Нина БОЙКО
КУДА ВЫ, ОБЛАКА?
Дилогия

 Куда, куда вы, облака,
 Не ожидая потепленья,
 Без фонаря и посошка,
 Без хлеба и благословенья?

 Алексей Решетов

КНИГА ПЕРВАЯ

СВЕДЕННЫЕ

1

В один из особенно теплых весенних дней, когда громко шумела вода по оврагам,  в лесу сине-розовым дымом  стелилась медуница, а  на березах  орали   грачи, в село Кви́тки пришли женщина с девочкой. Бедно одетые и, сразу видно, голодные. 

–– Мы из  Бере́зино, –– говорила женщина. –– Девочка эта не моя.  У нее дед умер. Матери она не нужна. А у  меня  дом сгорел.  Казна забрала участок, сына определили в  приют, а я осталась на улице.

Квитковцы не любили попрошаек. Сами после гражданской войны,  засухи, голода ипрочих невзгод только-только вставали на ноги.  Нищенка, однако же, просила не  хлеба, а работы для себя и ребенка; девочке на вид было лет тринадцать.

–– Что же в Березино нет работы? –– спрашивали ее.

 –– Есть, но гонят меня оттуда.  Дом другие люди отстраивают, боятся, что назад буду требовать.

А через день в Квитках   только и разговоров было, что  о девочке Еньке.   Лукерья Борисова,  взявшая Еньку водиться с ребенком, шумная,  резкая,  выглядела  теперь  совершенно пришибленной:

–– Пятнадцать лет ей, а ест как птичка. А голова-то...  вся в рубцах!  Из-под волос видно.  Стала я ее мыть, там тельце –– косточки насквозь  светятся. Всю ноченьку  возле зыбки, утром давай пеленки стирать.  Идет  ко мне: «Не надо ли еще чего?»  Мой Федя говорит: «Побереги ты ее, не утомляй,  пусть маленько отдышится».  Да   разве я не понимаю?

–– Не приведи Господи испытать такое никакому дитю! –– сострадали те, кто уже прознал  от пришлой женщины Натальи о Енькиной  доле. Родная мать избивала  девочку так, что пока кровь не увидит, не отстанет.  До  шрамов, до потери сознания.   Дед кричал:  «Что же ты, сволочь, делаешь?!»  А сам слепой. 

–– Нагуляла ––  так чего же с ребенка требовать?   

–– А глаза-то у  ней…  прямо  старушечьи. 

В Квитках сентиментальных не было, и если жалели, то кровно, глубоко, переживая чужую беду,  как собственную. 

Одна из женщин принесла Еньке ситцевый сарафан.  Федор сплел  легкие удобные лапоточки, и  когда подал их девочке, она заплакала так, словно эти самые лапотки он у нее отнимал.  Лукерья едва уняла ее.

Кроме Лукерьи и ее мужа в доме  жила еще старая Ульянушка, доводившаяся Федору теткой.  По зимам она не слезала с печки,  летом с  завалинки.  Носила стеганые бурки с галошами,  длинную стеганую юбку  и  душегрейку.  Енька боялась ее.  Лицо Ульянушки изрезано  глубокими морщинами,  глаза запали,   губы от старости стали синими.   Ульянушка вроде бы не замечала Еньку.  Но однажды, опираясь на клюку, подошла к ней,  вынула из  кармана пряник и подала.   Пряник  был  столетним,  окостенел,  но  Енька  прижала его к груди и долго-долго стояла так, не смея поверить в  чудесный  гостинец!  В тот же день Лукерья увидела,  как девочка,  сидя  рядом с Ульянушкой, накрытой вылинявшей  простыней,   штопаетна ее кофте  дырку.   

Раза два Еньку навещала   Наталья, которую Варвара Прокофьева взяла в батрачки.  Радовалась, что девочка у хороших людей, хоть в первую встречу Лукерья оттолкнула  ее чересчур громким голосом.  Самой Наталье  не повезло:  хозяева  загоняли   работой.  Хозяин к тому же лапал, обещая, что на покосе «ублажит дорогушу».  Глаза у  него огромные, как  у быка, и такие же дикие. А Варвара,  шустрая и костлявая, визжала на батраков: «Всё бы вы ели, всё бы ели, разорители! Не дадите сдохнуть!»  Батраков у них было  пятеро.

Наталья боялась и Варвары, и Петра. Загодя обмирала, представляя, что может случиться на покосе. Там –– все табором, а в таборе…   Схватит ее этот бугай,  уволочет  в кусты –– не  успеешь и опомниться.   «Эх, –– вспоминала  о прошлом. –– Когда-то не могла дождаться  сенокосной поры!»  Как она любила   выезды   на заливные луга!  День –– спины не разогнуть: кто косит, кто  ворошит, кто в валки сено сгребает. А вечером ––  Березинка  с ракитами по пологому берегу,  где все вместе раздеваются до нага и  ныряют   в  теплую воду; потом   костер,  ужин, песни…

   Между тем домогательства Петра становились всё настойчивей. Он подкарауливал Наталью,  когда она кормила поросят,  когда несла воду для бани и даже в огороде, когда дергала  сорняки с гряд.

–– Аль не скучаешь по мужской силе? ––  хватал ее за руку, не боясь сломать кость.

Наталья  плакала, но однажды от боли став храброй, пригрозила:

–– В  комячейку нажалуюсь!  Будешь знать!

–– А с сумой опять не хочешь  пойти? 

 

 2

Село готовилось к Троице.  Чистили,   намывали в домах.  Народ был верующий, и  попытка квитковских коммунистов разъяснить, что  Бог –– выдумка богачей,  оставалась  без внимания.  Ломали в лесу  березовые ветки, на  столбики оград  крепили глиняные плошки, где  в святой день  загорятся огни.  

Енька с потаенным восторгом  помогала  Лукерье:   скребла осколком стекла ухваты, сковородки, надраивала  мелом  подсвечники. Она  ожила  у Борисовых  и даже немного пополнела –– во всяком случае, скулы уже  не торчали на лице.  Лукерья  отпускала ее  на озеро,  разрешала  ходить в лес.  Лес был сразу за полем,  засеянным рожью и  ячменем;  на опушке   росли старые липы, они  казались  Еньке до неба.  Под липами цвели  на высоких стеблях лютики, словно плавали по воде,  и Енька гладила их  солнечные головки.  В лесу набирала  белянок   и  возвращалась домой.

К празднику Борисовы решили ей  сделать обновку.  В сундуке Ульянушки  среди  разного старушечьего добра  хранились  куски ситца.  Лукерья  и сама немного ковыряла иголкой,  однако сшить   девочке платье пригласили портного; в  селе его называли Яша-закройщик,  был он не молод,  жил одиноко. 

 Яков пришел,  когда  на крыльце у Борисовых  сидела Наталья, вырвавшись на часок от хозяев.  Жаловалась  Лукерье: 

–– Чисто кобель этот Петр!  Так  и стережет меня! 

В Квитках и далеко окрест Петра Прокофьева звали Петька Варькин.  Женщин у него было без счета,  потомукак  успевал заводить связи  при любых условиях:  вез ли в город  зерно,  тащился ли обратно,  налитый самогонкой,  в банде ли  куролесил  или прятался от таких же, как сам, бандитов.  Но главное, жена его обо всем дознавалась, и ее  расправа над мужем была жестокой!  Петр  бандитов так не боялся, как своей  Варьки.

К  Борисовым Наталью тянуло из-за Ени. Запала ей в душу эта сероглазая безропотная девочка.  Да и словно с одной судьбой  они родились.  У Натальи в Березино жили бабушка и две тетки,  но когда сгорел дом, палец о палец не ударили, чтобы ей помочь.  У чужих людей ночевала, а свои только до порога  пускали.

 Еня в деревянном корытце рубила  луковые перья для кур. Увидев   разбитые локти Натальи, спросила:

–– Где вы  расшиблись, тетенька?  

Наталье  стыдно было признаться, что  бежала от Петьки,  ухнувшись во весь рост  у  дровяника.

Лукерья  сходила в избу,  вынесла кружку  молока и большой ломоть хлеба:  знала, что  Варвара  кормит  батраков  плохо.

–– На-ка, поешь,  ––  подала   гостье.

Енька услужливо подсказала:

 –– Вы,  тетенька, ложкой.  Я принесу! –– Быстро сходила за ложкой и чашкой.

 Молоко было теплым, вечерней дойки, хлеб свежий.  Наталья  вылила  молоко в чашку,   покрошила   хлеб,  и  с наслаждением  съела.

 ––  Яков! –– крикнула  через ее голову  хозяйка.

Портной, припадая на правую ногу,  прошел от калитки в дом,  и Наталья  поняла, что сейчас  она лишняя.  

 

  ***

В пятницу, перед Троицыным родительским днем,  по всему селу топили  бани. Варвара парилась до обморока. Хлестнув на голову ушат  колодезной воды,  на четвереньках выползла в предбанник и упала навзничь.  «Умрет!» –– подумала  Наталья, глядя на ее жилистую, почти мужскую шею,  по которой, как ручьи в половодье,  вздувались вены.

–– Еще  похлещи, –– поднявшись, прохрипела Варвара.

Наталья ужаснулась: «Ну и баба! Семерым не ухайдакать!» И снова   хлестала Варвару  веником,  терла веником,  поскольку  мочалок хозяйка не признавала.

––  Во-оот!  Во-оот!..  ––  оттягивалась  Варвара в какой-то змеиной истоме.   

Наконец вымылась. Выпила два ковшика квасу.  Дождалась батрачку   и  повела ее в дом «кое-что показать».

 Четыре окованных сундука  стояли в горнице, накрытые  половиками. 

–– Скидавай! –– распорядилась  Прокофьева.

Наталья стянула  с одного из них  половик.  Хозяйка долго пыхтела, отпирая замок, поднимая  тяжелую крышку. 

В сундуке друг на дружке лежали юбки, платья, сорочки, кофты!  Из шелка с тонкими кружевами,  из  мягкого сукна, из  рытого бархата… Варвара вынимала каждую вещь по отдельности, заставляя  батрачку держать в расправленном виде, смотрела, потом  накидывала на спинку  кровати. Когда сундук опустел,  спросила:

–– Что  больше нравится?

Решив, что хозяйка предлагает ей от щедрот, Наталья указала на самое скромное платье. 

–– Х-хе! –– Прокофьева вытянула платье, отделанное  стеклярусом.  –– В этом в церкву пойду!

Наталья только тут поняла, зачем  она ее пригласила: добром  охота похвастаться! Поздно в ту ночь уснула. Смотрела на ясный месяц через оконце людской и думала, что в прокофьевских сундуках  чьи-то горькие слезы: в войну оголодавший люд согласен был отдать все  за мешок картошки,  шмат сала,   несколько фунтов крупы…

 

   ***

 Воскресение началось в Квитках перезвоном колоколов.  Это было тем более радостно, что в восемнадцатом году колокола замолчали, и молчали целых шесть лет:  церковь стояла «запечатанной»,  а  поп где-то скрывался, опасаясь попасть под «зачистку» и погибнуть где-нибудь в рудниках.  

Народ  шел к церкви нарядный,  даже Ульянушка приковыляла в  новой кофте.  Крестились на купола, кланялись друг другу.

–– Прости нам, Господи, прегрешения вольные и невольные! –– вырвалось у кого-то из толпы.  

 И тотчас  на этот голос откликнулся другой:

–– Прости ты нас, грешных! –– выдавая, как истосковались люди по спокойной жизни, как  охота  предать забвению недавнее прошлое,  хоть  каждый знал, что прошлое   будет тащиться за тобой гнилой портянкой и никуда от него не деться.  –– Успокой ты, Господи,  наши души! 

 Украшенная березовыми ветками  дверь медленно отворилась. Тихо входили люди в  прохладный сумрак храма,  освещенный лампадками, оглядывая,  всё ли в нем по-прежнему.   Лукерья  держала на руках маленького Петюньку, Федор шел рядом  с Еней,  устремившей   глаза под купол: вчера он ей говорил, что в церкви под куполом можно увидеть ангелов.

Каждый принес с собой по веточке березы, каждый принес с собой по свечке, и когда   вспыхнули на ставинках  одинаковые ровные язычки,  кое-кто почувствовал,  что у него защипало в носу: нет ни «красных, ни «белых», а  только народ православный,  неделимый. 

Началась служба.  Молитвы пели все вместе: тихо, стройно. И когда скороговоркой свящанник перечислял православные имена,  за которые сегодня мололись, опять из толпы скорбно вырвалось: «О, Господи, прости ты нас окаянных!»

Дальше шла проповедь. И то, о чем говорил священник,  вселяло веру  в лучшую жизнь.  Пусть ужас будет только на фронтах,  а не в мирных селах!  Пусть  провалятся в тартарары «свои» и «чужие»!  Тонкими чистыми голосами  пели на клиросе  девушки. 

Наталья   стояла  позади всех, почти у  двери, но слышала все хорошо, и на нее, осенявшую  себя крестом, повторявшую  за батюшкой «аминь», лился  благостный, умиротворяющий   свет. Рядом с ней  истово крестился  Яша-закройщик.

 

***

Ради святого дня за столом у  Прокофьевых  хозяева и работники сидели вместе.  В больших мисках дымились щи, каша, заправленная салом,  картошка. В четверти стоял самогон.  Ели и пили каждый досыта.  С торца  пристроились двое полоумных:  Домна  и Яя-Щегол.  Скоро покос,  Прокофьевы переманивали их к себе, потому как оба двужильные.  Бывало, все на  покосе  в усмерть намашутся кто косой, кто вилами, Варвара с бабами   платок вывесят на шесте –– обедать, а Домна,  будто не видит.  Мужики ей кричат: «Плат!»  Отвечает:  «Еще дорожку!»  Таким же яростным до работы был и Яя, прозванный  Щеглом  за  любовь к этим птицам.   Круглый год Яя ходил без штанов  в длинной холщовой рубахе. Ребятишки дразнили его девчонкой,  он задирал рубаху и показывал: «Га! А это что?»  Домна и Яя были  пришлыми и  жили  по  людям.  

–– Все коммунары сёдня в церкву  заявились!  –– позлорадствовала  Варвара. 

На коммунаров у нее имелся особый  зуб, потому что за излишний  достаток приходилось откупаться.  Когда по большевистскому Декрету о земле делили  помещичьи угодья, этим  руководил  мирской  сход, а в том сходе –– Варвара с Петром.  Себя не обидели,  да только не дала им новая власть  развернуться: опять декрет вышел.  Обшмыгали комбеды прокофьевские  закрома,  слова не моги молвить.  Тут, слава богу, новый декрет!  Не стало комбедов. Вместо них комячейки.  Митинги каждый день и призывы.  Только вкусно поесть и коммунисты хотят, вот и живут  больше года  на довольстве таких, как Прокофьевы.

–– Ай, всё орут, ай,  всё орут! –– замахал  Яя  в сторону школы,  где   коммунары   проводили  свои собрания.  

«Хоть бы чего толковое орали, –– подумала Наталья, вспомнив  Березино. –– «Отряхнем со своих ног  царское прошлое!»  А что с того прошлого отряхивать? Сами не знают».

 Петр запел: 

 Скоро, скоро придется судиться,

 На скамье подсудимых сидеть.

 Недовольный  свою судьбиной  

 На защитника буду глядеть…

Варвара расщедрилась  еще на четверть самогона. Пока ходила,  муж  подсел к Наталье. Увидев это, Варвара поставила бутыль на землю,  приноравливаясь,  как  ловчей опрокинуть  стол,  но в этот момент  во двор вошел  Яков Назаренко.  Никто его не приглашал, и все удивились его приходу. 

Честь-честью поклонившись, выставив на стол угощение, Яков сказал, что пришел сватать Наталью.  Варвара глаза выпучила,  Наталья от испуга спряталась за Петра.

–– Ты одна, Наташа,  и я один, –– объяснил Яков. –– Шить научу. Если помру, ремесло тебя прокормит.

Прокофьеваовчаркой  накинулась на него:

 –– Жених отыскался!  Песок сыпется, хата набок!  Ратуйте, люди добрые!  

Яков спокойно  сказал  Наталье:

–– Мы твоего сыночка к нам  заберем.

Это решило всё.  Наталья поднялась, поблагодарила Прокофьевых  за приют, за хлеб-соль  и пошла за  Яковом.

 

   ***

–– Вот, Наташа, –– показывал  он  свое хозяйство. –– Принимай.  

В доме  кухня и комната, во дворе сарай да банька по-черному, на огороде табак и  картошка. 

–– Яков…  кто тебя…  надоумил   ко мне посвататься?

–– Луша.  Я  Еню обмеривал –– она про тебя рассказывала.

–– Что же…  не было тебе…  других женщин?

 –– Видать, не было. Да ты не бойся: у меня заказов много, проживем.

Яков  родился в  Подольце, за двадцать верст отсюда.  С детства был хром, рано осиротел, жил при церкви, окончил церковно-приходскую школу, потом взяли к портному в ученики. Шить научился мастерски.  Талант его был востребован до самой гражданской войны, затем жизнь круто переменилась.  Перебрался в Квитки.  Жена  его умерла  еще в Подольце, детей Бог не дал.

 –– Попрошу в ячейке лошадь,  поедем за твоим Ваней. –– Яков присел на  крыльцо,  вынув из кармана кисет и  разрезанные пополам листочки численника.  Скрутил  папироску,  облизав  край, затянулся.  –– Ничего для себя не выгадываю, Наташа, просто скучно одному.  Гляжу, как по Квиткам бегают  детишки Петьки Варькиного,  всех бы к себе  забрал!

 ––  Много у него детишек, –– усмехнулась Наталья. ––  В Березино  тоже есть.  Так и зовут их: Сёмка  Петьки Варькиного, Анютка  Петьки Варькиного…  Никогда не думала, что судьба сведет с ним.

С улицы  доносился шум –– село гуляло. Слышались песни, гармонь, балалайка. Яков,  прислушавшись к чему-то,  улыбнулся:

 –– У батюшки во дворе тоже куда как весело! Чем, спрашивается, поп помешал?  «Потен… циальный враг»!  А у него трое детишек. 

 Но тут в калитку  ввалилась  хмельная  Лукерья. Налетела на Якова с Натальей:

–– Чего  вы как  неприкаянные?  –– А ну айда к нам!  У нас Кирюшка  с Феней, песни будем петь!

Борисовы жили открыто, без жадности.  В праздники выставляли на стол что Господь послал, приглашали соседей. Кирьян приносил гармонь,  веселились и плясали так, что Ульянушка порой пугалась:  а ну, пол проломят!  

 –– Давайте, давайте! –– подталкивала Лукерья, видя, что  «молодым»  тяжело вдвоем:  не по любви сошлись,  не по чувству,  а  как  былинки с разного поля, оказавшись  в одном возу.

Яков повернулся к  Наталье, она  пожала плечами.

–– И не пожимай плечиком! –– хохотнула Лукерья, выталкивая   «молодых» за ворота: 

 Я люблю, когда пылает,

 Я люблю, когда горит!

 Я люблю, когда мой Яша

 О любви мне говорит! 

Смертный  вопль огласил  улицу.

–– Что такое?! ––  переполошились.

Разгоняя  отдыхавших свиней, по дороге летела  распатланная Варвара,  за ней Домна с ножом.  Народ уже бежал  наперерез Домне.  Отняли нож,  но Домна  билась в руках мужиков, пытаясь хоть кулаком дотянуться до Прокофьевой! 

 –– Наташа! Беги за фельдшером! –– крикнул Яков, потому что  следом за Домной бежал Петр, залитый кровью.

 Однако вперед фельдшера  явился Митька Гвоздев, председатель комячейки.  И тотчас  вся толпа повалила к школе, где Домну усадили на бревно,  пытаясь всеми силами ее  успокоить.   Варвара выла,  Петр матерился, зажимая  ладонью щеку,  Митька, пользуясь случаем, что  село чуть не в полном составе, распространялся о пережитках царского прошлого, другие кричали, что, слава богу, без перестрелки обошлось,  –– орали кто про что.

Кое-как поутихнув, начали дознаваться: что же случилось-то?  Оказывается,  пьяный  Прокофьев похвастался, что у него  двадцать новеньких  тысячных. Принес деньги, разложил на столе,  начал считать и вдруг ––  схватил  Яю-Щегла за шиворот:

 –– Где еще две бумажки? Ты заходил в хату, видел!

 –– А-аа! –– завизжала Варвара. ––   Дурак дураком, а деньги-то знаешь!

Яя  заплакал.  Полоумная Домна, кровно обиженная за Яю,  схватила нож и  проткнула Петру щеку.  Потом  кинулась на Варвару.

Наталья стояла посреди толпы, белая, как стена:  не дай бог Варьке вздумается сказать, что вчера приглашала ее к себе!  Наврет с три короба и  обвинит в краже денег! Но всё обошлось:прокофьевский  работник  принес все до единой  купюры.  Все двадцать  штук.  Обсчитался  Петр,  зря  оклеветал Яю.  Праздник был скомкан. Ну ничего,  такое в Квитках не  в первый раз.

 

   3 

Яков с Натальей катили в  Подолец на бричке.  Бричку дали коммунары, не посмели отказать Якову: всю прошедшую осень он снабжал их чёботами.  Они приносили ему овечьи шкуры, войлок, и он шил  чёботы глубокие, шил мелкие, с задниками и без задников.  Войлочные подошвы крепил дратвой.

Земля была росной и немой.  Наталья  подремывала,  Яков, изредка понукая лошадь, думал, что на том свете, наверно, вот так же:  немо и сыро, и грешники  веками  ждут, когда же  покажется солнце. Он  чувствовал себя великим грешником.  Не хотелось вспоминать, но мысли сами обращались к тому, как  причесывается Наталья  перед сном, распустив две косы, сплетя затем одну, как долго  не может решиться лечь в постель, а он, чтобы не мешать ей, дать  оглядеться в  чужом дому,  уходит курить на крыльцо. А потом они  лежат рядом, но Яков даже случайно боится коснуться ее,  ощущая глубокую вину перед Натальей: она молодая,  здоровая,  лежит  с полуинвалидом, лежит  потому, что ей некуда деваться, лежит ради крыши над головой, ради того, что может взять под эту крышу  своего сына. 

Ему казалось, что сейчас Наталья  думает  о своей проклятой доле и о том, что ей никогда не распрямить плеч.

Впереди показалась  поляна.  Трое ребятишек  проверяли  морды, вытряхивая на берег рыбу.  Чернел  круг  от костра, рядом стояла телега.  Прислонившись спиной к тополю,  Яя-Щегол   что-то перебирал в корзинке.   

–– Эу! –– поприветствовал их Яков. –– Здоровы ли?  

–– Слава богу! –– по-взрослому ответили  ребятишки, а Яя, приподняв корзинку,  что-то в ней показал.

–– Убогого оклеветали… ––  повернулся   Яков к Наталье. –– Яя с Домной  из одного села.  Белочехи у них стояли.  Домну послушать –– жутко, что там творилось.   Видать, потому у обоих с головой непорядок. 

Наталья слышала рассказ Домны, о том, как в их село под Воронежем вошли чехи и, установив на церковной колокольне пулемет,  застрочили  по населению.  Путано, с пятого на десятое рассказывала  Домна, всё время сбиваясь на «случай»:

 –– Вот у нас случай был. Ворожат жены  в печку, в трубу,  мужей зазывают.  И тут стали стучать. «Кто там?» –– «Это мы, ваши мужья! Мы от чехов убежали».  Их  накормили, а они говорят: «Завтра опять придем».  Пришли опять, сели за стол, а у одной жены  ложка  упала.  Она  полезла, а под столом заместо ног –– копыта!  Она говорит: «В уборну хочу».  А вторая  ей говорит: «Я тоже хочу».  А на дворе первая говорит: «У наших мужьев  копыта!»  Спрятались в курятник. Черти их пошли искать.  Только полезут в курятник, а куры: «Кудах, кудах!»  Черти никак не могут.  До утра лезли, утром петух заорал –– они пропали. Соседки идут –– никогошеньки нет.  Зовут,  а жены-то из курятника кричат, выходить боятся.  Зашли к  ним, а они белые, поседели за одну ночь.

Домна тоже поседела за одну ночь, но отчего –– так и не может вспомнить, только говорит, что  видела красную траву и что сильно ее рвало.  

Отъехали  уже далеко. Небо постепенно окрашивалось в изумрудно-розовый  тон;  и вот чивикнула одна птичка,  другая,  жаворонок запел,  и  на его песню  легко отозвалась земля. Солнце осветило  поле,  ароматы  цветов и трав поднялись кверху,  тонкие в этот час,  еще не смешанные. Запорхали первые, ленивые со сна  мотыльки,  садясь на  желтые метелочки зверобоя и  чашечки низкорослого шиповника. Где-то ржал конь.

–– Наташа, почему у тебя дом сгорел?   –– спросил  Яков.  

–– Не знаю.

–– Родных нет в Березино?

–– Бабушка есть и две тетки.  Когда пожар случился, они помогали вещи выносить.  Но только к себе тащили,  не отдали мне. 

–– О, Господи...   А муж  где?

–– Разве Луша не сказала?  Бандиты убили.

 

Подолец встретил клубами пыли, выбиваемой  сотнями ног.  На главной улице,  в конце которой на речном берегу  находился детдом,  сновал народ. Прачки тащили белье в корзинах,  дети гоняли собак и кур,   магазины зазывали цветистыми вывесками, словно не было ни революции, ни войны.  Только тротуары не остались прежними:  из них исчезли гвозди, и доски свободно вздымались теперь вслед прохожим, норовя   огреть по затылку.  

Когда-то в Подолец приезжал высокий чин. Некий господин Крутиков описал его приезд, и это описание стоит многих исторических трудов, если бы кто-нибудь заинтересовался историей  города Подольца.

 «Ну, вот и  сподобились мы лицезреть высокую особу!  Наш город невелик,  все мы  друг друга знаем с рождения, и оттого у нас скучно. Каждое новое лицо приносит нам радость и дает пищу уму. У нас есть Купеческий клуб, где я  бывал поначалу весьма часто. Потом мне надоело; там все одно и то же:   бражничанье и разговоры о  выручке, процентах, поставках и сделках.

 Наш город омывает полноводная река, где рыбы и раков столь много,  что блюда из них  всем  набили оскомину. Дары природы тоже у нас постоянно: зайчатина, куропатки, грибы и всякая ягода. Вчера Прасковья Ивановна превзошла  самое себя:  стол  изобиловал майонезами,  паштетами и  прочими заморскими изобретениями, которые надо по правилам трижды протирать через сито. Это французы  придумали, потому что все там беззубые. Высокий гость искушал всего понемногу.

Хочу заметить, что пьет он в меру, не то, что наши.  Был  весел,  шутил и позабавил нас своими шутками. Обед продолжался до двух часов ночи.  Я подметил, что гость обратил внимание на наших баронов. Да, да, у нас живут два настоящих барона!  И еще есть один поляк.   Жена у него местная. Я помню, какой  шумной была их свадьба. Собралась такая толпа, что потеряли жениха и невесту. Только в церковь они прошли пред нашими взорами, но  дальше мы их опять потеряли. Что касаемо баронов, то эти господа всегда надуты, как индюки, и оба воры. Директор гимназии говорит: «Как же им не топырить  брыла? Столько лет воруют, и все еще на свободе».

Обед прошел благополучно,  вынесли только двоих:  почтмейстера и  председателя казенной палаты.  Совершенно невероятно –– не вынесли доктора,  его завсегда выносят».

 

 Сына Наталья увидела  во дворе детдома среди таких же, как он, малышей, одетых в нанковые  рубашечки и штанишки.   Тоненькие,  бледненькие,  они бродили по двору, как цыплята, и по-цыплячьи  что-то выискивая под ногами. У длинной поленницы курили подростки.

 –– Ванечка! –– кинулась она к сыну.

Мальчик ткнулся  ей в  подол и заплакал:

–– Построила дом?  

–– Нет, будем  в другом  доме жить. Не плачь, я за тобой приехала. Где ваш директор?

–– Вон,  –– показал ей белоголовый мальчик  на  чахоточного мужчину в синей косоворотке, который уже шел  к ним.

––  Тетя, а моя мама приедет за мной?

–– А  моя?  А за мной?..  –– дети окружали Наталью.

–– Ты скучала по мне? –– плакал Ваня.

–– Да как же!  Каждый день  думала:  чем тебя кормят, не обижает ли кто?

––  Обижали.  Гришка  обижал,  папироской в меня тыкал!

Директор, подойдя, хмуро поздоровался с Натальей и спросил, что  ей надо.

–– Метрику отдайте.  Я  сына домой заберу.  

–– Ладно. Вынесу.

Пока  он  отсутствовал,   подростки  по одному  прошествовали за ворота.   

–– Батя, табачок есть?  Дай рупь? –– приступили к  Якову.

Он замахнулся  вожжой, но ее на лету перехватил прыткий  парнишка:

–– Тише,  папаня!

Яков  оторопел. Его состоянием мгновенно воспользовались, нагло зашустрили  в телеге и  у него за пазухой.  Яков  натянул  вожжи и  помчался  в   центр  –– на народ!  «Ну, волки!» Его трясло.  Остановился  у базарной площади.  Отдышался.  Пошел за  керосином, едва протискиваясь  через толпу.  Слесари трясли ключами,  фотограф проталкивал  впереди себя   треножник, приглашая увековечиться;  шныряли оборванцы, какая-то баба голосила, что у нее вырвали кошелек;  напомаженный  мужичонко  читал стихи  смазливой  торговке квасом:

   Мы все  от Господа десницы,

   Как говорится.

   О,  милая девица!

   Твои ресницы,  как солнца спицы!

Кое-как  добравшись до угловой палатки,  Яков  купил  бутыль керосина и на обратном пути прихватил  связку бубликов.  У  магазина Лепехина увидел Наталью. 

–– А я-то смотрю, где ты? –– растерялась она. –– Взяли метрику, выходим,  а тебя нет… 

 –– Ешь,  золотой, –– Яков склонился к Ване, отдавая бублики и стыдясь  признаться, что бежал от детдомовцев.

Когда вошли в  магазин, где  за прилавками сновали советские приказчики,  а советский хозяин сидел за конторкой и  записывал выручку,  Яков поморщился.  Он хорошо знал старика Лепехина,  начинавшего с лавчонки и  построившего. наконец большой  магазин; да только не дали ему порадоваться:  отняла  новая власть.

Покупатели требовали кто что:

 –– Мыла  печатку. 

 –– Полфунта чаю.

 –– Мельничку дайте!  Мельничка сломалась,  теща без кофею не может.

Яков попросил черных и белых ниток  по двадцать катушек,  шесть метров ситца и кулек леденцов.  Один из приказчиков, вглядевшись в него,  выбрался из-за прилавка.

––  Петр Терентьич? –– удивился  Яков.

–– Да, Яша. Вот как жизнь крутит:  был писарем,  стал приказчиком.

–– Ну и ладно, тоже  место хорошее.

–– Сколь годов не видались, подумать только! Говорят,  ты в село переехал?

–– В Квитки.

–– Ну, и как  там?

–– Ничего, нормально. 

–– Жена, вроде бы, умерла?..

–– Да. Во второй раз женился. –– Яков подозвал Наталью. –– А это сынок мой,   –– погладил  Ваню по голове.

Ребенок  ошалело  повернулся к матери.

 –– Это…  мой  папа?   Папа! –– раскинул к Якову  руки. –– Ты выжил, что ли?!  Тебя не убили?! 

Наталья расплакалась, а Ваня  быстро, взахлеб говорил:

–– Вот Гришка бы знал!   Не стал бы в меня папироской тыкать,  спичками у глаз чиркать.  Гришка ведь с мертвецами водится!  На мельницу  к ним ходит, они на мельнице живут.  Они по ночам муку мелют. Если ихний  хлебушек съешь, сразу  мертвецом будешь!  Гришка у нас  хлебушек отбирал, чтобы мы  не стали мертвецами…

«Господи, ––  прижимал Яков к себе ребенка.  –– О, Господи!..»

 

 4

Митька  Гвоздев изо всех сил старался   не допустить развала коммуны,  и, однако же, она  разваливалась прямо у него на глазах.  Дело было даже не в том, что правительство  облегчило условия торговли для крестьян, снизив для этого цены на промышленные товары,  а  в том, что  сами коммунары  без рвения  относились к общему хозяйству.  Прав оказался  старик Киргизов, когда говорил:

–– Бедняк в коммуну войдет, да работать не будет.

 Осенью был ликвидирован сельский сход, вместо него утвержден сельсовет, и в председатели сельсовета районщики протащили Митьку. Крестьяне отнеслись к этому, как к неизбежности, хоть  Гвоздев и  его помощники кое-какую пользу все-таки приносили: организовали  при школе театр, совместив подмостки с ликвидацией неграмотности.   Пьесы придумывали сами, беря сюжеты из жизни.  Доставалось от них многим, в том числе и Лукерье Борисовой. 

 –– На что крестьянину наука? –– громыхала  Машка Девятова, изображая   Лукерью. –– Вон барин-то наш бывший  от наук  умом порешился: скотину с улиц велел прогонять!  Да какая же скотина будет  во все дни взаперти сидеть?  А кто это не знает, как прежняя попадья зачиталась книжками и курить стала?   

Молодежь на спектакли валом валила.  Старики фыркали, но со временем рукой махнули: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.  Курсы по ликвидации неграмотности  пополнялись, а к Новому году  Митька решил сделать   для детей елку.

Декабрь выдался морозным и тихим. Снежинки, леденея на лету,  застелили село  ровным  сверкающим  покровом, повисали на деревьях  легчайшим кружевом  от малейшего ветерка  рассыпавшемся  миллиардами искр, –– село выглядело  просторным и очень нарядным.  Митька сам объезжал зажиточные дворы,  «куркулей шерстнуть»:  знал, с кого и что можно вытрясти.  С  Прокофьевой  «шерстнул» два пуда белой муки, стеклянные бусы и граммофон с четырьмя пластинками.  Варвара  за это прокляла  Митьку и  до десятого колена всю его родню!   

–– Нет, Варька, ты   это зря, ––  не  огорчился Митька. –– Граммофон тебе без надобности, и нечего тебе над ним чахнуть.  А ты, –– ткнул пальцем  в  Прокофьева, –– должен не зубами тут скорчегать, а проявить сознательность, потому что твои дети по всему селу бегают,  восемь штук, я сосчитал!

–– Хороша советская власть, да что-то долго задержалась!

Но были и такие, что, узнав о Митькиной затее, сами несли в сельсовет муку,  свечи,  игрушки, чудом убереженные  в лихие годы, –– помнили  рождественские  елки в  доме помещика,  куда Иван Леонтич  приглашал  крестьянских  ребятишек и где они,  толкаясь у стен,  завидовали смелому  веселью барских детей. 

Яков Назаренко принес две аккуратные рубашечки.  Он словно заново  родился, обретя семью.  С каким-то удивлением смотрел на  мир,  и это радостное удивление  теперь постоянно присутствовало в его глазах.  Казалось,  Яков спрашивал  себя:  «Как же я прежде-то не замечал всего этого?» Ему хотелось сделать для людей что-то особенное,  виделось  что-то прекрасное впереди, и  порою, опьяненный  не знаемой прежде надеждой, он сажал на закрошки  Ванечку  и, прихрамывая, бегал с ним  по избе.

 –– Ой, сшибешь! –– пугалась  Наталья, когда Яков, подкидывал мальчика  к потолку, где висела на цепочках большая  керосиновая лампа.

Назаренко жили дружно. Купили козу,  несколько кур,  мечтали приобрести лошадь.  Зарабатывали тем, что стежили одеяла и Яков ездил в Подолец продавать.

Наталья навела исключительный порядок в доме,  раз в две недели топила печь березовыми поленьями, делала  щелок и продирала им некрашеные полы.Она и готовила хорошо.  Только к шитью таланта не оказалось.  Зато он оказался у Ени.   Прибегая к Назаренко, она могла час простоять возле Якова, глядя,  как он кроит и шьет. 

––Учись, учись, ––  серьезно говорил он. 

Борисовых несколько обидело, когда Наталья с Яковом решили забрать  Еню к себе.  Но Яков  объяснил, что сделает  из нее  портниху.   Он обучил Еню грамоте, счету,  и  она  выводила печатными буквами: «юубка»,  «хартук»,  «рубаха»… –– смотря по тому, что  шила. И как шила!  Из  рваных платьев кроила детям рубашонки,  из лоскутов стыковала  наволочки,  а уж из самых  негодных обрезков они  с Натальей вязали коврики.

В конце декабря Яков получил  письмо от старшего брата,  который  в Гражданскую воевал на Урале, был ранен и после выздоровления  остался  там  жить.  Иван  редко  подавал вести, и Яков обрадовался. Однако  письмо оказалось грустным.  «Приезжай Яша повидатца, –– писал брат  карандашом на жесткой бумаге, из какой в магазинах сворачивают  кульки. ––  Летом помру чую.  Без тебя не могу стыдно.  Я жыву один ухода нету кость на плече  болит кричу громко.  Приезжай Яша проводи меня  а то не лежать мне в сырой могиле спокойно».

У Якова задрожали руки.  Сел за стол и опустил голову.  Куда ехать? Урал –– край России, дальше уже Сибирь. С чем ехать?  Деньги на лошадь трогать нельзя.   Жалость к Ивану смешивалась с  раздражением на него: легко сказать «приезжай»!  Никогда Иван  ни с кем не считался! Недавно только  Яков рассказывал жене, как  беспутный брат  до срока загнал родителей в могилу. Уносил из дома  вещи, продавал,  беззастенчиво лгал, что вещи украли, и убедительно  тыкал пальцем в кого-нибудь из своих  знакомых.  Сколько раз мать  вместе с квартальным нападала  на невинного человека! А как рыдала она потом, когда  выяснялось, что вор –– ее  собственный сын!  Иван  мог   уехать  с ямщиками,  не сказавшись родителям, и они  подолгу ничего о нем не знали.  Когда отец умер,  брат начал приводить домой гулящих баб.  Пьянки, распутство на глазах у матери и маленького Яши  (Яков содрогнулся при этом воспоминании: грязная постель, грязная  женщина, Иван, распухший  от водки…)   Умерла  и мать.  И тогда Иван придумал  пускать в дом  любовные парочки:  по гривеннику за ночь.  Месяца через  два  любовники  растащили всё, что еще оставалось  в доме, затем  брат продал  дом  и исчез из Подольца. Яшу взял к себе священник.   Где болтался Иван –– неизвестно.  Раза три или четыре он приезжал в Подолец, навещал Яшу,  приносил ему гостинцы, был трезвым.  Долго потом Яша скучал по нему и всё надеялся, что Иван, такой  хороший теперь, непьющий, заберет его к себе. 

––  Что же делать-то, Наташа? ––   повернулся он к жене.

–– Не знаю.  Просит…  Перед смертью просит.  

 

 5

Дни теперь стали какие-то пуганые.  Яков боялся, что не успеет заработать  на дорогу, брал любые заказы.  Наталья боялась остаться одна, прекрасно зная дурость Петьки  Варькиного.  Еня не пела: нельзя, у дяди Яши брат при смерти. И даже Ванечка не шалил, а тихо учил уроки.

По ночам  ни Яков, ни Наталья не спали.  Яков всё думал о брате, и казалось, что  встреча с ним  вытеснит  старые горести из души,  поможет  простить Ивану свое сиротство, примирит  непримиримое,  заставит забыть  самое страшное –– безвременную кончину родителей. Призрачные лунные квадраты на полу нагоняли тоску.  Яков вставал,  уходил на кухню, курил, кашлял.  Наталья лежала с закрытыми глазами, и ей чудились скрипы на чердаке,  постукивания за печью,  неожиданный звяк ведра в кухне –– может быть,  кот  гонялся за мышью,  но казалось, что  нет, что все эти стуки и звяки предвестники  горя.  «Не ехать бы Яше, не ехать», –– дрожала она, но сказать этого не могла. А Яков порою ждал:  пусть скажет –– «не уезжай», и он не поедет. 

 Все-таки  в   феврале  сделали  проводины, и Яков отправился в  путь.  Железную дорогу, на которой никогда не бывал, он видел каким-то ковром-самолетом: стоит лишь сесть в вагон –– и домчит  с ветерком.  С оказией добрался до Подольца, оттуда ямщиной в Дол.  Устал,  больная нога  скулила, требуя лежанки, но вместо нее был чемодан, на котором можно сидеть  в длинной очереди за билетом. 

 Двое суток провел Яков в немыслимой духоте,  шуме,  злобе и  выкриках.  Когда подкатил поезд и к нему кинулись  все, с билетами и без билетов,  Якова смяли, и он чуть не ползком  выкарабкался на перрон.   Громадная махина стояла на железнодорожном пути; над головой  Якова мелькали  чемоданы, корзины, мешки, узлы…  Вокруг  визг,  ругань,   драка…   Он  подумал,  что сейчас его совсем затопчут,  но чьи-то плечи, груди, колени  вдавили его в вагон, лоб Якова уперся  в суконное пальто. Пальто визжало бабьим голосом. Якова толкнули, потом кто-то  ударил  чайником  по голове…

 Толпа  все-таки рассосалась.   Якову досталось  местечко на лавке. Притертый с боку, пинаемый  с прохода,  он очумело поводил глазами, пока угол чьего-то чемодана не врезался в его больную ногу.  Вскрикнул! Состав, точно ожидая этого крика,  дернулся  с грохотом раз, другой,  медленно пополз,  и вскоре уже колеса  катили по рельсам.  А  народ всё шумел,  всё устраивался, и Якову казалось, что этому светопреставлению не будет конца!

Часа через полтора наконец  угомонились.  Разложили на  коленях и чемоданах еду. Яков свернул цигарку, затянулся длинно и сладко.  Возле него сидел на полу  белобрысый парень,  неудобно поджав  под себя ногу,  спросил: 

–– Куда, батя?

––  В Москву, –– солгал Яков, опасаясь откровенничать с чужими людьми.

––  Счастливый! Через двое суток там будешь.  А мне греметь да греметь, как медному котелку.  В Сибирь мне надо.  

–– Куда в Сибирь? –– поинтересовался  лохматый мужичок рядом с Яковом. –– Сибирь большая.

––  В  Томск.

–– Не  доберешься.

Яков  съежился.  «Что я наделал, кинулся в такую даль! Кончатся деньги,как назад ехать?  Господи, милосердный!  Вернуться, что ли? А  как же Иван?..» 

«Тренди-бренди-тренди-брень!..» –– забренчала балалайка, и Яков   услышал любимую частушку Лукерьи:  «У меня залетки три, как и полагается:  один бьет, другой ругает, третий заступается».  Мысль повернулась вспять.   Заливистая гармонь Кирьяна, Наталья  вьется  вокруг  Якова, то наступая на него, то отходя,  то закидывая  руки ему на плечи…   

–– Вставайте, черти, кондуктор идет!

Пролезая  меж  узлов, мешков, людей,  кондуктор проверял билеты. У кого не было, выписывал штраф.

–– Когда остановка? –– спросил его Яков.

–– Не скоро.

Неодолимое желание вернуться домой толкало  Якова выскочить на ходу.  Спрятал лицо  в воротник полушубка и тихо заскулил, как брошенная собака.   Потом уснул.  Увидел во сне Митьку Гвоздева,  снеговое поле,  Митька что-то говорил Якову, и вокруг  его рта  курился   парок.  

Городок Усна,  куда ехал  Яков,  находился на севере Урала в большой горной котловине, прорезанной   быстрой и порожистой  рекой.  Это была черная от угольной пыли и бесчисленных кочегарок шахтерская сторона.   Угольные  шахты нарыли  под  Усной   десятки  нор.  Именно уголь и железная дорога стали   причиной здесь колчаковских  зверств. Перед их наступлением большевики взорвали железнодорожный мост,  ломали шахтное оборудование, и колчаковцы расстреливали целыми семьями тех, у кого был хоть кто-нибудь в Красной гвардии. Через полгода колчаковцев вышибли. Началось восстановление шахт.  На той шахте, где руководил пусть малограмотный, но неравнодушный  человек,  рабочие  все же сводили концы с концами,  но там,  где окапывался «кожан», натурально  нищенствовали –– эти новые  господа вели себя  настолько   безжалостно,  что в сравнение не шли даже   царские штейгеры.

Иван Назаренко, поправившись после ранения,  устроился  сторожем на конюшню, однако задержался недолго, перешел на почту.  Делал посылочные ящики, крал гвозди и сбывал населению.  Познакомился с  истопницей  Симой, рассказав ей о своем раннем сиротстве и злых людях, причинивших ему  много  зла.  Седины не сделали его  честней или совестливей; наоборот,  лгать стал  изобретательней и смелее. 

 –– Брата моего, Якова, забили приказчики прямо у меня на глазах, ––  в голосе   Ивана дрожали   слезы.

Сима  клюнула:

 –– Давай уж переходи ко мне. Дети большие,  мешать не  станут.  –– И когда увидела его вещи: фанерный чемоданчик, а в нем сменную рубаху,  кальсоны и мочалку, –– совсем слезами улилась.

Пять месяцев жили:  Сима работала, Иван пил; она приобретала, он  продавал.  Выгнала его! Но нашлась другая «Сима»,  потом еще…  Из последней  и вовсе веревки вил.  Настолько была доверчивой,  что плакала, когда однажды, пропив ее и свою зарплату, спрятался,  подослав  к ней парнишку, и тот передал слово в слово:  «Никого не хочу видеть, не мешайте  мне умереть, я приговорен!»

Наконец Иван  остался  один, на дух никому не нужный.  Однако  до смертного часа, о котором написал брату,  было ему далеко.   Не прострелянная кость заставила его вызвать Якова,  а желание вернуться в  Подолец. «Сам бы уехал, да не на что,  а  Яков привезет денег».  

 «Куда ты, куда ты, куда, ты, куда ты?» –– стучали  колеса, и Яков  слышал  их  даже  сквозь сон.  «К Ивану, к Ивану, к Ивану, к Ивану!» –– отвечал  он и летел с Митькой Гвоздевым по белому полю, белому-белому,  сколько хватало глаз.

 

 6

Чуть не  через месяц,  одичавший, почти потерявший  человеческий  облик, Яков прибыл на станцию Усна.  Показалось, что  она зависла  над пропастью: сразу за железнодорожной насыпью был головокружительный откос, а позади вокзала, едва не  от самых его стен, круто в гору поднимался  дремучий лес.  «Как же люди-то здесь живут?» ––  смотрел Яков на  глубокую котловину, склоны которой во множестве  усеяли  черные домики. 

Прошел  к начальнику станции справиться, где  улица  Коммунальная.   

–– Далеко идти, –– посочувствовал  тот.

Яков заглянул  в зал ожидания:   может,  попутчик случится?  Но  никого не было, только  черная   большая дворняга грелась  у  кафельной  печки.  

И Яков  шагнул…  в котел. 

Тропка была горбатой,  скользкой,  он падал то на бок, то на спину, на чемодан, врезавшийся  острым краем  в лопатки.  И ни одной пташечки не чирикнуло ему вслед,  ни один человек  не  прошел  мимо!  Словно мертвая зона.

Долго полз, не понимая, как  люди строились здесь, как доставляется топливо  к железной дороге?  «Может быть,  есть   другой путь?» –– оглядывался по сторонам,  но видел только  грязный от сажи  снег  да елки, частоколом  отгораживающие  котловину  от прочего мира.   

Но вот  на глаза стали  попадаться  какие-то  срубы, колодцами вкопанные в землю, занесенные  снегом. Потом Яков увидел сараи, а за ними дома.  Остановился. Выкурил папиросу.

Небо уже темнело,  повалил мокрый снег, налипая на валенки, утяжеляя движение.  Возле одного из домов, длинного,  с прогнутой крышей, на Якова налетели собаки. Закричал, замахал на них, ища палку –– огреть. Но вышла женщина в ватных штанах, держа в руках метлу с толстой ручкой,  отпихнула их:

 ––  Цыц, лешаки! Натакались  людей хватать!

 Увидев на спине Якова чемодан, спросила:

 ––  Отколь  ты, мил человек?

Он объяснил, и у нее  вытянулось лицо:

–– Яков?..  Да  как же?  Якова  же  забили!

Теперь Яков  ничего не понимал.

–– Никто  меня не забивал.  Иван вон пишет, что при смерти он,  проститься хочет. 

 –– Ванька при смерти? ––  женщина открыла  рот.

 Стояли и смотрели друг на друга.

––  Да его  обухом  не  расшибешь! –– Женщина, наконец поняв, в чем дело, расхохоталась.  –– Наврал он тебе! Наврал, бесстыжий!

–– Батюшки! –– Яков ни разу ни на кого не поднявший  руки,  теперь готов был избить Ивана,  разорвать на клочки! Гад! Гад!   Тащился, надрывался,  а он –– шутки шутил!

 –– Ты его не найдешь седня, темняет уже, –– пожалела  Якова женщина. –– Айда  ко мне. 

В бараке она повела  его  по длинному коридору, где бегали полуголые   ребятишки и, как в вагоне, было  душно и тесно, открыла дверь в свою комнату.  В двух шагах от порога стояло ведро с углем, дальше –– плита, у стен –– две самодельных кровати, сделанные из снятых с петель дверей, у  окна –– стол, на  окне –– бутыль с керосином.   

 –– Щас чайник согрею, –– сказала женщина. ––  Разболокайся пока.  Если надо в уборну, иди в коридор, в задню дверь.  Белье сыми,  прокалют,  вши, поди,  ходуном ходят.  У нас при шахте вошебойка теперя, я тебя проведу,  тутотко близко. 

Яков сел на табурет. От слабости не  чувствовал ни рук, ни ног, они словно  плавали  отдельно от него.  Лечь бы вон там, под порогом, на вязаный  коврик!   Коврик рябил перед глазами, и его узлы становились то громадными, как кулаки,  то коврик делался величиной с оладь, и узлы  исчезали.

 –– Да ты, мил человек,  сидя  спишь? –– хозяйка сняла  с плиты чайник. –– Не спи покуда.  Щас сходим  на шахту.  Бельишко  есть  новое?  Есть, поди. Давай его сюда. 

 Яков всю дорогу  трепетавший перед ворами, стал вдруг абсолютно безразличен. Поднялся,  поковырял в замке чемодана, вынул чистое белье.

–– На улице  стряхнет сон, –– утешила  хозяйка  и, заботливо  взяв его  за руку, повела  за собой. 

На дворе было холодно, но не от мороза –– от ветра,  налетавшего порывами.  Снег уже не валил.  Кое-где на небе виднелись звездочки,  высокие и бледные.  Пахло  золой,  наваленной кучами у заборов и  ветром   разбрасываемой   во все стороны.   

–– Как  зовут-то тебя? –– спросил  Яков женщину.

–– Сима.  Я истопницей работаю на почте.  Твой брат тоже работал на почте, а щас в другое место ушел.  А живет он в  сарайке.  Ты не бойся, теплая сарайка, он давно там живет. 

Вскарабкавшись по тропинке на гору,  где  ярким электрическим светом   горели  окна высокого здания, Сима  провела Якова  прямо в котельную, где с левой стороны находилась баня, а с правой  комната с железными крючьями и с  плитой  для  прожарки одежды.  Дежурная, велев Якову все с себя снять, выдала  ему хозяйственное мыло и бритву.

–– Не справится  сам, –– сказала Симе.  ––  Вишь,  ослаб…

И Сима  пошла за Яковом в баню.  Раздела его, сама  разделась.  Ошпарив кипятком лавку,  усадила на нее Якова,  намешала в две шайки воды.  Тупо, безвольно он подчинялся ей,  но когда Сима облила его  с головы до пят   горячей, затем холодной водой,  почувствовал, что оживает.

–– Ну как,  сняло сон? –– улыбалась она. ––  Щас мы тебе голову  гребнем прочешем. Наклонися сюда.  Апосля  веник на нее положу,  кака вша останется, и та  сопреет. 

 Управившись  с  его головой,  снова окатила Якова горячей и холодной  водой.  Сводила в парилку, где он чуть не упал с полка, ослабев от жара. Затем, густо намылив ему лицо, подмышки и низ живота, стала брить.  Яков   готов был со стыда провалиться!..

 Наконец  сел в предбаннике. Сима  принесла из прожарки  вещи.

 –– Сиди покуда, я порты и рубаху  каустиком отдеру. Дома высушим. 

 Но он уже не мог сидеть:  шатало из стороны в сторону так, словно  трое суток пил без просыпу.  Как  добрался назад, сам не знал.  Отпил глоток чая, предложенного хозяйкой,  и повалился на кровать.  

–– Спи, спи, –– поправила она на нем одеяло. ––  Иван  сам  придет утром,  я скажу ему.

 И  долго еще  возилась, что-то прибирая в комнате, расталкивая   по углам.  Сын пришел с работы,  она его накормила, попросив, чтобы не беспокоил гостя,  лег бы  на пол.  Потом тихонько уселась к столу,  убавив в керосинке фитиль, и стала  довязывать рукавицу.

   Иван явился, когда на улице уже светало.   

–– Яшка!  –– кинулся к брату. ––  Как же я тебя ждал!  Батюшки, да ты седой!  Господи, сколько лет прошло!   Сил моих больше нету! –– упал головой на грудь Якова, обнимал, поливая слезами одеяло. –– Да проснись же ты, Яшка!

Яков  вскочил!  Видел сон, что едет в поезде и что его, безбилетника,   хотят  высадить. 

–– Яшка! –– припадал к нему брат. –– Свиделись!  Господи, свиделись! 

Проморгавшись, Яков строго  посмотрел на него.  Плешь во всю голову,  отвислый нос…

–– Зачем  соврал, что  умираешь, проститься хочешь? ––  Вчерашняя злоба на  Ивана уже прошла,  осталась только досада.  

–– А как же я тебя вытащу?  Ишь, куркулем заделался, с места не сдвинешь!  Куры, гуси, корова, поросята…

–– Откуда у меня гуси-то, поросята, –– усмехнулся Яков.  –– Ничего нет,  одним шитьем зарабатываю.  Женился  в прошлом году, двое детей на руках.

 –– Жени-ился?  –– ахнул Иван, и его  узкая плешивая голова закрутилась как на штифте. –– Неужто не сбрызнем?

«Ваня, Ваня…» ––  Яков вынул  из чемодана деньги, отсчитал ему.

––  Больше не дам, а то домой ехать не на что.

–– Да я больше и не попрошу! Домой мы  вместе поедем, не могу я здесь, сил моих нету, голодно здесь, холодно, народ без понимания.

 Яков не стал слушать.

 –– Сима-то тебе кем доводится?  Видно, что не чужая.

 –– Да так…  Подженился  на ней когда-то по глупости…

 –– Ты вот пить собираешься, а на работе что скажут?

 –– Тю! ––  Иван как молоденький побежал за бутылкой.

 Яков  достал из чемодана  сало, мед в сотах.  Брату вез, но сейчас решил мед отдать Симе,  а сало поделить на две части:  половину оставить здесь, половину взять на  обратный путь.  Попытался справиться с печкой,  но  что-то не получилось, перепачкался только.  «Иван придет, затопит», –– бросил  возиться. 

Час прошел и другой,  за стенкой   ругались, кричали дети, а Яков сидел  у холодной плиты и ждал.  Потом надоело.  Оделся, вышел на улицу.  Мерзлый, в куржаке, лес  зубцами  поднимался в гору.  «А у нас на Тамбощине  уже весна, –– тоскливо подумал он. –– В Квитки скворцы вот-вот прилетят». Пошагал  вдоль улицы мимо  таких же бараков,  в каком жила Сима.  Навстречу  катила тележка  коробом,   возчик  кричал с козел:

–– Уголь берите, уголь! 

Выходили женщины,  и он  накидывал уголь в мешки.

–– В какую цену? –– поинтересовался   у него  Яков.

–– Как, в какую?  Мы же не продаем.  Надо ––  подкачу  коломашку. Ты где  живешь? 

–– Не надо, спасибо, –– Яков отошел в сторону. 

Так и бродил, коротая время в ожидании,  когда вернется с работы Сима, чтобы  затопила печь, да и поесть наконец –– больше суток не ел. И набрел  на  барак, из которого неслась несусветная ругань.  Чуть не под ноги Якову  двое мужиков выкинули Ивана: брат был пьянехонек!  Яков  наклонился над ним, Иван  хрипел,  шапки  не было,  воротник рубахи порвался.  Узнав Якова,  стал ползать на четвереньках,  плача  и размазывая слезы:

–– Видишь, какой  народ, Яшка!  Я к ним всей душой,  а они, сволочи…  Яшка, уедем!  Сейчас уедем!  Пошли на станцию!

Как  хотелось  Якову бросить  его тут!  Не смог.  Подставил брату плечо, помогая встать на ноги.   «Теперь так и будет куролесить, а я его выручать! Эх, Наташа, Наташа!  Зачем ты меня не удержала?» –– Яков  понял, что он  мышь   в  захлопнувшейся мышеловке.  

Через неделю в  карманах  Якова не осталось  ни гроша.  Брат притащил  от кого-то  швейную  машинку, и Яков до конца лета застрял  в его сарае. Шил бурки.  Иван приносил из больницы списанные  матрасы, которые «из уважения продавал» ему завхоз,  а  Яков  теребил вату, забивая ноздри и легкие  трухой,  слоил ее между тканью и  крутил, крутил  ручкой швейной машинки. С готовыми бурками брат куда-то  исчезал,  возвращаясь   злым  и нетрезвым.  Два письма Яков сумел отправить Наталье,  не обещая скорого возвращения.  Наконец, в августе, когда небо обложили плотные тучи,  он стал кашлять, и кашлять с  кровью.  

 –– Ванька, что ж ты наделал! –– с отчаянием  смотрел  на брата.   

Иван  прислонялся щекой к его щеке, плакал и бормотал, что  так и должно быть:  родились от одних отца с матерью и в одну землю лягут, голова к голове.

 

7

А в Квитках, возле церкви, заканчивалось строительство клуба. Место выбрали сельсоветчики, и батюшка  все лето насылал на них анафему.  Стоило Митьке Гвоздеву или кому-нибудь из  его «причта» появиться  на стройке, тотчас выходил  из церковных врат  отец Василий.

––  Господи, крепость моя и слава моя, спасение мое! Кто  таков, как  Ты, Господи, между богами? Кто, как Ты, величествен  святостью, досточтим хвалою, творец чудес?  Низложи, Господи,  восставших против Тебя!  

–– Будя, будя! –– укорачивал  Митька, –– Не на клиросе!

–– Клирос для  певчих, остолоп ты этакий!

Поп бранил  активистов иудами,  иродами и однажды,  сорвавшись, даже обозвал выкрестами.  Квитковцы были на стороне попа и тоже досаждали «причту»:

 –– Только свинья может песни петь и плясать у Божьего храма!  Нету на вас погибели!  Подохнете –– так вас  и в  церкву-то  не внесут! 

 –– В клубе полежим, –– хохотал  Андриян, здоровяк и верзила.   А другие поддерживали его  частушкой:

 Не целуй меня взасос,

 Я не Богородица!

 От меня Исус Христос

 Все равно не родится! 

 –– Широки врата и пространен путь, ведущий к погибели! –– тщетно пытался  достучаться до  них отец Василий.  

Для клуба Митьке выдали в Подолецком исполкоме  двести книг, и поп   не мог понять:  как  ладят  в коммунистах  забота  о  просвещении,  и  пение  безобразных частушек?

Ребятишки все лето пропадала у клуба, играя в  стружках.   Красиво, тонко кудрявились они из-под фуганка Миши Киргизова. Выровняв поверхность доски, сделав определенный замер, он  вырезал  на ней орнамент –– для  наличников и  карниза.  «Руки золотые, голова умная.  А как в женихи-то вытянется!» –– говорили о Мише в  семьях, где были девки.  Но он поглядывал  на Еню. 

Она  похорошела  за этот год.  Плотная стала –– не ущипнешь.  По ходатайству Гвоздева из кооператива в Подольце ей присылали мануфактуру,  она шила рубахи, штаны, юбки и красные косынки.  Из лоскутов по-прежнему стыковала наволочки, а  когда случалось разжиться ватой, они с Натальей  стежили одеяла.

–– Отдохни, Енечка, –– жалела ее Наталья. И если был теплый день, Еня шла на огород.  Расстилала  у забора  старенький половик,  ложилась на него, смотрела в небо.  Хотелось далеко-далеко заглянуть, но далеко оно не пускало.  Случалось, небо становилось озерком  меж облаками, и она глядела  в это озерко, как в колодец:«Может быть, там живет теперь мой дедушка? И все мы потом  будем жить там,  будем смотреть  вниз, на землю,  мы всё будем знать, а о нас никто  ничего не узнает?..  Слепой там дедушка или зрячий?  Старый или молодой?..»

Взрослые девушки  приглашали Еню на посиделки –– полюбили за  ее бархатный,  низкий голос,   и она красиво  пела:

 Где эти лунные ночи?

 Где это пел соловей?

 Где эти карие очи,

 Кто их ласкает теперь?

Этой песне обучила ее Наталья.  Горькая тоска по любви.  Не раз  Наталья задумывалась  о  своей  бабьей доле.  Выдавая ее замуж,  бабушка  не спрашивала, хочет она или нет,  муж и относился к ней, как к телке, –– изгалялся, показывая норов. Не сильно расстроилась, когда его бандиты убили, хоть осталась  одна с  ребенком.   Засматривалась  на женатого  Никиту, горюя, что  не он ее муж.  Все в нем было хорошо,  приветливо. Порой, управившись с хозяйством, становилась у плетня и  выглядывала из-за высокого паслена, не пройдет ли  он мимо?  Если случалось увидеть,  долго  потом  жила этой радостью.  А он все чаще стал попадаться ей на глаза.  Семечками угостит,  улыбнется… Ах, какие ноченьки наступили! Тонула в его  объятьях,  зацелованная жаркими губами!

Но не дали  «добрые люди» испить ей любви полной чашей,  шепотки по селу пошли.  Никита струсил, не стал приходить.   А потом –– дом сгорел.  

Жду я его не дождуся,

Наверно, не любит меня.

Наверно, он любит другую,

Ох, разнесчастная я!

Годы пройдут за годами,

Морщины покроют лицо,

С горя зальюся слезами,

Но не забуду его!

У Натальи теперь жила Домна ––  пригласила, чтобы  при случае отвадить Петьку Варькиного.  Но  он не лез пока.  Зато  Домна точно узнала:   Варька на Якова наслала порчу!   Ведьма она,  свиньей оборачивается!  

Про оборотней  Домна знала  много историй. В Каменке под Воронежем,  откуда она была родом,   ведьмы  заставляли  блудить мужиков за селом, и один  чуть не утонул в полынье;  ведьмы оборачивались  свиньями, как Варька Прокофьева;  ведьмы выдаивала у соседей коров… 

–– Еня, пиши Яше, пусть  бабку ищет, она пошепчет над ним.

––  Да он же на брата  жалуется, не на здоровье.

–– Печалить не хочет.  Болеет он,  тут заболел.  Варька  спортила!

Наталья горевала без мужа.  Любви  к нему, такой, как к Федору,  не было,  но без  его сердечности   жизнь потускнела. 

 –– Сны вижу плохие, –– смотрела она на детей.  –– Будто он в белом и вокруг него  белое.  Хочу подойти, а  оно не пускает, вяжется за ногами, как тесто.   Господи милостивый, только-только мы жизнь  увидели, словом  не попрекнет,  ни в чем не поскупится, чужих деток баловал,  как своих…

Дети тоже  скучали по Якову.

 –– Не надо скучать, –– наставляла Домна. –– Был у нас в Каменке  случай…  –– И дальше следовало,  как остались без матери мальчик и девочка,  сильно тосковали по ней,  а ведьма ––  вот она!  Матерью оборачивалась,  звала детей за собой.  Люди прознали про это, отвели ребятишек к знахарке, и  та  отвадила  ведьму.

Лукерья, навещая Назаренко, старалась развеять  печальную завесу, которая теперь постоянно  присутствовала в их доме, однако Наталья  только уставала  от  ее  нарочитой бодрости.  Куда приятней было, если забегал, якобы по делу или за советом,  Миша Киргизов.   Белыми нитками были шиты его хитрости, и Наталья улыбалась, поглядывая, как он,  сказав ей несколько слов,  усаживался возле Ени.  «Хорошей  парой будут», –– думала она,  и ей хотелось, чтобы Еня с Мишей поскорей выросли да  поженились.

 Клуб между тем достраивали.  Внутри  набивали рейки под штукатурку. Маша Девятова, которой было предложено стать  завклубом,  ругалась  с работниками из-за всякого пустяка:  плохо  алебастр замесили,   не так его  наложили, –– и кричала, что  старается не для себя, а для всех! Трое новоиспеченных комсомольцев  готовили  транспаранты для торжественного открытия. Молоденькая учительница расписывали роли в спектакле, для чего весьма  кстати пришелся  Варькин граммофон:  одна из пластинок была  «Боже, царя храни». Вот и задвинут   куда подальше царя и Бога!

 

8

Дико смотрел народ на шагавшего по улице хромого мужчину в полушубке и валенках с галошами.   Детвора улюлюкала  и бежала бы следом,  если бы  не  жуткая  грязь.  Собаки с громким лаем  кидались на него,  а Яков,  не замечая ни грязи,  ни гавканья, шел в больницу.  «Чахотка!  Всё налицо, –– думал он. ––  Бьющий кашель, кровь изо рта,  худоба…  Или вылечат, или умру». 

Он знал, как пройти  к больнице, –– рядом с ней была парикмахерская, куда они наведывались с Иваном.  И все равно долго плутал в переулках,  пока  увидел одноэтажное здание с  крылечком на столбиках. 

 –– Да что же ты раньше-то не явился? –– выслушав его легкие, накинулась  на Якова пожилая  врач с веснушчатыми руками. –– С ума сойти, как довел себя!

Вызвала санитарку,  та провела Якова в гардеробную,  где  ему выдали   больничный халат и тапки, проводила  в палату. В палате было семь человек.  Якову  показали его кровать, и он сразу лег,  отвернувшись к стене.  Сжимался от страха: «А если умру?  Что будет с Натальей?  О, Господи, зачем, зачем я сюда поехал?»   И как   не мог понять, так  и сейчас не понимал, почему  сразу  не бросил  Ивана.

Его  сначала не  беспокоили:  соседи о чем-то  говорили между собой, –– но  когда  разговор   иссяк,  один из них подошел к  Якову.

–– С  чем положили?

Яков не знал с чем  и не хотел отвечать. 

–– Да ты не горюй, –– мужчина оперся рукой о спинку  его кровати. –– Здесь всякие есть.  Вон его, погляди-ка сюда,  вагонеткой зашибло,  думали, всё, помрет, а его откачали.   Ходит  уже. 

Яков обернулся.  У больного, на которого ему показали, было синюшное  лицо,  а вокруг глаз  угольный ободок.

 ––  Так с чем положили-то? –– домогался сосед.  

 ––   Не знаю, врач не сказала.  Кашляю сильно, с кровью.

 –– Да-аа,  худо, братишка.  Но ты не бойся, у нас хорошо лечат. 

Нянечка  внесла  один за другим  алюминиевые  подносы с едой,   поставила на стол.

–– Ты, милок, седня без довольства, –– обратилась к  Якову.  –– Второго тебе не будет,  а щей да киселя всем  хватит.  

Яков уже забыл, что  бывают щи и кисель.   «Эх, Ванька, Ванька! –– чуть не заплакал, –– Нет в тебе ни совести, ни жалости!  Был ты паразитом, им и  остался!  И не приходи ко мне,  не выйду, не буду больше на слезы твои глядеть, вранье твое слушать!»  

–– Ешь второе, –– придвинул ему свою тарелку мужчина с перебинтованной кистью.  ––  Я не хочу. 

Яков поблагодарил. Съел щи, котлету из баранины,  запил киселем и снова лег.«Только бы выздороветь!  И тогда  я уеду отсюда!  В товарном вагоне, на крыше, на буфере –– хоть на чем!» Смотрел  на  плотные облака за окном,  тяжело  передвигавшиеся по небу, –– вот так и он тяжело, помаленьку будет продвигаться  к родной стороне, где теперь давят подсолнечное масло,  пахнет жареными семечками, а в  воздухе плавают паутины.

Вечером пришла Сима,  прознав, что Яков в больнице. Она  немного заикалась после недавнего случая:  ходила в лес по грибы и столкнулась с медведем.  Лето было холодным, и  грибы, она знала, нужно искать на пригорках.  Шла, приглядываясь к травам, деревьям, поскольку  всякий  гриб   свое место любит, и  вдруг  что-то  шлепнуло, точно  лошадь хвостом! Глянула: батюшки, медведь роется в муравейнике!  Бежала, не чуя тяжелых  сапог:  словно босиком летела  по лесу!

Сима принесла два сырых яйца.

–– При твоей болести главная еда,  –– подала  Якову.  

–– Где это ты раздобыла? –– он  уже знал, что яйца  Усне большая редкость: хозяйств у людей нет,  и если кто-то имеет  несколько кур, то яйца берегут на стряпню. 

 –– Та… –– она махнула рукой. –– Ванька приходил, бает:  «Яшка  в больницу сбежал,  во всей  одеже,  хочет   тишком уехать».   Я баю:  «Черт  ты немаканый! Сбил брательника  с панталыку! Ведь он скружился   с тобой!И не крои  передо мной рожу, не верю тебе!»  Он –– хлобысть дверью!

 –– Не хочу я его видеть, –– сказал Яков.  

 –– А и не придет.  Он ведь  только когда выгода ему.

 Помолчали.  По коридору  прохаживались  больные. Сима  перевела взгляд на  лист бумаги, приделанный к стене:  на нем были нарисованы  колбасы,  красная рыба,  шоколад –– не виданные в Усне,  но  именно то, чего нельзя приносить больным.

 –– Сашка  Потемкин бает, на шахты завезли  сырную обрезь, –– повернулась  к Якову. –– Поросят кормить на подсобках.  Дак  народ уж с ума посошел!  Поросят сырной обрезью!  У меня на подсобке  подружка работает, выпрошу сыру.  Буду тебе носить, ты грызи. Сыр, он   пользительный.  Только другим не кажи, не то  дознаются. 

 Но через сутки  не только Яков грыз  жирные сырные  корки с каплями масла на них, а вся палата.   У кого  зубы не брали,  размачивали корки в кипятке, ели ложкой.  Они  были душистыми,  вкусными –– или казались вкусными, потому что в магазинах сыра  не было  с дореволюционных  пор.

Эти корки и спасли Якова, как думал потом.  Вылечился, хоть пролежал   в больнице больше  месяца.  Кашель еще оставался, но кровь уже не шла.  Пока лежал, сговорились с Симой: когда  выздоровеет, она по знакомым соберет  ему  денег, а он, доехав  до дома,  вернет ей  почтой.   

 

   9

Четыре  года Назаренко жили спокойно. Яков шил, Наталья вела хозяйство.  Спокойно было  и в Квитках –– к фокусам коммунистов привыкли и не обращали  внимания:  народ сам по себе, коммунизм сам по себе.  Однако в последнее время  в коммунизме стало что-то завариваться, и, как оказалось, нешуточное.

Думали,  в Лету кануло, когда  делились  на белых и красных  и в распаленной вражде уничтожали брат брата, сосед соседа;  ан, нет, теперь делились на сознательных и несознательных.  Те, кто отстаивал свое хозяйство,  знали, за что дерутся;  «беднейшие» тоже знали, зачем надо хвататься за обрезы и вилы;  но  совершенно  не знал,  за что и  для чего сложит  голову Митька Гвоздев.  Кричал, призывал, как требовали  от него власти,  ездил по дворам, скандалил  с «куркулями», среди которых  истинно куркулей было   четверо, остальные всего лишь с достатком, –– и поплатился:  Прокофьев  зарубил  его топором! 

Митька  стал первой жертвой.   А  дальше: Маше Девятовой прострелили ладонь, когда схватилась за дуло ружья;  Яя-Щегол  утонул в полынье, спасаясь от  кулака Ферлова, только припугнувшего Яю, чтобы не орал несусветицу,  увязавшись  за  «беднотой»;  старик Киргизов умер от разрыва сердца; семью Федора Борисова и еще пять семей  «подкулачников» готовили к высылке.  Поп  сбежал,  кулаки  сидели в   тюрьме.   

   Назаренко пронесло.  В них не стреляли, не поджигали овинов, потому что отнимать  у них, кроме швейной машинки, козы и двух поросят, было нечего: лошадь они так и не смогли купить. Приходили, правда, брательники Гущины,  самые бандиты в Квитках, тыкали железным прутом между половиц, надеясь отыскать спрятанное серебро, но ни на что, кроме мусора и земли, их прут не наткнулся. Домна кинулась к ним с кочергой,  не простившая смерти Яи-Щегла, посинев от страданий, кричала брательникам Гущиным оскорбительные слова, –– и, не слыви она дурой,  те  бы ее убили.

–– Ой, да отдали бы  лучше! –– накануне прислушиваясь к ночной метели за окном,  выстрелам и крикам, сокрушалась Наталья.  

–– Да ведь жалко, –– вздыхала Еня. –– Сами все, своим хребтом, а у них отнимают. 

При отъезде «подкулачников» на улицу высыпало все село. Выла Ульянушка, прижимая к себе маленького Петюньку, оставаясь с ним в Квитках. Лукерья, чуть не падая с телеги,  пробовала  что-то  сказать, но только  беззвучно шевелила губами,  и ее пальцы то складывались в щепоть, то разжимались.

–– Да за что вот, за что? –– бормотал Яков,  глядя на этот ужас.   

 Теперь  стали  квитковцы, как невольники:  и те, кто вошел  в колхоз, и те,  кто не вошел в него, но не смел поступать так, как ему  хочется.  Словно  опутали село колючей проволокой,  наставили сторожевых вышек –– жили, и оглядывались.  Мрачная туча нависла  над селом, и не было надежды, что она когда-нибудь рассеется.

Яков иногда получал письма от Симы,  писала она ему в основном о брате.  Иван нисколько не изменил своего образа жизни:  пил, если разживался деньгами, шабашил где-нибудь, если денег не было, врал, хоть ему давно уже никто не верил.  Последнее письмо от Симы было непривычно  длинным. Рассказывала, что Иван  сторожит пионерский лагерь,  от Усны  это далеко, дети отдыхают там  только летом, но сторожить имущество нужно круглый год.  Иван иногда приходит к ней,  говорит, что работа хорошая,  начальства нет,  картошкой и крупой  его обеспечивают.  Дальше сообщала, что  в Усну  привезли  много семей из разных краев –– врагов пролетариата. Устроили их в бараках –– по две семьи в одной комнате. Работать  отправляют  на шахты и в тайгу.  Среди них есть совсем еще дети, и одному парнишке уже  сломало лесиной ключицу.  В бараках у них тиф.  Сбежать  не могут, кругом патрули.  «Девчатки   работают на погрузке угля,  дохлые,   того и гляди,  в бункер свалятся». –– Было видно, что Сима жалеет этих  врагов, жалеет вопреки «клокочущей  классовой ненависти»,  как пишут газеты.   

 Но дальше в письме было следующее:

 «А  еще  такие у нас появилися, что  не приведи Христос.  Живут  у леса в землянках,  шары бурят на наших,  молятся,  а ихний бог заставляет их пить  человечью кровь!  Надысь двоих душегубцев поймали, и, бают, расстрел им будет». 

 Читая письмо, Яков обмирал: вот куда  попали Борисовы!  Да что же делается-то?  Зачем вдруг люди  нелюди стали?  И кто  больше  душегуб: тот, кто  пьет  живую человеческую кровь, или  тот, кто  посылает детей  на лесоповал? Было страшно.

В такую вот  пору к  Ене посватался Михаил Киргизов. Не  просто посватался, а предложил  ехать  в Сибирь.  Он уже отслужил армию,   там  наслушался о сибирских просторах.

–– Поедем, Еня?  А не понравится, возвратимся.

 Наталья с Яковом  отнеслись к  его словам настороженно:  лучше дома переждать смутное время.   Но  Михаил  был уверен,  что  люди  не врут.

–– Что ж, –– растирая больное колено, наконец сказал Яков, –– попытайте счастья. 

–– Свадьбу тихо играйте, –– велела  Домна. Она теперь перебралась к Ульянушке и навещала Назаренко. –– У нас в Каменке был случай: на свадьбе бухнули  из ружья, невеста айкнула,  –– и всё!

––  Домна, у тебя «случаи»  на все случаи жизни! –– фыркнул Михаил.

 Ваня засмеялся, но потом загрустил. Ему исполнилось четырнадцать лет,  ростом он был выше Якова,  но сердечко  еще оставалось детским. 

–– Чего это ты? –– пристыдила Еня. 

–– Скучно будет без тебя.

–– Скучно!  А кто  это в карты играет?

–– Мы же  просто так с ребятами.  Это Мишка твой играет на деньги.

–– Как, на деньги? ––  не поверил  Яков. –– С кем?

Михаил усмехнулся:

–– Подумаешь,  раза два собрались  у Шерстобитова,  перекинулись.  Ванька  к  его  Прошке приходил, увидел.  Гляди ты, ябедник какой!

Расписались  Михаил с Еней в сельсовете;  свадебных нарядов не было, и вообще  в Квитках уже ничего не было  из  недавнего прошлого.  Когда-то Наталья мечтала, что  Еня с Мишей будут стоять в церкви,  освещенные десятками  свеч. Теперь, похоже, и церковь скоро снесут:  сельсоветчики то и дело задирают головы на кресты.  Во многих селах церкви сломали, в Подольце оставили  одну  из шести.

«Да неужто  порушенные стены пригожей? –– бывая в Подольце,  сокрушалась Наталья. –– Какие были подзоры  нарядные,  столбики с   «виноградом»,  звезды на куполах…»  Не понимала, почему нужно  уничтожать красоту?  Что было в Подольце красивей церквей? Ну, и стояли бы,  радовали глаз.  Но  даже  свадебные платья теперь  высмеивают, а фату называют саваном.  А главное,  всюду кричат,  что народ  доволен новым порядком. Наверно, только   Наталья им недовольна, да еще Еня с Мишей, да Домна с Ульянушкой, да где-то Лукерья с Федором  –– совсем уж без всякой радости.

Свадебную вечеринку делали скромно. Пригласили Мишиных родственников,  выпили,  поговорили о жизни.

 –– Сельсоветчики требуют  план, а с чего его взять? –– возмущался Панкрат, старший брат Михаила. –– Коровы в наскоро сколоченных  хлевушках:  передо́хнут,  вот  вам и план!  Ульянушка-то сначала ходила  к своим коровам,  хлебца носила,  старое сердце свое рвала: «Не поены вы,  не кормлены, матушки…»  А  как увидела, что  лежит ее Зорька,  а  Сафронов  ее сапогом  пинает, то и  не ходит больше.

В марте молодожены стали собираться в дорогу.  Наталья уложила  в матрасовку  одеяло,  подушку, по две тарелки  и по две  ложки.  Деньги подкапливали  заранее; половину из них Еня  спрятала в туесок,  закатав его в подушку, остальные вшила   в трусы, в специальный  карман.

Прощались тяжело.  Еня плакала так, словно уже сейчас знала, что не вернется сюда, не увидит больше  родные  лица. Михаил оплатил в колхозной конторе лошадь, и  ранним  апрельскимутром они  выехали в Подолец.

Еня смотрела вокруг, мысленно прощаясь с полем и липами, под которыми, словно кувшинки на воде, плавают лютики,  с озером, где купалась с подружками,  с  лесом,  дарившим  ей ягоды и грибы.   Кучер  Прокл  беспечно зубоскалил с Михаилом,  и Еня не понимала, как это муж  смеется, если, может быть,  в последний раз видит  родные  проселки?  «Да замолчи же ты, замолчи!» –– хотелось  ей крикнуть   Проклу.  А тот  не унимался:

–– Жена председателя говорит ему:  «Хоть бы ты раз принес пшаничной муки!»  А он ей: «Если я принесу да ты испекешь хлеб, люди-то сразу увидят». ––  «А я так испеку, что не отличишь от аржаного». –– «Ну зачем тогда нести, рисковать?»

–– Не шибко ты их долюбливаешь, –– заметил Михаил.

–– А за что их любить?   Гвоздев  не хватал  для себя,  а эти  на три  поколенья  нахапают. 

–– Найдется и на них какая-нибудь реформа.

–– Если их еще до того не прихлопнут. ––  Прокл не  боялся говорить с Михаилом: он все равно уедет, а душу отвести хочется.

В Подольце они попрощались.  Михаил пошел искать ямщика, Еня осталась на постоялом  дворе. Сидела на втором этаже в маленькой комнате с грязными  обоями, смотрела в окно.  Виден был двор, размытый снег,высокие кусты у забора.Из  дома вышла неуклюжая женщина в кацавейке, в серой клетчатой юбке, держа в руках пятилитровый бидон. Навстречу ей из ворот   появились  два милиционера, один   высокий, другой  пониже.  Тот, что пониже, ей что-то сказал. У Ени пойманной птичкой затрепыхалось сердце:  мать!  Здесь! Значит, уехала из Березино!  

 Вскочив, она спряталась  под кровать: матери боялась  до ужаса!   Такие сны порой снились, что просыпалась в холодном поту: черной мохнатой  змеей появлялась мать, и Еня задерживала дыхание ––  сейчас  доползет до нее, задушит!

 Вылезла она, лишь  заслышав  шаги мужа на лестнице.

–– Мать тут моя, Мишенька, мать! –– ее  трепала сильная дрожь.  

–– Ну и что?   Давай  одевайся,  кучер ждет.  

Спускаясь за ним, Еня  шалью закрывала лицо. А когда влезла  в телегу  и  лошадь тронулась,  истово перекрестилась.

 

  10

Оттого что молодость била ключом и, с не меньшей силой, –– любовь, Киргизовы добрались до Барнаула  без  особых тягот; а может быть, время  изменилось,  кое-какой порядок установился на железной дороге.  Пока ехали,  зима уже совершенно  уступила  место весне.  Барнаул встретил лужами.

«Вот, значит, какая она  Сибирь», ––  молодожены  ощутили радость от того, что здесь, как сейчас и на родной стороне, кругом вода, а деревья  в набухших почках. Переглянулись.  Народ проходил мимо точно такой, как в Подольце, так же скромно одетый,  и лица были  такими же  русскими.

Из Барнаула предполагали ехать в Змеиногорск, где, по слухам, в достатке пахотной земли.  На землю у них была вся надежда:  есть земля –– крепок человек, нету –– он перекати-поле.  Михаил часто повторял  слова  деда: «Земля –– это становая жила для человека».  Дед и умер-то оттого, что порвалась становая жила.  Только бы  получить землю,  и тогда ничего не страшно,  потому что  есть еще ремесло в руках.

Прошли в здание вокзала.  Здесь было то же,  что на других вокзалах, и только цыганок слишком уж много. Они шныряли между пассажирами, расталкивая их локтями, и навязывались с гаданием.  Сразу  трое обступили Еню, не давая  шагнуть  ни вперед, ни назад.

 –– Эй, красавица, не пожалей денег, всю правду о себе узнаешь. 

 –– Мишка, отгони, я боюсь! –– вскрикнула она. 

 –– Зачем так, красавица? –– одна из цыганок отвернулась и  вдруг  ––брызнула  ей в лицо водой изо рта! ––  Муж тебя бросит, красавица!

С перепуга  и совершенно не ожидая от себя,  Еня рявкнула диким зверем:

 –– Пр-ррочь!

Даже привыкшие ко всему цыганки оторопели, а кое-кто из пассажиров изумленно посмотрел на нее.   Еня догнала Михаила и в гневе,  омерзении, утираясь  концом полушалка,  накинулась на  него:

 –– Оглох или что?!  Кричу, кричу!  Ты подумай, в лицо прямо брызнула!

 –– Ладно, не шуми, вон  угол  свободный, сядешь,  я про билеты узнаю.

 Но Еня  еще долго  не могла успокоиться.

 Рядом с ней на  чемоданах примостились парень с девушкой: она светлокожая,  сероглазая,  он  смуглый, но глаза  ярко синие;  разговаривали о чем-то.  Еня  не слушала, ей вспоминались рассказы Домны о сглазах и порчах. Соседи между тем говорили о строительстве железной дороги, которая пройдет через их поселок.

–– Народищу понаедет!  Хорошо ли? –– сомневалась девушка. –– Никитич-то обещает нам городскую жизнь, а народ съедется  разный. Кто-то работать будет, а кто-то высматривать,  чем  у населения разжиться.  Вот и думаю:  хуже бы не получилось?   

Парень вынул из кармана  колоду карт:

 ––   Что гадать-то.  Давай  в дурачки  сыграем?  

Подошел Михаил, сказал, что  занял очередь в  кассу, спросил у Ени,  не хочет ли она поесть, он за кипятком сходит.  Она грустно покачала   головой.  Тогда он присел рядом.  Соседи без интереса играли в карты, продолжая говорить  о своих делах.  Из их разговора Михаил понял, что живут они в сельской местности, где есть  зерновой совхоз. 

–– А нельзя к вам  в поселок? –– обратился он к  парню. ––  Я плотничаю, столярю,  режу по дереву, умею делать балалайки.  Жена у меня портниха.

–– Отчего же, нельзя, –– не отрываясь от карт, хмыкнул тот. –– Сейчас новую школу строят, туда  возьмут.  А вы откуда? –– накрыв валетом  девятку,  повернулся  к Михаилу.

Михаил рассказал, как попали в Сибирь.

–– Нет, у нас  так страшно не бились, –– выслушав историю квитковского  колхоза, сказала  девушка. –– Ругани-то, конечно, много было, даже зуботычины были, но никто никого не убивал и никого не выслали.   

 ––  А у нас даже в городе ужас  что стало твориться! –– пожаловалась  Еня. ––  Раньше приеду,  всего полно,  народ  сытый, а сейчас  голодно, люди озлобились, спросишь  о чем-нибудь, только гавкнут в ответ. 

–– Ну,  так и давайте к нам.   Тебя как зовут?

–– Ефимья. 

–– Фима, значит.  А я Аксинья.  А это мой муж ––  Вася. 

Михаил обеспокоился   насчет билетов.

–– Ой, да и не купите, так не беда, –– засмеялась Аксинья. –– Проводнику дадите немного, он довезет.  Только  на лошади долго придется от станции. 

 –– К лошадям мы привычные, –– заверил  Михаил.

 А Еня уже прикидывала:   «На швейную машинку у нас  денег нет.  Ну, ничего, будем работать, скопим.  А уж как  скопим,  тогда  напишу домой, и пусть знают, что у нас все в порядке.   А то, может, и дядю Якова с тетей Наташей вызовем, чтобы не мучились там».

Михаил же  думал, что  если в поселке  совхоз, значит, земли хватает,  и раз за нее не бились, как в Квитках,  дадут надел. И было  обидно, что  в родном селе даже букашки теперь стали иметь  больше права на жизнь, чем крестьяне!   

 

  11

К   Октомино  подъехали на рассвете.  Лошадь  трудно гребла ногами  по  расквашенному чернозему, колеса  тоже крутились с трудом, но выходить, вытаскивать телегу  все-таки не пришлось.  Еня с Аксиньей дремали, привалившись к узлам,  Михаил и Василий тихо переговаривались. Со стороны востока небо уже светлело, на облака ложились алые полосы, и хотя на остальной части небосвода по-прежнему плотно лежала тьма,  стало повеселей.   Василий, засунув ладони  в рукава,  сказал Михаилу:

–– Тятя сейчас даст мне разгону!  Сало-то мы с Аксютой продали, да деньги не все везем:  боты ей купили,  мне охотничий нож с наборной ручкой,   каких-то тряпок набрали –– Аксюте  захотелось.   

 –– Строгий отец?

 –– Куда!  И Варьку гоняет, и старших парней.  Никифор у наспимокатом в артели, а Степан лесничим, живут на кордоне.

Михаил слушал и поглядывал по сторонам.  Широко и привольно раскинулись пахотные поля.  За ними виднелся лес,   дальше ––  вершины гор,  пока еще  слабо различимые.

Когда въехали в поселок, небо уже стало голубым, ярким, с алыми росчерками; четко выступали деревья и дома, а горная гряда  прямо на глазах  делилась на отдельные холмы, по которым бодрой, насыщенной  краснотой проступили верхушки  лиственных деревьев среди  темной  вечнозеленой массы. 

–– Сворачивай  вправо, –– велел ямщику  Василий, и тот  поехал по широкой  улице,  поднимавшейся  вверх.  С обеих ее сторон  стояли  крепкие дома  в полтора и два этажа,  нижняя часть  домов была каменной с  железными скобами на дверях,  и это походило  на купеческие  ряды в Подольце. 

«Торговое село, –– решил Михаил, потому что не мог представить, чтобы  в домищах с таким   размахом  никто не помышлял о торговле. –– Смотри ты,  заборы доска к доске, щелки не отыскать, а у нас в Квитках  плетни.  Только и слышал дома:  «Куда ты в Сибирь, там одни ссыльные!»   Вот тебе и ссыльные!   

Подкатили к двухэтажному рубленому дому. Василий стал вытаскивать из телеги свои  чемоданы. Сказал Михаилу:

–– Погоди,  следом  твои пожитки  снесем. 

За воротами  был просторный двор, в глубине виднелись хозяйственные постройки.   Два цепных пса,  увидев чужих,  яростно залаяли, бегая  по  длинной проволоке.

–– Цыть,  черти! ––  прикрикнула Аксинья.

Вышел из дома кряжистый старик  с  окладистой бородой,  в длинной рубахе и  душегрейке.  Пристально посмотрел на  приезжих, поздоровался, пригласил  в дом.  Поднимаясь за ним по лестнице, Еня заметила, что  вниз от  первой площадки ведет еще одна лестница.  Запах оттуда  выдавал  подвальное помещение, склад или мастерскую:  пахло сыромятной кожей и дегтем.  Через кухню они  прошли  в  большую и чистую комнату,  оттуда   на второй этаж,  в  светелку.  

Резной толстоногий стол у окна, накрытый вязаной скатертью,  зеркало  в темной и большой раме,  гитара над кроватью, застеленной  пуховым одеялом…

–– Отдыхайте, ––  сказал старик.  

«По-купечески живут!» –– поразились Киргизовы.  Но отдыхать отказались: на то и дается крестьянину утро, чтобы сделать всю основную работу.  Михаил  пошел за Василием  на конюшню,Еня, получивведро и тряпку,  взялась  за  полы. 

«Как  мыть-то легко!  Крашеные! А у нас дома, пока продерешь…» 

 Аксинья подоила коров, приготовила завтрак, и в девять  все сели за стол. Жареная на свином сале картошка, молоко, хлеб.  Еня  помолилась перед едой, и  Василий спросил:

–– Не староверка, случаем?  У нас только бабушка  молилась, она староверка. 

–– Н-нет… –– растерялась она. 

 Ели обстоятельно, без разговоров, но когда  Аксинья  внесла  самовар,  старик   всем  корпусом   развернулся   к сыну:

 –– Ну как? Наторговали?

 Василий  забормотал что-то.

–– Говори, не елозь.

–– Наторговали. А после к Варьке поехали, а та, паразитка, Аксютку в магазин потащила.

–– Та-аак… 

–– Тятя, да для чего же жить, если себе во всем отказывать? –– взвизгнула   сноха. –– Пока молодые –– охота, а постареем, как вы, ––  копить будем!

–– Дай выручку! –– потребовал  отец.

Василий сходил в комнату и принес.  Старик  пересчитал. 

 –– Помяни мое слово, Васька, –– трахнул кулаком по столу, ––  дом продам, уйду жить к Никишке!

 –– Тятя! ––  вскочила  Аксинья.  –– Поесть-попить мы имеем, а ходить раздетыми грех!  Варька поди ты какая фря!  Бусы  красные,  кашемир, ботиночки на крючках!  На фа-а-абрике она работает!  А  мы с Васей  не работаем, что ли?  Кто за скотиной ходит, дом, огород  содержит?

–– Тебя не спрашивают! Не позволю  транжирить!  Не приучен жить одним днем!  Степку с Никишкой буду  в Барнаул посылать!

–– А тогда пущай они и живут с тобой! ––  рявкнул  сын. ––  Иди, вытащи их с кордона.  А?..

–– Да растудыт-твою в три господа архангелов мать, ты на кого хайло разеваешь,  сукино щеня? –– взвился старик. Но, посмотрев на Еню,   увидел испуганные глаза и опустил плечи.  ––  Ничего, у нас так бывает.  Семья, видишь. 

От прежней большой семьи Ивана Субботина  в доме  остались он да  младший сын.  Двое других сыновей, женившись, уехали в лесхоз, дочь Варя захотела городской жизни,  старший сын  погиб на войне.  «Водой смыло», –– рассказал односельчанин, воевавший вместе с ним.

Больше всех  дед  Иван любил  старшего Гришу и  младшего Ваську,  хоть с Васькой  всю жизнь ругался и, было время,  бил его как сидорову козу:  надо же поперечным таким уродиться!  И, однако же, чуял, что век свой  будет доживать с ним.  Даже Аксинья  словно бы получала от старика часть того, что принадлежало Ваське. Ругал ее, злился, но тут же  откуда-то бралась жалость:  неплохая, в сущности, бабенка, только дикошарая чересчур. Другие  же сыновья как-то отдалились от него, и, навещая их,  он чувствовал себя гостем. Было обидно.  А коль уж к родным детям с обидой, то про снох и говорить нечего.  

–– Тятя, вы доведете нас! –– Аксинья в сердцах швырнула на стул полотенце.  –– И то не так, и друго не так!  У матери моей хватит места,  примет нас с Васей, а вы живите бирюк бирюком! 

 –– Будя,  Ксюта, –– осадил ее муж. И рассказал отцу про Михаила с Еней. 

Старик покачал головой: ну и ну…

 –– Пусть у нас живут, –– распорядился. –– За постой брать не буду, а помогать по хозяйству заставлю.

Еня вопросительно посмотрела на Михаила.  Он понял.  Встали и до земли  поклонились сначала деду Ивану,   потом Василию с Аксиньей.

 

После завтрака  Василий запряг в небольшую плетенку Орлика, буланого, норовистого мерина,   покатили в село.   

–– Магазины вам покажем, –– подскакивала Аксинья. –– Продовольственный и  промтоварный.  Никитич говорит, что  как  начнут строить железку, еще универмаг  будет.  Слышь,  Фима, –– ущипнула Еню за палец, ––  у меня два отреза дома лежат. Вот бы платья по моде сшить?  Материи много, ты и себе   кофты  сошьешь. 

––  Руками не выйдет, а машинки нет.   

 –– Е-есть!  У свекра в подвале.  На ней уж сто лет никто не шьет,  она еще его матери.  А колесо вертится, я вертела!

Еня улыбнулась:  если бы дело было только в колесе! Но машинку  она посмотрит.  Челнок,  шпульки можно где-нибудь раздобыть,  болты, шестеренки  смазать…  Кто  знает, может,   что и  получится?

 –– Чугунная, стол огромный, –– продолжала Аксинья. –– Я бабушку-то Аграфену помню, я малая была, а она старая, но никогда ее без дела не видела, всё что-то шьет, штопает  или книжки свои читает.  Ее книжки всё еще на этажерке, я раз полистала, да что-то скучно:  все про святых, про святых… Бабушка  Аграфена сильно верующая была,  замуж сюда не хотела,  хотела со своими кержаками остаться, Вася мне говорил.  А дед  все равно уломал.  Как привез ее сюда,  ох, она плакала!  Кержаки  народ  богомольный, а тут все матершинники.  А потом-то как прижилась…  Стала про своих-то рассказывать… Богачи там и бедные –– вот какие святые!  Она там  детей нянчила,  пеленки стирала,  заставляли молоко в масло взбивать, овец гонять на воду,  за птицей следить, кормить…  А одевалась-то пло-охонько, в рваное.  И так рассказывала: «Налью молоко в бутыль и сижу, перетряхиваю с руки на руку, и работы полно, и масло долго не сбивается. Однажды взяла да вылила все поросятам, а в бочке с маслом комки переворошила.  Хозяйка  не  заметила, а вот если бы я другую работу не успела сделать,  она бы меня наказала».

 –– Ну, сорока! –– одернул жену Василий.

 –– Да тебе-то что?  Я тебе, что ли, говорю?  Давай сверни, вон магазин:  может, что  новенькое завезли?   

–– Некогда.  К школе поедем.

–– А в школу  ты мог через овраг сходить, не гонять Орлика!

–– Замолчи, Аксюта, не выводи меня из себя!

Аксинья  примолкла.  

Но через минуту  опять ущипнула Еню за палец:

 ––  Смотри, смотри, это Дора!

 По узкому тротуарчику шла высокая, гибкая, очень красивая девушка. Сережки поблескивали в  ушах –– платок был повязан так, что  уши не спрятаны.  Походка мелкая;  казалось,  девушка не идет, а плывет.  Еня очень сильно чувствовала красоту и долго оглядывалась на Дору.

 –– Сноха директора  совхоза, –– пояснила Аксинья. –– Тут такая исто-ория! Дора из бедной семьи,  а  Фрол-то, сын директора,  Никитича то есть,  влюбился в нее.   Никитич   раньше  лавки держал,  да вдруг  –– бац! –– в коммуну вступил!  А  как стали-то  выбирать  начальство промеж своих, он один грамотный, его и выбрали.  Пошел, пошел так…  В совхоз  своими руками загонял!  Кулаки, как кувалды: в зубы  даст –– жевать будет нечем.  Зверина!  И Фрол не лучше его.  Женился на Доре,  наряжает,  а бьет –– ужас!  С ружьем гоняет по селу:  «Я тебя на помойке нашел, туда и отправлю!»  Двое детей у них;  бедные,   чего только не натерпелись!  А Никитич за Васей охотится.  Не хватает в совхозе работников,  вот  он и приходит к нам,  то грозит, то умасливает.  Уж давно бы  Васю без зубов оставил, да боится  Никиши:  тот  сразу убьет за брата. 

–– Ты замолчишь или нет? –– вконец разозлился Василий. –– Про себя болтай!

––  Что про себя-то?  Вон на  горе  поссовет,  а вон Кешка идет –– директорский  наушник, самый главный у нас комсомолец,  щекоти его черти, всё про всех знает!   А Никитич народ стравливает. Одному даст, у другого отнимет.  Или, например, пообещает тебе то-то и то-то, ты ждешь, а он говорит:  соседи твои не хотят.   Не дружный теперь стал народ, а  ему то и надо:  по одному-то  легче  рога обломать.   Васька, повороти,  к мамке моей заедем. 

Василий  направил коня в переулок, оттуда спустились  к реке.   Дом Марии, тещи Василия,  не имел ни дверей с железными скобами, ни полутора этажей,  забор  светился щелями,  но Ене с Михаилом он напомнил Квитки, и душа отозвалась теплом.  

Их встретила невысокая женщина в  суконной душегрейке, похожая лицом на  Аксинью.  Подала желтые  от яиц  крендели и поставила греться  чайник.   Не настойчиво, но  расспросила Киргизовых, кто они и откуда.   Слушала, тихо покачивая головой,  потом сказала  Василию: 

–– Навози-ка воды для бани.  Вечером придете,  у меня уж будет все  готово. 

–– Привезу.  Но  мы дома будет топить, отец тоже помоется, а то, как  лесовик,  по месяцу не меняет рубах.

 –– Зато коров доит,  когда вы с Аксюткой  гуляете! 

 И Ене понравилось,  что Мария  заступилась за старика. 

 Чай пили не спеша.  После чая  Михаил  с Василием  уехали за водой,  а женщины сели на лавочке  у забора.   По грязной улице  шлепали утки,  два лопоухих козленка,  потеряв мать,  кричали:   «Ма-ма!  Ма-ма!»  Были видны  старые ветлы на берегу, остров на реке.  И опять Ене вспомнились Квитки.  Над озером, где она любила купаться,  всегда  низко  висели облака:  казалось, подпрыгни и достанешь рукой.   Облака прижимали  к воде стрекоз,  и стрекозы  чиркали  перед  Ениным носом.

–– Глянь вон туда, –– дернула  ее Аксинья. –– Видишь  женщину?  У нее туберкулез.  Она в Барнауле жила, врачи сказали:  езжай в село, пей парное молоко и каждое утро купайся в речке.  Щас разденется. 

Женщина  сняла верхнюю одежду,  сняла рубаху и вошла в воду.  Несколько минут  неумело гребла  руками,  потом вернулась  на берег и оделась без суеты.  

–– Помогает?  –– спросила  Еня.

––  Наверно.  Третий год вот так вот.

–– А зимой? 

–– У проруби.  Зачерпнет ведром и окатится.

Мужчины привезли бочку,  оттащив ее к  бане.

 –– Едем, –– позвали жен.

Аксинья запрыгнула в  плетенку,  подала руку Ене. 

Выехали на косогор  к широкой  площадке, где штабелями лежали доски и бревна.  Громко стучали молотки: рабочие сколачивали леса. Школа строилась среди царства берез.  Могучие, старые, они уходили кронами высоко в небо, и на них тучами сидели грачи.  Внезапно стая  взмывала, сделав пару кругов над школой, исчезала  из поля зрения, но затем возвращалась назад,  и хриплое карканье  сотен птиц  сотрясало воздух.

Василий отыскал   бригадира плотников, сказал ему, что привез мастера.

––   Знакомься вот –– Миша Киргизов.

Семен потряс Киргизову руку и, узнав, что  у него большой плотницкий стаж,  сразу вцепился в Михаила:

––  Ты когда  к работе приступишь?

––  Да хоть  сейчас.

–– Ишь ты!  Утром приходи.  Только чур, на конный двор   не перебегать!  Заманивать будут, золотые горы сулить ––  а ты уже дал мне слово.  Ясно?  Ну, а ты, Васька?  Долго еще будешь задницей яйца  парить?

Ребятишки,  качаясь  на веревках,  примотанных к  березовым  сучьям,  захихикали.  

–– Отцепись, –– огрызнулся Василий.

–– Э!  Ни черта из тебя не выйдет.

–– Чего ты к нему пристал? ––  вступилась за мужа Аксинья. –– Молоко государству сдаем,  мясо, яйца сдаем…  

–– Дак век же  будет со скребком и лопатой!  Жизнь-то все равно дальше и дальше идет!  Девки вон и те  сеялку-веялку  понимать  рвутся, а он… дурак дураком.

–– Не лай!  Начнут строить железку,  туда устроюсь, уже решили с Аксютой.

–– С Аксютой… –– передразнил  Семен.

А у Михаила уже чесались ладони:   взять  ножовку, топор,  рубанок,  заняться тем,  что привык делать и любил!   

Время  было  возвращаться домой,  но Василий   решил показать Михаилу  короткий путь  к школе.  Свернули на параллельную улицу, поднялись к переулку  и остановились возле глубокого оврага с перекинутым через него   висячим мостом.

–– По мостку пройдешь, под гору спустишься –– вот и все.  –– Василий   бегом пробежал  по  трухлявым доскам. 

Видя, насколько  всё  хлипко,  Михаил  не спешил  за ним:  ступал осторожно, за цепь держался крепко.

–– Раз  пройдешь, больше не забоишься, –– подбадривала  Аксинья.

 Сделав ходку вперед и назад, Михаил  успокоился:  «Ходят же другие,  а этому мостику лет сорок,  не меньше».   Но впечатлений дня оказалось слишком много, и, когда вернулись домой,  Киргизовы почувствовали, что   устали.

–– Без работы заездился! ––  отдувался  Михаил. 

Вечером  топили баню, мылись,  сидели за самоваром.  С петухами легли спать. Еня уже дремала,  когда ее легонько толкнуло в живот.  Она вздрогнула, напряглась.  Удар повторился. 

–– Миша! –– шепотом позвала она.  –– Миша! Ребеночек  наш пихается!..

 

 12

Яков с зимы мучился  ногами –– сохнуть стали.  Летом он уже не мог не только шить, но и ходить.  Чувствовал  вину перед женой за то, что нет денег, страдал.  Огород  не кормил: до урожая было далеко.  Поросенка закололи, когда отправляли Ваню в Подолец учиться на тракториста. Перебивались прошлогодней картошкой, но и та кончалась.  С хлебом  вовсе было плохо:  нет   муки,  а черные и черствые буханки, которые завозили в  продмаг,  народ расхватывал моментально,  выстаивая за ними длинные и долгие очереди.  Люди как будто и сами почернели от  такого хлеба:  ссохлись и съежились;  и уже мало кто верил, что когда-нибудь вернется  прежняя жизнь.  О прекрасном будущем  вовсе не помышляли, более того,  боялись его, как чумы, потому что  в  прекрасное за шиворот не перетаскивают, а уж если  потащили,  значит, жди  горя и слез.

Ваня  в Подольце  тоже ел скудно: учащимся давали паек, но, если не было посылок из дома,  паек  не насыщал желудка.  Часто плакал, скучая по матери и отцу.  Знал уже, что Яков ему не родной, но ничуть к нему не  переменился.  Жил с такими же, как сам, парнишками  в наскоро сколоченном  бараке,  где стены были  из досок с насыпанной между ними золой. В золе бегали мыши, и, если ударить  кулаком в стену, зола  осыпалась сверху вниз.  Местные ребята дразнили сельских  «дерёвней», на улице не давали  проходу, и часто случались драки.  Дрались страшно: кулаками, ремнями,  стенка на стенку и так, что сшибали кирпичные тумбы!

Однако к лету Ваня уже чувствовал себя  городским.  В речах его появились жаргонные словечки, при ходьбе он засовывал руки в карманы и покачивал бедрами,  научился цыкать,  сплевывать слюну тонкой струйкой…  Худо было лишь то, что на заготовку сена его отправили не в Квитки, где мог  покрасоваться перед  парнями и влюбленной в него Нюрой Пятерниковой,  а  в другое  село.   Мать с отцом ждали  Ваню, но вместо него получили письмо:

«Вопервых строках собчаю вам родители пламенный горячий привет и жилаю наилутшей жызни. Ище горячий привет Домне и Петюньке и бабушке Ульяне. Всем жилаю наилутшей жызни. Собчаю вам что миня зовут на механика  учится полтора года стипензия будет раз в месяц и постель козенная. Но теперь опишу я почему я неприехал к вам потомушто уехал в Славцево. Но теперь хочу спросить вас как жывете и почему  не пишете письма. Я еще писал записку с Свиридовым Петром он не зашол говорит забыл в обчем.  Но  мне интересно узнать как Нюрка Пятерникова  поехала нет в Дол  к своей крестке? Но досвидания  напишыте хоть пару слов мой адрест деревня Славцево обчежитие колхоза Победа. Вобчем письмо от извесного вашева сына И.А.Н. Ивана Андреевича  Назаренко».   

Наталья поплакала, предвидя долгую разлуку с Ваней, и, однако же,  была рада, что он домой не приедет:  муж стал совсем плох.  В солнечные дни Яков просился на улицу, и  она  с помощью Домны устраивала его  на нижней ступеньке крыльца, чтобы мог вытянуть ноги.  Оголенные до колен,  желтые,   со ступнями, ставшими вдруг непомерно большими, ноги наводили на женщин ужас.   Было жалко Якова, и было жутко.  Яков и прежде  больше молчал,  теперь вовсе замкнулся,  только думал, думал о чем-то, и когда Наталья обращалась к нему, вздрагивал. 

 –– Фершеля надо звать! –– требовала Домна, забывая, что «фершель»  был уже не раз, но  помочь Якову  не может.  «То ли  сухотка, то ли чо?» ––  разводил  руками и долго не задерживался.

Однажды ночью, когда Яков со стоном метался на кровати, в дверь  постучали.

–– Кто? –– спросила Наталья.

–– Я, –– ответил  детский голосок.

––  Петя? –– удивилась она. –– Ты чего на  полуночь-то?

–– Папа приехал, велел вас позвать.

Накинув платок,  Наталья  пошла  за ним, веря и не веря  тому, что он ей сказал.   «Разве с каторги можно сбежать? –– прислушивалась  к бреху собак за оградами. ––   Не Ульянушка ли преставилась?»  И ей было страшно от того, что дома умирающий муж, а тут, поди еще, и  Ульянушка. Таинственно светил месяц, делая привычную тропку белой змеей,  деревья замерли,   тянулись жерди изгородей   длинными скелетами рук.  Наталья оглядывалась и  шла словно  по чужой планете.

Света в доме Борисовых не было. Поднялись на крыльцо, вошли в сени. Из сеней Петя повел ее через заднюю дверь в огород, а потом в  конюшню, где горела свеча,  закрепленная близко к полу.  В ее свете Наталья увидела  Федора.  Исхудавший,  обросший.  

 –– Федя!  ––  глухо вскрикнула.

 –– Не ожидала? –– Федор  поднялся с корточек.

 –– А Луша где?!

 –– На Урале. Сколько же там народищу!  Русские, хохлы, татары… ––  Федор   заперхал,  не  смог  говорить.  

 Какое-то время прошло в молчании.

 ––  Рабочие Уралу позарез нужны, –– справился он с собой. –– Заводы  строятся, шахты, рудные комбинаты –– кому работать? Нас как скот туда привезли.  Мороз –– земля стонет, а мы в  тараканьей одежке. Поселили в бараках, работать заставили  в шахте.   Свои продукты у нас скоро  кончились,  стали пухнуть от голода.  Один Бог знает, как дожили до первой пайки, –– Федор отвернулся  к пустой загородке,  за которой прошлой осенью стояла   буланая Звездочка,  и Наталья увидела, что его плечи  вздрагивают. От воспоминаний ли,  от жалости ли к желтой кобылке  с белой звездочкой на лбу, с черным хвостом и гривой?   Как слушалась она его, как понимала!  Только глянет в ее сторону,  она уже  бежит к нему, ржет  радостно!

 ––  Божечка! –– всхлипнула Наталья.

 –– Ничего, –– обернувшись, проговорил Федор. –– Сейчас уже ничего… Приспособились.  Луша  работает на погрузке угля, платят хорошо, только работа  мужская. Меня направили строить бараки: врагов пролетариата все больше становится, к нам гонят. Много среди  сосланных грамотного народа,  мастеровитых много.   Выручаем друг друга. Мне тоже  помог один   –– доктор.  Он, в больнице служит, так будто бы я  в больнице лежу. За Петей приехал, нам бы с ним  до Урала только добраться –– там не тронут. А тут поймают –– мне срок дадут. Ладно, Наташа, –– подошел к ней. ––  Как Яков, как  Еня с Ванечкой?

 –– Болеет Яша. А   Еня замужем за Мишей Киргизовым, уехали в Сибирь.  Ваня   на  тракториста выучился.   

 –– Вот как? –– Федор  замолчал.

 Потом попросил Наталью:

 –– Досмотри, ради Христа,  за Ульяной.  Дом этот  продайте, он –– Ульяны, на ней записан, мы уже не вернемся сюда.  Забери ее,   она  много места не займет.  Всё продайте:  дом, и что  есть в нем.  Ладно,  кланяйся Якову.  Не забудь о  моей просьбе.  Да, вот еще:  пока не пускай к нам  Домну.

Наталья  кивнула.

Домой возвращалась с такой же опаской, как и шла сюда.  Вздрогнула, увидев встречного  мужчину.  К счастью, ни он, ни она не признали друг друга и разошлись.

А дома –– Яков бредил,  Домна бестолково суетилась возле него,  и  у Натальи екнуло сердце: эту ночь Якову не пережить! Села на табурет рядом с кроватью,  гладила исхудавшие до прозрачности  руки мужа, и капали на них  слезы:  «Яшенька, Яшенька…  Не уберегла я тебя». 

На улице начался дождь.  Потихоньку, меленькими каплями  он побрызгал на  оконные стекла, затем капли стали крупней и настойчивей и уже стучали, как  горе стучится  в дом.

«Яшенька,  милый  мой, Яшенька! ––  завыла Наталья. –– Свет ты мой Яша!  Не уходи, не покидай меня,  Яша!..»

Опустилась перед ним на колени, уткнувшись лбом в край подушки.  Домна тоже  упала рядом, бормоча несуразное:

 –– Репка поспела, варить будем, Яшу кормить.   Табак буду резать,  цигарки крутить… Журавли полетели, всякие листья летят.  Ножки у Яшеньки будут ходить, бегом бегать.  Спаси, Господи, Спаси, Господи...

Яков  открыл глаза. 

 –– Наташа!

Она подняла голову.

 –– Всё.   В чем грешен…   прости.  Домна…  не надо…  там  встретимся. 

Закрыл глаза, и не было слышно дыхания.  Потом просительно  шевельнул  пальцем.  Наталья решила, что хочет пить, побежала к  ведру с водой. Домна на секунду отвлеклись на нее, и в этот  момент  Яков  умер. 

Опустел дом.  Яков еще был здесь, но  уже его не было, и только его душа   оставалась с дорогими ему людьми.

Женщины, рыдая, встали у икон и долго, истово молились за  новопреставленного  раба Божия,  горячо веруя, что их молитву Господь услышит.  Наталья поставила  огарок свечи  на табурет в изголовье усопшего, присела рядом.  Мысли не было ни одной,  слез не было –– только усталость. Долгие заботы о больном человеке,  переживания о сыне и Енечке, которая  молчит, и неизвестно что с ней, что с Михаилом;  нищета  и  бескормица… Плечи согнулись и голова повисла. 

На рассвете  поплелась к Киргизовым просить помощи:  брат Миши, работает в колхозе, может быть,  сделают гроб?  

–– Бесплатно не сделают, –– посочувствовал ей  Панкрат. ––  Коноплев рвет и мечет и на тебя злой:  баб не хватало, а ты  не пошла косить.

 –– Куда я пойду от больного-то? 

 –– Ему не докажешь.  Иди, Наташа, сама, попроси. Пообещай, что вступишь в колхоз.

 И ей ничего не осталось, как  затянуть на своей шее колхозную петлю.  

 Хоронили  Якова  в  три часа пополудни.  Небо после ночного дождя  было умытым, пахло влажными листьями, и стояла какая-то особенно чуткая, душевная тишина. 

 –– Царство небесное, –– сказал над могилой Панкрат.  –– Хороший ты был человек,  Яша, никто тебя  не потревожит худым словом,  и будешь ты лежать спокойно.

Помянули,  и Наталья осталась одна. 

 

13

Единственной  радостью теперь стали для нее  письма от сына.  Неграмотная, она носила их  Киргизовым, и  Панкрат прочитывал вслух.   Ваня писал  коротко, но все равно у Натальи  становилось светло на душе:  учится сын,  механиком будет.  Она не хотела, чтобы Ваня повторил ее жизнь.  Думая о том, что́  видела она в своей жизни,  Наталья падала духом: ничего-то не видела!  И понимала теперь, почему так радуются  люди, выезжая на сенокос.  Тяжелая работа, порой все жилы вытянет, но есть хоть какое-то разнообразие перед глазами, есть кучные  станы,  смех, ругань, песни…  

«Ты,  Ваня должен увидеть  широкий мир,  –– мысленно обращалась она к сыну. ––  Широкий ведь он, мир-то,  а жизнь короткая.   Надо успеть».

Ульянушка наотрез отказалась переходить к Наталье. За долгие годы  она прикипела к своим стенам.  Подумав, Наталья решила сделать  фиктивную куплю, но для этого требовалось  согласие  председателя сельсовета Сычугина. Она теперь  работала в колхозе и сейчас убирала сахарную свеклу.  Сентябрь замучил дождями, на поле стояла  непролазная  грязь,  увязали в ней и работники и телеги.

Когда обратилась к Сычугину, тот разрешил.  Не для Натальи снизошел, для ее сына:  Ванька  после учебы  останется  в МТС, а дружба с МТС  великое дело.

До обеда  Наталья  работала на колхоз,  потом  у себя в огороде, чтобы собрать урожай,  стаскать Ульянушке в погреб.  С  садом Борисовых   управилась Домна.   Долгой-долгой показалась Наталье эта осень!  Но все же закончилась. Колхоз сдал  району  зерно и корнеплоды,  и  наступил день, когда  председатель  объявил  общеколхозное собрание.  Приехали  районные власти,  привезли   «концерт».

В клуб явились и колхозники, и просто любопытные. После подведения итогов,  надежд на перспективное  будущее начался прием в колхоз  новых членов.  Наталья волновалась.  Ей  предстояло сказать, почему она захотела  в  колхоз.  И когда ей предоставили слово, сморозила страшную глупость:

–– Я еще в девках не могла дождаться.

Хохот  потряс стены клуба!  Хохотали,  хватаясь за грудь, районщики;  заливался, срываясь на визг, председатель колхоза  Коноплев;  хохотали сельчане, –– Наталья была совершенно убита!

–– Объясни,  объясни, –– перекрыв громким голосом  все еще продолжавшийся хохот,  потребовал  Коноплев. –– Как это ты в девках-то вдруг не могла дождаться? Ты, чай, до революции родилась?

–– Не ждала…  А  я так  думаю.  На сенокосе все вместе и в колхозе  вместе…  ––  И дальше Наталья уже  ничего не помнила.

 

  14

 В  декабре  получила  письмо от Ени. Бегом побежала к Киргизовым!  Панкрат только   вернулся  с работы, толком еще  помыться не успел.  Схватил письмо, распечатал:  Еня сообщала, что у  них с Мишей  родился сын!

–– А мы-то думали,  Мишка с концами пропал! –– оскалил  зубы Панкрат. –– А они вона как!

–– Да ты читай, читай! –– торопила его мать.

–– «Миша работает, его уважают. Я тоже  работаю,  шью и вяжу…»  ––  Молодцы!  Что  скажешь? Уехали к черту на кулички  и живут, не тужат!  Не побоялся Мишка с места стронуться.   А тут бы остался ––  неизвестно бы что получилось.  Как на пороховой бочке сидим, не знаем:  чи завтра взорвется, чи послезавтра.  Мечется  председатель,  кричит на людей, а кто ж ему бесплатно работать будет?

На трудодни в этом году  выдали  по 5 копеек и по 200 граммов зерна.  Сено для своей скотины косили  тайком в заброшенных балках, и не дай бог было не угодить  активистам:   тут же отнимали все без остатка!

Панкрат продолжал читать, а  мать  ловилась за  листок, словно буквы, которых она не знала, могли сказать ей  что-то дополнительное. Потом аккуратно  сложила листок   и  спрятала за пазуху.   

Сели за стол, выпили  за молодых и за внука, которого Наталья признавала и своим внуком.  Старушка раскраснелась:

–– Авось денежки скопят, навестят нас!

Панкрат тоже был возбужден:

–– Сейчас многие в Дол бегут, там  новые фабрики,  люди  требуются.  Гляди, и с Квиток побегут.  Загинет село, и земля загинет!  Но пусть бы отняли землю, забрали скотину,  дак  ты  с умом подойди,  душевность свою вложи!  А у нас посмотри, что делается! Телочек  двухнедельных  загнали в  сарай и бросили!  Худые, как скелеты,  задрогшие, по шею в навозе!   Кормят их через день чем попало,  а они  жевать еще   не умеют. Зашел вчера, –– две лежат,  ноженьки отнялись.

Он зло повернулся к Наталье, словно она была председателем сельсовета:

 –– И никогда ничего не изменится!  Не  свое потому что!

 ––  А врут-то, врут сколь, –– вздохнула  его жена.

 –– Потому и врут.  А ты бы подумал:  ну, ладно, нам врешь, но ты же  ребенку своему врешь, матери своей  врешь! Ведь ты своими руками копаешь для них могилу!  Сват-брат растаскивает  топливо, корма,  молоко, мясо...

Он проводил  параллель  между  Гвоздевым и   этими, ивыходило, что  пусть бы оставалось всё, как при Гвоздеве, а так, как сейчас, –– это гибель крестьянства  и гибель земли. 

––  Жили мы, как  природой  положено,  и начали вдруг кому-то мешать!  Ты посмотри,  посмотри, что творится!  Сысоевы  целое лето горбатились на своем  поле,  а им  урожай  спалили!   Еще  активисты  злятся, что их ненавидят!  Сами относятся к нам, как звери,  а хотят, чтобы к ним по-людски относились! 

Наталью утомили его злые речи. Всё, о чем говорил Панкрат, ей было известно, однако что-то подсказывало, что  долго такое не может длиться, надо  только потерпеть, потерпеть…

 А Панкрат говорил и говорил,  ярясь,  напиваясь.  У Натальи стало путаться в  голове.  И когда возвращалась домой, думала о Ене с Михаилом: «Хорошо, что уехали, а то бы тоже запутались  тут.  Ну, и живите, милые деточки,  пусть  ваша жизнь будет хорошей, пусть она  будет лучше, чем  наша жизнь».

 

15

 Однако  Еня написала родным не всю правду. Михаила сначала действительно ценили  за его мастерство,  только он полюбил в карты играть.  Собирались с  плотниками   в недостроенной школе и дулись до утренних зорь.  Михаил приносил домой или много денег, или проигрывался так, что  гарантией  на  выплату долга  выставлял беременную жену. Она  не пускала его, а он  доказывал, что деньги лишними не бывают.

«Жадный стал! –– обижалась Еня. –– В Квитках  он  таким не был.  Или я  не замечала?»

Время было самое страдное:  заготовка ягод,  сена. Михаил не рвался помогать Субботиным, и  Ене было совестно за него:  живут  бесплатно,  никто их не ущемляет, не подсчитывает за ними убытков  –– как   не помочь-то?  Старалась одна за двоих. Однажды уснула возле копны, и снился легкий сон:  желтые, голубые, зеленые птички  порхали вокруг нее, и зеленая  птичка  уселась  ей на  ладонь.   «Ой, к добру ли? ––  всполошилась она, проснувшись. –– Ой, не с Ваней ли что?»

В свободные вечера Аксинья насыпа́ла полное сито жареных семечек,  садились за стол, щелкали и играли в карты –– в «лепилки».  Но  редко выпадало безделье: лето сибирское  жаркое,  земля трескается;  если не полить огород,  всё сгорит.  Василий  привозил воду,  переливал в кадки, вечером начинали полив  и  уставали так,  что было не до «лепилок».

 Михаил  говорил жене: 

–– У меня примета, Енька. Если  ты денег мне  пожалеешь,  я проиграюсь, а  если  нет –– выиграю.

–– Куда тебе их, Миша?

–– Жить хочу по-человечески!

–– А если под суд пойдешь?  Да еще я с тобой.

–– Не каркай, ворона!

Аксинья наставляла Еню:

–– Ты  забирай  у него деньги-то!  Я буду узнавать, когда им зарплату дают. Ты приходи и забирай! 

И Еня решилась  на то,  от чего  воротило с души.  Лучше бы  она десять платьев  бесплатно  сшила, чем  унижать мужа  при посторонних.  Пришла в школу.  Зарплату почему-то выдали одной мелочью,  и  у Михаила был  полный карман.

–– Мишенька… –– принялась  она уговаривать. 

Михаил  покраснел, как вареный рак,  загреб   тяжелую горсть  и   швырнулЕне в лицо: 

–– На, подавись!

Деньги раскатились по земле, и Еня, собирая их,  уливалась слезами.

Дед Иван,  приглядываясь к Киргизовым, скоро понял, что  девка на редкость хорошая, а парень плохо кончит.  

Так прошло лето. Субботины не вмешивались в отношения Киргизовых, но Еню жалели.  Она  пришлась им по сердцу:  с хозяйством справлялась легко,  шила на швейной машинке, верно служившей еще бабушке Аграфене, была приветливой и спокойной.

 –– Расходись с Мишкой, я тебя замуж возьму?  –– предлагал ей сын деда Ивана Никифор,  заглядывая с кордона.

––  У меня же  ребеночек  будет.

–– Пусть.  На себя запишу.

––  Да ведь ты женатый, Никиша!

––  Ну и что.  Разведусь.  Не люблю я свою жену.  

Тем временем  плотники за  игрой  и  бессонницами, плохо укрепили стропила, и крыша рухнула.  Перепугавшись,   они  разбежались. 

Это случилось в обед.  Еня, узнав,   весь день металась из угла в угол. Но прошел этот день и следующий, прошла неделя, –– о плотниках не было ни слуху ни духу.  Еня осунулась, глаза  заплыли  от слез.  Лежала   и  ждала  неизвестно чего. 

–– Ты умереть, что ли, хочешь? –– подходила  к ней Аксинья. –– С ребеночком в животе хочешь умереть?  У нас тут  пионервожатая  в позапрошлом году  умерла.  Так и хоронили  ее вместе с  ребеночком.  Я потом  полгода  боялась темноты.  И  зачем  я только  ходила прощаться?   Крику-то что было  там! 

 –– Пусть…  Зачем нам жить теперь?

 –– Да опомнись ты, дурочка!  На-ко вот  горячий оладушек,  на, я в сметану макнула.  Ешь,  ради Христа,  Фима, ешь! 

Василий и Дед Иван тоже  уговаривали Еню  не убиваться так сильно: мало ли что бывает?  Найдется Михаил, никуда  он не денется.  Ну, понятно, одна на чужой стороне осталась, но они-то разве чужие ей?

Как-то вечером, когда сидели за ужином, пришлепал китаец Куян,  маленький, тщедушный, с черными жесткими волосами.  

–– О! Поедим! –– потер желтые ручки, увидев пельмени на столе.

–– Поедим, да только не все, –– буркнул старик.  

–– А ты разве не будешь? –– не смутился китаец.  Насадил на  вилку  сразу два пельменя и сунул в рот.   

––  Чего ты по два-то  хватаешь? –– ругнул его дед Иван.

–– А мне тремя подавиться, что ли?  В общем, так: ваш Мишка в Рубцовске.  С  какой-то девкой живет.  Он делает балалайки, она продает.

Еня зажала  ладонью  рот:  «Миша!..  Да за что же ты со мной так?.. Миша!..» 

За столом стало тихо,  как при покойнике.  

–– Ма-амочка!!!  ––   вскрикнула  Еня.  Начались  схватки.

Василий  поспешил запрячь Орлика, уложили Еню  в  плетенку.  Доехали до больницы, и  там она  родила  сына.  

 

 Поздней осенью в Октомино прибыли  два инженера-железнодорожника,  встали на постой к Фролу Зотову, сыну директора совхоза.  Долго что-то обследовали за поселком. Затем  на магазинах,  школе и  почте появились  объявления,  приглашающие мужчин  работать на заготовке леса.  Никто не откликнулся.  Инженеры ждали  три дня, после чего  произошло следующее:

–– Лаются с нашим председателем! –– разнесли по Октомино поссоветовцы.  –– Требуют, чтобы объехал  все дворы и, у кого есть  парни от пятнадцати лет,  собрал бы в контору.  Некому лес заготавливать.  А если есть мужики, которые  нигде не работают,  тоже собрать в контору.  А не пойдут –– их, как врагов  народного хозяйства,  вышлют отсюда в двадцать четыре часа!  

Обидно было.  Вот так вот сразу –– и во враги! 

Василий Субботин не стал дожидаться, когда за ним явятся, сам пришел к железнодорожникам.  За ним –– еще несколько человек.  Инженеры разбавили эту бригаду молодой порослью,  и  вскоре  из лесничества  начали на подводах поступать бревна. 

Днем инженеры редко заезжали домой, но вечером  Дора обязательно готовила для них ужин.  Фрола  бесило ее повышенное внимание к инженерам, бесило их пренебрежение к нему –– хотелось  взять  вожжи  и  стегать по физиономиям   железнодорожников  справа налево, справа налево! Зло срывал на жене, хоть Дора предупреждала  все его  желания и даже угодничала перед ним. Жаловался отцу:

 –– На черта ты   ко мне  их поставил?  Других  изб нету, что ли?

 –– Не дальновидный ты,  Фрол, отвечал Никитич: закваска лавочника  знала, когда подойдет тесто.  

Пожилой  Тимофей Игнатьевич, был еще куда ни шло, и Фрол пусть со скрипом, но соглашался его терпеть, но  молоденький  Смоляков  его бесил!  Смоляков не сводил глаз с Доры и, как казалось Фролу,  всюду шмыгал за ней.  И еще казалось,  что Дора  перед ним кокетничает: специально  надевает  цветастые платки, а щеки жены  неприятно алеют. 

Но  Дора алела  не от сердечного трепета к Смолякову.  Он как-то  спросил ее:

 –– Почему ваш муж относится  к  вам  как  к  прислуге?

Она вспыхнула и сначала не хотела отвечать,  но потом все же ответила:

 –– А как ему относиться?  Он из богатеев, а у нас в семье было десять душ, без  достатка жили.

 –– Ну, так что же, вы не работали, что ли?  По миру ходили?

 –– Кто вам сказал, что по миру?  Работали,  не просили  Христа ради.  Грамотные, у всех по два класса.

––  А  почему  позволяете  обращаться с вами, как с горничной? 

На это Дора не нашла что сказать, и при встречах  со Смоляковым  краснела, словно  была  перед ним виноватой.

В одну из отлучек своих постояльцев,  Фрол  зверски избил жену –– до страшных синяков на  теле и на  лице.

–– Изуродую! Нос откушу! –– махал кулачищами, а красавица  Дора  ползала  перед ним на коленях и ловилась за сапоги.

 Дети визжали, старшая девочка выскочила на улицу, металась  по холоду в легоньком платьице, кричала, звала  на помощь… Не дозвалась. Люди предпочитали не связываться с Никитичем.

Инженеры, вернувшись,  сначала не поняли, отчего  хозяйка прячется и   почему на стол  подает Настенька, потом все стало ясно. Замкнулись. С Фролом не разговаривали.

 В декабре начались страшные морозы.  Замерз даже снег,  взбугрившийся  каменными холмами.  Погибали на лету птицы:  коченели и падали.  Седыми стали  стены домов, деревья,  небо.   Все застыло,  замерло, и в этой мертвой  тишине был  нестерпимо резок даже скрип валенка  или короткое гавканье собаки.

Из лесхоза повезли в Октомино обмороженных парнишек.  Немного погодя начали  возвращаться  мужчины –– тоже сильно пострадавшие: у Василия Субботина  с лица пластами сползала кожа,   пальцы рук и ног  ничего не чувствовали,  и привез его старший брат Никифор, который теперь жил  у отца, оставив кордон и жену, и вместе с Василием рубил лес.   

Заготовка бревен прекратилась.  

Когда мороз  спал, пришло распоряжение начальника железнодорожного управления: отправлять на лесоповал рабочих совхоза. «Ненадолго. Будем изыскивать  людские ресурсы или пришлем солдатскую роту», –– пообещал он.  

Конторские рассчитывали, что их не тронут, но Смоляков сразу предупредил:

–– Будете уклоняться, сами знаете, что за этим последует!

А погода словно сдурела!  Капало с крыш и  сияло солнце!  И все знали, что   за  оттепелью будет  пурга или трескучий мороз.  Работать  в лесу,  где   лопаются  от стужи сосны  и погибают лоси… –– у некоторых заранее тряслись поджилки.  

–– Дора, иди к моему родителю, –– распорядился Фрол,  которого Смоляков  тоже не пощадил. –– Здесь мать моя будет хозяйствовать. ––  Злобные складки  врезалась в его губы.  

Женщина  не посмела перечить, однако за Дору вступился Тимофей Игнатьевич:

 –– Да ты что, Фрол?  Кто  тут ее обидит?  Зачем ей  свой  дом  оставлять?

Фрол хотел  огрызнуться: не дело посторонним  совать   нос в  чужую семью. Однако, увидев  строгое  лицо  Тимофея Игнатьевича, смолчал.  Но жену  накануне отъезда  измотал  так, что  она еле передвигалась. 

–– Это тебе  на неделю  удовольствие, чтобы  к  другим не тянуло!  А через неделю приеду –– добавлю!

Надев темный платок,  Дора как тень ходила по дому.  Ежевечерне  появлялась свекровь. Забитая не меньше Доры, она  все же старалась подковырнуть невестку, считая, что Дора больше всех виновата в отъезде Фрола.  Отхлебывая чай, говорила, что на заготовках  людей  совсем не жалеют, быстрей кобылу пожалеют!

«Вот и пусть попляшет твой Фрол», ––  думала Дора.  То, как  расправился с  ним  Смоляков, порадовало ее.  Сказал три слова –– и Фрол, как щенок перед ним. Да что Фрол,  свекор инженеров боится.  Купил с потрохами  райком и райисполком,  а этих, выходит,  не смог купить!   И ведь  не богатые –– сразу  видно.

Дора часто слышала от свекра слова: «фонд», «фонды», «по фондам».  Произносил он их с наслаждением.  Выходило, что часть чьих-то фондов перекидывалась сюда,  совхоз развивался и преуспевал, а другие получали фигу на постном масле.   И зачем в таком случае газеты славят успехи октоминского хозяйства? Зачем  стыдят  нерадивых директоров,  которые едва   выкарабкиваются из посевных  и уборочных?  

«Дорожки-то к этим фондам я выложил мясом  и маслом!» –– бахвалился Зотов.  И  требовал, чтобы  октоминцы   превозносили его  до небес.

В один из своих приходов  свекровь сообщила:

 –– Плотники  вернулись. Просятся в лесхоз их направить, чтобы искупить ударным трудом свою вину.  Мой-то им говорит:  «Зря бегали,  не посадили бы вас, а  только бы вычли за потраву имущества».   Они в  ноги ему!..  –– и значительно обвела глазами инженеров. 

–– Бабуфка, бабуфка, –– подбежала к ней младшая  внучка, –– а у нас  котятки глазки откъ-ыли.  Пуфы-ыстые!

–– Ах ты, моя милая, ах ты, моя любонька.

–– Я  тебе пъ-инесу, они   в коъ-обочке.

––  Нет, я после  пройду посмотрю.

–– А у нас  исцё  ъоза цветет!  –– ласкалась внучка. –– Во-о какая! ––  развела  ладошки, показывая, какая роза.

 –– Мама-то с Тасей не обижают тебя?

 Инженеры уткнулись в газеты,  стараясь  не слушать колкостей  глупой женщины,  и, когда она ушла, с облегченьем вздохнули.

 –– Дора, –– спросил Тимофей Игнатьевич, –– о каких плотниках она тут говорила?

 ––  О наших,  октоминских.   Школу строили.  Пили часто и в  карты играли.  Из-за них на школе крыша рухнула.  Перепугались и убежали  из  поселка.

О том, что вернулись плотники, узнала и Еня.  Как  пичужка,  выглядывала она в окно, ожидая своего Мишу.  Она   любила  его, соглашалась стерпеть измену –– только бы он вернулся!  Но его все не было. Страдала, плакала, потом стала  задумываться. Идет –– да вдруг остановится  посреди комнаты и  замрет. Ребенок кричит, есть просит –– она не слышит.   Дед Иван не выдержал:

–– Фимушка,  что  с тобой?

––Умереть хочу. Проклята  я.  С рождения проклята.Валентина  пускай  в детдом забирают.  

–– Да ты что, в три господа креста мать!  ––  заорал старик. –– Ах ты, умница, что  удумала!   Да я тебя за Никифора замуж выдам!  Мы и не мыслим, что без тебя делать  будем!  

–– Да если бы вы знали, если бы  знали про меня... –– заревела Еня.

–– И знать нечего!  Вся ты здесь!

 ***

Разметало сосны по тайге.  То в одиночку, то плотным леском вытянулись они под небеса и вздрагивали,  предчувствуя  скорый буран.  Уже ползали по небу  грязные тучи, подворачивая под брюха  дымные   лохмы.  Уже  на закате солнце  багрово и страшно окрашивало кайму облаков…

Начальство подстегивало, и мужики торопились. Фрол  не привык  утруждаться работой, однако здесь, в лесу, рядом  с крепкими и озлобленными мужиками, ему приходилось делать то же, что и они.  Жил  он у начальника лесхоза, и тот лебезил перед ним, поил и кормил в три горла.  Только от  лесоповала не мог освободить, и Фрол  ненавистнически мечтал  расквитаться со Смоляковым:   «Отполирую я тебе харю, придет мой час!» –– Представлял,  как столкнется со Смоляковым в безлюдном углу, и уж тогда…  подыхай ты,  собачья отрыжка!  

Бревна, которые не успели вывезти в оттепель, впаялись в лед, их теперь  вырубали и выдирали  ломом.  Фрол,  налегая на лом,  всем своим видом показывал,  что он, сын директора совхоза «Красный путь»,  попал сюда  по недоразумению.

Тайга шумела.  

 Устин, человек богатырского роста, работал за троих.   Красный, потный,  насмехался над Фролом:  

–– А ты пуп, гляди, не надорви!

–– Туточки не контора, –– ехидно вторил   октоминский Гришка.

Фрол  злобно  щерился:  «Ничо,  кончится эта свистопляска, видно будет, кто посмеется!»

–– Да поддай же! –– заорал   Гришка,  борясь с  лесиной.

Фрол бешено дернул лом, дернул от злости, а не выручая напарника, и вдруг –– нечеловеческой силой был отброшен далеко в сторону! 

Изо рта потекла кровь.

–– Братцы…  

Мужик кинулись к Фролу. Гришка  совал ему  ветки под голову, беспомощно бормоча:   

 –– Пройдет…  Доложно пройти… Доложно…

 –– Братцы…   

До дороги было с километр, до поселка  еще около  двух, на лошади подъедут неизвестно когда…

–– Волокушу надо, –– распорядился Устин.

Срубили два тонких деревца,  оплели  ветками и, закрепив под них лыжи Фрола, потащили  его из леса.  Мечта увидеть обоз  с  верхней делянки не осуществилась, но  с объезда возвращался лесничий Степан Субботин.  Не расспрашивая,  он  закинул  Фрола  в седло  и помчался  в поселок.  

Вечером лесорубы  узнали, что  Фрол  скончался.

–– Видать, жила внутрях лопнула, –– предположил Устин. –– Да-а, знать бы, где упадешь,  соломки бы загодя подстелил.  

  16

После смерти Фрола  инженеры покинули  его дом.  Жили у  Аксиньиной матери, и она  была ими вполне довольна: без всяких просьб с ее стороны ониносили ей воду,  привезли два куба дров,  сами топили баню.  У них имелась  коляска, собственный кучер, и  на Пасху   Мария  ездила с ними  в район: инженеры  по своим делам, она в церковь. Однако никакой радости не получила она от той поездки:   женщины  грубо  проталкивались к  аналою,  Мария,  не желая толкаться, оставалась  на паперти, дрогла на ветру, батюшку не слышала,  а позади нее сквернословили подростки  и  кидали ей  в спину мелкие камешки.

В мае  инженеры перебрались на линию, где уже образовался  целый поселок  из шалашей, палаток, сарайчиков и навесов.  Работали там солдаты,  учащиеся ремесленных училищ, наемные и рабочие со специальным стажем.  Возили гравий с карьера, растаскивая его тачками по линии,  копали ямы для телеграфных столбов, делали насыпь; тут же изготавливались шпалы.

Заработки у наемных рабочих были неплохими, особенно у тех, кто имел свою лошадь, поэтому Никифор с Василием подрядились   возить на Орлике гравий и катать  тачку.  До середины июня  работа кипела,  но дальше часть рабочих ушла в деревни. 

Весна в этом году была еще коварней зимы.  Засеяли поля, а  через неделю всё смыло ливнем.  Директора и председатели мотались  со своей бедой в Барнаул.  Никитич  сумел выбить немного  зерна,  но другим и того не дали, и спасеньем  оставалась  скотина  –– травы махали  сочные,  нужно  было любой ценой наготавливать сено.

Управление железной дороги отнеслось к проблемам крестьян с пониманием и выделило  на сенокос  линейных рабочих.  Отовсюду теперь  тащились  в села  телеги, конные грабли  и сенокосилки.  

Дед Иван, наняв двух  парней,  выехал с сыновьями и снохами за реку. Мужчины косили, женщины ворошили, парни на волоках оттаскивали сено  и  сметывали копны.  Старик  торопил,  боясь дождя, сам изматывался и другим не давал поблажки.  Его диких конструкций мат  был слышен по всему полю.  К  вечеру  от усталости  все буквально валились с ног!

Ночлегом Аксинья с Еней  чередовались:  кто-то должен быть дома, накормить и подоить скотину,  выпечь хлеб.  Маленький  Валентин оставался  под присмотром  соседской бабушки, которая  оставляла его в палисаднике,   занимаясь своими делами. Он орал,   и когда возвращалась Еня, с ревом  кидался к ней на шею.

 Валентин походил лицом на Никифора, только глаза были карие,  а не синие, и дед Иван в нем души не чаял.  Два раза фотографировался с ним, специально пригласив на дом фотографа. А когда восьмимесячный  Валя  стукнул по лбу надоевшую кошку, дед подарил ему серебряный рубль!

За две недели с  сенокосом управились, заскирдовали;  часть сена вывезли. И только тогда дед Иван успокоился.

Жизнь снова вошла в привычное русло.  Да,  видно, не суждено было в этом году покоя.  Никому.  Сначала что-то произошло на линии.  Работы приостановились, хоть была готова  времянка, ходил паровозик с вагонеткой, доставляя  рельсы и шпалы  для следующего отрезка пути.   Смолякова отозвали в Барнаул, и  прополз слух, что  он вредитель.  Ни рабочие, ни техники  не видали,  чтобы он  кому-нибудь  в чем-нибудь навредил, однако сработала злобная пружина,  которой ничего не стоит  смести  на своем пути любого неугодного человека.  Тимофей Игнатьевич  уехал в Барнаул  заступаться за  Смолякова.  Октоминцы чуяли,   что  «вредительство»  инженера  сфабриковано Никитичем.  Поселок  присел. В домах шептались,  на улице  боялись проронить  лишнее слово.

Второй  бедой стала жара.  Солнце выжигало поля, пропадал урожай. Барометр стабильно показывал «ясно», агроном спозаранок мчался в контору,  но стрелка барометра находилась в одном положение, словно ее  прибили или приклеили.Ветер суховей  грозил пожарами!   

 Никитич метался как запертый  зверь, вымещая бешенство  на жене,  а она, и без того им затюканная,  хныкала,  и была близка  к помешательству.

Дора к ним не ходила. Ей было тяжело с двумя детьми, но унижаться перед  родней Фрола  еще тяжелей:  они  считали Дору  причиной смерти их сына. В глаза говорили, что именно из-за нее Смоляков загнал  Фрола в лесхоз!  Устроилась  санитаркой в больницу, решив пойти  в вечернюю школу, а затем учиться  на  фельдшера. Горькие мысли роились в ее голове, и если бы свекор мог их подслушать, он бы умер, не сходя с места!  Презрением были полны ее мысли, обращенные к свекру!  Она,  худородная блошка, осмеливалась презирать его,  брезговать  родством с ним!  «Крохобор! –– корила  его. –– Берешь с молоканки  сливки и масло, берешь мясо со склада, берешь бесплатно –– и всё не наешься!   Где тот грошовый кумач,  которым обивают гробы? Его выписали для клуба, но он  у тебя в сундуке!  Ты пожалел его даже для сына,  выписал новый.  Люди-то знают  всё,  видят!  Думаешь, срам, что вода? Плеснули, да высохло?...» –– И  зябко передергивала плечами,  не понимая,  почему  сразу не ушла  из  этой семьи?

Задумывалась и об инженерах, уважая, ценя их за то, что не лавочники и никогда лавочниками не будут:  не продадут и не продадутся.  Что с ними?  Будет ли Смоляков оправдан?..

От мыслей  Дору отвлекали  женщины,  приходившие в больницу. С любопытством смотрели на директорскую сноху, которая еще недавно жила на всем готовом,  а теперь моет полы.  Бестолково расспрашивали ее,  и  Дора не знала, куда от них скрыться. Особенно Аксинья Субботина донимала. Срок беременности у Аксиньи   был невелик,  но она так боялась родов, что готова была прописаться в больнице.  

Еня тоже ждала ребенка, но пока ничего не говорила дома и к акушерке не обращалась.  И только когда уже невозможно стало скрывать, призналась Никифору.  На радостях он закатил вечеринку!  Пригласили  Марию,  с кордона приехал Степан с женой. Плясали, играли на гармошке,  пели. Еня с  недоумением смотрела на все это.  Кто она Никифору?  Ни жена,  ни подруга.  И песни  были нелепыми:  про каторгу, охрану…  Она  не знала, что это  наследство от  царских ссыльных, сохраненное тут в поколениях.

Наконец, устав, гости расселись по лавкам, и  Еня  решилась спеть песню,  которую так любили квитковские девчата.  Ни разу еще не пела  здесь, никто не знал, какой у нее низкий  красивый голос, как она умеет  владеть им,  то  поднимая ввысь,  то пряча  до полушепота,  до интимного разговора от сердца к сердцу. 

   На душе моей  стылая вьюга,

   Сердце кровью мое облилось,

   За измену неверного друга

   Пострадать мне невинно пришлось…

 Аксинья открыла рот.  

 –– Поклон честной компании! –– вошел Михаил.

 Это было так неожиданно,  что Еня  кинулась  к распахнутому окну.  Никифор едва поймал  ее,  не дав  спрыгнуть.  

Незваный гость  поклонился.

–– За женой и сыном  приехал.  

Он выглядел утомленным,  лицо  в  щетине.  Поискал глазами ребенка,  увидев его в «седухе», где, обложенный мягкими  тряпками, Валентин  играл кубиками, шагнул к нему, но дед Иван  остановил:

 ––  За стол сядь,  Миша.  Дай  ему,  Аксинья,   стакан.   

 ––  Собирай вещи,  телега у ворот!  –– приказал Михаил жене.

 –– Нет, ты погоди-и, –– зловеще  пропел дед Иван. –– Ты что же? Год не показывался,  бросил Фиму,  дитё не пожалел…  а теперь за  с в о и м  явился?

И вскочил,  разъяренный:

–– Пес!  Да   таких  паскуд топят без жалости!!!

–– Не надо, дедушка, я все равно не поеду! –– бросилась  к нему  Еня.

Обойдя стол,   Никифор  наклонился над Михаилом:

 ––  Измордую.

 ––  А я не дам  развод!

 ––  А-ха-ха, жизнь плоха:  денег нет, а выпить хочется?

Михаил  схватил со стола нож и  метнул  в Еню.

–– Ни тебе,  ни мне!

Чуть левее  плеча  пролетел нож. Аксинья завизжала. Никифор,  сорвав со стены ружье, наставил на Михаила.  Под прицелом ружья, задом наперед незваный гость выкарабкался во двор.  Прогремел выстрел. Еня,  вскрикнув, вылетела на крыльцо.  Михаила не было; в стороне  от крыльца  лежал огромный  коршун,  размахнул крылья,  с ненавистью ворочая  умирающим глазом.

–– Не подходи, Фима, –– остановил  ее Никифор.  –– Забьет.

–– А  Миша-то, Миша где?!

–– Укатил. 

 

  17

В марте  у  Ени  родилась  Анна, а месяцем позже  Аксинья родила  Николая. 

Аксинья не зря боялась родов.  Мальчик появился на свет здоровым, но сама она  едва не истекла кровью.  Что произошло во время родов, акушерка не могла объяснить. Аксинья лежала на больничной кровати желтая, оглохшая,  и  ей  на живот прикладывали   пузыри со льдом.  Как рассказала потом: «Средь бела дня вышли  из стены  две женщины,  приготовились меня выносить,  но одна вдруг спохватилась:  «Нас же не  за этой послали.  За Клавой  Рябухиной».

Дед Иван обскакал весь район,  ища  хорошего доктора.  Нашел: старичка  с бородкой клинышком –– из «недобитых», как видно.  В ноги ему упал:  «Вылечи  девку, не оставь младенца без матери!»  Привез  в Октомино,  и  доктор  сразу  распорядился, чтобы  Аксинью забрали домой. 

–– Эх! –– подосадовал,   осмотрев ее. –– Запущено сильно. 

Попросил, чтобы  нашли  хрусталь и дали бы ступку.

В верхней комнате стояла старинная  ваза, Василий сбегал, принес.  Кусок вазы, ошпарив,  врач истолок в муку.  Развел медицинским раствором и ввел  Аксинье в вену.   К вечеру она  открыла глаза.  А когда  показала  рукой, чтобы ее перенесли  на  теплую  печь,   устало  проговорил: 

–– Ну…  Бога молите. 

Двое суток  возле  Аксиньи  попеременно дежурили  Еня,  Мария и дед Иван.  Оправившись,  она  спросила  у матери:

–– Мама,  про  Клаву  Рябухину  ничего  не слыхать?  

–– Умерла она,   уже схоронили.  А ты почему про нее?

Тут  Аксинья и  рассказала про  случай в больнице.

 Молоко у нее  пропало сразу после родов,  и   маленького Николашу кормила  Еня.

 

 18

 Не было у Ени  к Никифору той любви, какой он заслуживал. «Ну, чего мне еще  не хватает? –– сердилась она на себя. –– Никиша  красивый,  сильный;  напротив него Миша  совсем мальчишка».  Но, может быть, оттого, что Михаил оставался в ее памяти квитковским  парнем, а она –– девчонкой, влюбленной в него,  это  и мешало  полюбить  так же сильно Никифора.  А он,  поперек закона, отвалил половину  лосиной туши председателю  поссовета и  зарегистрировал с Еней  брак.  

 Мария  посоветовала тогда же:

 –– Вы еще обвенчайтесь.  Как русские люди сделайте.   Я у татар  вижу:  обведут  молодых  вкруг  стола,  вот и женаты.  А у русских  иначе,  их  поп венчает.   А  что в  поссоветах  справки дают,  так, вроде, как татары  вокруг стола обводят.

Она  настояла, и Никифор с Еней  обвенчались  в районной церкви. Но  Еня  все равно чувствовала себя двоемужней.  Злилась на Михаила:  не мог  по-человечески  развестись!  И, возвращаясь  памятью  к тем временам, когда Михаил за ней ухаживал, не могла понять:  с чего и откуда  появилась в нем  жестокость?  Не был он  в Квитках жестоким, она могла бы поклясться в этом.  Как они пели вечерами, сидя на крылечке!  Михаил  первым голосом,  она вторым.  Как  жаль  ей было  теперь этих песен!  Ничего так не жаль, как  их.  

Никифор с Василием   строили железнодорожный вокзал.  Техники не было, на себе таскали  по трапу  десятиметровые брусья, вручную устанавливали потолочные щиты,  затаскивая их по бревнам на крышу:   каждый  щит до полутонны весом. 

Позже  на строительство пригнали  ремесленников  –– парнишек четырнадцати-шестнадцати лет.  «Для практического обучения», –– как  объяснили им.  Разместили ребят по частным домам,  кормили скудно, и они  вскрывали у  населения ямы,  нагребая  картошку,  где-то прятали ее и ели, запекая  в костре. 

 –– Хоть бы ямы-то расхлебененными не  оставляли!  –– негодовали  хозяева. –– Вымерзает  все!

Год был очень тяжелым.  Хлеба не хватало.  В  некоторых селах  жили совсем без хлеба.  Мария  была бы рада подкормить постояльцев,  да нечем.  А они приходили с работы  измученные,  намахавшись топорами и  натаскавшись тяжестей. Она по-матерински жалела их. Да что толку от одной жалости?  Иногда Никифор, удачно поохотившись,  давал ей зайчатины или дичи,она  немного уделяла  ребятам, но это была  совсем  крохотная поддержка.  

Потом пошло плановое строительство кожевенной фабрики,  общежития и столовой.  И опять гнали  ремесленников, которые  наравне со взрослыми копали канавы, возводили фундаменты и покрывали крыши. Сбегали из Октомино,  бросая  такую «учебу»,  и никто из руководителей их не искал:  одни сбежали ––  пришлют других.

Председателя поссовета  октоминцы называли  Немочь  ––  сокращенно от  «не могу помочь».   Тощий, длинный, он посиживал у себя в  конторе и обтачивал напильничком  ногти.  Ничего его не интересовало:  ни  то, что труд  для подростков непосилен, ни то, что  они  каждый день полуголодом.  Самая важная в поселке фигура,  он с удовольствием ходил в шестерках у  Зотова, потому чтотак  у него было меньше ответственности.  

–– Вот кого надо под суд! –– негодовали октоминцы. –– А то  Смолякова ни за что осудили, а Немочь не трогают! Да его  за  одних ремесленников расстрелять надо!

И думали люди, что  такие безобразия  только в Октомино, а вот если куда-то уехать, то там…  

 

19

Ваня  Назаренко, окончив школу механиков, остался в МТС. Он умел водить трактор, умел его починить,  платили ему как квалифицированному специалисту, но денег  все равно не хватало:  голод,  постигший  деревни, требовал, чтобы Ваня хоть немного помогал матери.  В магазинах рабочей кооперации он мог по умеренным ценам покупать продукты и, не доверяя почте,часть их привозил  домой.   

Наталья работала свинаркой в колхозе. Наивные  мысли о том, что колхоз –– тот же табор, где  люди кучно  и дружно, давно  ее покинули.  С каждым днем она убеждалась, что  колхоз –– это  паук!  Из тебя тянут жилы, не заботясь  о твоем отдыхе, не интересуясь, чем ты живешь.  И чем лучше работаешь, тем  больше на тебя  взваливают.  Некоторые  из колхоза вышли, но  легче  жить  все равно  не стали,  налог им  увеличили  вдвое.

«Раздуваются от нашей крови! –– думала теперь Наталья. –– Не отчитаются за налоги  –– быстро с мест полетят, а за свои места они держатся!»

Жара  прошлого года выжгла всё до последней травинки.  Забивали скот: нечем кормить, –– солили мясо, но соль быстро кончилась, и хоть перебой с ней оказался  недолгим,  мясо протухло. Впору было ложиться и помирать!

Выкарабкивались из последних сил, однако   выкарабкались  далеко не все.   Особенно пострадали дети и старики.  А тут  еще слух прошел,  что  детей увезут в Китай, а для стариков  придуманы специальные  «сжигательные машины»  –– будут сжигать  их,  чтобы  не  было лишних ртов у государства. Верили этим слухам,  дрожали и боялись  за каждый  день. 

Федор Борисов изредка писал Наталье,  звал их с Ваней на Урал, уверяя, что  жизнь там налаживается. И уехали бы,  но  куда же без паспортов?   В Квитках у крестьян паспорта отняли, а в Подольце, где Ваня работал,   ввели прописку:  каждый   регистрировался в милиции, не имея права без  разрешения сменить местожительства. 

Когда-то Наталья  сильно жалела Борисовых, а теперь завидовала им.  Луша работает ламповщицей в шахте,  окончила два класса вечерней школы, Федор  в конюхах у главного инженера.  В городе у них по выходным гуляния, играет духовой оркестр.  А здесь?  Что  видят  здесь люди, молодые и старые?  На улице   белые мухи, а   колхоз  еще не убрал картошку.  Всех работников вытолкали на поле.  Школьники,  сморщенные от недоедания, обмораживают руки и  таскают  картофельные  кули!  «Жизни нет, жизни!  ––  клокотало в груди Натальи. –– Чего же родились-то мы, зачем?  Кому мы нужны-то на белом свете?  Господи батюшка, где же ты?..» 

Как-то раз, возвращаясь с работы,   сама не зная, зачем,  она побрела  к  роще. Не дойдя до нее,  села на  старый  пень,  бессмысленно  глядя на припорошенную снегом землю,  на черные деревья и черных  галок  на   кладбище,  которое было видно оттуда и  где  в голодный год схоронили так много народу.  На душе было тошно,  будто  ее обокрали. 

Холодный ветер трепал сухую полынь, однако  Наталья скинула с головы  шалюшку и расстегнула верхнюю пуговицу телогрейки. Глядя на кладбище, в отчаянии думала, что надо идти туда:  лечь у могилы  Якова или Ульянушки, и пускай занесет снегом,  сравняет  с землей! 

Наверное,  пошла бы,  избавилась от постылой жизни, но дома ее ждала  Домна  и был ненаглядный сын Ваня.  Поднявшись,  потащилась в село –– тихое,  будто  вымершее:  не мычали коровы,  не ржали лошади, собаки  не гавкали, и лишь  у колодца,  нахохленные, как кусты под дождем,   позвякивали ведрами  женщины.  Среди них  Наталья увидела жену Панкрата Киргизова, Марию.  Не стала к ней подходить, только мотнула головой: нет  писем!  Еня с Михаилом давно молчали. Панкрат высказывал предположение,  что  сорвались они, наверное, в другое место, потому что приезжал друг Панкрата, Сергей,  и   говорил,  что на фабриках  в Доле  было вполне  терпимо, пока не хватало рабочих рук.  А как  понаехали из деревень –– и пошло!  Зарплату  срезали, жрать нечего, и ни обуться, ни одеться.   Поди, и в Октомино то же самое.

Близко от своего  дома  Наталья столкнулась  с Ваней.

–– Мама! –– Обнял ее одной рукой,  держа в другой  чемоданчик. –– Вещи   привез на сохранность.  Меня в  армию забирают. 

––  Ба-атюшки!

–– Нет, мама, я  рад.

–– Да чему же ты рад-то?..

–– Потом расскажу. 

Домна, когда они вошли, вынула из печки чугунок с вареной в мундире картошкой. Сказала:

–– Ешьте, пока  горячая.  

–– Я гречки привез, ––  Ваня раскрыл чемодан. ––  Давайте  кашу сварим? –– Было видно,  что картошка  ему  давно опостылела. 

Пока Домна возилась с крупой, Ваня  делился своей задумкой:

–– Хочу,  мам,  отслужить и остаться в армии.  Питание там хорошее, одежда казенная,  и деньги платят. А в МТС  что? Техника износилась, а ты за нее отвечай.  Да всё орут: «В  тюрьму  хочешь?»  Обещают  создать  политотдел, будто  мало еще надзирателей:  сам  директор МТС выслеживает подрывные элементы.  Поди, и Мишка  Киргизов недаром вернулся.

–– Куда вернулся? –– не поняла Наталья.

–– В Квитки.

–– Не было его здесь!

–– Как?  Я же его в Подольце видел!  Странный  какой-то стал. Кричу:  «Мишка!»   А  он от меня бегом!  Я догнал,  говорю:  «Чего  испужался?»  А он:  «Так, ничего, показалось».   Говорю:  «В Квитки  езжай, мать твоя помирать собирается». –– «Конечно, поеду».  Спрашиваю:  «Где Еня?» –– «Ссучилась, по рукам пошла, в Сибири осталась».  Врет он, мам, не такая она! 

–– Аи-ии! ––  перепугалась  Наталья.  –– Не то к Киргизовым бежать, сообщить?

–– Не надо, объявится, сам расскажет.  Не дураки, поймут, что про Еню врет!   

Но Наталья занервничала, забеспокоилась: и Еню ей было жаль, и с Мишей, видать, беда  приключилась… 

–– Кашу заправлю, –– подошла  к ней Домна, показав на ладони   яйцо.  –– Где  взяла,  на что выменяла?  Яйцо было  крупным. 

Наталья не успела спросить, откуда оно, Домна сама  сказала:

–– Семенихе   дров  поколола.

–– Я, мам, Ене напишу из  Дола, ––  пообещал Ваня. –– Заодно  будет знать, что я в армии.

–– Ладно.  Но  почему  она сама-то молчит?! 

А  Еня молчала  по той же причине, по которой Ваня не велел говорить Киргизовым о Михаиле. Объявится  Михаил –– сам расскажет, а нет –– пусть думают, что зазнались, так легче.

Наталья  весь вечер не находила себе  места.  Ночью ей приснилось, что  Еня  худая, больная, лежит на лавке, а рядом с ней  маленький ребенок.  Она  вставала,  ходила  по комнате, наклоняясь над Ваней,  который тихонько похрапывал;  а рассвет  уже  близился,   и   надо было собираться  на работу. 

Так и пошла,  никого не разбудив,  осторожно прикрыв за собой дверь.  Холодно  было на улице, темно,  и  почему-то Наталью именно сейчас больно  поразило   яйцо, заработанное Домной. И  припомнилось письмо Федора Борисова:  «Ваню на завод возьмут,  а ты хоть бы и уборщицей устроишься,  и то не пропадешь». 

 «А вот взять да уехать!  –– обозлилась она.  –– Без паспорта уехать! Вместе с Домной!   Да что же это –– полдня рубить дрова за одно яйцо! Пусть  наш дом зоотехник забирает,  он давно на него зарится!  Пусть!»

Но эта вспышка в ней сразу  погасла.  Сутулясь,  наклонив голову,  Наталья  вошла в свинарник ––  к навозу,  гнилой картошке, тощим свиньям, коромыслу и ведрам.

 

   20  

Ваня знал, что армия –– это муштра, строевые занятия, сборы, учения, и был готов к этому. Не знал только, где придется служить.  Не хотелось,  чтобы   далеко от дома, но служить ему пришлось  на Алтае, в городе Бийске. Войска  назывались инженерно-техническими,  по-простонародному –– стройбат.

 Месяца четыре он не мог  втянуться в армейский распорядок.  Но   постепенно жизнь воинской части  стала его жизнью,  Ваня забыл МТС и Подолец,  и только  о матери   переживал: как  она там? 

 Появились друзья. Один из них,  Николай  Лукошков, был  родом из Бийска.  На увольнения  брал   Ваню с собой,  гуляли по городу, бывали в городском  саду,  ходили к  Николаю домой.  Большой любитель поговорить, он рассказывал  Ване  обо всем подряд.   

––  Народу  к нам из России  навалило  в позапрошлом году! С узлами,  с детями!  А я с двухколесной тачкой –– возил  их  пожитки,  пока они  тут  углы искали.  Голодуха у них там была, говорят, страшная!  Мы-то ладно, тут Монголия рядом,  мы баранами прокормимся…  А  в прошлом  году я  чуть  девку не утопил.  Мы на  остров поплыли, перепились,  я сдуру  стал с лодки прыгать,  а  она на корме сидела.  Так и ухнулась вниз башкой, а на нее сверху аккордеон.  Он плывет, растянулся мехами, как крокодил,  девка тонет, а я  «крокодила» спасаю.

Отец Николая  был поваром в их части.  Ваня видел, как  к забору  военного городка  подъезжала лошадь, впряженная в тележку,  на тележке стояла бочка,  и Сергей Сергеич,  протащив фляги  через дыру в заборе, сливал в бочку  помои.  Его младший сын  Павлик  отвозил помои домой кормить   скотину.  Зная  печальное  положение  Ваниной матери,  Сергей Сергеич,  сэкономив   круп,  давал ему, чтобы  выслал в Квитки, ––  продуктов солдатам хватало,  а большого надзора   со стороны начальства за ними не было. 

Ваню здесь всё устраивало,  он решил окончательно:  после службы  останется в армии.  Вызовет мать, избавит  отполуголодной жизни.   Ему сейчас даже совестно было  думать о том времени, когда  высшим  счастьем казался  полный желудок.  Мать писала  –– не сама, конечно, а кто-нибудь за нее, –– что колхоз принял  «Примерный устав»,  дающий крестьянину право выращивать на своем огороде всё что угодно и продавать излишки  на  рынке.  Они с Домной насадили  табаку:  самый надежный товар.  Большие планы строила, но Ваня знал: сама она табак продавать не повезет, некогда;  сдаст перекупщику, и получит гроши.

Однажды, находясь в увольнении, когда сидел у Николая дома, вошел  бледный, с трясущимися руками Сергей Сергеич. Глянул на кадочку с китайской розой и  заплакал:

–– Цветет!  Не цвела до сих пор! 

–– Ты чего это? –– испугалась  жена.   –– Это же я  бумажных цветков купила, приделала.  Что с тобой?

Оберегая остатки сил, он  рассказал. Батальон сегодня вернулся со стрельбища, не было только  роты Погодина.  Прошло четыре часа, пора выливать остатки завтрака из котлов, готовить обед, а  роты все нет.  Сергей Сергеич подождал еще, жалея ребят: вернутся голодными, –– и распорядился очистить котлы.  Вскоре  подъехала рота,  и капитан  прибежал на кухню.  

––  Вы что, инструкции, что ли, не знаете? –– разозлился Лукошков.

–– Не твое дело!  

–– Завтрак  уже вылит, а  обед не готов.

–– Чего ты мне арапа заправляешь! ––  Погодин в грязной одежде полез по котлам.

Трепетавший перед санитарным врачом, Лукошков огрел его черпаком по спине.  

–– Т-тыы! –– озверел  Погодин.  –– Волю взял?..  

Перед обедом   врач снял пробу. Все было в порядке, все, как надо. Но  вдруг  у  солдат  начался  понос.  В уборные очередь, кому невтерпеж,  бежали  на  насыпь  через дыру в заборе.  Погодин  орал, что повар хотел отравить  солдат.   Притащил  Лукошкова  к политруку, и тот, не долго думая, сунул ему в рот дуло револьвера:

––  Вредительство замышлял?!

Сердечник Лукошков ловил руками графин с водой и все не мог поймать:  графин стоял далеко, а ему казалось, что близко.  Вошел командир части,  спросил повара, брал ли санитарный врач пробу, прежде чем солдаты  пообедали?  Сергей Сергеич ответил, что да, конечно:  ел суп, макароны  с  тушенкой,  выпил компот.

 –– Что ж он  сам-то  не обдристался? 

 Лукошкова освободили, а на другой день уже все знали, что  по наущенью  Погодина   врач налил в  макароны  касторки.  Обоим грозил трибунал, однако политрук и комбат  решили не  доводить  дело до суда.

В   сентябре   батальон выехал  на  плановые  учения. Колесный и галечный шум, крики взводных  врезались в  утреннюю тишину,  будили  дома на противоположном берегу Бии, будоражили  бор. Туман еще только отступал  с реки, и солнечные лучи косо вспарывали  ее  поверхность. Готовили переправу. Копер  вхолостую сосал воздух, потом  ударил в сваю. Запыхал второй копер,  третий…  Солдаты  потащили канатные бухты и прогоны.

Ванин напарник,  споткнувшись о камень,  качнулся и едва не упал,  отбросив прогон.  

–– Ты что?! –– взвыл  Ваня.  –– Чуть мне плечо не  отшиб!

–– Тише! –– парень прополз к понтону. –– Ф-фуу,  пронесло, не пробило.

–– А-аа! –– раздалось над рекой, –– кого-то ударило при натяжке троса.

Кричали с  эстакад. Кто-то зло возмущался, что третья рота  использует под эстакаду каменный выступ, кто-то, смеясь, доказывал, что смекалка –– великое дело.  Сосновый бор  чутко  впитывал в себя новые  звуки и  качал  высокими  верхушками. 

–– Пароход, пароход  плывет! –– из-за мыса  вынырнула пыхтящая машина.

–– Здорово, Санька с трубкой!

–– «Анатолий»!  –– закричал Николай у самого уха Вани.  –– Я  с него тысячу  раз нырял!

–– А это что за  бревно  сбоку  от колеса?

–– А чтоб в колесо  что-нибудь не попало. 

Пароход приблизился,  можно было прочитать название «Анатолий». Букву  «т»  загораживал верхний конец бревна.  С  недостроенного моста, где стояли Ваня и Николай, замахали  красным флажком: осторожней! Бурун воды под колесами  парохода ослабел.

Мост боком вело по течению,  расстояние между ним и пароходом  сокращалось, и Ваня  увидел на палубе поразительной  красоты девушку! Облокотясь на поручень, она смотрела на солдат.

 –– Дора! –– закричал  Николай. –– Дора!

Пароход проплыл мимо.

–– Кто она тебе? –– спросил Ваня, сильно волнуясь.

–– Мамина сестра.  Она в Октомино живет.

–– В Окто-омино?  Там ведь Енька моя  живет!  Сестрёночка!

–– Во как судьбинушка  сводит!   

–– Она замужем? 

–– Была, муж погиб.

Третья  рота  справилась с заданием,  далеко за собой оставив всех остальных.   Капитан  скомандовал:  на берег.  Перебрались.

 –– Смиррр-на!  Равненье на прраа-во! –– ротный  устремился  к комбату.  Не доходя пяти шагов,   резко вскинул правую руку:  –– Товарищ  комбат, третья рота задание выполнила.

Отступил  в сторону, оставшись  стоять по стойке «смирно».

Комбат  подошел  к  солдатам.

–– Больные имеются?

–– Никак нет.

–– Разрешаю перекур с дремотой.

–– Разой-дись! 

Хорошее настроение начальства передалось и солдатам.  Развалились под соснами,  курили, травили анекдоты.  Ване хотелось расспросить Николая о  Доре: ни разу  не видел таких красавиц; но Николай,  сидя в сторонке,  спал.   Ваня в своей жизни влюблялся не один раз:  в  Квитках,  в  Подольце,   в Бийске  влюбился в Верочку,  танцевал с ней в городском саду;  но  никогда не думал, что женщина может встряхнуть все  его существо!  Над  головой сквозистым рисунком синело небо,  курлыкали журавли, и Ване хотелось сорваться с места и вместе с ними лететь в Октомино –– к Доре!

 

   21

 Упершись рукой в раздаточную стойку,  Погодин  подозвал Сергея Сергеича:

–– Приходи в воскресенье. У жены именины.  Николая бери,  яотпрошу.

–– Ладно,  –– Лукошков понял так, что Погодин  хочет  с ним помириться.  –– Что  в подарок-то ей  купить? 

–– Брось, ничего не надо.  

–– Да нет, как же?  Ладно, что-нибудь придумаем с Колькой. –– Лукошкову было  приятно, что  капитан приглашает его вместе с сыном. 

В воскресение  Сергей Сергеич  надел  пиджак, Николай  начистил сапоги,  затянул ремнем талию, –– и пошли.  Погода уже портилась:  после нежного  бабьего лета  зачастили  дожди.  Идти по дороге, где летом в три слоя пыль, а сейчас столько же грязи, не хотелось,  пробирались вдоль заборов по   заскорузлой крапиве  и  лопухам. 

–– Не сапоги измараю, так  штаны изорву, ––  досадовал  Сергей Сергеич.

У церкви стояли женщины,  с усмешкой наблюдая за  отцом и сыном,  которые, как  воры,  жались  близко к заборам.   Николай пропел:

 На березе сохнет лист морковный,

 Под березой дремлет муравей.

 До чего люблю я Бийский звон церковный,

 Он всегда звенит в душе моей.

Песня была очень известной  и очень длинной, но  Николай знал только первый куплет.

–– Бать,  с чего  это на березе морковные листья?

–– По цвету, может?

–– Ну, а муравей-то к чему?

–– Для  складу, наверно.  Как думаешь, наш подарок имениннице подойдет? 

–– А чё ж  не подойти-то:  косынка, как косынка,  все бабы носят.

–– Откуда  у тебя, Колька,   слова такие:  «бабы»?! 

–– А ты их будто не знаешь?

–– Знаю, да не говорю.

–– Говорил, поди, когда молодым был.

К  Погодину  пришли припозднившись.  Капитан сам  встретил.  Похлопал по плечу  Николая,  пожал руку  его отцу.  В комнате за столом  уже сидели  гости,  Погодин представил  им Лукошковых, и  Николай  несколько оробел, увидев  комбата. Но тот подмигнул ему:  ничего!

Стол был заставлен тарелочками  с сыром и колбасой;  в  салатниках   огурчики и помидоры;   посредине стола  водка.  Гости уже изрядно  выпили, так что  Лукошковы угодили  под танцы и под «штрафной».  Для Николая  до краев  налитый  стакан, был  ерундой,  но  Сергей Сергеич, выпив,  тяжко задышал и  вышел на улицу: сердце  подвело.  

Завели  патефон. Николай под шумок  тяпнул еще стакан. Не  закусив,  вышел в круг,  вприсядку  увиваясь  за именинницей.

–– Ух, ты! –– хохотнул комбат.  

Однако плясуна перехватила полногрудая   барышня, выдавив его к порогу, а оттуда в сени.  Ее  горячие руки  обвивали шею солдатика, сползая на грудь, расстегивая пуговицы гимнастерки;  Николай  сладостно обмирал,  но   вошел отец.

–– Отдышался? –– подосадовал   сын.

Барышня   заскочила в избу. 

…Утром Николай  дико уставился на  толстую девку, лежавшую рядом с ним.  Свет в окне  был  сукровично-противным,  голова  трещала. 

 –– Ты кто? –– он потрогал ее.

 –– Ммммм…

 –– Да проснись  же!  Как я сюда попал?

 –– Ммммм…

Николай в изнеможении  откинулся на подушку:  «Черт знает, откуда она взялась?   Комбат  тут еще…»

–– Слушай,  мне в часть надо, –– растормошил девицу.  ––  Как выбраться-то  отсюда?

–– Спи,  Степа тебя отпросил.

–– Какой Степа?

–– Мой  дядя,  капитан  Погодин.

«Бляха-муха!  –– слетел с кровати Николай. –– Вот вмазался!»  Натянул кальсоны,  оделся и,  натыкаясь на  шкафчики  и  этажерочки,  выскочил  в сени.  

В часть бегом бежал.  Влетел к отцу,  волосы дыбом.

–– Ты  как  меня бросил?  Ты что, не  понял,  куда меня  втягивают?

––  Не ори, не зажученный.  Я тебя нашел?  Я тебя искал, не нашел!

––  А куда я делся?

––  А мне откуда знать?   

––  И что теперь? Сватов засылать?  Ну и тварь же этот Погодин!

 

  22

Александра Васильевна насмерть перепугалась.  Для нее сын все еще был ребенком.  Плакала, в церковь сходила: не вразумит ли Господь  ее Кольку, не раздумает ли он?  Какая женитьба, если  в армии служит?  Да что ему девок никогда не было –– кинулся вдруг? Но соседки ее успокоили:  пусть женится, может, дурить  перестанет,  а то ведь  то пьяный, бывало, то  напёрстничает  не боится, что  рожу набьют...  Всей  Казанке  известен  своими  художествами.

Решили с  Сергеем Сергеичем  идти сватать Погодинскую племянницу,  но  спохватились, что  не знают ни имени ее, ни адреса.  Сергей Сергеич,   заикаясь, расспросил об этом Погодина, и по  припорошенной снегом дороге  потащились с женой в сторону Морозихиной мельницы.  Всю дорогу Александра Васильевна  шмыгала носом, не желая мириться с тем, что  Колька женится с бухты-барахты.  У ворот  дома будущей невестки  вытерла мокрые щеки,  поправила полушалок и взялась за калитку. 

–– Кто та-ам? –– пропел женский голос, когда супруги постучали в дверь.

–– Клава  здесь живет?

–– Зде-еесь… ––  Слышно было,  что за дверью шушукаются.

Сначала Лукошковы  ничего не различали перед собой: от волнения и  потемок. Но все-таки Сергей Сергеич кое-как разглядел стол. Вынул из кармана  «Московскую»,  поставил на него.

 Зажгли свет. Лукошков без вступлений приступил к сватовству.

–– Вот, значит… ваш товар, наш купец.  Клавдия, ты согласна идти замуж за нашего сына Николая? ––   желал всей душой, чтобы она отказалась.

–– Согласна.

Хозяйкасобрала  угощение. 

 –– Ну чё, будем устраивать тещины судачины или уж попросту –– по рукам? –– спросил ее Лукошков.

Она обтерла о подол руку и подала ему.

Всё сватовство заняло меньше часа.

По дороге  домой  Александра Васильевна  осудила  и сватью, и ее дочь.

–– Эко что  на стол выставили!  Мяска с ноготок  да  хлебца. 

Сергей Сергеич шумно вздохнул: скупая семья.  Не дай бог, драки начнутся.  Колька двинет  жене,  матушка  подвернется –– и ей достанется.  Колька такой!  А  те в часть побегут.  Э-ээх-ма! 

–– Отец! –– всполошилась  Александра Васильевна. –– Мы же с  ними не сговорились, сколь денег-то нам вносить?  Или уж на себя всё возьмем?  Как  подадут гостям  такие кусочки, как нам,  со стыда  посгораем,  родня проходу не даст.  Мы, Сереженька, давай так сделаем:  картошки с мясом натушим, пельменей настряпаем, самогонки нагоним,  а они –– как хотят. 

Заботы о свадьбе занимали теперь все дни  Александры Васильевны.  Она съездила в село Енисейское, пригласив  на  торжество  братьев,  написала Доре в Октомино.

Николай, в отличие от родителей, ни о чем таком не беспокоился: если Погодину надо, пусть беспокоится он.  Николай даже у невесты не был,  и не видел ее с тех  самых пор, как проснулись в одной постели.  Она сама пришла в часть.   Не заметно было, чтобы стыдилась той  пьянки-гулянки  и  утреннего пробуждения.  Накрашенная,  сумочка через локоть…   «Ладно, –– решил Николай. –– Жена не стена, только бы ребятишек  не настрогать.  А потом –– отслужу,  Погодина по боку, и ее вместе с ним!» 

Только Ваня безмерно радовался предстоящей свадьбе: Дора приедет, он увидит ее!  Ночами не спал, сочинял, как всё будет. Его же обязательно пригласят, он же друг Николая!  Сядет рядышком с Дорой, невзначай будто бы заведет разговор о Ене;  слово за слово,  и познакомятся.  Он скажет Доре, что любит ее, что в жизни  не  любил  так  сильно, что будет ей предан,  пусть только она дождется  конца его службы! 

А  на улице  снег завихрялся уже по-зимнему,  засыпая  непролазную грязь. Ребятишки гоняли на санках, город ожил, и лишь  вороны  портили бодрую картину своей унылой  расцветкой да каким-то мстительным  карканьем. 

  

***  

Свадьбу делали в середине декабря.  Во дворе  у невесты  толпилась родня,  за оградой  перешептывались  зеваки:

–– Гуляла, гуляла, фату напяла!

Ваня с тремя парнями  выкупал невесту,  после чего все двинулись в  ЗАГС.  Церемония бракосочетания  не заняла много времени:  молодых расписали, поздравили;  оставалось  вернуться назад  да сесть  за  праздничный  стол.

 Ваня  кружил около Доры.  Что за женщина!  Статная, с открытым взглядом больших синих глаз, от которых синева расходится прямо  на веки, с гордой шеей…   Уселся рядом с ней,  никаким домкратом не сдвинуть, улыбался и угождал и чуть не умер от счастья,  когда  Дора   тоже  ему улыбнулась.   

 –– Я знаю, вас Дорой зовут, –– начал загодя приготовленные слова. –– Я  видел вас на пароходе,  мы  на понтонном мосту стояли.  Николай  кричит:  «Дора»!   Вы куда плыли?

–– В Енисейское.

–– Я думал,  в Октомино.  Туда пароходы не ходят?

–– Нет, у нас небольшая река.

–– У меня там сестра живет, Ефимья  Субботина, знаете?  Мы очень давно не виделись.   Передайте ей, что  как  отслужу, сразу приеду!   

Он еще что-то говорил Доре, не сводя с нее восхищенных глаз,  и ей стало неловко.  Наконец вообще стало тяжело, и она обрадовалась, когда женщины завели  «подблюдную».

–– Горько! –– потребовали гости.

Николай с Клавдией  поднялись, Клавдия  стыдливо прикрылась фатой, и  за фатой не было видно, как Николай  целует ее.

 –– Повтоо-рить!  Фату ууб-рать! ––  закричали   военные.

 –– И-их, черт,  хорошо!  ––  по-лошадиному тряхнул головой подполковник, сидевший напротив Вани,  когда  молодые  выполнили приказ.

 –– Так-от! –– весело подтвердил его сосед.

 Загалдели,  зачокались, щедро разливая самогон.  Зажгли свет, поскольку за окнами не убывало зевак. 

 Николай  вел себя  строго.  Погодин, поглядывая на него, удовлетворенно   сказал  Сергею Сергеичу:

 –– Ишь ты,  понимает ответственность!

 –– Как не понять.  Жениться –– это не с поджигом по Казанке лётать.

Приглашенный на свадьбу баянист взмок, отрабатывая плату. Лямки тянули плечи, ныла спина, но ни на минуту не прекращались плясовые и танго. Гости  дышали  часто, жар в груди утоляли  армейским  спиртом.   Ваня  вился  около Доры,  не замечая, что  вызывает насмешки.   Что ему чужие глаза, когда  вот они,  близко-близко –– синие  озера,  и никак ими не утолиться!  Не замечал,  что  синева хмурится,  что  Дора, оглядываясь, ищет  защиты от назойливого солдатика.

Но народ все-таки выдохся, разделился на группы по интересам и по родству.  Дора подсела  к Александре Васильевне. 

–– Это чё это Ванька к тебе пристает? –– фыркнула она. ––   Перепил, что ли?

–– Не знаю.  Шура, я бы лучше домой пошла.  Пьяные все,  не заметят.

––  Нет, чего  ты!  Сиди со мной,  никто тебя не затронет.  Свекор-то  как? 

–– Не поймешь его.  То  не здоровается, а то сам пришел, замок в двери врезал. Спрашиваю: зачем?  Говорит, чтобы не обокрали. Боюсь я его! Помнишь,  в Барнауле есаула судили? 

Это случилось  давно,  Дора тогда  в школу  ходила.  Отец  ушел на казачий сход, а вернулся –– волосы дыбом!  Выступал перед  казаками   есаул  из Барнаула,  красивый, энергичный, выступал так,  что заслушаешься!  И вдруг –– есаулу скрутили руки!  Позже атаман ездил на суд.  Народу набилось, рассказывал потом, не протолкнуться. Судья спросил есаула: за что он погубил  свояченицу?  Он  ответил,  что свояченица была социалисткой, не верила в Бога, и он не мог этого вынести.  К убийству готовился заранее:  врезал ей в дверь замок, чтоб войти и незаметно провернуть ключ. 

–– Шура, чего ты  так побледнела?

–– О-ой, сестричка моя ненаглядная! О-ой, кабы худого не приключилось!  Зверь зверем этот Никитич!  Ты едь давай к нам, брось там все, пусть подавится!  Наживешь, всей родней поможем тебе! 

Снова запел баян.   Дору пригласил  комбат.   Ваня смотрел, как  матеро он  держит в руках ее талию.  Налил  водки. Выпил.  Еще налил.  Ухарски шагнул к жене комбата, но, почувствовав приступ рвоты,  выбежал на улицу.Опростав  за домом желудок, обтерся снегом, пригладил волосы.   «Кто я для Доры? –– всхлипнул. –– Чинарик!»  Вернулся в избу, нахлобучив  шинель, и, не зная, куда идти, зашагал, куда понесут ноги.  Улицы спали, было темно –– светили лишь редкие фонари на столбах.  Ваня шел и шел и  не удивился, когда оказался у дома  Лукошковых.  Замерз, но все равно  решил  ждать возвращения Доры.  Только бы сказать ей, как он любит ее!   Невысказанность душила,  и думалось, что когда  он всё скажет,  ему будет  легче. 

Но вернулись со свадьбы  только  Сергей Сергеич да два его шурина.  Пьяные.   Ваня,  как вор,  отшатнулся к забору.   Постоял,  унимая  дрожь,  и  поплелся   в часть –– брезжило утро.

 

   ***

 Николай  сердито пенял ему:

–– Что тебе надо от Доры?  Она взрослая женщина, баба,  ты  знаешь, что это такое?  Ей  нужен  крепкий  мужик, а не ты –– стыдливая  девка.  Вот придумал: люблю, жить без нее не могу!   У нее две дочки, так еще с тобой нянчится? 

–– Зачем ты так? –– упавшим голосом  укорил  Ваня.

–– А ты как хотел?  Отстань от Доры, у нее без тебя   забот по горло.

И неожиданно обнял  друга:

 –– Я ведь тоже ее любил.  Да и сейчас люблю.  Поздно мы с тобой родились, Ванька.

 

   23

Мерно стучали колеса.  За окнами  вторые сутки был  один и тот же  унылый пейзаж:  снег,  лес,   скособоченные дома поселков.  Накануне  проехали Вятку –– последнюю большую станцию; проводница сказала Наталье, что  в Пермь поезд прибудет  утром. 

Спит вагон.  Набегались дети, всласть наговорились перед сном взрослые.  Укрывшись  старенькими  пальтишками,   лежали   на полках друг против друга Наталья и Домна.   Первую половину пути мысли Натальи  были в Квитках, а как  повернули за Москву,  стала думать об Урале.  То-то удивятся Лукерья с Федором!  Глазам своим не поверят! 

Наталья и сама-то не до конца еще верила в то, что случилось.  Месяца не прошло с того дня, когда  сидела у  печки,  тупо глядя на догорающие  дрова.  Дров не было,  некому напасти, а те, что когда-то напас Ваня,  кончились.  Мороз  нагло  хозяйничал в доме:   углы  в инее, на окошках лед.  

Печная дверца  была открыта, Наталья подставляла к огню ладони, черные, сморщенные,  как у старухи,  и ей казалось, что с ладоней тепло  переходит на предплечья,  грудь  и даже на спину.  Домна в  ветхой  душегрейке, которую носила еще Ульянушка,  сидела на  низкой скамеечке, перебирая  клубочки шерсти:  может, хватит на  рукавицы?  Ворчала что-то себе под нос.

Зима выдалась лютая.  Дома выстывали.  Кинуть в печь лишнее полено –– такую возможность имел далеко не каждый.  Лес, вроде бы, вот он,  рядом, можно подогнать санки, хотя бы сушняка нарубить,  но  что-то случилось с людьми:  доглядывали друг за другом и доносили.  Непомерные налоги на землю, скот, плодовые деревья, пчел…   крестьяне  становились  тупыми и завистливыми, и насмешкой смотрелся школьный  плакат:   «Мы не рабы, рабы  не мы!»  

 Панкрат Киргизов пытался  сказать  на  собрании, что  нехорошо так, грешно и стыдно, но ему припомнили  брата Мишку, отбывавшего срок за карты, и  Киргизов  ошалело смотрел  по сторонам, смутно догадываясь, что люди,  научившиеся   хитрить,  ладить с активистами,  заискивать и угодничать, иными быть не могут.  Каждый из них имел с колхозной конюшни незаконный клок сена, каждый  знал, как украсть с ферм пяток яиц  или бидон молока.  И каждый радовался, когда притаскивал домой «дармовое». 

 Жутко становилось в Квитках.  Даже когда комсомольцы зорили церковь,  готовя ее под овощехранилище,  никто не завыл, не заплакал, –– люди словно  чурки стояли, глазели  пустыми  зрачками  да отскакивали  в сторону  от  летевших на них  икон.  «Ни вороны, ни галки,  ни  какой-нибудь пташки не вскрикнуло», –– шла  от церкви, Наталья.  Да и у самой на душе  было пусто:  и видела и не видела, как  разрушили божий храм.

–– Домна! –– тяжело повернулась она от печки,  –– хватит тебе с  клубками мудрить.  Авось  продадим Яшину машинку,  купим  хорошей шерсти.

Швейная машинка Якова до сих пор оставалась неприкосновенной.  Много вещей улетело из дома –– пустые углы,  но  машинку   Наталья жалела  как память  о муже, и еще,  она  думала:  может быть, возвратится Еня. 

 –– Пока ты продашь,  руки переморозишь. 

 –– Есть же у меня рукавицы.

 –– Из них пальцы вылазят,  обремкались. 

И снова Наталья  уставилась на огонь, угасавший мало-помалу.  Наконец дотлели последние головешки.  «Дрова и уголь у нас бесплатно»,  –– вспоминала   письмо  Лукерьи Борисовой.  «Неужели есть  такой рай?  Есть, Луша  не будет  сочинять».

–– Домна!  ––  мотнула она головой. –– Давай уедем к Борисовым?   

 Сколько раз в своей жизни Наталья вспыхивала мечтами, но как вспыхивала, так  и гасла.   Сейчас  это была уже не мечта, а безвыходность,  такая же,  как та,  что привела  ее  из Березино в Квитки. ––  Без паспортов уедем,  Борисовы не дадут пропасть.  Ваня сюда не вернется, вот и переберемся  к нему поближе.

 –– Утром, что ли? –– спросила Домна. 

 –– Да нет!  Надо продать то,  что у нас  осталось.  Мы  с тобой хитро сделаем –– скажем, что нам не по силам  содержать  большой  дом,  пусть  колхоз  его зоотехнику купит,  а нам любая  времянка  сойдет.  Ты только не говори  никому, знаешь ведь, какой  народ стал…

Прошла в комнату, открыла сундук, где поверх Ваниной одежды лежали письма его и Ени, аккуратно перевязанные шерстяной ниткой. Под  ними лежал букварь.  Букварь она купила позапрошлым летом, в Подольце.  Кое-какие буквы  знала, остальные  терпеливо разъяснила ей  Маша Девятова.  

–– Господи, помоги  нам!.. –– вынув  букварь и письма, погладила  Ванин пиджак, словно сына погладила. 

 ––  Давай лавку на дрова распилим?  –– проскрипела  из кухни Домна.

–– Давай.  Согреемся.  Может,  ночью тебе  приснятся цветы или птицы. –– Домне в последнее время снились только  гробы, черные тряпки да  разрытая земля. 

–– Вставайте, кто до Перми!   –– пошла по вагону  проводница.

Тяжело просыпаясь, люди зашевелились.  Замелькали фонарные столбы. Поезд сбавлял ход.

 –– Ничего не забыли мы с тобой, Домна?  –– оглядывалась Наталья, пересчитывая узелки.  –– Нет, вроде бы?   Ну…  осталось до Губахи добраться.

 

 24

Станции имели  разъясняющие названия:  Заготовка, Грузди, Моховая,  Утес.  И только одна, Баская, ничего о себе не говорила, иНаталья справилась  у соседа.  Тот ответил, что Баская –– название древнерусское, означает:  красивая, приятная. 

–– А  Губаха?

–– В Губаху едете?

–– Да.

–– Губаха, Губиха, Губилиха, –– так люди  говорят.

 Наталья  съежилась, посмотрела на Домну, но той было все равно.

 От Баской до Губахи ехали с час. Сошли с поезда перед деревянным вокзалом, похожим на барак.  С серого неба сыпал снежок, в воздухе пахло тухлыми яйцами. За  вокзалом тянулся  сплошной  забор, и  за  ним что-то  ухало   и шипело. 

–– Мил человек! –– догнали мужичка,  шагавшего через железнодорожные пути. ––  Как нам на улицу Лермонтова попасть?

–– Это у Красной площади.  Идите  через  шлагбаум,  в  гору,  там  увидите  мавзолей  и памятник Ленину.

Подниматься  в гору было тяжело. Привыкшие к равнинным дорогам,  женщины несколько раз останавливались, переводя дыхание.  «Что  за Красная площадь?» –– недоумевала  Наталья, зная  только одну площадь с таким названием.

Но вот за высокими  сугробами они с Домной углядели  памятник Ленину на  высоком постаменте. Подошли. Оказалось, возле памятника –– деревянная трибуна, похожая на мавзолей. Постояли,  прислонясь к забору, огораживающему Красную площадь, глядя с высоты на ядовитые клубы дыма, вылетающие из труб коксохимического завода.

–– Горы да горы! –– буркнула Домна.  ––  Позади гора, спереди гора…  Как жить-то здесь?

Откуда-то  высыпали ребятишки, Наталья спросила, не знает ли кто из них, где живут Борисовы? Один мальчик вызвался проводить.  Обогнули  забор,  пошли вверх к небольшой кочегарке, а дальше уже  шагали по улице,  застроенной бараками, черными от  копоти.

–– Во-он там,  –– мальчик указал на крайний барак.

–– Спасибо, сынок!

Петя изумленно  раскрыл рот, увидев гостей.  

–– Ой, как ты вырос!  –– крепко прижала его к себе Наталья.  

–– Что ж вы не написали-то?! Папа бы на лошади вас забрал.  Нас  с четвертого  урока отпустили, я уже печку успел растопить,  сейчас  что-нибудь  сварганю.  Будете мороженое  молоко?  Мама  утром доила, да  разнесла по людям,  а мороженое есть.

Всю дорогу Наталья  побаивалась встречи: свалятся как снег на голову.  Но Петя так  спешил  позаботиться о них, так радовался встрече, что все сомнения  отпали. 

–– Я здесь сплю, а родители в комнате, –– рассказывал он.  –– Кухня большая, сами видите.  Я тут  уроки делаю, места  хватает.  Теленок жил со мной,  но уже в  сарае теперь,  подрос. 

Он готов был рассказать всё:  и  что  наконец-то ушли жильцы, Прокловы,  и как  телилась корова –– первая, купленная тут, и что теленок  смешно сжевал у отца портянку… 

 –– Здесь у нас полати были, –– встал  у двери в комнату. –– На них Шурка с Тамаркой  спали.  Балуются, визжат –– мешали мне уроки делать.  Дядя  Митя Проклов  дрался пьяный:  дикий такой  был.  А вот наша комната. ––  Наталья с Домной увидели  круглый стол,   кровать с сундуком и фанерный шкаф.

 Когда Лукерья вернулась с работы, они уже  вполне освоились в их доме. Позже явился Федор. 

 

 ***

Наталья  рассказывала и  рассказывала о Квитках,  а Борисовым всё было мало.   

 ––  А  помещичий дом все еще не восстановили? –– спрашивал Федор. –– С  умом бы к нему подойти,  так тут тебе и школа, и почта.  А  кто в яслях-то работает?  Вера Санникова? 

 –– А вот  у нас случай был, –– встряла  Домна. ––  Тепляшины   дочку женили.  Мать ей свое кольцо отдала. Утром она встает, стала умываться, кольцо в рот положила, да как  заперхает, заперхает, и все!  Посинела и умерла.

–– Да…  ––  посочувствовали  Борисовы.  –– Жалко девочку.

–– Ну, а вы-то  как тут? ––  перешла на расспросы  Наталья.

–– Сейчас  уже слава богу. А поначалу доста-алось! Объедки в столовой собирали.  Шахтеры смотрят на нас, как  на  пьяниц:  мы в рванье,  шатаемся…  От голода шатались.  В столовую лестница, так мы три-четыре ступеньки пройдем, и стоим,  отдыхиваемся.  А стыдобушки-то  что было!

Федор вынул из стола  поллитровку: ночь впереди, понятно, что  никому   в эту ночь   не уснуть.

 –– А Петя-то как в школу пошел! –– ревела Лукерья. ––  Два месяца  проучился, а потом нате вам:  «Дети врагов народа должны  учиться отдельно от кадровых»!  А он уже привык к ребятишкам, к учительнице.  Отправили его и еще  пятерых  за два километра отсюда,  там барак под школу был приспособлен.  Как они плакали, бедные!  В рванье,  галоши, подвязанные веревками,  –– вот они, куркули-то! Одному учительница на свои деньги ботинки купила,  тоже куркулька.  Два года  наших детей мытарили. Потом  в  прежнюю школу  перевели,  отдельным  классом –– не смешивать с кадровыми,  с местными, значит.  Да кто тут местный-то?! Все согнанные! Кто ГРЭС строил, кто шахты, кто коксохим. Каждому горюшка тут хватило! Не они, не они против нас, они всегда нас поймут, а вот партейные… им  неймется!  Вырвал  три куста картошки, чтоб ребенок  не умер с голоду, –– враг, сиди в каталажке! Им никого не жалко!   Начальники здесь хорошие на заводах, на шахтах –– трудовой человек не будет  заедаться, а вот партейных откуда только  черт  вытащил? Да скользкие, не ухватишь! Юлят, юлят –– и вашим, и нашим, и за тебя, и против тебя…  

Столько горя и страданий  было в эту ночь пережито заново!  Столько слез пролито!

–– Какие же мы враги? ––  рыдала Лукерья. –– Может,  Варька с Петром были врагами,  они  работников держали,  а мы-то сами всё, сами, вот этими вот руками! 

Утром  Лукерья рано ушла на работу, успев до того побывать в стайке, подоить корову и часть молока разнести по соседям. Федор пообещал Наталье, что  похлопочет о них с Домной, узнает, как  получить паспорта.   И когда  он и Петя тоже ушли, Наталья взяла  фанерную лопату  почистить снег у  крыльца.

Всё было для нее  необычно здесь:  черное небо, хоть  время приближалось к восьми утра,  двор на  четыре барака, сараи  сплошной стеной,  дымный воздух и  посвист  близкого  паровоза.

Снегу за ночь нападало много,  он и теперь  нудно сыпался с черного  неба. Лукерья говорила, что поначалу они с Федором сильно здесь мучились:   тьма убивала сон,  неотвязная мысль, что короткий  день просто  случайность и его может совсем не быть, высасывала  последние силы.  Успокоение приходило лишь тогда, когда  появлялся слабый намек на небо.  А  Федор сказал,   что в этих  краях  множество староверов; недавно  в газете писали, что на севере области старцы раскулачили отцов-начетчиков, объявили советский строй, организовали колхоз,  и колхоз этот нигде  не зарегистрирован и даже не отмечен на карте.

Мимо Натальи проходили соседи Борисовых, здоровались. Некоторые спрашивали с улыбкой: что за новая дворничиха появилась?   Старушка в  юбке до пят, в  суконной шали,  остановилась возле нее, поговорить, и Наталья узнала, что Луша состоит в шахтном профкоме.  Подумала: «Вовремя Господь  спас Борисовых. Теплая крыша  над головой, корову держат, налог за корову никто не требует, и в почете живут.  А  в Квитках что?  Сгинет деревня!  В жизни не было такой тощей скотины.  Коней трухой кормят, страшно смотреть на  распухшие бабки, горбатые спины.  Коровам  наведут  пойло –– вода водой. И ешь,  пей,  молоко давай,  телят роди!» 

Откинув снег,  она решила сходить в магазин.

–– Домна, пойдешь со мной?  –– поставила лопату на место. 

Но Домна сидела за прялкой, тянула нитку, тихонько поплевывая на пальцы. 

–– Иди одна,  ––  отказалась.

Наталья  взяла деньги,  сумку: хлеба купит,  лапши и, если есть сахар, то  сахару. 

Небо уже  серело, с востока  медленно выползал день.  Увидев по ту сторону улицы  здание с зубчатой кровлей, Наталья  подошла к нему, с любопытством заглянув внутрь. Уборщица в синем халате мыла шваброй пол, выложенный  метлахской  плиткой.

–– Рано еще в библиотеку, –– повернулась к Наталье. –– В одиннадцать часов откроют.

–– Да я так просто…

Дорога вела  мимо детского сада,  рыночных навесов,  пивной, почты. За почтой  и был магазин  с  вывеской «Продукты № 14». У магазина стояли три женщины в одинаковых клетчатых платках, о чем-то переговариваясь; умолкли при виде Натальи,  однако она услыхала:  «На Беломорканал загнали». И ей сразу вспомнилось: Панкрат Киргизов высказывал предположение, что Михаила, наверно,  загнали на Беломорканал.  «Тоже, поди, про картежника или жулика  говорят»,  ––   открыла   магазинную дверь.  Но женщины  говорили не об одном человеке,  о  целой смене  рабочих  и инженеров  ГРЭС: по чьему-то ротозейству турбина пошла вразнос, и всех арестовали и засудили.

У Натальи в магазине закружилась голова! Масло,  молоко, сметана,   колбасы,  рыба!..  Как давно она не видела в магазинах ничего, кроме  самых необходимых продуктов!  Она словно попала  в то самое светлое будущее, которое вожди обещали народу.  Металась глазами по полкам.

–– Что вам? –– отвлекла ее продавщица.

–– Горбуши.  

–– Побольше рыбину или поменьше?

–– Поменьше.

И пока продавец взвешивала,  Наталья  спросила, трепеща всеми жилками:

––  Вам уборщица не нужна?

–– Работу ищете? ––  Женщина  остановила костяшки счет. –– В детсад зайдите,  у них сторожиха уволилась.

Так, с хлебом и рыбой, и пришла Наталья  в детский сад.  При виде  широкой ковровой дорожки разулась, сильно стыдясь своих латаных носков.  Из кухни пахло сдобой,  мимо Натальи прошла нянечка в крахмальной косынке, спросила:

––  Кого вам?

––  Говорят,  у вас сторожа нет… –– пролепетала она.

––  К заведующей зайдите.  Вон  ее дверь.

Наталья на цыпочках подошла, заглянула. За столом сидела  девушка  с русой косой.

 ––  Мне бы заведующую…

 ––  Это я, –– ответила  девушка.

 И у Натальи вдруг  хлынули слезы! Не разобрать, горькие или сладкие, не понять, отчего и зачем,  –– они катились и катились  на воротник пальто.

 –– У нас же зарплата маленькая, –– подождав, когда она успокоится и   разъяснит, в чем дело, посочувствовала заведующая. –– Но если вас не смущает  –– тогда пожалуйста.

 

 ***

Через неделю, сдав необходимые анализы, оформившись в отделе кадров коксохимического завода,  Наталья уже работала в детском саду. Одна группа была круглосуточной, и до того, как  ребятишки уснут,  она  находилась  с ними.

–– Тетя Наташа!..

–– Тетя Наташа!..

После  свинарника детские голоса  были  для нее музыкой!  

В девять укладывала  ребятишек спать,  шла в сарай таскать дрова и уголь  на утро.  При свете  уличного фонаря  чистила  снег. Повара оставляли ей ужин. Намахавшись лопатой, она съедала все без остатка.  Насухо вытирала клеенку на столе,  брала с подоконника тетрадь и чернильницу и принималась  за письмо к Ване.   «Сынок я жыву в раю. Платят деньги.  Тут  ни знают  што такое палочки.  Кормят бесплатно. Петя Борисов уже стал как ты кагда ты  в армию шол.  Домна и Луша и Федор  шлют тибе  балшой привет.  Был у Ени или не был ище?..»  –– Старалась, как можно аккуратней прописывать печатные буквы,  в то же время прислушиваясь: не плачет ли кто из детей? Заходила в группу  убедиться,   всё ли спокойно?  К утру  растапливала  печь,  чистила  ведро-два картошки, и когда появлялась  повариха,  шла домой.

Приглядываясь к людям, Наталья находила, что здесь, в Губахе, они  добрее, чем в Квитках.  Оттого ли, что  не цеплялись за частную собственность, которой и не имели? Или  от стабильности жизни? И, возвращаясь мыслью к своему колхозу, с горечью думала о сельчанах:  «Нет, так нельзя жить, как   в Квитках живут!  Любовь позабыли,  а  ведь Господь  любви учит!»  

Лукерья говорила ей:

–– Народ тут досыта горюшка нахлебался, через горе-то и очистился.  

Но Наталье казалось, что дело не в том: горя и в Квитках хватало. Скорее –– здесь  местность  суровая, выживать трудно, без понимания друг друга   никак невозможно. А может, оттого, что  согнаны люди хорошие.  Хороший-то человек и в беде не меняется:  сам не доест,  недоспит, а соседа выручит.  

 

24

 Домну взяли  на шахту, Федор договорился.  Сильная  женщина, она  работала на погрузке угля.  На погрузке   хорошо зарабатывали, и Лукерья сразу сказала ей:

–– Денежек будет много,  отдавай их Наташе, а то   потеряешь.

 Домна  и так знала, что потеряет. Кивнула:

–– Копить будем, к Ване в гости поедем.  Вишь, Сибирь-то его  приманила!

Наталью тоже беспокоило, что  Ване не остался сверхсрочно, но почему-то не возвращался из  Бийска.  «Наверно,  девушка завелась», –– решила она.

Домна работала  за троих.  Огрызалась, когда товарки просили: 

 –– Не рвись,  жилы  порвешь.

 –– Мне не рожать. 

 –– Дура!  Как есть дура! –– шептались они. –– Интересно, сколько ей лет?

 Но Домна сама не знала, сколько ей лет.  В Квитки  она пришла без документов.  Наталья как-то попробовала уточнить ее возраст, но  так и не смогла:  на вид ей можно было дать и сорок, и шестьдесят.  Здесь когда  Домне выдали паспорт, там было записано, что ей сорок восемь лет –– губахинская паспортистка на глаз определила.

Дали ей  место в общежитии –– Лукерья в профкоме похлопотала.  Домне  бы  в голову не пришло  что-то просить для себя.  Зная, что без Натальи она не пойдет, Лукерья поратовала и за нее, съездив к директору  коксохимического завода.  Женщины поселились в длинном бараке со сквозным коридором. Коридор был  общего пользования, завешен спецовками, корытами,  заставлен ящиками.  Жили здесь русские, черемисы, татары и даже  китайцы, завербованные на  шахты еще в царские времена.

 Первое время Наталья с Домной чувствовали  себя  неуютно:  чужие люди, чужая пятиметровая конура с двумя кроватями, столом и батареей центрального отопления. На общую кухню ходить стеснялись, только в коридоре, как все, Домна вешала свою черную от угля  робу.  Из  комнат  сыпалась ругань,  случались драки, мог  влететь к Наталье с Домной соседский  школьник, с порога  выкладывая:

–– Нам Василий Ильич сказал:  «Одевайтесь теплее, а то есть такая  болезнь –– менингит;  кто  заболеет,  тот сразу  умрет или на всю жизнь останется дураком».  Он сказал, что на себе это испытал!

Если бы женщины  постоянно бывали вместе, они бы легче  перенесли новый  быт,  но Домна работала  по скользящему графику,  Наталья –– через  сутки. 

В ночь перед  Благовещением  в общежитии громыхнул взрыв!  Жильцы  выбежали  в коридор, и только слесарь  Семериков  остался у себя –– десятилитровая бутыль с брагой, взорвавшись,  залила всю комнату и его самого  жижей вперемешку со стеклами.  Наталья была  несказанно рада, что Домны в ту ночь работала.  Что бы она могла натворить с перепугу?

 Жаловаться Борисовым, она не смела:  они-то  не по теплым баракам жили,  когда их сюда привезли.   «Надо терпеть, терпеть, –– утешала она себя. –– Всё уладится».

 На Пасху  с утра начались поздравления:

 –– Христос воскресе,  Иван!

 –– Христос воскресе, Машенька!

 –– Христос воскресе,  Валей!

 –– Я же мусульманин.

 –– Ну, все равно, здесь же вырос.

 –– Ну тогда  Христос воскресе.

 Народ перемещался из комнаты в комнату, христосовался. Наталья все слышала и сиротски сидела за столом, глядя на такой же сиротский кулич, испеченный  детсадовской поварихой: Домна вернется с работы  не скоро, а  к Борисовым еще рано. 

Но вот и к Наталье явились:  Иван, Машенька, еще соседи, –– у каждого  на тарелке по куску кулича и окрашенное чернилами или луковой шелухой яйцо.  Наталья  нежданно  оказалась среди человеческой теплоты, растрогавшись  этим до слез!

–– Скатерки-то пошто на столе нету? –– удивилась   Машенька. ––  Как в казарме живете! И  коврик надо бы над кроватью.

Закопошились, зашептались;  нашлась скатерка, хоть  и подштопанная,  Иван подарил фланелевый коврик  с русалкой, самолично нашлепанной  малярной кистью по трафарету.  И с  этого дня к Наталье с Домной  уже постоянно  кто-нибудь приходил. Домна обрела слушателей,   вдохновенно повествуя  о ведьмах и оборотнях.  Валей научил Наталью  пользоваться электроплиткой.  Компанией слушали патефонные пластинки,  компанией  бесплатно ходили в кино, если на контроле стояла китаянка  Тамара. Всем скопом разнимали драчунов в своем бараке.  

Май  порадовал солнцем.  Небо  засинело до самого окоема, звонко зачастили сосульки, воробьи заорали, напившись дурманящей влаги, ребятишки  высыпали на улицу,  подставляя солнцу бледные личики.  Гнало  потоки воды,  и  оголялись сразу полянами  горы.   Но ни одного дерева Наталья не увидела на  горах.  Сожженные  выбросами коксохимического завода и гарью с незатухающих отвалов с шахт, леса оставили после себя лишь пеньки.  В городе тоже не было ни одного дерева. Оставалось загадкой:  как не выжигало у людей легкие?

–– Ничего, ––  по-весеннему светлая, улыбалась  заведующая детсадом. ––  За горами тайга, и деревьев там сколько угодно.  Вот летом поедем на дачу,  сами, тетя Наташа, увидите.

Наталья с Домной купили на посадку четыре ведра картошки, вскопали целик. Надо было  иметь силищу Домны, чтобы  справиться с дерном,  под которым глина, спрессованная с камнями.  Изо дня в день  настырно  копали, рыхлили,  таскали на огород козий помет.  Надрывались, но знали: надо полюбить эту землю. Нет  земли, которая бы не откликнулась на любовь.

 

  25

Ваня  работал  в Бийской МТС, снимал угол у старенькой тети Шуры. Она  стряпала для него, стирала и просила лишь об одном: чтобы ненароком не попортил  плакат с  изображением физкультурников, единственную ее ценность, доставшуюся   от бывшего  квартиранта.   Плакат висел над кухонным столом,  и Ваня  вдоволь мог любоваться  на стройных мужчин  в  белых трусах.  

 –– Значит, говоришь, муштра надоела? –– в сотый раз  спрашивала его тетя Шура, уже  не ожидая ответа. –– Муштра, оно, конечно… Не кажный вытерпит.  Я тебе скажу, у нас   макаронников,  сверхсрочников этих, сильно  не любят.  Жадные. Хоть портянку солдатскую, да украдут. А к матери-то пошто не съездишь? 

«Пошто… –– думал Ваня, не отвечая ей.  –– По то, что Дора в Бийске».

–– Али бы сюда позвал. Матрас на полу расстелю, ты  лягешь,  мать на свою кровать положишь…

Нет, такого Ваня не хотел. И почему-то вообще не хотел, чтобы мать приезжала в Бийск.

В апреле  он перебрался к Ене –– они с Никифором купили в Бийске половину дома.  Зимой он был у них в Октомино и долго потом вспоминал,  как навстречу ему выкатился кудрявый  мальчонка, а старик в теплой душегрейке кричал: «Да растудыт-твою в Кучера мать!»

 За кучерявость  ребятишки прозвали Валентина Кучером. Прозвище пристало крепко, и даже Еня,  когда сын допекал,  шумела на него:  «Сколько  я от тебя, Кучер, терпеть буду?!»  При Ване случилось,  что Кучер  с забора влез на спину фабричного жеребца.  Услышав с улицы вопль,   вся семья  высыпала наружу. Конь стоял на  дыбах,  Валентин чудом держался, вцепившись в гриву.  Осадив коня, Никифор сдернул  ребенка.

 –– Сбросил бы,  истолок  копытами!  –– дал   подзатыльник. 

Ваня восхищенно смотрел на него:  «Вот это мужи-ик!» 

–– Да ты что, паразит, делаешь?  –– Еня тряхнула  Валентина за шиворот.  –– Ты сколько будешь надо мной измываться?!  

–– Хватит, –– отстранил ее муж.  –– Ему и без того  тошно.

В  Бийск они переехали по необходимости: первая жена Никифора  угрожала написать в Барнаул, что Еня «двоемужняя», и тянула с Никифора деньги.   Время было страшное: ни за что ни про что арестовывали  людей.  Никифор   разузнавал, где  можно купить  домик или времянку,  и Ваня  подсказал ему Бийск.

Соседями по дому оказались простые  люди. Старший  сын у них невнятно произносил слова: говорил «чувхоз»  вместо «совхоз»,  «консомолес»  вместо «комсомолец» и, что забавней всего, говорил «андай»  вместо «отдай».  Как-то так получилось, что  между собой  Еня с Никифором стали называть соседей Андаями:  «Андаевский Федька»,  «Андаевская мать»… 

Никифор  устроился в охрану махорочной фабрики. Еня записалась  на курсы  кройки и шитья теплой одежды.

–– Фима, может,  не будем заводить скотину? –– предлагал   Никифор. ––   Хватит тебе ходить, как  катя батина,  вечно с  мокрым подолом?

–– Ой, нет, я так не могу, чтобы все с купли!

–– Ну, твое дело.

Ваня  вольготно чувствовал себя у  Субботиных. Здесь,  как когда-то  в доме  Якова,  стрекотала машинка, было  тепло и приветливо.  Высоко к потолку подкидывал  черноглазую кудрявую Аньку,  научил Валентина  выпиливать  лобзиком.  Во дворе играл с ним в лапту.

––  У тебя девушка есть? –– наблюдая за ним, спросила однажды Еня.

–– Нет.

–– А  пора бы!

Ваня не посмел рассказать ей о Доре.  Сейчас его душа стала  прямее, строже, но в тот год, когда увидел  Дору, когда был  рядом с ней  у Николая  на свадьбе…  Никакие уговоры не помогали!  Готов был сбежать  в Октомино!  Но  Дора  сама переехала в Бийск.  Он ревновал ее,  крался  к забору Лукошковых,   подсматривая в окна,  караулил  у железнодорожного вокзала, где  она работала в медпункте.  И то беспричинно злился на нее, то готов был отдать ей весь мир, распахнувшийся   через  его любовь до беспредельности.

Осенью немного остыл.   Стал  понимать Николая, когда тот говорил, что  Доре нужен  обстоятельный,  крепкий в жизни мужчина.  И все равно,  когда  встретил ее  с усатым военным, всю ночь проплакал, как маленький, аж в ушах стояла вода.

–– Я сосватаю тебе  невесту! –– пообещала  Еня. –– У нас на курсах.   Вот сходишь со мной, и сразу какая-нибудь приглянется. У нас  много девчат!

–– Не надо.  Я… люблю  Дору Зотову.

––  Как?.. –– не поверила Еня. Перед ней  враз  промелькнуло:  красавица казачка;  Фрол, с которым и знакома не была, но  знала, что  издевался  над Дорой;  строгая  женщина  в  полушалке  со связкой книг в руках;  поломойка в больнице;  фельдшерица… –– Где же  вы встретиться-то успели?..

–– Жизнь свела.   Из-за нее и в Бийске остался.  Не для меня она, понимаю,  а ничего сделать с собой не могу.

–– Братик, –– Еня тоскливо посмотрела на него. –– Эх, братик!.. –– И неожиданно предложила: –– Давай споем?

   Зачем отняли у меня

   Кого ждала, кого любила?

   Он не вернется никогда,

   Судьба навеки разлучила.

   Но если б он вернулся вновь,

   И с ним вернулось все былое,

   Забыла б я обиду всю,

   Не упрекнула бы ни словом.

 

   Не говорите мне о нем,

   Былые дни уж не вернутся.

   Он виноват один во всем,

   Вот потому и слезы льются.

«О Мишке это она, ––  сразу понял  Ваня.  –– Неужто до сих пор любит?»

Анька заплакала, забрыкалась.

–– Ты чего? –– он взял ее на руки.

––  А зачем мамка поет?

––  Ну, ты и себялю-юбка!

Не знал,  и знать не мог,  как  больно  ожжет девочку своими словами.   Не умела Аня объяснить ему, что  плачет вовсе не оттого, что поет  мать, а  оттого,   что  мать  поет  красиво и жутко! 

 

  26

Неожиданно  умер  дед Иван.  Ничем не болел –– и вдруг умер.  Никифор  в тот день  вышел из дома,  но вернулся  и сказал  Ене:

–– Кто-то стонет на вышке.

–– Наверно,   больную собаку нам подкинули.

Обшарили  весь чердак, но ни собаки, ни даже крысы не оказалось.  А вечером пришла телеграмма.   Детей решили оставить на  «Андаев»,  ехать на похороны одни, но   Валентин  так страшно кричал:  «Возьмите меня,  я  с дедушкой попрощаюсь!» ––  что пришлось уступить.   Всю дорогу  Никифор  беззвучно плакал.

В село  прибыли поздним вечером и, когда подходили к дому,  сразу почувствовали незаполненность  вокруг него:  словно с уходом из жизни деда Ивана  опустела  и та часть пространства,  которую  он занимал собой.  

–– Ну, с чего бы?  –– встретила их зареванная  Аксинья. ––  В баню сходил,   выпили с Васей, с детьми поиграл.  Николаша ему стишок рассказал,  Манечка что-то гулькала…  Спать лег –– и не проснулся.  Я к нему:  «Тятя, тятя!»  А он неживой.   Фельдшерица говорит:  тромб.

 –– Дедушка,  родненький! –– подбежал Валентин  к деду.  –– Дедушка, зачем ты так сделал?  Дедушка!.. ––  заглядывал в гроб.  

На лавке возле окна сидели  Степан,   Варвара, держа на руках грудную дочку Аксиньи, китаец Куян  и  еще несколько человек.  Сильно  пахло одеколоном,  и запах был  тяжелый,  потусторонний.   Два мира сейчас оказались вместе: мир живых  и  мир мертвых; и то, что связь между ними  была безгласной,  порождало испуг, словно бы каждый увидел  ту  грань, что находится между  жизнью и смертью, почувствовал  встречную власть.

Еня давно не молилась, не надоедала атеистам  Субботиным, но сейчас, сев возле гроба, шепотом стала просить Всевышнего о Царстве небесном для деда Ивана. 

Василий   снял с этажерки Евангелие,  старое, бабушкино, подал ей.  Она открыла его где-то посередине,  убрав кожаную закладку, принялась читать  вслух.  Тихие  мудрые  строки без вопросов и восклицаний терпеливо  сводили между собой жизнь и то, что за ее  пределом, и  от их мудрой правды уже не так   устрашал   тот  край,  к которому волей-неволей  подходит каждый. 

Ваня сидел неподвижно в углу комнаты за столом, отодвинутом туда на время, и, слушая Евангелие, думал о матери.  Надо возвращаться к ней.  Возвращаться, пока не случилось такое,  что будет уже не к кому.  Сколько, наверно, слез пролила по нему,  сколько ночей провела в думах! 

Пришла Мария,  пошепталась  с Аксиньей насчет поминок.   А Еня все читала, мыслью  обращаясь к усопшему,  а душой  к живому деду  Ивану,   простому,  доброму человеку,  которого  любила и который  так много для нее сделал. Смерть  деда Ивана  со многим примирила Еню.  Те люди,  которые так  пугали ее,  открылись вдруг  в  своей  трагической  наготе.  Она прощала  матери,  по сути,  пропащей женщине, не знавшей  ни радости,  ни   веселья,  а только  желавшей их и потому ненавидевшей дочь.  Прощала  Михаилу, исковеркавшему жизнь себе и ей.  Прощала квитковской  «бедноте».

Тихий покой ложился на душу.  Встала, подошла к окну. Ночь усыпали звезды. И были они как надежда для тех, кому  еще хотелось надеяться  на свет впереди, на то,  что  называется одним-единственным и манящим во все века  словом:  любовь. 

  

 

КНИГА ВТОРАЯ

 АННА

 

   1

С вечера среди облаков, завесивших небо, появились размывы,  и закат разлился  не  желто,  а бледно-розово, обещая  погожий день. Как манны небесной здесь  ждали  солнышка и тепла: каждый год в мае начинались дожди, гнилая погода держалась  почти все лето,  по небу ползали  тучи, –– Урал, край белых ночей,  тонул в  темени.

Утром воробей  расчирикался на перекладине форточки. Солнечный луч  пролез между шторами, разделив комнату  надвое, оставив  слева настенный шкафчик,  вешалку за ситцевой занавеской, кровать родителей, а справа  кровать детей. 

–– Солнышко! –– девочка приоткрыла один глаз.   

Малыш рядом с ней повозился, и через минуту дети уже скакали на панцирной сетке кровати. 

Петр  прокряхтел,  дотягиваясь рукой до папирос на тумбочке:

 –– Вставай, Нюся, к маме сегодня поедем. –– Положил пепельницу на живот,  закурил, дым сизыми клубами  пополз  по комнате.  

 –– Тьфу!  –– задохнулась Анна.

Воскресный день был ее единственным выходным после целонедельной кабалы за швейной машинкой. В Божий праздник она не шила,  убежденная, что Он накажет. «Размечталась вчера  сходить с ребятишками на лужок, вот «сходила»…  «К маме поедем», –– передразнила мужа. –– Дома выпей свою проклятую водку!»

 Накинув халат,  вышла в кухню, и с треском поставила на электроплитку чайник. «Дура! Надо было сразу бежать отсюда, а я чего-то ждала!» Она запамятовала, что бежать ей было некуда и что губахинская земля, черная от копоти, цепко держала ее в своих объятьях. 

 В коридоре послышалась ругань –– Петр с соседкой столкнулся возле уборной.  С самого заселения  Фроловы и Чураковы враждовали между собой.Федор первым получил ключи, выбрав из трех комнат две. Приволок  чемодан с бельем, ящик с плотницким инструментом ––  место забил.  Петр пришел позже. «Хрен вам!» –– высказался в адрес Фроловых. Инструмент выкинул в прихожую, но над чемоданом  все-таки призадумался: вдруг  скажут, что в нем пять тысяч лежало? Однако  вселяться надо было немедленно. Петр побежал на улицу, перехватил грузовик.  В тот же вечер и переехали.  На другой день привезли вещи соседи. 

Ксения  выходила из себя:

—  Почему ты, Федя, одну-то взял комнату? Парень же у нас взрослый!

Муж растерянно мигал, а  Петр, стоя между своими апартаментами, в майке, с  татуированными ручищами,   оглушал  Фроловых:

—  Кто  захотел большую комнату?   Я?  Вы   захотели!   Получите! У меня двадцать четыре квадрата  и у вас двадцать четыре!  Я закон не нарушал!

Возразить было нечем,  Фролов заюлил:

—  Петро, у нас сын взрослый, сам понимаешь... 

—  Вот тебе! –– Петр выставил кукиш. –– Не облапошишь, я тебе не военкомат!  Отсиделся в тылу?

— Федя-а! —  закатилась Ксения. — Уйди от него, он весь истыканный!   Мы в суд  будем писать!

На левой руке Петра действительно не было живого места. Тут и карты веером, и  бутылка со  стопкой, и красотка, и   гроб  на  могильном холмике. А через все шла поучительная надпись: «ВОТЧТО   НАС   ГУБИТ».

Федор с двусмысленной улыбочкой отступил, бормоча:

 —  Разберемся, сосед,  погоди,  разберемся.

Фроловы убрались в свою комнату,  и Петр злорадно подытожил:

 —  Вот и сидите там.

Со временем  Фроловы перестали надеяться на закон и выживали Чураковых своими силами.

— У! —  долбанул Петр по двери уборной.  –– На карачках выползешь!  –– напомнил соседке достопамятный вечер, когда она вздумала мыться в корыте посреди кухни.

В тот вечер Анна дошивала заказчице платье. Петр лежал на кровати, разглядывая потолок. «Накорми детей, я еще не скоро освобожусь», –– попросила Анна.  Он вышел в коридор  и возле кухни замер, как баран у новых ворот.  На  двери был приделан листок с надписью:  «Не входить!»

––   Что это? —  торкнулся он в кухню и увидел Ксению  на полу в корыте.

—  Уйдите, я голая! –– заметалась  она.

Петр стоял,  вытаращив глаза.

–– Уйди,  сволочь! –– взвизгнула Ксения.

Нелепо втянув в   себя воздух, Петр трагически   стал обходить  вокруг нее:

—  Да не дура ли ты? –– ораторствовал. ––  Что тебе не живется,  как всем  людям? Ванная есть, титан есть... 

Разволновавшись,  Ксения  выпала из корыта, ослепив Петра и сбежавшихся  ребятишек, нагретым задом.

 

Анна подошла к окну, из которого был виден цветистый лужок.  Голубое озерко колокольчиков, ромашки вразброс, желтые лютики…  Удивительно преображалась на Урале природа: стоило  выглянуть солнышку, как сразу  все расцветало, сияло и пахло.

«Уйти с ребятишками и отдохнуть на  воле! Скажу Петру, чтобы дома остался. Пельменей  бы сделала».

Разогрела блины, и в коридоре  лоб в лоб столкнулась с мужем.  Петр взвыл, Анна тоже не промолчала. Заикаться о цветах и лужайках  было теперь бессмысленно.

Петр  от еды отказался,  дети испуганно склонились над тарелками. В комнате наступила  тишина, готовая взорваться через минуту, две…  –– полетит со стола посуда,  завизжит Анна,  ребятишки  будут умолять, чтобы папочка  не бил мамочку… 

Но этого не случилось.  Петр  надел шелковую рубашку,  Анна –– новое  платье,  нарядили детей  и  молча  двинулись  к  остановке. 

 

 2

Из всех городских поселков Нижняя Губаха был самым теплым. Его обегали поверху ветра, ему отдавала тепло река.  Ранней весной, когда на Северном, где жили Анна с Петром, была еще зимняя стылость, здесь висели сосульки и сверкал мокрый лед, похожий на виноградные гроздья.  

 Свекровь Анны жила  в длинном,  закопченном бараке на склоне  горы.   Внизу  дымили коксохимический завод и ГРЭС, –– картину   ада встретила здесь Анна  шесть  лет назад, когда   сошла ночью с поезда.   Клокотали  за длинным забором емкости,   полыхало  пламя, обволакивая  небо едким дымом,  что-то грохотало,  свистело… Казалось,  вот-вот ухмыльнется Сатана и начнется  пытка!   Но пытка случилась позже.  Не Сатана –– люди  пытали Анну, не щадя ее молодости и  не жалея  сиротства. И эти люди считали, что они правы.

Свекровь стояла  у барака, старая и, словно бы просевшая вместе с ним,  щурилась на дорогу:  не появится ли сын. Она привыкла ждать его.  Когда-то  ждала  из детдома, потом из армии, потом с войны,  потом из тюрьмы.  

Прошел  маленький бело-голубой автобус.  Мать напряглась.

–– Смотрите! Бабушка стоит! ––  вырвавшись вперед, внучка кинулась  в гору.

–– Тоня! –– едва успела  выкрикнуть Анна, как девочка с налета обхватила старушке  ноги.

–– Ужо, баловница, сшибешь с ног-от, ––  не сердито проворчала та.

Поднялись остальные.  Прошли в барак.  Давным-давно его  обещали  снести, но как стоял, так и продолжал стоять, все сильней  превращаясь в муравейник.

Чураковы жили в нем с незапамятных времен.  Сюда привез Евдокию муж,  здесь хлебнула она полной чашей горькую бабью долю;  до сих пор на полатях валялась сума, с которой ходила по дворам просить милостыню.  Если бы  муж не вернулся в деревню, может, не так жестоко  бы все сложилась, но он заскучал, затомился, и Евдокия осталась одна с ребятишками. Работала в шахте, где в конце концов ее зашибло вагонеткой. Отлежалась. Пошла чистить уборные во дворах.   Изредка появляясь, муж говорил, что  точит по селам ножи, обитает по чужим углам, и семью забрать не может. После его отъезда Евдокия оставалась с очередным приплодом.   Наконец он вернулся, вроде бы, насовсем, но заболел и умер.  Петя в тот день бегал  на улице,  примчался  за куском хлеба,  а мать,  обезумев от горя,  привязала его к спинке  кровати, и била так, что  он  обвис  плетью:  «Отець умер, ты  шляешься, ирод!  Отець умер, отець!.. –– хлестала  ременной вожжой, вымещая на  шестилетнем  ребенке ужас перед грядущим днем.

Как хоронили отца, Петя не видел, –– сам лежал замертво.  Отлежавшись,  сбежал из дома,  месяца два бродяжничал, просил милостыню. Никто его не искал.  

Вскоре после смерти мужа у Евдокии родилась дочь.  Пришлось брать котомку,  просить Христа ради.  Но голодала в тот год не только семья Чураковых, до сих пор многих веснами тянуло в поле за  пестиками хвоща, –– так сильна была память.  Худых до прозрачности  ребятишек приезжие  женщины забирали в детдом, и   Маша с Петей оказались на чужой стороне. Летом убегали  к матери,  добираясь, где поездом, где пешком, а к зиме  возвращались  «сдаваться».  В девять лет Петя имел за портянкой нож и, не дрогнув, мог полоснуть  им  любого обидчика.   После детдома  торговали папиросами у проходной ГРЭС, а с тринадцати лет Петр уже работал подручным слесаря.

Старшая дочь Евдокии  вышла замуж,  мужа привела в барак к матери.  Родила двух девочек и осталась вдовой.  Сын  Анатолий тоже женился,  получил комнату  в этом  бараке,  но жена Вера, бросив его и ребенка, сбежала с заезжим командированным.

Каждая беда ложилась на сердце Евдокии тяжелым камнем.  Петр ушел в армию, из армии на фронт –– и пропал.  Если бы знала, на какие муки отправляет сына,  не нашла бы сил, махнув на прощанье последнему вагону, возвратиться домой.   В сорок шестом вернулся из госпиталя Гера.  Прожил дома  шесть часов и умер.  Но даже по нему Евдокия не так  убивалась, как по Петру. Сын Гера  скончался дома,  она сама схоронила его,  сама тащила на кладбище сани с гробом: лошадь не могла пройти.  А где Петька?..

Но дождалась! Да только  не один явился –– с девкой черной.

 

Первой встречать гостей выбежала Маша. Повисла на шее брата. Выбежали и другие родственники. Приезд Петра всегда был праздником, он это знал и потому так рвался сюда.   Анна оставалась в тени, ее «не замечали», но она уже привыкла к этому.   Дети  разбежались кто куда, Анна  прошла в конец коридора и через «сортирную» дверь вышла  на второе крыльцо, откуда были видны черные дома в логу и на склонах   безлесых  гор.  

Напротив  барака соседка  возилась в огороде.  Анна подошла к ней.

–– В гости, Анечка? –– спросила та.

–– Да вот…

–– Мать-то всегда рада вам.

–– Суетятся возле Пети.

–– Все шьешь?

–– А  куда деваться?  Устаю, денег тех трояки да пятерки, но и без них нельзя,  сразу обузой  станешь.

 –– Ты не сильно рвись, береги себя. А им, –– соседка намекнула на родственников Петра, –– все одно не угодишь.  Нет у них жалости к тебе.

В отношении Анны семья Петра была действительно безжалостной. Им казалось, что она бездельница,  стерегли каждую минуту ее отдыха, а потом тыкали   в глаза.

Анна усмехнулась:

 –– Еще до Илюшкиного рождения было:  пришла со смены, с завода, и не знаю, за что хвататься. Тоня больная, кричит,  шитья не перешить, да всем к спеху надо. Взяла сумку и под кровать полезла, пригрезилось, что в магазин посылают. Как они хохотали!  Спасибо, Петя рявкнул: «Цыть!»  Так мать кричала:  «На божницьку  ее посади! Богу на нее молися!» 

 С горы шел,  размахивая руками, племянник Жорка, парень не совсем в своем уме.  Отсидев в каждом классе по два года, он наконец  из школы был исключен и направлен комиссией по трудоустройству подростков махать ломом на железной дороге. Потрудившись неполный месяц,  Жорка сбежал к пастухам в лес,  оттуда делал вылазки в поселок: отлавливал у бабушки кур, крал яйца, а также  деньги из ее заветного сундука. Участковый не раз предупреждал утирающую влажный нос старушку, что за отказ от работы существует статья и по ней отправляют на принудиловку в места не столь радостные. Но что она могла сделать, если  Жорка не нужен  родному отцу?  Она обижалась на  сына Анатолия, выговаривала ему:

 –– Жорку-от мне одной надо?

 После внушений участкового  собирала в котомку продукты, смену белья и тайком, с хворостиной в руках, будто бы козу ищет, поднималась за гору к покосам. Там уж обрушивалась на внука:

 –– Тунеядец ты, крохобор,  засудят тебя, окаянного! Ворюга, пензию мою украл, старуху не пожалел, я вот палкой расшибу башку тебе, попомнишь, ирод!

 Внук с лошадиным ржанием отбегал в кусты, и оттуда ныл:

 –– Чё-о? С голоду пухну-уть?

 –– Почто не работаёшь? Почто кровь мою сосешь? –– старушка падала на траву, уливаясь слезами.  –– Нетути  на тебя, прокляненного, отця да матери!

 –– Отдохни, баушка, –– уговаривал ее кто-нибудь из пастухов, расстилая  пиджак.

Она не сопротивлялась. Укладывалась под липой. Охапка сена в головах, запахи, жужжание мух успокаивали, веки смеживались сами. «Как ужо смерть почую, уйду на покос и  стану помирать тут», –– думала.

Сейчас Жорка не прятался от милиции. У него признали болезнь суставов, и он на полных правах жил бабушкиным иждивенцем.

Анна обрадовалась ему.  Жорка был добрым,  хотя и своих выгод не упускал.

–– В лес ходил? –– увидела   у него на шее баночку с земляникой.

–– Угу. Будешь? 

–– Сам ешь.

–– Да я в лесу  наелся. На, бери!

Анна понесла землянику  свекрови, где в комнате уже выдвинули на середину   стол,  обычно занимавший простенок. Женщины  готовили окрошку, Петр  сидел у окна, пуская   дым в огород, и бесцельно разглядывал  грядки с морковью и луком.

 –– Мам? –– Анна  подала землянику. –– Жорка  нарвал.

 –– Отнеси  робятам, –– отмахнулась  свекровь.

 –– Помочь чем?

 –– Не надо.

 Анна, неловко простучав каблуками, вышла и услыхала вслед:

 –– Наряжаёт цыганку, а я помру –– и схоронить не в цём.

Свекровь так часто жаловалась, что ее не в чем будет похоронить, что Анна однажды  привезла ей десять метров белого штапеля.  Но что было!

— Смерти моей алчете?  Гроб ужо мне купите, пушшай на крыльце стоит!

Детей Анна нашла у Людки, второй жены Анатолия, ––  сидели за столом вместе с Жоркой, уминая  толченую картошку.

 —  О-оо! — Людка выкатила глаза, увидев  на ней новое платье. –– Пошей мне такое?  Мне Уточкин опять свидание назначил.

 — И пойдешь?

 —  А то на них смотреть буду.

 –– Мати, мати… ––  говорил ей муж, прекрасно зная о Людкиных  похождениях.  У него все были «мати».  Безропотный и безответный, Анатолий  копил помаленьку деньжата, «чтобы мати  жила как служащая».

Жорка наелся. Затянул любимую песню:

Сидел ворон на дубу-у,

И клевал свою ногу-у,

А верблюду жалко стало-о,

Сам съел свою голову-у.

–– Жорка!  Как наша страна называется? –– спросила Людка.

–– Белый Советский Союз.

–– Пастухи научили! –– прыснула она. ––  Ты, Ань, про него газету читала? 

–– Нет.

–– Герой! И бабка тоже.  Покажи-ка, –– велела пасынку.

Жорка вытащил из-под кровати  школьный портфель,  порылся в нем и подал   Анне газету. 

–– Ты бы видела, что тут было!  –– хохотала Людка. –– Свекровь на весь барак орала: «И-ии, сволоци! Написали, што я Жорке ботинки чишшу! Ндравные!  Эдак-ту и кажный бы!»

 –– Ничего не знаю, ––  удивилась Анна.

  –– Идитё, –– вошла свекровь, приглашая  к столу.

 

  3

 За столом,  хоть и тесновато, но  уместились  все.  Сияли шаньги, искрился омлет –– для Петра выставлялось самое лучшее. Анну злили эти застолья.  Нытье, куражливость мужа…  Зачем люди так мучают себя?  Она любила песни, смех, как было в  родительском доме. А здесь ни песен, ни басен, одна тоска.  

Сразу выпили за приезд Петра, и с таким восторгом, словно он не был тут  несколько лет. 

–– Эх, отця-от нетути,  –– завела мать, едва пригубив из  стакана.

–– Помянем,  царство ему небесное, –– нашел зацепку Петр,  чтобы снова  разлить пахучую  брагу.

Анна старалась ни на кого не смотреть.  Золовки вызывали у ней отвращение, а на их мужей  глянуть –– Петр приревнует. 

–– Што было  тогда-а! –– запричитала мать. –– Отец-от  помер, а вас семь  душ осталося. Зина только народилась. Думаю, думаю, што мне делать. Дён-ту уборщицей на ГРЭСе, а посля беру котомку и иду  по суседям за Христа ради. Гляжу я на Зину:  не муцься хоть ты, дитятко, ницё  ишшо не понимаёшь.   Унесу  тебя в лог да закопаю. Несу, а она спит, думаю, так спяшшу и покладу. Стала ямку рыть, плацю. Господи! Боже ты мой! Живой робенок-ту, мать   ить я, почто ты  мне дал его? А  Зина как вздохне-от!  Дитятко ты мое жданное, куды я поташшыла тебя?!  Смертыньки схотела тебе!  Да схватила я Зину и бегом в барак, бегу и сама себя боюся, будто я ведьма сделалася.

Она всхлипнула,   у женщин тоже запеленало глаза слезой, а  Петр, подперев висок  кулаком, затянул:

   Позабыт - позаброше-ен

   С молодых  ю-уных лет,

   Я остался сиротою,

   Счастья - доли мне нет!

   Вот спомру, вот спомру я,

   Похоронят ме-еня,

   И  родные не узнают,

   Где могилка мо-оя!

От слов матери, от нахлынувшей тоски губы его задрожали, и он разрыдался.

Когда, провожая его в армию, мать смотрела  вслед уходящему поезду, ничего не подсказало ей, не екнуло сердце от предчувствия, на какие нечеловеческие муки  отправляет сына.  Знать, тревожное сердце пощадило ее на тот раз. Теперь и Петр, чудом уберегшийся от смерти,  не знал, была ли щедрой судьба, спасая его, или смерть стала бы избавлением.  Был трибунал за проступок, в котором его вина не была великой, скорее так –– мальчишеская оплошность;   был штрафбат,  где их называли запросто:  смертники –– и  посылали омерзительной,  звериной ценой  «искупать  вину  перед  Родиной».  Потом разведка,  потом огромное, не вмещающееся в груди счастье — П О Б Е Д А !  

Трясясь сильным телом,  Петр бабахнул кулаком по столу, подпрыгнули чашки, опрокинулся чей-то  стакан, и  на пол потекла брага.

 — Мама!  Золотая  моя!  —  полез  целоваться.

 –– Родный  мой!

 –– Нянька ты наш, нянька! –– подхватили со всех сторон.

 И Петр, гордый своей исключительностью, обвел глазами зятьев, которые почему-то его не ценили.

 –– Ведь как получилось, а? Как?!  Через два дня, говорят, придем.  А я –– у склада боеприпасов!  Через десять дней только пришли!  Я же побирался, хоть корку бы дали в деревне, чтоб не подохнуть, –– склад же боеприпасов!  А они:  «Сука сонная, два ящика гранат утащили! Враг народа!!!»  Я говорю:  «Мальцы растащили, пока за куском ходил…»  Ну, нашли те гранаты.  И все равно трибунал!  Как же, а?! Как?!

 Пытаясь отвлечь его, Анна спросила:

 –– А крестная где?

 –– На Северном, замуж вышла, –– прыснула племянница Варя.  –– Хлебают с  мужиком  окрошку  из водки с хлебом.

 Петр долбанул кулаком по столу:

 –– Морду ей некому набить!  Нюська тоже пила,  а как раз дал  в морду!..

Анна от неожиданности подскочила, залившись краской.

 –– Ничего ты мне не «дал». За что давать?  Пила, чтобы тебе меньше досталось, все знают.

–– Было, Нюська, было, чего уж…  –– усмехнулась Катя.  

Негаданно за Анну  заступился  Варин муж:

–– Чего принялись?  Как шить, так к Анне, и как плевать, так тоже на нее.

Удивленно и робко она посмотрела на него, и в этот момент Петр с размаха ударил ее по губам. 

–– Петенька, отступись! –– повисли на нем Маша и Катя. –– Отступись, родимый!

Анна выбежала на кухню, склонилась над рукомойником:«Все! Хватит! Уеду! Уеду сейчас же! Пропадите вы все! Все!  Все подряд!»

 Петра усадили за стол, предупредительно выставив  перед ним поллитровку:

 –– Уж не порти нам праздник, Петя.

 ––  «По диким степям Забайкалья, где золото роют в гора-ах», –– заорал  он.

 –– Бродяга, судьбу проклиная… –– в угоду ему в лад и не в лад подхватили  остальные, и через открытое  окно в огород понеслась дикая песня. 

 Анна подошла к кровати, где по приезду оставила сумочку, забрала ее,  и, не привлекая к себе внимания,  вышла в коридор, а оттуда на улицу.  Козлята бегали возле копешки сена, пестренькие куры гребли в золе, Тоня с Ильей  качались на  доске, подвешенной к двум столбикам.

 –– Пойдем на вокзал, –– сказала  Анна детям.  –– Я так больше не могу.

 

  4

 «Неужели пожалеть человека, это грех? –– думала она. –– Плакал ведь,  умоляя выйти за него замуж,  золотые горы сулил, а теперь –– даже имя искалечил:  Нюська!» 

 В  который раз вспоминалась  та проклятая поездка в Нальчик.  У подруги в Нальчике жила тетка. «Поедем? –– звала подруга Аню. –– Хоть отъедимся. Тетка богатая, денег с нас не возьмет».

 Поехать так далеко, увидеть кавказские горы…  Аня для этой поездки даже  продала перину.

Ждали, когда  дадут отпуск. В марте получили, и выехали в Новосибирск. Там, на вокзале, и  произошла встреча с Петром.  Зоя схода к  кассам, вернулась с  моряком и  сказала, что на поезд  Владивосток –– Москва компостировки билетов не будет, едут заключенные, но этот моряк им поможет.  Отдали  ему билеты, деньги, и все получилось без малейшей заминки.  В голову не пришло,  что моряк –– это и есть заключенный и что в Новосибирске у него была пересадка.

По прибытии поезда  сели в одном купе. У моряка почему-то не оказалось  ни продуктов, ни денег.  Достали из чемодана хлеб, сало.  Он принес  кипяток.  Познакомились.

–– Бийск? –– обрадовался Петр, узнав, откуда они.  –– Бийская махорка  самая лучшая, с фронта помню. 

Он ехал в Губаху, у Ани там жили дорогие  матери люди, и  хоть Аня знала о них немного и фамилий не помнила,  но  Петр ей стал уже не совсем чужим.

Зоя  сняла  с багажной полки гитару.

–– Девушки, пройдите за мной!  –– остановилась возле них строгая   женщина.

Не понимая  зачем, они прошли с  ней к проводнику.

–– Вы знаете, кто с вами  едет? ––  спросил  проводник.

–– Да нет…

–– Это заключенный.

–– Кто?..  –– похолодела  Аня. –– Он же в форме!

–– Форму купить недолго.  Не слишком ему доверяйте, обворует, потом плакать будете.

–– Спасибо, что предупредили…

Вернулись обе,  ни живы, ни мертвы.  Аня украдкой глянула на Петра и заметила…  крупная одинокая слеза  скатилась на его подбородок. 

 

 …Стояли в тамбуре, Петр нервно курил, рассказывая Ане, как вышло, что оказался в лагере, и что было потом. 

 ––  Война уже кончилась, а штабисты –– это же такие гады, довел меня один, –– ну и амба.  Посадили  не сразу, сначала отправили документы в Москву.   Москва  утвердила, и тогда сорвали  с меня ордена и медали и повезли  в Находку.  Жили мы там в казармах, ожидали отправки парохода «Дальстрой».  Подальше на рейде  стоял  «Дорстрой».  Мы на  него погрузили овощи, мясо, крупу, сухари, рыбу, но  «Дорстрой» долго не отправляли.   Вдруг он взорвался!  Подняло его на воздух, и такое было  зарево, будто море и небо горят! А потом –– только щепки по воде.  От взрыва в домах на горе все стекла повышибло. Через неделю погрузили нас, тысячу восемьсот человек, в трюм «Дальстроя» и закрыли люк. Жара, духота! Кричим: «Заживо погибаем!» Капитан открыл люк и сказал: «Будете орать, пущу в трюм газ и задушу   всех!»

Первый день кормили нас хорошо, второй день хорошо, а на третий сказали: «Хлеб заплесневел, и врач запретил его давать». Стали давать  суп и кашу. Потом и этого  не стало. Напали на нас вши.  Мы  били их, но скоро и бить перестали, бесполезно.  От жары не знали, куда деться,  раздевались донага, ползали по трюму. А  к северу стали приближаться, стало холодно. Понадевали на себя все, что было, прижимаемся  друг к другу, вшивые…

   Давали нам уже по два сухарика в день, потом по одному. Когда уже  стали давать по половинке, прибыли в бухту Провидения.

Начальником лагеря оказалась женщина. Здоровая бабища, сама взялась руководить разгрузкой осужденных. Кого на носилках несли, кого под руки вели, кто сам кое-как плелся. Всех в баню! В предбаннике стригли нас, брили. Начальница тоже, засучив рукава, мыла мужиков. Выходили с другого конца бани, переодевшись во все лагерное. Заключенные спрашивали нас: «Ты откуда? А ты откуда?» Искали земляков. Повели сразу в свои бараки. В лагере они ничего не знали о своих родных, письма туда  не ходили, радио не было. Даже не знали, что война уже год как кончилась. Жили они  очень хорошо, все у них было, даже  шоколад,  они все нам отдали.

И пошло на другой день! Кто от заворота кишок умер, кто от поноса.  А я знал по разведке, когда мы не ели по трое суток, что  нельзя наедаться  сразу, по кусочку надо, хоть пусть того страшней жрать охота!  Я просил ребят не наедаться –– но  они не послушали. Человек двести сразу не стало!

Заключенные ходили там без конвоя. Рассказали, что раньше начальником лагеря был мужчина:  «Уйдем на работу, к примеру, триста  человек, а вернется на одного меньше. По одному расстреливал, просто так, ни за что. Убивал не каждый день, но мы по утрам  прощались. А кормил хорошо».

Начальница  очень нуждалась в рабочих, поэтому обустраивала нас под своим контролем. Тепло, светло, сытно было, но шоколад уже не давали. Я  работал на прииске  электросварщиком и автогенщиком, имел эту специальность  еще до войны.  Работал хорошо, и ребята, с которыми  прибыл, тоже хорошо ––  мы же   фронтовики были,  не уголовники.  

У нас в бараке жил хирург,  посадили его за то, что он вылечил пятнадцать  немецких офицеров.  Осудили его на двадцать пять лет. Очень  добрый и умный мужчина. Однажды меня послали  работать  в порт. Ехал на открытой машине, дул шквальный ветер, я  был в тулупе, но  все равно промерз. Заболел. Приду  к врачу, он смерит температуру, а температуры нет, говорит: «Симулянт» –– и не дает освобождение от работы, и не лечит. Я уже пищу не мог принимать, меня уже  ребята под руки водили  на работу. Но тут приехала лагерная  комиссия, и с ними хирург из нашего барака.  Он говорит мне: «Иди, Чураков, первым». Спрашивает: «Почему не обращался к врачу?» –– «Я обращался, говорю,  а он, сволочь…» –– Так прямо и сказал при комиссии. Врачи сразу поставили на табуретку таз, пропороли мне  шприцем между  ребер и выкачали чуть не полтаза  жидкости. Она уже сукровицей стала. Был мокрый плеврит, еще бы  дня два, и я умер. Выявили тогда много больных заключенных.

А у начальника Чукотки болела жена.  Куда ни обращался, не брались ее оперировать. Наш хирург сказал: «Создадите условия, я прооперирую». Все сделали, что он требовал, и он спас женщину.  Тогда начальник Чукотки и начальница лагеря убрали того врача,  назначили на его место нашего хирурга, и он дал мне отдохнуть и набраться сил.

Прошло четыре года. У меня уже кончался срок заключения. Нас отправили далеко, рубить деревья.  Работали спешно, и я второпях  разрубил коленную чашечку.  Опять в больницу попал.  Лечили долго, я уже стал поправляться, но хирург говорит: «Петр, я тебя спишу на Большую землю. Перед навигацией отходит последний пароход, а потом наступит зима, и тебе придется быть здесь лишние полгода». Пожалел меня. 

В лагере  у нас цинга была. Начальница  всех заставляла пить нерпичий жир, он  противный, но мы пили. Один раз видим: на помойке куча капустных кочерыжек. Начальству привезли капусту, они засолили ее, а кочерыжки выкинули. Мы подобрали, помыли и съели. Цинга  прекратилась. А то –– зубы шатались, из десен кровь шла, у некоторых зубы сразу по нескольку штук  выпадали. 

Двое ребят с большими сроками решили убежать на Аляску, прослышали, что там хорошо живут.  И угодили  в торосы!  Давай кричать.  Мы в лагере услыхали, побежали, но была ночь, голый лед кругом –– крик будто бы отовсюду, а не поймешь откуда.  Привели собак. Собаки их нашли. Один обморозил руки и ноги, а второй умер в больнице.

Когда я уезжал,  в лагере от  тысячи восьмисот человек, с кем я прибыл,  осталось  восемьсот, остальные   умерли.   А народ  был очень умный и умелый. Сказали бы нам завод построить, и построили бы.  Без посторонней помощи.

Я приплыл во Владивосток, лег в больницу и сразу написал матери. А почтальонка засунула письмо  за  обшивку двери, и оно  там с месяц  валялось, пока случайно кто-то наткнулся. Мать сколько раз ходила в военкомат просить за меня,  ничего обо мне не знала, ей там зачитают  какую-то бумагу, она не поймет, неграмотная, с тем и домой придет, плачет.  Мне об этом брат написал.

Мне  родственники стали помогать.  Брат Анатолий наливал топленое масло  в трехлитровую банку от сгущенки,  запаяет банку, и масло не горкнет.  Я  мало  ел, пайка оставалась,  выменивал на одежду у моряков.  За полгода приобрел все морское, а чемоданчик прислали родные –– с продуктами.  Когда вышел на свободу, мне дали  билет до  Губахи и немного  денег.

 

Аня плакала вместе с Петром,  когда он рассказывал о себе. Жалела и его и свою судьбу:  ранняя смерть матери, отец,  пропавший без вести…  За двое суток  привыкли с Петром друг к другу, и он  уговорил ее ехать  в Губаху:   

–– Женимся, Анечка!  Я тебя никому в обиду не дам.  На руках буду носить!

–– А Сашке-то Лесникову что скажешь? –– стыдила ее Зоя, но так, чтобы Петр не слышал.  –– Ты же в армию его провожала, ждать обещалась!

Но Аня вдруг забыла о Саше!  Будто голову обнесло каким-то дурманом.  Поверила словам матери:  «Далеко твоя судьба, доченька».   Мать говорила так, когда Аня, вдевая  нитку в иголку,   старалась, чтобы нитка была длиннее. 

–– За мной как за каменной стеной будешь! –– клялся  Петр.

Петр был  рядом,  вот он, Лесников далеко, и живое перебороло память.

–– Давай сначала в Нальчик съездим?  –– просила Зоя. –– Потом ты уволишься с  завода,   все равно увольняться надо.

–– Нет, Анечка, нет!  –– умолял  Петр.  –– Забудешь меня! 

 

***

И вот  Губаха.

Чем-то сильно вдруг завоняло. Сначала  Аня  решила, что  не закрыт  туалет.   Петр  подтвердил:  да,  из уборной тянет. Опасался сказать,  что это дымит коксохим, что  такая вонь  в Губахе  круглосуточно. 

За  станцией валил густой коричневый дым, высокое пламя далеко озаряло ночное небо,  и когда  сошли с поезда,  Аня  вскрикнула:

–– Петя, горим!

–– Нет, нет!   Это на заводе сжигают газ.

В  убогом  вокзале   Петра ожидала родня: он давал телеграмму. 

–– Мама! ––  раздался  девчоночий голос. ––  Смотри-ка,  наш чемодан!

И только по чемодану догадавшись, что это Петр, родственники, не видевшие Петра десять лет,  гуртом  побежали к нему.

 –– Петька!  Родный! –– прижималась к нему худеньким тельцем мать. –– Ужо свиделись!  Петька!..

Его обнимали, плакали.  На Аню  не обратили внимания.  Но когда Петр  представил ее как свою жену,  мать, не утирая слез,   закричала:

–– Почто ты ее привез-от?..  Ли-ко  штё!  Ли-ко  штё!..  Ой, спасу нет! 

Аня стояла ошеломленная. Не дав ей опомниться,  Петр  потащил ее  на улицу.

–– Не слушай мать.  Она старая.  Будем отдельно жить.  Два дня потерпи.  Не притронусь к тебе.  Не захочешь,  вернешься в Бийск.  Не буду держать.

Оглушенно, она шла за ним и не помнила, как  взобрались на гору.  Родные  Петра  отстали, и только племянница Варя, смеясь и что-то объясняя на ходу,  поспевала  следом.  

Барак, к которому подошли,  был старый, длинный и темный. На возгласы Вари выбежали в коридор  жильцы и, не смотря на  ночное время,  организовали застолье.  Аня не знала, куда деться,  куда спрятаться от этого шума и  суеты!   Петр отвел ее  к  жене брата,  здоровенной  хохлушке, которую здесь все звали  Людка.

 –– Попала в паучьи лапы? –– ухмыльнулась она.

 «Бежать надо! –– затравленно озиралась Аня. –– Завтра же, прямо с утра!» Но ей  пришлось  закусить губу:  деньги  забрал Петр.   «А если у этой  женщины попросить? Я же верну!» 

 Однако  Людка была из тех, о ком говорят: «Зимой снега не выпросишь».   Даже слушать не стала:

 –– Откуда у меня деньги? 

Пришел Петр и повел  Аню к матери в комнату.

Сидели  за столом недолго, но Ане казалось –– вечность!  Петр был ей омерзителен. Он истерически плакал, рассказывая о себе, и Аня думала:  «Мужик ведь, чего  расквасился?  Ну, рассказал мне про лагерь, облегчил душу, поплакали вместе. Зачем снова-то начинать?»

Родные Петра стали расходиться,  у матери остались только Петр, Аня,  вдовая  сестра Катя и две ее дочери.  Свалили грязную посуду в два таза, отнесли в кухню.  Мать  потихоньку мыла, остальные  стелили на полу большую постель:  спали   тут покотом.

Аню уже не держали ноги, глаза закрывались сами собой.  Ожидала,  что  ляжет  возле  девочек, уснет, отдохнет наконец.  Но эта ночь для нее еще не окончилась.  Что было дальше –– не имело определения  ни на одном человеческом языке.  Аня стала женой.  Петр, никого не стыдясь,  дорвавшись  до женского тела,  истязал ее, и она думала, что умрет:  «Никто меня не найдет тут, никто не найдет, зароют,  как собаку!..» –– И боялась вскрикнуть,  чтобы не озлить Петра, –– была уверена, что он  задушит.

Спали на  другой день до обеда.  Мать бесшумно хлопотала у печки,  девочки ушли в школу,  Катя  на завод.  Аня, проснувшись,  почувствовала страшную боль во всем теле, будто ее пинали ногами!  Горло рвало от сдавленных слез. И стыд, стыд!..   «Под  поезд  брошусь!» –– решила.  Однако Петр  весь день не  спускал с нее глаз и провожал даже в уборную.

Мать шумела:

–– Што я Наташке теперя скажу?  Как на глаза покажуся?  Сколь годов Наташка тебя ждала,   сахар  слала тебе  во Владивосток!

–– Хватит, мама! –– прицыкнул Петр.  Но только  разозлил ее.

–– На што ты Нюську  привез?   Где род-от ее?  В Сибире?  В таборе ее род!  Ишь, кудлатая,  заявилася!

 

   5

 Жизнь Ани переломилась надвое.  О Бийске Петр запретил ей даже мечтать.  Ты жена, тебя не насильно  привезли, не украли, –– значит, забудь, что было раньше, и  привыкай к новым условиям.  Петр не сомневался в своей правоте:  так делали все, кого он знал, так поступил и его отец, забрав Евдокию из крепкой  семьи в халупу, где, кроме родителей и детей, жили еще дед с бабкой. 

Аня  стала рабой.  Рабством были ненасытные  руки мужа. Она  отбивалась от них, и получала в ответ:

–– На цырлах будешь  ходить!

Мать  возводила  напраслину:

 –– Подсваталась к Петьке?  Сами обедняли, ишшо ты тута! Толы-те бесстыжие! Цыганка!  Ой, Петька родный, казнися теперя с ей!  С Наташкой-от как сыр в масле катался бы, а этта  оттерпится да глянет:  не сгодиться ли на квас?

Чтобы вернуться домой или написать брату в армию, Аня не могло и помыслить:  дома она от стыда провалится, а Валентин, если узнает, приедет и убьет Петра.  

–– Все соседи знали, что Петр зверем вернется, –– открыто говорила   Людка. –– До войны чистый бандит был, нож за голяшкой таскал!  А уж потом война да тюрьма –– чего от него  ждать-то? 

–– Так нож-от, чтобы Машу не трогали! –– защищала его мать. –– Попробуй-ко ты в детдоме столь годов,  кажный норовит  из горла кусок вынять!  А ты, матушка, знаёшь, как он, родный, детишек нянчил?  Всех вынянчил.  Шуру и Зину, и энтих –– показывала  на  Варю с Томкой.

Перед Людкой мать была бессильна. Поначалу сопротивлялась ее железному натиску, кричала заполошно: «Где ты, Толя, взял эдакую?  Пушшай она убирается назад в свою казарму!»  Но сноха, оперев о крутые бедра кулаки, быстро поставила ее на место:  «Не твоя, старая, забота, где взял! Захочу — сама уйду. Морячка  достойного знаю; орденов —  во, вся грудь!»   Анатолий был хилым, имел от первой жены полоумного сына, поэтому свекровь замолчала.  Людка могла делать  все, что  захочет.

–– Страмина!  Прокляненная сволоць! –– негодовала на нее свекровь.  И,  ненавидя Людку,  нападала на Аню:

–– Эко наперло вас!

 

   6 

Аня  устроилась токарем на строящийся  химический завод, где возвели пока только три цеха. Оборудование было некомплектным, вывезенным  по репарации из Вальденбурга, большая часть его валялась под открытым небом, и местные жители растаскивали то, что может пригодиться в хозяйстве.  Союзпроммонтаж отказывался изготавливать нестандартные детали, их делали в РМЦ, где вместо двухсот человек по штатному расписанию работало  пятьдесят. Нагрузки на каждого были немыслимые, Аня чуть не падала у станка!  Зато приняли ее без единой проволочки и  пообещали все утрясти  с Бийском. 

Через  мутное окно в цехе она видела, как женщины в ватниках и суконных платках, повязанных через грудь,  долбят землю.  На дворе был конец марта,  а земля все еще  поддавалась с трудом:  после десятка ударов киркой  едва  набиралась  совковая лопата грунта; иногда из-под кирок  вылетали искры.

Петр тоже работал здесь. Такелажником. Устанавливал оборудование в цехах, ворочая  или  подтаскивая его крючьями.  Платили такелажникам хорошо, и в первую зарплату  он накупил подарков для всей родни.  Людка на свои необъятные телеса получила шесть метров ситца и сразу  навалилась на Аню:

 –– Ты говорила, что шить умеешь?  Пошей мне платье?  Машинка у соседей есть,  я  принесу.   Сяду вот на крыльце, патефон заведу, пусть все тут передохнут!

Аня сшила ей, и Людка осталась довольна. Но обновы вдруг понадобились всем. Откуда-то брались деньги на ткани, и Аня до ночи просиживала за  шитьем.  Зато ни единого доброго слова не слышала от родственников Петра. Мало того, распустили слух, что она колдунья: ворожит, ей дают пряники и конфеты, и она  прячет их  под подушкой.  Однажды на улице к Ане подошла женщина; стесняясь, запинаясь в словах,  попросила   поворожить.

 ––  Сын у меня не вернулся с войны.  Пропал без вести. Деточка,   может,  гадание скажет,  где он?..

Аня готова была со стыда  пропасть!  Заливаясь  краской,   объясняла, что все это чушь, наговоры свекрови, что у нее самой отец пропал без вести.  И видела, что женщинаей не верит.

 За платьями, юбками, рубахами и трусами последовали телогрейки.   Петр  добывал ватин, Аня стежила.  Готовые телогрейки носили на базар, и,  распродав,  заходили в закусочную.  Петр  покупал бутылку водки, пил сам, наливал Ане.  Она не отказывалась: пусть ему меньше достанется,  пьяный он дикий.  Думала: «Сопьюсь, как его крестная, –– туда и дорога!»  Шаталась, когда он  вел ее домой.  Дома бухалась, куда придется, спала страшным удушающим сном, не чувствуя того, что с ней делают, а утром вместе с Петром шла на завод   растерзанная,  униженная. Выла:  «На чужой сторонушке   и солнышко не греет, без родимой мамоньки никто не пожалеет!»  И приходила мысль разыскать  «дядю Ваню», которого хоть и смутно, но помнила. «Дядя Ваня уехал из Бийска в Губаху, писал матери письма. Вдруг он поможет? Или хоть посоветует, что мне делать? Нечаенко?  Нестеренко? Никитенко? –– вспоминала  фамилию. –– А как отчество? В паспортном столе спросят отчество».   Нет,  не могла  вспомнить. 

 

 7

  –– Продавай дом, продавай! –– талдычил Петр. –– Валентин хочет в Новосибирске жить.

 Он боялся, что Аня, имея тыл,  сбежит от него, как сбежала первая жена  Ивана.  Он из кожи лез, чтобы Аня была сыта и хорошо одета, заступался за нее  перед матерью, нося за нее  перед матерью; он же   равнодушно смотрел, как она надрывается на заводе  и за шитьем телогреек,  не давал ей нормально спать,  и не  понимал,  отчего у жены  нет  любви к нему, как у него к ней?

Аня, наблюдая за его семьей, видела, что от вечного страха перед жизнью у них   выработалась своя правда.  Они постоянно сводили концы с концами,  и,  избывали то одно, то другое горе,  ожесточились. Она стряпала, шила, стирала  –– будто извиняясь за то, что хоть в раннем детстве не знала забот. 

Племянница Варя привязалась к ней, поверяла свои сердечные тайны или исподтишка  передразнивала  Петра:  «Но и чо!..  Но посмотрим еще!..»   Где выучился Петр форсистому «но» вместо «не»?  Может быть,  у того  самого штабного рыла, из-за которого отсидел лагерный срок? 

И все-таки  продать дом Аня не решалась, хоть знала, что в Бийск не вернется.  Может быть,  вернется Валентин.  Сейчас пишет одно, через год напишет другое.   Да и горько расстаться с родным гнездом, с  памятью о родителях,  о детстве,  о  Саше.   «Саша, Саша! –– тоскливо думала она. –– Обманула я тебя, за это и расплачиваюсь.  Законопатил Петр: не взгляни ни на кого,  не улыбнись никому.   Зоины письма   сжигает, боится их, письма от Аксиньи и Валентина прочитывает сначала сам.  Клетка! Как мы с тобой умели поссориться и помириться!  А с Петром –– не-еет.  Вспылит и будет неделю от пищи отказываться, чтобы ходила за ним упрашивала.  А его мать и родственники тогда готовы со свету сжить».

Петр наконец сам написал Валентину, сумев объяснить, что пока дом не продан, Аня здесь не привыкнет. Валентин согласился. У него в Новосибирске появилась заочная подруга,  и он после службы собирался  к ней.   «Она знаешь, какая! –– расхваливал  Ане. ––   На бухгалтера выучилась, в театр ходит!»  И поучал сестру: «Женщина должна быть самостоятельной,  тогда мужчина  не будет стрелять по сторонам, ты это помни,  ты теперь замужем».

В конце августа  Аня с Петром  выехали в Бийск.

В переполненном общем вагоне,  в духоте Аня почувствовала себя плохо.  Она ждала ребенка,  запах потных тел вызывал рвоту.  Но еще сильней   донимал  Петр.  С какой-то злобой  говорил он соседке о своей тяжелой работе, словно эта пожилая женщина в заношенном платье   была перед ним виновата.  Накупил водки, пил, жаловался на Аню:

–– Не ценит меня.  Жакет ей справил, шаль…  Мне отдельную комнату обещают в бараке, уже купил  три метра немецкой тюли,  пять часов в очереди давился,  замертво вынесли, а купил! Я, дорогая гражданочка, все для своей жены делаю, стараюсь, а она… 

 –– Не работает? –– женщина  посмотрела на Аню, на ее натруженные руки. 

 –– Работает, а что ей  платят? 

 Говорил бы так дома,  Аня бы не обиделась: ну, рад  человек, что зажил наконец не в окопах, не в зоне  среди торосов; а что заработок у нее небольшой, так это так, к слову, чтоб зацепиться, чтоб  обрадоваться еще раз –– выжил все-таки, не  подох…  Но тут  ей стало обидно и стыдно.

–– Ложись, поспи, –– уговаривала она.

Петр делал вид, что не слышит, отворачивался к окну, затягивая во все горло:  «Еще заплачет дорогая, с которой шел я под венец!»

–– Петя, проводница придет, не шуми!

–– Да  в гробу я видел!

–– Ты воевал, сынок? –– наблюдая за ним, спросил подсевший в Омске старичок интеллигентной наружности.  ––  Нервный ты сильно.

–– Да. Четвертый Украинский фронт, гвардейская дивизия,  артиллерийский полк,  разведчик.

 –– Долго воевал?

 –– Четыре года.

 –– Ох-х…

Аня смотрела в окно  на  высокие березы, меж которых были видны  луга и поляны, и хотелось сойти с поезда,  остаться там навсегда!

–– Сибирь уже, ––  сказала  мужу.

Петр ничего не ответил. Он был владельцем привычных губахинских гор и   буераков и не желал уступать их никому!

Словно назло ему, соседка  сказала:

–– Я долго жила в Сибири. На  Колыванском руднике.  Красивое место.  Сосны, кедры, елки. У подножья сопок  клубника росла, повыше  дикий лук,  а на самой вершине саранки. Шиповника было много, мы его на чай собирали, и грибов  много.

–– У нас тоже много шиповника! –– оборвал ее Петр. –– И грибов хватает!

Женщина с недоумением посмотрела на него и умолкла.

–– А где этот рудник? –– спросила Аня, заглаживая выходку мужа.

–– На Алтае.

–– Батюшки! Так ведь и я с Алтая! 

Петр фыркнул, забрал со стола папиросы и ушел курить.

–– Девонька, –– печально сказала женщина Ане, –– уходи от него, он тебя сжует.

 

8

–– Стой, Петя, передохну, –– Аня прислонилась к липе. Эта старая липа, эта тропинка, усыпанная летом тополиным пухом, эти клены впереди у домов… Сердце обрывалось!  Зойка, Зойка! Зачем  уговорила на ту поездку?  Уйди, Петя, маячишь тут в морской форме, какой  ты моряк, ты зэк.  Искореженный зэк.  И Губаха твоя такая же искореженная.  Ни одного дерева в городе; насадили тычинки, не знаете, приживутся они или нет?

 Каждый шаг по родной улице давался Ане с трудом.  Вон оглянулась Маша Смирнова, не узнаёт.  Вон «Пушкин» куда-то  направился.  Дом Саши, занавески отдернуты.  Нет, невозможно! –– она собрала силы и зашагала быстрей.  У калитки своего дома остановилась, толкнула ее.

 Ожидала запустения, но двор был выметен, цвели золотые шары. Вышла через свою калитку Агриппина –– «Андаевская мать»,  глядя вприщур, близоруко. И заплакала, подбежав к Ане, обхватив ее спину большими крестьянскими  ладонями.

–– Матушка ты моя, да откуда ты? Кто это? Муж? Который с поезда забрал? Зоя рассказала.  Уехала она к тетке своей насовсем.  Я твою избу  в порядке держала, кот мышей даже гонял.  Тут тебе письма,  все сохранила: от Саши, от  родных Фимы.  Я сейчас яичек поджарю, с молоком  поедите.  Может, за бутылкой сходить? Сам-то у меня приболел что-то… –– она говорила и вела Аню с Петром за собой.

 –– Дайте мне письма, –– потребовал Петр, едва  войдя в дом.

Агриппина посмотрела на Аню. Та кивнула: сопротивляться Петру бесполезно.  

––  Пока вы  хлопочите, я почитаю, ––  Петр, получив письма,  вернулся  на улицу.

–– Кто?  Аня приехала? –– послышался голос Михаила из комнаты. –– Щас встану.

–– Значит, дом продавать? –– появился он, прихрамывая. –– Что ж,  уехала, так куда этот дом?  Надо вам  объявления прилепить на заборах и у колонки.  Покупатели будут, место у нас хорошее.  

Вернулся Петр, отдал Ане только письмо от Назаренко, адресованное Ефимье Субботиной.  Наталья писала, что всей семьей возвратились  в Квитки:  «Ваня захотел. Не могу, говорит, я среди этого дыма, крестьянин я, должен на земле жить…»

 «Вот и все, ––  подумала Аня. –– Никого нет в Губахе. Одна!»  

 –– К Акимихе  схожу, –– сказал Михаил Петру. –– Старушка  у нас тут самогоном торгует. 

–– Вместе сходим.

Пока они отсутствовали, Агриппина пожаловалась:

–– Такое горюшко у нас, Аня! Федя приехал подмогнуть с картошкой, выпили  с Пашкой Чудиновым, их возьми да и забери в вытрезвитель!  Пашка-то  ничего, видать, а наш заерепенился.  Взяли ему и сломали руку!  А на другой руке кисти нет, на фронте оставил.  Как жалости нет у людей?!  Стерпеть не могли, что ругается.  Зачем забирали, если они с Пашкой просто по улице шли, не трогали никого?

Аня ужаснулась: в мирное время изувечить человека, и кто? Милиция! 

–– Федя по-прежнему живет в Енисейском?

–– Ну да.  Трое  ребятёшек.  Сапожничал, приловчился  одной рукой.  Жена его приезжала, говорит, плохо кость срастается.  Что будет делать совсем без рук?  Ну, а ты-то как?   Что  это за Губаха?  

–– Горы кругом,  живешь, как в кастрюле.  И  небо все время  серое.

Как Аня скучала в Губахе по солнцу!  Из неподвижных туч оно  не показывалось месяцами.  Серое грязное небо изо дня в день.  Женщины   сажали под окнами бараков  ноготки и цветную ромашку, но среди сажи  цветочки  выглядели жалкими, закинутыми сюда по недоразумению, были бессильны украсить закопченные улицы. И дожди, дожди…   гнилые, выматывающие.  Низкие тучи  порой брюхами  только  за провода не цеплялись.

–– Ну, и  оставайтесь здесь. Зачем дом продавать? Здесь-то у нас нормально, –– посочувствовала  Агриппина.

–– Петр не  бросит  свою родню.

–– Видный мужчина.  С Сашкой Лесниковым  не сравнить.  Бабушка его была у нас, про тебя спрашивала. Внук, мол, найти  не может.

–– Искал?! –– встрепенулась Аня.  И потому, как она встрепенулась, просияв глазами,  Агриппина   поняла,  что она  все еще любит  Лесникова.

–– Ты уж забудь о нем… –– посоветовала.

Вернулись Михаил с Петром.  

–– Акимиха военный китель увидела, наотрез отказалась продать самогон, –– ухмыльнулся  Михаил. ––   «На лекарство делаю, мухоморы настаиваю, ноги болять».  Кое-как  уговорил.

Сели за стол. Аня боялась, что Петр, напившись, начнет  разглагольствовать, как в поезде,  но он молчал, и только перекатывались  желваки на скулах.

 –– Может, спать хочешь?  –– несмело спросила она,  поняв, что письма Саши он прочитал.

Муж кивнул.

Взяв  ключ от своей половины дома,  она  повела Петра за собой.  Молоденькие воробушки суетились под застрехой, прячась в хмеле, увившем стену, чивикая: «фип-фип!»   Вылетали,  торопливо опускались на кадку с водой и так же торопливо, большими глотками, пили. Шелестели вишни, покачивались золотые шары…  Аня стиснула зубы, чтобы не заплакать от всего этого милого сердцу  и покинутого по собственной дурости.

В сенях на полу была насыпана  кукуруза. Очевидно, соседи сушили.  В кухне на печке стояла картонная коробка, в каких выхаживают цыплят. В комнате  в рамки портретов Ени и Никифора  Агриппина вставила желтенькие бессмертники.   Аня обернулась  на Петра,  совершенно  не нужного здесь: «Боже ты мой!..»  

–– Спи, –– помогла ему раздеться.  ––  Я с соседями побуду.

Он лег. Но если бы Аня знала,  что он натворит!  Он и не думал спать, он  шарил в комоде, отыскивая  фотографии Саши, и, не зная его в лицо, разорвал все фотоснимки, на которых  были изображены парни.

Аня недолго побыла у соседей. Возвращаясь, присела на скамью у стены, –– их с Сашей скамейка.  Сколько тут поцелуев было, слов, подсолнечной шелухи! И  солнце, как вот теперь, уходило за дом, прикрывая скамейку тенью.  «Саша! Что я наделала!  А если написать тебе, рассказать, как все получилось?   Вдруг я тебе еще нужна?»  

С  гавканьем подбежал рыжий пес. 

 –– Шарик! –– обрадовалась Аня.

Пес вскочил к ней,  стремясь дотянуться до  лица, облизать.

–– Не  забыл меня, мой хороший?  –– гладила она его, отворачиваясь  от  шершавого языка.

Потом отошла к калитке, посмотреть  на милую улицу с полынью вдоль заборов.  Тихо было, безлюдно.  Только  незнакомый мужчина нес литовку –– очевидно,  косил траву  у ручья, в котором женщины полощут белье, и где трава остается сочной до самых заморозков.  Цвели самосевом росшие и выгоревшие  васильки, валялся на дороге порванный  мячик, –– все было как прежде, и  только она, Аня, была  другая.

Решив узнать, не проснулся ли Петр, пошла в дом и с порога получила кулаком в глаз.

–– Тварь!  Сашеньку, значит, ждала? 

Аня с силой пихнула мужа:

––  Мало издевался в Губахе?! Убирайся вон, или закричу, соседи милицию вызовут!  

Неожиданно Петр обмяк,  встал  перед ней на колени, заплакал:

–– Забудем, Аня, все давай забудем.  Одна ты у меня;  прости, Аня!

Это тоже было неожиданно:  Петр  впервые просил прощения.

–– Я остаюсь здесь, –– уже без злости сказала она.

–– Как это?  А ребенок?!  Это же мой ребенок!  Я его столько лет ждал!  Я, может, потому  и жив остался! Ты  же не всё  знаешь про лагерь и войну, все  нельзя говорить, сердце не вытерпит…

–– А кто сейчас чуть не убил своего ребенка? Зверь ты! Гестаповец!

Петр смертельно побледнел.

 ––  Я без памяти был.  Подумай:  замуж выйдешь,  кому ребенок мой нужен?  Да лучше бы я в зоне сдох!

 –– Ладно. Ложись спи. Утром пойдешь в аптеку, купишь бодягу  синяк свести. 

…Продажей дома занимался Петр.  Не торгуясь, уступил его за шесть тысяч первому же покупателю. За гроши улетели вещи.  Аня поделила вырученные деньги пополам, и отправила Валентину его долю –– брат в это время находился в летних лагерях под Омском.

 

  9

Лысая гора все тянулось и тянулось.  Ступая босыми ногами по колким  тычинам,  Анна досадовала  на себя: «Эх, знать бы, где упадешь!  На черта я сегодня в каблуки вырядилась?»  И так  затосковало сердце по родным алтайским тропинкам,  мягким, песчаным,  среди подсолнухов и гречихи,  с душистой полынью по  сторонам,  аж слезы навернулись.Переменила руку, сын захныкал:

–– Скоро паровоз будет?

–– А ты бы ногами пошел.  Тоня с полутора лет про руки забыла.

 Девочка, воспользовавшись моментом, схитрила:

 –– Уже скоро, да, мама? А сейчас мы посидим, а потом Илюша сам пойдет, да, Илюша?

Анна поняла, что дальше мучить ее нельзя, сказала:

–– Ладно, посидим.  Только вдруг опоздаем на поезд?

–– Лучше бы у тети Люды спрятались, –– чуть не расплакалась распаренная от ходьбы и зноя девочка.

–– Ой, детка моя, убьет он меня когда-нибудь, и останетесь сиротами, как мы с Валентином, никому не нужные.

–– Бабушку жалко, –– упрямилась Тоня. –– надо было попрощаться.

–– Бабушку? Вот через эту гору она послала меня бутылки сдавать! 

На Нижней Губахе тару не принимали. Шла Аня на Верхнюю Губаху, мешок бутылок на спине волокла –– лихим было празднование  рождения Тони.  Не подумал никто, что она  только-только после  родов,  никто не пожалел. Дул ветер по верху горы.  Заболела она, молоко пропало,  Тоня заболела… 

На пенек спланировала птичка. Повертела долгим хвостиком, покосилась черным глазком и улетела.

–– Нету? –– огорчился Илюшка.

–– Вставай, –– сказала Анна. –– Дальше пойдем. –– Провела ладонью по влажным волосам дочери, попросила:

–– Потерпи, уже немного осталось.

 

10

–– Где Нюська-от? –– Свекровь, оглядываясь, искала невестку, но нашла только ее сумочку. Обошла барачные комнаты, сходила на улицу.  Анны не было.

 –– Заступницёк отыскался! –– напала на долговязого Славку,  вступившегося за Анну. –– Язык бы отсох твой!

–– Накобенился любимчик? –– сплюнул тот, не утруждаясь ответом.

Мать еще повысматривала Анну, однако, убедившись, что нет ни ее, ни детей,  вернулась в комнату, где   Петр бесчувственно лежал на  постели.

–– Петь, Петя, –– потрогала его.  –– Нюська домой убежала.  

–– Умр-ру! –– промычал он.

–– Убежала,  халда.  И робят увела.

––  Ка-аак?! –– безумно подскочил он. –– Побрезговала мной?! Уничтожу!  ––   Рванул на груди рубаху,  полетели пуговицы. –– Сашеньку бы она не бросила!  Сашеньку  бы не бро-ооосила!.. 

«Сашенька» был  для Петра той болячкой, которую при желании всегда можно расковырять до крови.

–– Будя, не ори.  Ступай за имя, Толя проводит. 

Расхристанный сын,  спотыкаясь, качнулся  к порогу.

–– Толя, проводи Петьку! –– заревела  мать.

–– Щас, мати! –– откликнулся тот из какой-то щели.

 

***

Пинком  распахнув  дверь в свою комнату, Петр увидел, что как уходили утром, так все и осталось:  тарелка на столе с недоеденными блинами, чайник, кружки.  Метнулся в боковую комнату, обычно нежилую, обшарил в гардеробе карманы  пальто: деньги лежали  на месте.  Спесь слетела.

— Толя…  Куда же они подевались?..

— Может, у соседей? — робко предположил Анатолий, припомнив, сколько раз Анна с детьми  пряталась у него.

–– Деточки-и! –– простонал Петр. ––  Всю душу мне мать ваша изглодала!  Волчица она подколодная!

Он уже приноравливался, с чего начинать погром, но в дверь заглянул Фролов.  

 –– Убью! –– взвился Петр.  Выхватил  из шкафчика бутылку водки, налил в кружку до краев, выхлебал, в  звериных конвульсиях двигая кадыком.

––  Выпьешь, Толя? –– его трясло.

–– Нельзя мне,  мати заругается.

–– Гони ты ее в шею!

–– Что ты, братец! –– отшатнулся Анатолий. –– Робята же у меня.

–– Вод-дыы! –– скорчился Петр.

Анатолий принес полный ковш.   Петр выпил, и его вырвало.

Брезгливо отворотясь от зловонной лужи, брат уложил Петра на кровать, достал из шкафчика банку топленого масла, насильно запихивая ему в рот:

–– Ой, сгоришь, сгоришь, Петька, –– по-бабьи причитал. ––  Ой, сдохнешь, сдохнешь!..

 Постоял рядом.  Сходил за ведром,  вытер пол.  Еще   постоял над Петром.

 –– Ничё, поди, обойдесся? –– вздохнул. –– А я домой. 

 

11

 Тяжелую зелень елок сменили болота с чахлой растительностью, с изувеченными поломанными березками.  Глядя в окно, Анна думала, что и ее, как эти березки в болоте,  похоронили в Губахе заживо.   Проводница принесла  две подушки и одеяла,  сходив за ними в плацкартный   вагон, –– пожалела Анну. Присела рядышком.

–– Как же ты  в одном платье-то  оказалась?

–– От мужа сбежала.

–– Ох, горемычная!   Дрался, что ли?

–– Всякое было.

–– У вас покушать-то есть что-нибудь? Давай чай  заварю?  Сало есть соленое,  хлебца найду.

–– Спасибо!

Поужинав, ребятишки  уснули, и Анна тоже прилегла.  «Петя  потерял нас уже, рыщет, –– думала. –– Пусть!  Сам добивался, некого винить», –– голова  у нее болела от пережитого за день. 

… Был это сон или нет, она не знала.Под потолком тускло светила лампа за матовым колпачком, мерно постукивали колеса. Анна села. «Мамочка милая!  Где ты? За что нам с тобой такая судьба?»

У лампочки  вдруг сгустилась  дымка, и из нее  появилась мать.  Анна вздрогнула:  «Ты?!»

 Мать приложила палец к губам.

 «Только не уходи! Я так ждала тебя, так ждала! –– Анна подалась вперед.

 «Ты, дочушка изменилась.  А это кто с тобой?» –– замедленным жестом  мать указала на Илью.

«Это дети мои,  Илюша и Тонечка!»

«Тоню знаю, а Илюшу…»

Анна обмерла: да конечно же! Тоня крещеная, а  он нет!

«Пойдем со мной», ––  мать  поманила ее  рукой.

«С тобой?..  А дети?»

Она  чуждо отмолчалась, и Анна поняла, что ответ матери не понравился.

«А папка где?»

«Там.  Все там». 

Анна очнулась. Провела ладонью по лицу,  подумав без страха: «Наверно, с ума схожу».  Села к окну, глядя в темень.  «Война, война во всем виновата! Не война бы, да мама с папкой были бы живы, да разве бы  я… 

В тот день она помогала матери, перебирая зелень для борща. Перед открытым окном  красивым  ковриком цвел  портулак. Желтые, красные и оранжевые цветочки перемешивались с тонкой путаной зеленью, и было радостно посмотреть во двор, где  росли  еще  две молодые вишни.  Аня с Валентином  не могли дождаться, когда на вишнях появятся ягоды, обрывали лепестки с красного портулака,   накалывали на веточки,  кричали матери:

–– Мам!  Вишенки  появились!

Лето выдалось ласковым, без ветров,  вздымавших тучи пыли, которая,  оседая, делала  обочины вдоль дорог серыми.  Пыль съедала запахи.  Теперь же, особенно по утрам,  крепко пахло полынью и крапивой,  и  все вокруг словно легчало, наливаясь  приятным  холодком.  Спровадив корову в стадо,  мать не спешила в дом, где ее ждала швейная машинка  и неизбывные заказы. В  такую погоду  ей даже видеть не хотелось иголок, выкроек, ножниц, но летом женщины модничали,  и она шила.

Внезапно  прибежал   взбудораженный Валентин:

–– Мам, война!  У  почты в громкоговоритель сказали! 

 Субботины  уже знали, что такое война.  В финскую войну военкомат забрал у них  Орлика,  пообещав дать потом другого коня, но война кончилась, а коня не дали, и Орлика тоже не вернули.

–– Если немец досюда дойдет,  я  в Сростки уеду! –– кричала за оградой  какая-то  женщина.  

По ночам теперь шли по улицам солдатские роты,  отправлявшиеся на фронт.   Ночи стояли лунные,  и  Аня с Валентином смотрели через   задергушки на окнах,  как грузно,  напряженно  топают солдатские сапоги. 

Валентин, которому до всего было дело, разведал, где новобранцев переодевают в военную форму, притащил домой старенький пиджачок и ботинки.  Зачем притащил –– сам не знал.

–– Господи!  –– обомлела мать.  Пиджачок был с мальчишеского плеча. –– Кто тебя об этом просил?!

Выкинуть вещи у нее рука не поднялась.  Спрятала  их в сундук, сказав суеверно,  что если сохранятся до конца войны, то  этот  незнакомый мальчик останется жить, а Валентину  строго-настрого запретила ходить на призывной пункт!

Из дома в дом почтальоны носили повестки; продолжительней и   тревожней стали гудки заводов и фабрик;  репродукторы  объявляли о сдаче городов. Отец от армии был освобожден: он работал начальником военизированной  охраны  на  махорочной фабрике. Но  не находил себе места:

–– Там воюют, гибнут, а я как шкура! 

–– Да погоди ты, родимый, –– ловилась за него мать. –– Может, война через месяц-два кончится.  А уйдешь ты,  я-то тут как останусь с детьми?

Но он ушел добровольцем.  Провожали  его по пыльной дороге, и веяло  на них  чем-то  неотвратимым, заставляя цепенеть от ужаса.

Вместе с отцом ушел  на фронт и старший  «Андаевский»  сын, от которого через два месяца родители получили письмо. Федор писал из госпиталя,  рассказал, что под Воронежем эшелон разбомбили и Никифор погиб:  «Он так испугался бомбежки, я даже удивился, ведь Никифор охотник».

А дальше описывал, как  собрали   живых,  повели  по степи,  и  два мессера  кружили над ними,  издеваясь, по очереди  кидая  бомбы.  «Скинули бы все сразу,  убили бы нас сразу, а то по одной кидают,  нам слышно, как бомба летит…»  

Словно паутина повисла в доме.  Казалось,  затянет она,  невидимый   паук  высосет кровь! Хотелось убежать  и спрятаться  где-нибудь.

Мать  стала вслух разговаривать с отцом.  Винилась за  свою нелюбовь к нему,  просила прощения: 

–– Нету никого дороже тебя, Никишенька!  Ах, милый ты мой, да найти бы ту ниточку,  чтоб  объяснила мне, что такое со мной  приключилося,  почему же я тебя не ценила-то? Ай, не могу я найти ту ниточку, всё махрами она распускается,  не поймаю ее никак, чтоб распуталась…

Слова –– словно песня,  заунывная, мучительная.  Валентин не выдержал, поймал в силки чичу, и эта красивая певчая  птичка  стала перебивать  своим голоском  материн плач.

В декабре им  пришло извещение: Никифор Иванович Субботин пропал без вести. 

Мать  стала хвататься  за любую работу,  дети, сколько могли,  помогали.   Валентин выдолбил во дворе яму,  облил стенки водой,  заморозил,  получился ледник,  и туда   сливали  барду  для коровы.  За бардой Валентин с Аней  ходили на спиртзавод,  волоча  за собой большие деревянные санки.   Страшное  это было место: бардник.   На мокрых  плахах  ноги разъезжались,  у  колодца  суетились женщины,  торопясь  залить в  бочки   кипящую жижу.  Однажды прямо на глазах у Ани и Валентина  упал в колодец их сосед –– Сережа Стариков.  Незадолго до этого его мать потеряла хлебные карточки,  избила  сына поленом, но карточки потом нашла за иконой.  Хватаясь  теперь за  его руки, с которых белыми  пластами сползала кожа, она пыталась вытащить сына  из кипятка,  но он погиб. 

Еня запретила  детям  ходить за бардой.  Аня таскала санки  на другой конец города, к хлебоприемному пункту, выжидая  остатки  сена,  недоеденного колхозными лошадьми. Стоять было  холодно, она прыгала, топала, но холод  пролезал к телу и  пластырем прилипал к коже. За день набиралась  небольшая охапка.  Валентин ловил птиц на продажу, играл в  кости и в пристенок,  почти всегда  выигрывал, и  вместе с Аней они,  как взрослые,  раскладывали  деньги на столе, подсчитывая, сколько оставить на тетрадки, чернила, сколько отдать матери на хозяйство. 

Перелицовывая чужие пальто, имея дело с трухой, забивавшей легкие, мать стала кашлять. Кашель был бухающий, рвущий, особенно по утрам.  Соня Снаббер –– врач из Житомира, эвакуированная в Бийск,  иногда заходила к ним просить милостыню; она была  сумасшедшей: на ее глазах сына убило осколком мины. 

 –– Целую ручу, тетя! –– кланялась она, получив кусок хлеба или тарелку супа.

Соня и сказала матери, что у нее  начинается туберкулез.

–– Тебе нужно кушать все, что дает корова, и много бывать на солнце.

Мать бросила шить.   Добытчиком  в семье  стал  Валентин.  Один  ездил в лес за сушняком, нарубал полный воз,  продавал на рынке или менял на  растительное масло, крупу, иногда сахар. Завел четырех собак, кормил их конской падалью с городской свалки и на собаках уже гонял в лес, как  заправский  заготовитель.

В  марте  мать почувствовала себя  совсем плохо,   всю  работу по хозяйству делали дети.  Отелилась корова,  теленка  держали с месяц,  потомВалентин укутал  его в одеяло,  вместе с Аней   положили теленка  в детскую ванну и  повезли на базар.  Купили теленка евреи, наехавшие в Бийск  с западных областей страны.   Спросили Валентина:

–– Нельзя  его в вашем дворе  зарезать?

–– Не знаю… 

 Покупатели настаивали, и когда вместе с ними дети вернулись домой,  мать не возражала.

–– Что делать...  Они у чужих людей живут.  Пусть режут.

Но то, что случилось потом,  не  могло привидеться даже в кошмарном сне!   Из живого теленка евреи вытянули  шестнадцать жил!  Он кричал, как младенец, а они  то поднимали руки к небу, то закрывали ими лицо, ––  молились. 

После этого Валентин  сам резал телят и делал это так быстро, что  теленок не успевал  опомниться.

Летом, как и говорила  Соня Снаббер, матери  полегчало.  Вдвоем с Аней они посадили  и выкопали картошку, собрали с огорода по мешку кукурузы и проса,  кое-что продали,  купив на вырученные  деньги сена.  Наготовили впрок огурцов, помидоров, насолили капусты, морковь хорошо уродилась, насушили ранеток. Валентин привез  несколько килограммов  баранины, заработав ее в совхозе вместе с  «Андаевским отцом», который нанимался  туда  чабаном.

Когда имеешь запасы, зима не так страшна.  Мать потихоньку перешивала на пальто солдатские шинели, Аня с Валентином  учились в школе, где каждый день получали бесплатно горячую кашу или булочку. 

Но к весне  мать снова  занемогла. Уже не просто кашляла с кровью,  изнутри выходили кровавые сгустки.  Надо было бросить шитье, но бросить она не могла:  запасы подъелись.

… Вечер. Она  лежит на кровати в кухне; на печке Валентин и Аня  слушают  бабку Акимиху, которая приплелась  на ночлег.

 —  Так вот.  Как Васеня утром вышла, глядить, а по небу веники метуть.Апосля  открылся в ём будто-ть ларь, и с яво хрест показался. Так Васеня  и поняла: быть войне!  И конец света  скоро, в Священном писании сказано: полетять птицы с железными клювами, и весь свет будеть опутан тенетами. И будеть биться белый конь с красным конем, но победить  пестрый конь,  и  лев ляжеть к ногам  ягненка.

 Путаница ее слов угнетает, ничего нельзя понять, и оттого еще жутче.

 Мать  слабо произносит:

 — Не будет конца света.

 — Вот, матушка, хошь верь, хошь не верь, — истово крестится Акимиха.

 –– Детей перепугаешь.

 — Дак ниче тут нету, чтобы пугаться. У кого душа чистая, тот ангелом на небо полетить, в руки ему Господь гусли вложить.

Мать  глубоко вздыхает:

 –– Хоть бы поскорей зима кончилась!

 — Ты, вишь,  Фима,  барыню из себя строишь. У кого похоронка, тем помощь идеть, а у тебя Никифор без вести пропал, так разве под твоей юбкой?  Почему не ходила в военкомат?  Просить надоть, настаивать, лбы-то у начальников медные. А как же? Никто  тебе сам помощь на тарелочке  не подасть.

 Мать  отмахивается от нее:

 — Бог милостив.

 — Смотри-и, —  трясет пальцем Акимиха, —  доиграешься. С барахлом трухлявым доигралась, доперешивала людям из старья новье, теперь кровью харкаешь.

Мать  действительно закашлялась, судорожно ухватив край одеяла. Все притихли, пережидая приступ. И когда она облегченно выхаркнула в тряпку густой комок, Аня, свесившись с печки, проговорила:

— Пойду к Ивану Григорьевичу.  Может быть, поможет нам фабрика.

Мать  кивнула, и Акимиха вновь принялась  усовещать ее:

— Себя сгубила и детей не жалеешь.

—  Я выздоровею, — неуверенно говорит мать. — Летом  хорошо себя чувствовала.  Соня Снаббер сказала же,  что все пройдет, если кушать  то, что дает корова, и бывать на солнце.

Корова есть, но кормить Зорьку нечем, молока надаивает едва-едва.

Акимиха трет лоб сухим кулачком, силится что-то вспомнить. Наконец обрадовано объявляет:

— Фима! Полынь тебе надоть пить, отвар. А еще –– надоть сливочное масло, мед и алой смешать со спиртом. Люди говорять,  лучше нет от туберкулеза.

«Где его взять, мед-то?» — грустно, одними  глазами спрашивает мать.

 — А я тебе что говорю?  Стучись везде, обращайся!

 — Ладно, давайте уж спать, —  мать заканчивает разговор.

 Но  Аня  не может уснуть.   Как они будут жить с Валентином, если  мать  умрет?   И когда она все же засыпает, ей снится  страшный сон. Обнаженно и слишком мучительно жила она в нем, как не могло бы быть наяву.

 Пустой раскроечный цех с голыми столами; на одном из них завораживая, переливаясь в свете позднего луча, лежит ткань. Аню будто током дергает: взять!  Но  «нет!» –– еще более сильная, чем взять –– перечеркивает ее намерение. Аня для чего-то поднимается по деревянной лестнице на второй этаж, топая непомерно большими ботинками. Толстая тетка поворачивает ключ в замке. И только Аня видит это, как бросается обратно, хватает ткань и быстро-быстро запихивает себе под кофту.

Сколько же она бежит? Сердце выпрыгивает из груди! Вот какой-то подъезд, она вбегает в него, видит  свет  в конце коридора и мчится туда. Прокрадывается во двор,  спрятавшись  под гнилую лестницу. Кругом куриный помет и сырость, ее Аня  чувствует сквозь протертую подошву ботинка.  «Может, тетка не хватится? Может, она не знает, что ткань забыли? Я сама сошью эти раскроенные лоскуты, продам на базаре и куплю маме много масла и меда!»

 — Вот ты где, воровка! —  раздается над ее головой, и тетка хватает Аню за волосы.

От ужаса, стыда и боли Аня кричит, вцепляется ногтями в теткину руку, изворачивается,  пытаясь  укусить.

— Стой! —  визжит какой-то мужик, и Аня в страхе падает на колени.

— Пустите меня! Пожалуйста, простите меня! Вы сытые! Вон ты какая гладкая, а у моей мамы одни глаза остались… –– Она так громко кричит, что будит всех. Рассказать сон ей совестно, она лишь повторяет, дрожа:

 — Это во сне было, это я со сна...

 Мать укоряет Акимиху:

 — Болтала тут, а ребятишки с ума посходили. — И просит Аню: — Не думай ни о чем, спи. Что будет, то и будет. Если бы люди знали,  что к чему, разве не побереглись бы?

И Акимиха виновато мельтешит с керосинкой около печки:

— Дитеночек ты мой, сдуру ить я,  сдуру.

Утром чуть свет Аня засобиралась.

— Мам, я корову напою, Валя печку истопит, каша осталась, он разогреет.  Я к  Ивану Григорьевичу.

 

   12

Секретарша директора недовольно оглядывала  маленькую оборванку. Губы у Полуниной напомажены, блузка белая. Аня растерянно мигала.

 — Зачем пришла? — сцедила Полунина, и голос ее  показался  Ане таким же  тошнотворным, как  и ее раскрашенное лицо. —  Не принимают Иван Григорьевич, не стой здесь!

 «Лиха тетенька не хлебала, — давилась Аня соленой влагой. — Папки нет, мама  умирает...»

 Из кабинета вышел директор, и она кинулась к нему, не обращая внимания на  крик  Полуниной.

 — Иван Григорьевич! Исть нечего! Корова воет, мама не встает!

 — Ну-ка, скажи толком, — он наклонился к ней.

 — М-мм...  Н-на...

 — Пойдем в кабинет.  — Токарев  положил  ей на плечо руку. И тут слезы из  Аниных глаз потекли ручьями. Невзгоды и обиды не могли принудить ее заплакать так, как участие и доброе слово.

Выслушав ее сбивчивый рассказ, Токарев, жалея и эту девочку, и других  детей, измученных войной, подумал, что  помочь-то, в сущности, нечем, но и без внимания такое горе  тоже нельзя  оставить.

— Сумеете с братом гвозди выпрямлять? — спросил. — Я вам платить буду.

— Сумеем!  Сумеем!

 Теперь два раза в неделю  Валентин с Аней  подгоняли тележку к фабрике.  Набирали в корзины погнутые  гвозди,  везли  домой и зарабатывали  свой хлеб, стуча молотком по гвоздям и по пальцам до радужных кругов перед глазами.   Исправленные гвозди возвращали назад –– ими обивали ящики под  махорку.

 В первую зарплату вместо денег им выдали валенки.  Это был щедрый подарок фабрики: на базаре валенки стоили так дорого, что даже  мечтать о них было смешно.

— Милые мои…  — расплакалась  мать.

С наступлением тепла  Валентин смастерил для нее лежак,  установив  возле крыльца.  Вместе с Аней выводили мать из дома, укладывали.  Щебетали птицы, зеленью  покрывались деревья,  бабочки лепились  на теплый лежак, и мать уверяла, что по капле,  по одной маленькой капле, но каждый день в ней прибавляется  сил.   Сказала однажды:

 –– Валя, съезди в Октомино. Аксинья найдет немного меда и масла. АТокарев, может быть, спирту даст.   Лекарство сделаю.

На это лекарство у нее была вся надежда. 

Валентин уехал,  ждали его  дня через три-четыре, но вернулся он  лишь в  конце  мая.  Еще  в Бийске простудился,  под левым соском образовался нарыв, а в Октомино  поднялась температура, и он слег.

–– Где ты был так долго-оо? –– ревела Аня. –– Я думала, что ты уме-еер!

–– Вот дурочка!  Тетя Аксинья телеграмму бы вам дала.

–– Ну, что они там? Как?.. –– расспрашивала мать.

–– Плохо, мам. Тетя Аксинья во все дни на фабрике, дядя Вася  в поле;  домой к ночи приходят, без рук, без ног, говорят.  Николаша пастушит, а Манька  дома.  Коровы у них нет, она в прошлом году гвоздь сожрала, кто-то в сено подбросил. Еды мало, одеты плохо, у Маньки юбка из голяшек дяди Васиных кальсон. Манька хочет  выдумать  специальную воду,  будет поливать в лесу цветы,  они будут тканью, и тогда мать сошьет ей красивое платье. 

 –– О-о-оохо-хо, что делается!  Ну, ладно, сынок,  хоть съездил, хоть знаем, что с ними; из-за этой войны   все друг друга перетеряли! 

 

 13

Мать  все же сумела  изготовить  лекарство –– Токарев  помог.  Пила  по столовой ложке два раза в день.  Стала ходить.  Купила   зимнее  пальто  из  крепкого   сукна,  перелицевала, сшила Ане  на вырост. Пальто это принадлежало соседу Грише,  который  служил на Дальнем востоке и там погиб.  Ночью вез оружие,  бандиты подложили  на дорогу бревно, он вылез, чтобы  убрать,  и его  убили.

  –– Сколько  вредителей! –– рыдала его мать.  –– И откуда они вылазят, сволочи?!

 Приезжая  из Верх-Нейвинска  рассказывала:

–– У нас даже хлеб по карточкам  перестали давать. Заключенных-то кормили, попробуй их не покорми, они бунт устроят, а нас можно голодом заморить.  Привезли  для них четырнадцать вагонов картошки, она в дороге замерзла. Ну  отдайте ее населению! Так не-ет,  свезли  на гору,  облили бензином.  И вот лезем на   эту гору, да к ночи, чтобы  патруль не заметил, рубим  картошку, а дома в корытах вымачиваем.  Вони-то от нее!  Да пока  черноту обрежешь, да почистишь,  так едва на суп хватает.   Как тут, скажите мне, не вредительство? 

В  Бийске было много  беженцев.  Их  страшные  рассказы про голод, про  налеты немецких штурмовиков  нагоняли ужас, и   какие-то старушки в черных платках уже стращали население  «анчихристом»,  разнося  по домам  написанные от руки «прозрения»:  «Загорятся земля и небо,  и живые будут завидовать мертвым!» 

Зимой Валентина приняли на махорочную фабрику в столярную мастерскую, он стал получать  хлебные карточки не как иждивенец, а как рабочий, норма была  гораздо  выше, и дома стало чуть-чуть полегче.  Случалось,  что  кто-нибудь из  рабочих  дополнительно  давал ему ломтик хлеба или  кусочек сахара,  –– он  относил  матери.  Иногда  фабричным давали немного жмыха  или   патоки,   и  это  он тоже нес домой. 

А зима выматывала  метелями.  Мать  опять слегла.  Только и радости было у нее  –– дети и птицы.

–– Здравствуйте, птички! ––  разговаривала  она с  чичами и  щеглами,  что-то бормочущими в своих клетках.  

Ей до страсти  хотелось тепла, солнца,  зеленой травы,  но  за окнами  было  темно,  ползали   тучи с  мрачными завитками в хвостах, как предвестники  похоронок  тем, кому они еще не пришли.  

В эту зиму люди от недоедания вытянулись хилыми  стеблями. Каждый день ходили к почте, к динамику,  слушать сводки Информбюро.  Аня,  выкупая на карточки хлеб, упала в обморок, очнувшись уже в медпункте.  Мучились  и животные. Привезли в город  германских откормленных лошадей: битюги-битюгами,  крупы высокие,  посредине  ложбинка –– клади  вожжи,  не упадут.  Но черезмесяц   крупы  у  них  стали  ровными, а  скоро и вовсе  выпучились  горбом.

Но  отнюдь не все голодали.  Этих сытых знали в лицо, знали, чем они занимаются,  презирали и ненавидели и, случись бы это на фронте, пристрелили бы, как одичавших собак.  А приходилось терпеть, мириться и даже прибегать к  их услугам.

Мать получила письмо из Губахи. Читала вслух.  Наталья писала, что Ваня  на фронте, прислал карточку:  сидит с бойцами у палатки, и все почему-то в  нижнем белье.  «У него родился сынок Андрей, живет  со мной и Домной,  а Люся,пропадает в госпитале.  Ой, сколько народу в госпиталях!  Везут и везут к нам, да все почему-то ночью. Как жалко мне тебя, Енечка! Одна осталась с  детишками. Напиши, как живешь.  Каждый день  молюсь за тебя!» 

В эту зиму  вернулся  с фронта  старший сын «Андаев».   Ему оторвало кисть на правой руке.Нервный, озлобленный.   С ним боялись заговаривать.  Мрачно смотрел он в окно на  холодные  тучи,   скрипел зубами.   Потом  в один день собрался и уехал  в  село Енисейское. 

А мать  чувствовала себя все хуже.  Доктора не могли ей помочь,  а она, выплевывая легкие, не   верила, что это конец. Не может быть конец в тридцать пять лет! Однажды ей приснилось, что  идет по лестнице, ведущей в небо, лестница без перил, а наверху –– Никифор. 

–– Нет уж, видно, судьба,  –– заплакала.–– Деточки,  если я умру…  ––  впервые  заговорила о смерти. 

 –– Нет, нет!  –– закричали они в один голос.  –– Скоро весна, уже пахнет весной!  Ты снова будешь  на солнышке, все пройдет! 

Но в феврале она  умерла. За четыре дня до смерти ранним утром, когда,  ежась от холода,  Аня растапливала печку, мать  жестом  указала ей на дверь. Аня откинула  крючок, впустив клубящуюся стужу в слабое тепло дома.  Проветрив, склонилась над матерью: хватит?

 — Доча, — услыхала  в ответ.

 — Что?

 — Дверь.

 — Да сколько проветривать-то? Тебе тепло под одеялом, а у меня все пальцы окоченели!

 Мать скрипнула зубами, и Аня, не помня себя от стыда и вины перед ней, распахнула  дверь  настежь.

 — Все? Лучше  теперь? —  искала  прощения,  но мать лежала безжизненно.

 На цыпочках, Аня подошла к матери, и то, что услыхала,  зашевелило волосы!

 — Доча... В первый раз две девки вошли. Одна подняла меня за голову, другая за ноги, а под спину некому.   Вдруг Никиша в дверь стучит: «Откройте!»  Ты не впустила его, и девки  бросили меня. 

Больше она уже ничего не говорила.

Народом собирали, кто что мог. Фабрика дала крупу, белые мешки из-под сахара, сделала гроб.

В тихий снежный день хоронили  мать.

Черная яма. Черное горе.  На дереве в изголовье могилы Валентин высек лопатой букву  «С» —  Субботина.

 

 14

 Первое время Валентин с Аней  боялись одни оставаться дома, и у них жила Анина  подружка Зоя.  Но и втроем  было по ночам страшно.  Приглашали бабку Акимиху.  Та  хоть и городила несусветицу,  но все же была  взрослым человеком, была  пусть  слабой,  но защитой  от  пугающих  стен, а особенно от материнской кровати, с которой  Еня  не вставала  всю зиму. 

Страх забивал тоску по матери.  Тоска началась потом,  когда  взяли  в дом квартиранток –– беженок  с Украины, мать и дочь. Работали они на котельном заводе, получали паек, жили бесплатно: Валентин с Аней не просили с них денег.  Однако помочь ребятишкам или угостить коркой хлеба им не приходило в голову. Директор махорочной фабрики распорядился сиротам Субботиным  выдавать для коровы сено,  Зорька стала надаивать по семь литров в день. Тут уж квартирантки просто напали на бесплатное молоко. И тогда  Валентин с Аней  продали корову.  Накупили  на рынке одежды, обуви, даже велосипед купили.  Но без молока  стало плохо.

Мастер столярного цеха, где работал Валентин, предложил Ане  за плату стирать его одежду.  Человеком он был немолодым, вдовым, единственный сын  его погиб на войне.  Аня принесла домой его спецовку, нагрела на каменке воду,  разведя  комочек черного и липкого, как пластилин, мыла,   добросовестно  отдраила,  высушила, выгладила  и  возвратила   Антону Саввичу. За работу он заплатил ей  25 рублей.  Она похвасталась перед квартирантами, и тогда дочь, Гутя, очень вежливо  ей сказала:

 –– Ты покупай дрова.   И  стирай.  У нас с мамой нет лишних денег.

Аня  стала нагревать воду на солнце: наливала в корыто, ожидая,  когда станет горячей. Полоскала белье  в ручье, как все женщины с их улицы.  Узнав об этом,  Антон Саввич велел ей стирать у него дома и   дал  ключ от квартиры. Как-то в выходной попросил ее поджарить картошку.  Аня  расторопно начистила,   порезала,  добавила луку,  налила  в сковородку  несколько капель подсолнечного масла и  полстакана воды. 

 –– Чего же без масла-то? –– удивился  хозяин. –– Вон  бутылка  на столе стоит. 

–– Да я по привычке,  на «гусином сале»,  на воде,  то есть…  –– смутилась Аня.

Антон Саввич стал подкармливать ее, давать понемногу денег. Прасковья Борисовна тоже  вдруг начала проявлять заботу о сиротах Субботиных, сообразив,  что Антон Саввич в один прекрасный день  может вытурить их с дочерью отсюда и найдет для Субботиных таких квартирантов, которые будут платить за постой. Она варила похлебку, но  эта была такая омерзительная бурда, что не лезла в горло.  А Прасковья Борисовна присаживаясь к столу,  приговаривала  по-матерински:

  –– Йшты,  йшты, дитки,  на донечке  рыбка. 

 Никакой рыбки, естественно,  не было, и  Валентин спросил  однажды:

 ––  Почему вы так говорите?

 –– Та  в нас на Украйне  уси так говорят, щоб черпали до донечка.

Слышать  эту ложь было омерзительно!

А в городе   появились пленные австрийцы и немцы,  и становилось  ясно, что война подходит к концу.   Может быть, полгода еще, год  –– на меньшее никто не надеялся,  но  время потеряло свою бессрочность, перестало быть врагом, когда  радовались,  что кончился день, и  как-нибудь бы кончился следующий.  Теперь уже  подгоняли  дни,  теперь  было  чего  ждать! 

А похоронки по-прежнему шли.  И те, кто не дождался родных,  готовы были растерзать военнопленных!  Однако на расправу  решилась только старушка Ивановна, с детства слабая головой;  подняла свою тросточку,  наставила на пленных,  и  сказала:  «Пук! Пук!»

 

 15

Аня устроилась  подсобницей в ткацкую артель. Заработок был крохотным, Валентин не помогал, он как-то отбился от дома и только изредка приходил навестить. За полгода Аня изорвала и изрешетила об навои юбки, пришлось разбирать материнские выкройки и шить юбку из лоскутов, какие дали в артели. Валентин, появляясь,  хвалил ее, а она, радостная, что  брат  рядом,  варила ему картошку и отдавала  последний ломтик  хлеба.   От хлеба он отказывался.  Аня думала –– жалеет ее. Но оказалось, у Валентина  столько  денег, что водит  в закусочные подружек.

–– Правда, Анька,  сама увидишь!  –– прознав об этом, тащила  ее за собой  Зоя.  –– В рожу ему наплюю, бессовестному! 

–– Не надо, я не пойду.

Но как же было обидно!  Брат, родной брат  оказался безжалостным!  Разве не видит, как  она обтрепалась,  разбила обувь и ходит  чуть ли не босиком?  Не  видит, какие у нее синие  от работы и  недоедания руки?   Сам  пельмешки  кушает,  подружек кормит…  Хотелось все высказать Валентину, но не позволила гордость. 

Прежней радости от встреч с братом уже не было. Однако  Валентин не замечал.  Был озабочен чем-то другим, а чем,  Аня узнала, когда ее вызвали в милицию.  Оказывается,  брат делал на заказ самострелы!

Она так плакала, что  только ее  неподдельное горе смягчило судей, и Валентину не дали срок.   Но это не  пошло ему на пользу:   стал  играть  в наперсток и в карты.  Ловкость рук у него была необыкновенной, и  деньги  не переводились.  Однажды принес Ане кофту.  Она не взяла:

––  Мне не надо чужого.

––  Да дурочка, сейчас жизнь такая.

––  Не надо!

Она  уговаривала брата бросить  игру,  но он уже втянулся.  Стал приводить домой  взрослых  ребят.   Квартирантки уже  возвратились  на родину,  выгнать  парней  было некому,  и  они,  распивая самопальную водку,  до утра резались в карты. 

 «Что будет!  Что будет!» –– Аня ломала пальцы, не зная, как отвести Валентина  от  пропасти,  к которой он приближался.  Ей чудились стуки  в окно,  она пугалась милиции,  едва  унимая дрожь, ее пугали  внезапные крики Валентина и его дружков. «Услышит кто-нибудь, и застукают!   Что ты делаешь, братик мой?!»

 К утру  картежники расходились,  Валентин шел на работу не выспавшись,  Аню тоже шатало.

  

16

Окончания войны  ждали  уже со дня на день. Дежурили на улицах у репродукторов.  И когда объявили:  «Победа!» –– люди престали что-либо соображать.  Только одно в голове, в сердце:  «Победа!  Мы победили!»

 Крик стоял такой, что казалось, нет ни земли, ни неба, только этот крик.  Кидались на шею друг другу, целовались, побросали всё: заходи в любой дом, в любой магазин, забирай что хочешь, –– ничего не жалко. Победа!

У школы был организован митинг.  Аня вместе со всеми побежала туда –– в этот день она была дома. Стояла в толпе,  сердце стучало так громко, что  перебивало ораторов, которые говорили, что  мирная жизнь тоже потребует  мобилизации всех сил: нужно восстанавливать разрушенное хозяйство,  восстанавливать разрушенные города и села.  

Взошел на импровизированную трибуну преподаватель  математики,  ленинградец,   закричал:

–– Не взять Россию ни мечом, ни рублем, ни крестовым походом: талантливая она! Настолько талантливая, что осознать это не в силах ни одно правительство ни одной державы.  «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить».  Да, талант ни понять, ни измерить не дано, и всякий, кто пытается это сделать, ломает зубы!

Его речь  не вязалась с теми,  что были до него:  ни  поздравлений, ни  ссылок на партию и правительство, но какая-то глубокая истина  открылась  людям.  В словах  ленинградца был н а р о д –– самая главная противодействующая сила.  И то, что этот народ талантлив, не сомневался уже никто:  бесталанный такую войну бы не выиграл, а значит, и теперь одолеет все трудности.

 

***

Возвращались домой бойцы. Неслыханное  счастье было увидеть мужа, сына, отца живыми, наговориться, надышаться рядом с ними! Гуляли улицами. Выносили столы: брага, спирт, квашеная капуста.  Не расходились допоздна.  Баянисты играли про синий платочек, Катюшу,  темную ночь –– известные теперь уже всем народам песни.

Но вернулись фронтовики с оголенными нервами: каждое слово, сказанное поперек, ранило, и тогда –– драка. Дрались страшно. Кулаками, солдатскими ремнями, дрались между собой, с соседями и женами.  Тихо было лишь в тех домах, где родных не дождались.  Там почерневшие от горя лица женщин, обездоленные ребятишки.  Но лучше бы скандалы и ругань, только не она,  не эта вязкая, невыносимая немота!  Как радовались, если добирался из далекого госпиталя  «пропавший без вести»!  Какая ноша сразу валилась с плеч!

Люто, самосудом расправлялись фронтовики с теми, кто в войну издевался над их беззащитными семьями.  Напротив Субботиных  жили Клыковы. Странным образом Клыков  на  фронт  не попал,   войну  просидел  в   исполкоме,  насмехаясь над   одичавшими  от бед  и  голода  бабами.   «За  полкило  пшенки любую стелю», –– бахвалился.  Его жена, бывшая московская почтальонка, заставляла почтительно кланяться ей: не откуда-нибудь, из самой столицы! –– и мелочно мстила «соперницам».

Внезапно Клыков исчез.  Пошел в баню и  не вернулся. 

 –– Получи-иил, гад! –– шептались женщины, всей душой желая, чтобы того,  кто  «убрал»  Клыкова, не нашли.

Его действительно не нашли, хоть следствие длилось долго.

Расправлялись фронтовики и с жуликами, расплодившимися в городе.

–– Тебя, Валька, тоже не пощадят, брось свои карты, брось! –– умоляла  Аня.  Валентин отстал от картежников, но, имея деньги, пустился в удовольствия. 

В сентябре Аню приняли в ремесленное училище, выдали форму: шинель, сатиновое платье,  ремешок с бляхой и брезентовые полуботинки фабрики «Скороход». Валентину понравились ее полуботинки. Носили они с Аней  обувь одного размера,  и в  первый же выходной брат  уехал в Аниных ботинках  на Бию. Одевался он, как цыган, в длинную коричневую рубаху,  сверху американская безрукавка,  фетровая шляпа на голове,  на руке трофейные часы «Мозер». 

Вернулся к ночи. В  одних трусах и босиком.  Ни слова не говоря  о том, что произошло,  завалился спать.  Утром  раньше  сестры  убежал на работу, и когда Аня хватилась своей обуви, ее  не оказалось.

«Что  в училище-то скажу?» –– перепугалась она.

К счастью, кладовщик не стал расспрашивать, почему пропали полуботинки,   дал ей  другие, с картонной подошвой –– из военных запасов.

–– Ничего,  протопчешь как-нибудь осень… ––  сказал.

 

 17

 В группе шоферов  учился  высокий  ладный парнишка Саша Лесников.  Лесник –– прозвали его ребята за фамилию и потому что приехал в Бийск из лесничества.Жил он у бабушки,  неподалеку  от Ани.  По утрам,   случалось,  вместе ходили на занятия: автобусов было немного, да и деньги на них нужны.  Лесников вел себя стеснительно, говорил мало.  Аня говорила за двоих.   Все больше о детстве  рассказывала,  когда еще были живы отец и мать. Не только она,  но  все  как-то быстро  перестали говорить о войне ––  слишком долго  мысли  и разговоры  были  только о ней,  ежеминутный страх за родных и близких да томительное ожидание:  когда же  все  кончится?  О войне  напоминали теперь  калеки.  Идя из училища  мимо пивной,  Аня  видела  безногих, безруких людей, которые пили большими кружками   пиво.  Был среди них  мужчина лет тридцати с помутившимся  от чего-то рассудком, смотрел  большими доверчивыми глазами, его угощали пивом и водкой,  и  боже упаси было  кому-нибудь задеть его  ехидным словцом –– вся ватага  поднималась  единым зверем!

В воздухе плавали паутины.  Листья истончились настолько, что даже без солнца  просвечивала насквозь:  порыв ветра –– и  завалят весь город. Потом их прибьет дождем, расквасит… Аня боялась этого! Полуботинки еще держались, но нечего было думать ходить в них в сырость.

Валентин, заглаживая вину перед сестрой, подарил ей навесную полочку с перекладинкой для полотенца, с ювелирной точностью вырезав орнамент. 

–– Эх, Анька, было бы у меня вдоволь фанеры и дерева, да лаку бы раздобыть,  я бы знаешь каких штучек наделал!  На рынке с руками бы оторвали.  Мы бы тогда с тобой всего накупили! Есть у меня знакомая дамочка, у нее папаша завклубом, может, через нее получится?  

–– Попробуй!  –– обрадовалась  Аня. –– Сапоги-то мне когда еще выдадут?  Я бы тебе помогала, на токарном станке точила бы кое-что.

Только зря она обрадовалась.  Дамочка захомутала братца себе и отнюдь не стыдилась того, что он лет на десять ее моложе. Валентин  переместился к «невесте», и  Аня осталась одна.

По утрам уже  мерзли ноги. В легкие набирался холод.  Ходить скорым шагом не давали вороха листьев,  Аня отпихивала их носками ботинок, но это был бесполезный труд.  Когда ремесленникам  выдали сапоги, уже зачастили дожди. Суконная шинель  разбухала до тяжести мучного куля, и Аня мучительно корчилась:   «Ой, скорей бы зима!  Хуже мороза эта проклятая сырость!»

В училище и дома  было тошно от темноты за окнами,  работалось вяло,   ничего не хотелось. Радовали только коллективные походы в кино. 

А тучи сплошь  затянули  небо,  порой ложась  животами чуть не  на кроны деревьев.  Земляной вал, по которому Аня стала ходить, сокращая путь, превратился в зыбь, и не верилось, что летом эта тропинка была утоптанной, пушилась с обеих сторон метелочками полыни, цвели  вьюнки, сладко пахло володушкой,  а в траве  шуршали и пищали птицы; что летом и  облака были как тонко надерганная вата, и  небо было большим и просторным, и горячий ветер был, и солнце…

Мороз заставил себя ждать очень долго: лишь к концу декабря в одну ночь  он сковал грязь и лужи.  Потом  привалил  снег.  

Аня ждала, что на Новый год придет Валентин,  пусть ненадолго, пусть только поздравить ее.  Но он не пришел.  Обида на брата  травила душу, хотелось самой  явиться к нему, пристыдить,  а вместо этого Аня ничком  падала на кровать  и плакала.  Она любила Валентина.  Никого не было дороже его.  Как ей мечталось, чтоб поскорей  кончилась война и  все наконец стало  радостным!  Но вот прошло уже больше года, а радости не было.

Аня прилежно училась,  ее хвалили, но отсутствие брата портило жизнь.  Даже не заметила, как зима  сменилась  весной. Ремесленники  высыпали после занятий  на улицу расхристанные, чем-то  очень счастливые,  а она смотрела на них, как с чужого крыльца.  Одна!   Это чувство  лишало ее всего.

В  конце марта  к ней приехали  Аксинья с Василием.  Сказали, что хотят перебраться в Бийск,  подыскивают  какой-нибудь  сарайчик перевезти вещи и пожить  в нем,  пока построят  свой дом. 

Ане было жаль дедушкиного дома. Помнила  раннее детство,  просторные комнаты,  лестницу на второй этаж,  кладовки с  запасами… 

––  Наш дом отойдет совхозу, нам компенсацию выдадут, –– ответил на ее немой  вопрос Василий.  –– В городе  легче.  Из  деревни люди бёгом бегут.  Налогами задушили. Держишь, не держишь скотину, сдай  налог.

Они приехали не одни,  с  молодым мужчиной,  очень чисто выбритым и  хорошо одетым.

 –– Это, Аня, твой двоюродный брат, –– представил Василий.  –– Сын   Варвары,  моей сестры, которая живет в Барнауле. Володя служит в Германии, он  летчик.

Владимир подарил ей красивый шелк на платье, Валентину меховые перчатки.

–– А где же  он сам-то? –– оглядывался  на дверь Василий.

–– У подружки.   Нехороший он стал.

–– Мм-мм…  Ладно, дочка, терпи. 

–– Да сколько терпеть-то? Говорят, делает этажерки на продажу, пружинные матрасы, денег полно, а ни разу не дал.  Как сбесился!

–– Какая красавица! –– восхищался Володя, разглядывая Анины кудри и  густые ресницы.

–– В Никифора, –– улыбнулась Аксинья. –– Глазами только разнятся,  у него были синие, а у нее карие. Эх, Никиша, Никиша, лежишь где-то на чужой сторонке,  и не узнать, где.  А Фимушку-то как  жалко…  Двужильная была, да  спокойная,  воды не замутит.  

Они привезли  утиных яиц, гречневой и просяной крупы, сказав, что за минувший год  успели немного справиться  по хозяйству.

––  Вот уж  дом тут построим,  о корове подумаем. 

–– А где? –– спросила Аня.  –– Близко от нас будете строить? Тогда  живите у меня, места  хватит.

–– Не знаем, дочка,  ничего пока не знаем, –– покачал головой  Василий.

С нетерпением Аня ждала приезда родни.  Вспоминала Николашу,  не столько сама помнила, сколько по рассказам матери: смешной, неуклюжий, доверчивый. 

–– Коффетку  у меня  забвал! –– ябедничал  отцу на Валентина.

–– А ты  рот разевай пошире!

–– А он часы показав.

–– Ну и правильно:  он тебе часы показал,  будто ты их никогда не видел,  а у тебя конфету стащил.

–– У Аньки стащив.

–– Тоже часы показал? Этот Валька или  командиром  будет или из тюрьмы не вылезет!  

Мысли Ани переносились к Валентину, и горько становилось, что он где-то, а она здесь.  «Что тебе дома-то не живется? –– спорила с братом. –– Хоть бы картошку помог посадить.  В прошлом году сама все, сама –– и сажала, и выкопала, а ты  шлялся, бессовестный!»   И знала, что лишь появится Валентин, она ему все простит,  останется только радость от встречи с ним и готовность  сделать для него что угодно, лишь бы никуда он не уходил! 

 

   18

Субботины-старшие стали строиться на горе.  После ликвидации старой свалки, там, на единственной улице лежали бревна и кучами кирпич. Одни  начинали строить, другие заканчивали, третьи только примеривались.  За улицей тянулись посадки кукурузы, а дальше шло большое поле с редкими кустиками и неглубокими балками.

Дома были типовые:  комната, кухня –– и все. В каменщики хозяева нанимали  ремесленников, и те радовались, что могут  подзаработать.

Приютила Субботиных молодая чета.  Вещи затащили на  чердак,  обшитый  свежими  досками с выступающей на них смолкой.  Хозяин объяснил Василию, куда обращаться за кирпичом, лесом и как выхлопотать в банке ссуду.

 Денег потребовалось  очень много.  Те, что Субботины привезли с собой,  улетели быстро.  Ссуда исчезла следом.  Пришлось продавать вещи,  и вскоре было продано все, даже Манина  кукла, купленная еще до войны.  Василий и Николаша работали  на  сахарозаводе,  но зарплата  не покрывала расходов: шифер,  цемент, бревна, песок…  –– казалось, нуждам не будет  конца.  Случалось, что, уходя на работу, Василий брал с собой пару огурцов, оставляя кусок хлеба жене и дочери.

 Маня  объявила однажды:

 –– Вырасту, так у меня всегда будут денежки! Я стану мороженым торговать.  Ложечку-то вот так кверху приподниму и немножко недоложу. Вот у меня и будет оставаться от каждой мороженки по ложечке. Во-он сколько денежек  наберется!

 –– Ты смотри, какая головастая!  –– неприятно удивилась Аксинья. –– Два раза-то и  попробовала мороженое, а сообразила,  как ложечку приподнять.

 Аня, приезжая к ним,  помочь ничем не могла: после ремесленного училища она отрабатывала  в Барнауле,  где все было с купли –– за пять картофелин отдай десять рублей. Выбиралась в Бийск только на «большой выходной», когда  в субботу смена с утра, а в понедельник с четырех дня.

–– Ну, как  ты там,  Аня? –– спрашивала ее Аксинья.

–– Ничего, справляюсь… 

–– Трудная работа?

 –– Нет… Вытачиваю детали на токарном станке.  Наш цех выпускает моторы к танкам и самолетам.  

 Лето  было с грозами и дождями: день и другой и третий солнце то прячется, то нестерпимо жжет;  прольется короткий обильный дождь, обольет огороды, крыши, улицу –– и нет его, только большие теплые лужи, куда сразу же устремляется вся скотина.  Или  так громыхнет,  как будто земля раскололась; расшвыряет вихрем пыль и песок,  завернет толь на сараях.

В сентябре Субботины закончили со строительством. Как договаривались, приехали к Ане, чтобы вместе сходить на могилу  Ефимьи.

–– Не найду я… –– засомневалась Аня.  Разве вот «Пушкина» попросить,  он  тоже хоронил маму.

Семен жил  поблизости,   она сбегала за ним, и он явился,  держа в руках сетку  с завернутой в тряпку половиной петуха;  с петуха бежал рассол.

–– Из кастрюли выхватил! Пока  отвернулась! Ни за что бы не дала, а чем поминать?  Водку-то взяли?  Значит, по пути к  Акимихе заглянем. 

Руки, лицо, шея  Семена  были черными от загара и грязи.  Везде он называл себя пастухом, а на самом деле пас единственную корову ––  собственную  Белянку.  Да и то под доглядом жены. Сильно хромая, но лихо щелкая кнутом, погонял Белянку  к лесу и там пускал ее  на  свободу. Вынимал из кармана бутылку, отпивал, сколько просила душа, и ложился под куст.  Как из-под земли вырастала Матрена!  Обшарив карманы супруга,  выплескивала  из бутылки остатки  и опорожненной  тарой  приводила  мужа в рабочее состояние: «А кто корову будет пасти? Пушкин?»  

На  Семене была рубаха с длинными рукавами, душегрейка на меху, истертая до залысин, обтрепанные брюки и резиновые сапоги. 

–– Вчера одиннадцать окуней поймал! –– похвастался он. –– Крупные!  Хотел продать за стакан водки, парни окуней-то забрали, а водки не налили. Отдыхали там, на берегу,  девка с ними.  Э-эх,  отвяжись худая жизнь, привяжись хорошая!

Отправились  к Акимихе 

–– Не продаю! –– замахала она руками. –– Делаю себе на лекарство.  Семен вот выманить бываеть. А так –– не продаю и не продаю! –– Ловким движением скрутила бумажную затычку, вбила в горлышко бутылки. –– Только из уважения к Фиме,  болезной моей.

Семен   изловчился,   хлопнул из банки  стакан  мутной жижи и  осоловел. 

 –– Пьяный-то дойдешь ли до кладбища? –– усомнилась Аксинья.

Но он дошел. И сразу  повернул на тропинку, ведущую  вглубь. 

––  Три тополя! –– тихо обрадовался. 

   Приблизились; да, три тополя, и на крайнем вырезана буква «С».  Кора завернулась, но букву было хорошо видно.

   Аксинья заплакала:

–– Фимушка моя…  Да за что  же тебя  жизнь так казнила?  

По могиле  разрослись тополиные побеги. Василий вырвал их, разрыхлил руками землю. Постояли, вспоминая Еню  каждый по-своему.  «Мамочка! –– всхлипывала  Аня. –– Прости меня, мамочка!» 

–– Не плачь, дочка, –– обнял ее Василий. –– Что поделаешь? Теперь уже не вернешь. 

–– Была бы жива,  я бы  только с ней сидела, а я на улицу рвалась,  подружки дороже были.  Меняю белье,  мама тяжелая,  ворочаю ее,  белье воняет от пролежней, думаю, ой, скорей бы выздоровела или бы уж…  Прости меня,  моя милая, прости меня,  прости!..

 –– Не убивайся ты так, ты же ребенком была, разве мать не понимала?  Не надо Аня.

 –– Ну, помянем давайте, –– Семен  присел у могилы. –– Стакан один, так что…  по очереди будем.

 

   19

 Жизнь в Барнауле становилась для Ани невыносимой.  Платили гроши, а деньги требовались везде.  

 –– В Барнауле каждый шаг по рублю, –– печально иронизировали ее соседки по общежитию.

 В комнате  их было двенадцать человек;  четверо прибыли вместе с Аней из Бийска, остальные –– из разных деревень.  Деревенские рассказывали, что матери прятали их от ФЗУ, рвали свидетельства о рождении,   и все равно  их  забирали в училище, на глазок прикидывая  возраст.  Увозили в Рубцовск, а  оттуда  распределяли   кого куда.  В комнате только Ульяна Стрельцова  была  не по распределению –– приехала выходить замуж. Парень стажировался  у них в селе, полюбили друг друга, но его мать так встретила будущую невестку,  что Ульяна  до сих пор не могла опомниться.

 –– Я поехала, а он сказал, недели на две еще задержусь.  Мать, говорит, встретит тебя, я ей все написал.  Нашла я их дом,  такой громадный, никогда таких не видела, забор в полтора человеческих роста,  овчарка во дворе.  «Здравствуйте, говорю, я Ульяна Стрельцова».  А сама улыбаюсь,  думаю, мать обрадуется.  А она мне:  «У меня не общежитие!» И ушла в дом.  Я стою в ограде, овчарка ходит, будка у ней огромная,  хоть человеку живи.  Отнесла  я чемодан в сарай,  пошла на базар, он там рядом. Вечером вернулась к Мишиной матери, а она не впустила.  Пришлось с овчаркой спать, в  будке. Приласкала ее хлебом и переночевала рядом с собакой.  Так две ночи. А на третий день я продавала на базаре свое суконное пальто, чтобы домой вернуться.  Не могу продать, села  в уголочке и плачу. Опять идти к собаке?  И деньги все вышли, хлеба не на что купить.  Вдруг подходит ко мне молодая красивая женщина ––  Господь мне ее послал! Я ей как на духу все рассказала.  Она взяла меня за руку и повела за собой.  Пришли в какой-то барак  в маленькую комнату, повернуться негде.  Немного погодя пришел красивый мужчина, ее муж, они недавно поженились, оба детдомовцы.  Уложили меня спать на сундуке, а утром  привели в контору,  сказали, что берут меня к себе,  там  мне  бумагу выписали.  Потом  привели на завод,  устроили уборщицей, дали денег, сказали, что когда появятся свои, вернешь.  Я написала Мише, но он мне не ответил. 

В общежитии  жили  и взрослые женщины.  Почему-то семейная жизнь не сложилась ни у одной из них.  Заглядывая в Анину  комнату послушать гитару, на которой очень хорошо играла  Тоня Погудина, просили:

–– Сыграй «По Чуйскому тракту»?

   Есть по Чуйскому тракту дорога,

   Много ездит по ней шоферов.

   Был отчаянный шофер-мальчонка,

   Звали Колька его Снегирев.

 

   Он машину, трехтонную АМО,

   Как родную сестренку любил,

   Чуйский тракт до монгольской границы

   Он на АМО своей изучил.

 

   А на «форде» работала Рая,

   И нередко над Чуей рекой

   «Форд» зеленый и Колькина АМО

   Друг за другом неслися стрелой.

 

   Он в любви своей  Рае признался,

   Ну а Рая суровой была:

   Посмотрела на Кольку с улыбкой

   И по «форду» рукой провела.

 

   А потом она Кольке сказала:

   «Знаешь, Коля, что думаю я?

   Если АМО мой «форд» перегонит,

   Значит, Раечка будет твоя».

 

   Из далекой поездки, из Бийска,

   Ехал Колька усталый домой.

   «Форд» зеленый –– с усмешкою Рая

   Мимо Кольки промчалась стрелой.

  

   Тут забилося сердце шофера,

   Вспомнил Колька тут свой уговор.

   И рванулась машина с упора,

   И запел свою песню мотор.

 

   Есть по Чуйскому тракту дорога,

   Много ездит по ней шаферов.

   И разбился отчаянный шофер,

   Звали Колька его Снегирев.

Слушая о трагической любви Кольки Снегирева, женщины вздыхали:

 –– Не спешите  замуж, девчонки, ой, не спешите!  Дождитесь хороших парней, которые жизни за вас не пожалеют.  Нам-то, бедным, не приходилось выбирать.

У Тани  Енютиной  бывший муж  дрался,  у Лены Дроздовой и дрался и пил,  у  Натальи  Петруниной издевался над ней и сыном.

 –– Я его с фронта ждала, –– рассказывала Наталья, –– а он пришел,  поженились, и давай меня разными словами поносить!  Мол, знаю, как ты меня ждала,  люди-то всё рассказали!  Да, говорю, что они тебе рассказали, если я девкой тебе досталась?  А он как запил –– и все. Горе свое, мол, заливаю!  Мне в роддом идти, а муж не знаю где.  Мишеньку родила, соседка приходит в роддом, приносит  одеяльце –– мой благоверный ей выкинул свернутое.  Я гляжу, а  это только низ:  ватин  на ситце.  Уже дома узнала, что он  разорвал одеяльце, верхнюю часть себе взял.  А там вот что было: ему на заводе вырешили три метра ситца для новорожденного, соседка нам состежила одеяльце. Так вот он свой клочок ситца забрал! Ушел с этим клочком к другой женщине.   Потом вернулся. Мише годик исполнился, муж говорит,  заберу его от тебя и уйду к своим родителям!  Думаю, дурак совсем стал.  Пришла с работы, ничего не пойму: комната настежь! Побежала к его родителям, а там тоже дверь настежь: сидит мой Мишенька на полу под грязной фуфайкой, и больше никого нет.   Я прямо в милицию с ним.  Вот так только избавилась от любимого мужа. А Мишенька теперь у мамы в деревне.

 Аня, слушая  эти печальные  исповеди, жалела женщин и думала, что у нее-то никогда не случится плохого мужа.  Замуж она собиралась за Сашу Лесникова.   Его бабушка говорила Ане, что как только они поженятся, она умрет спокойно.  «Фыр, фыр друг на друга, да смотрю, разбежались как будто уж насовсем,  а потом –– смотрю, опять вместе.  Счастливо жить будете», –– улыбалась она.

 Любовь к Саше зародилась  у Ани внезапно. Сердечко обжигало то жаром, то холодом, каждое слово Саши вдруг зазвучало для нее по иному, каждый  взглядистолковывался особо;  Аня  чуть не умерла, когда Саша в первый раз  поцеловал ее! Вместе  ходили за смородиной,  и там, на берегу речки,  он привлек ее к себе и поцеловал.

 Она рвалась в Бийск! В декабре приехала в сильный буран, снегом завалило железнодорожное полотно, поезда встали, и Аня лишь через трое  суток вернулась  в Барнаул.  Худо было, что на заводе не предупредила, не написала заявления. Ее судили:  шесть месяцев  выплачивать государству по двадцать процентов.

 Она совсем  дошла,  не знала уже,  чем и жива.  Пойти к отцовой сестре  Варваре, попросить денег не хватало решимости.   Да еще  тоска по Саше! 

Через  пять месяцев ее вызвали в милицию:  Валентина призвали в армию, и ей разрешили, не дорабатывая положенного срока,  вернуться домой.

Как коза прыгала она по комнате, собирая  свои пожитки!  Домой, домой!  Не на день! Навсегда!  Подкараулит Сашу,  закроет ему  глаза, он вскрикнет, оттолкнув ее руки, а когда обернется –– вскрикнет еще сильнее!«Полтора года осталось! –– мечтала,  уже сидя в поезде. –– Поженимся! Я буду хорошей женой. Я  и  с огородом умею, и дома, и шить научусь, как мама, запишусь вот на курсы кройки и шитья. Пусть будет  у нас  двое детей,  пусть  они прыгают,  кувыркаются, как  мы с Валентином, а Сашина бабушка, как мой дед, будет ругать их и баловать». Семья, дети, муж  было самым страстным ее желанием: они   избавляли  от сиротства.

   Однако,  приехав в Бийск,  Аня узнала, что Лесников тоже уходит в армию.  

 «Да как же обоих-то сразу?! –– отказывалась она понимать. ––  Да почему же вот так-то вот?..» ––  От горя  даже забыла, что Сашу   вообще  не должны были призывать:  у него язва желудка.   Сбегала к нему, но бабушка сказала,  что он у родных в лесхозе.  Мир померк.  На улице  кипела сирень, заливались кузеньки, а Аня каждую секунду была на слезах. 

На проводы приехали Субботины.  Николаша стал худым парнем с большими жилистыми руками,  Маня –– рослой девушкой. Стреляла глазками на приятелей Валентина,  и Аксинья  только успевала одергивать ее.

–– Да, чё ты, мам, чё! –– фыркала она. –– Ты в шестнадцать уж замуж вышла!

Были соседи –– «Андаи». К ночи увели  Василия с  Аксиньей к себе, а молодежь гуляла и пила  до утра. На другой день все пешком пошли провожать Валентина на станцию. И только там Аня увидела Сашу.  Протиснулась к нему сквозь людскую толпу, обнялись! Играли  трофейные аккордеоны,  фронтовики наказывали новобранцам  служить честно и не жалеть жизни за Родину. Матери плакали,  прощаясь с сыновьями на целых четыре года.  Четыре года!  Даже война не длилась так долго.

–– По вагонам! ––  скомандовал лейтенант.

–– Дождись!  Дождись меня! –– кричал Саша. 

–– Дождусь!!!  Пиши!!!

 Аня еще  успела подбежать к Валентину,  поцеловать, –– и поезд тронулся.

 

   20

…–– На тебе, Анька,  гвоздик, положи его хоть куда,  хоть в волосы,  я все равно найду. –– Валентин отвернулся.

 Волосы у  Аньки кудрявые  и густые. Она  долго раздумывает, куда спрятать гвоздик, но  прячет под мышку. 

 –– Всё, Валька, спрятала.

 Брат хлопает ее  по плечу, по голове.

 –– Ты в рот спрятала. Открывай!

 Анька широко открывает рот  и тут же получает на язык  какую-то гадость.

 –– Тффу! –– выплюнула куриный помет.  Заревела...

 

Сколько таких подвохов вытерпела  Аня от брата!  Обижалась на него!  А  сейчас вспоминала с тоской.   Скучала по Валентину. Смотрела фотографии, присланные им из армии, и очень хотелось, чтобы брат поскорей возвращался.  Валентин тоже скучал, писал, что был глупым,  самому теперь стыдно,  о многом успел передумать и вернется совсем другим человеком.  «В техникум пойду учиться.  Потом в институт.   Знаешь,  Аня, в Новосибирске  видел Савку  Абаева.   Наш железнодорожный состав стоял на первом пути,  смотрю, Савка гуляет по перрону!  В шляпе, в дорогом пальто, очки роговые.  А помнишь, в чем он уезжал в институт, в каком переперденчике?   Надо учиться, сестренка, только тогда в люди выйдем.  Вот кончится моя служба,  устроюсь  на завод,  поступлю заочно в техникум, а ты поедешь в Новосибирск. Очень красивый город,  народ культурный.  Жди меня!» 

Вечера были длинными и тягучими.  И мысли Ани тоже были тягучими. Вновь и вновь перечитывала она письма от брата и Саши,  который  писал скупо, и планов на будущее не строил.   «Может, я уже не нужна ему? –– пугалась Аня. –– Он  шофер, а  у шоферов на каждом повороте  подружка».

 Делилась своими сомнениями с Зоей, и та кивала согласно: шофера –– народ непостоянный.

–– Ты бы на танцы ходила, чем сидеть взаперти. 

––  Не хочу.

–– Ну, тогда  жди своего Сашеньку,  он, глядишь, с невестой вернется.

 Сашина бабушка тоже  высказывалась порой:

 –– Горька разлука, да вот забывчива. –– И Аня не знала, о ком она: о ней или внуке?

 Записалась на курсы кройки и шитья. 

–– Молодец! –– похвалила  Зоя. –– Научишься шить –– и  деньги будут, а то одна дохленькая зарплата.  И себе всяких обновок нашьешь, и мне.  Материи-то, смотри, сколько в магазины понавезли!

 Днем   Аня  работала на  заводе, вечером ходила  на курсы,   время побежало быстрей, но все равно не так быстро, как ей хотелось.  «Ну, что это декабрь-то все никак не кончится? –– сердилась она. –– Да что же весна-то такая нудная!»

Только лето промчалось единым солнечным перекатом по небу. «Пушкин» погонял свою  Белянку,   крича на всю улицу: «Цыля! Цыля!» Обзывал  ее за что-то  колобихиной коровой,  но было видно, что настроение у него превосходное.  У Сашиной бабушки кот ушел в лес, очевидно, надумав  там жить, однако скоро вернулся, зато рассказов  было не переслушать! Ходил по пятам за бабушкой или Аней и рассказывал, рассказывал…  И почему-то мух возненавидел.  К шмелям, бабочкам, комарам относился душевно, а вот мухи… Прыгал за ними, как дикий зверь, и  бил одну за другой.

Летом была река,  остров с горячим золотым песком, где  взрослые и дети купались и загорали, а в  камышах прятались   чирки, и летали стрижи, хватая на бреющем полете мошек.   Аня готова была все выходные пропадать там, если бы не огород.  Но и дома она находила радость: подружка-трясогузка, колыхаясь, бегает между гряд, успевая высмотреть червяка, почистить  о  щепку нос и спеть что-то счастливое. Пыльная ворона, как участковый, строго вышагивает с заложенными за спину крыльями. Мышка крадется на цыпочках по мокрой доске…

«Как хорошо! –– блаженствовала  Аня. –– И  теплый дождик, и  букет лютиков, воткнутый между штакетин забора, –– наверное, от соседа Митьки за то, что не наябедничала, когда высадил мне мячом стекло…  И тиньканье кузенек,  и нежные  песенки свиристелей…»

Они съездили с Зоей в село Енисейское, нарвали по ведру клубники. И там, в лесу, Аня тоже  радостно впитывала в себя лето: спелые травы с тяжелыми семенами, клонящиеся долу; божью коровку, что-то выбирающую из  крохотных пазух былинки; косички кипрея у подножия тонких берез,  аромат ветерка…

Но  лето кончилось. Поблекли небеса, цветы и бабочки. Желторотые воробушки устраивали драки.  То холодно было весь день, то знойно.  Сашин кот сидел на подоконнике  скучный.

 –– Не горюй, –– утешала его Аня, –– еще не осень…  

 Но кот знал больше ее.

 

 21

Валентин  стал высылать Ане деньги, вкладывая в конверт десятку или тридцатку.  Писал, что  научился фотографировать, приятель получает  фотопринадлежности  из Чехословакии,  продает ему, заказов много.  Не писал только, куда тратит деньги, но Аня и сама догадывалась: на фотоснимках брат  обнимал то одну, то другую барышню. Занимая должность батальонного санинструктора, Валентин имел   неподконтрольное личное время, и, как видела Аня, уходит оно у него на  женщин.

–– Вот вернется со службы, я за него замуж выйду! –– божилась Зоя, которой Валентин  очень нравился на снимках:  небрежный,  кудрявый.

–– А вдруг  привезет с собой какую-нибудь кралю?

–– А я отобью!

Экономя на желудке, Аня покупала ситец, шила платья. Не все удавалось, часть  ткани перевела зазря. Долго боялась взяться за германский шелк, подаренный двоюродным братом.  Этот вишневый шелк казался ей чем-то нереальным.  Она  гладила его ладонями, смотрела на чудные переливы складок,   и обмирало сердце оттого, что  такую  роскошь надо будет разрезать.  Накидывала ткань на себя, как тогу,  смотрелась  в зеркало:  «Так бы оставить!» 

Навещала Маня. После семилетки она устроилась буфетчицей в ремесленное училище.  Не умолкая, рассказывала о парнях: и тот нравится, и другой, и третий…

––  А ты почему дома сидишь? –– упрекала сестру. ––  Твоему Сашке вон еще сколько служить, еще и половины не отслужил.

И Аня  решилась.  Вишневое платье, сшитое наконец,  висело не надеванным. Не было туфель.  Купила туфли. Нарядилась.  Зоя, увидев ее, ахнула:

–– Я с тобой не пойду в клуб, ты у меня всех ребят отобьешь!

На танцах Аня бывала только в городском саду, и всегда с Сашей.  Духовой оркестр играл вальсы,  пары упоительно кружились, а на ограде гроздьями висела ребятня. Когда вошла  в клуб, где  играло  всего два аккордеона,  разочаровалась. 

 Яркое платье,  сшитое по последней моде,  копна пушистых  волос,  вызвали к  Ане всеобщие взгляды, и в сторонке ей не пришлось стоять. Смазливый  паренек пригласил на танец:  шутил,   цыкая, словно  держал в зубах спичку, кружил Аню без нужды, приподнимая над полом,  –– смахивал повадками на дружков Валентина, с которыми брат когда-то картежничал.  Но не курил.  Другие беззастенчиво пускали дым чуть не в лица своих подруг.

Бывая на танцах с Сашей, Аня  не замечала, как много девушек стоят, прислонясь к ограде, или танцуют друг с дружкой. А сейчас –– словно очнулась.  «Батюшки! –– пожалела их. –– Как же замуж-то им выходить? Вот война-то, гадина, что наделала!»  И  было неловко оттого, что Саша топает где-то в солдатских сапогах, а она –– с этим франтиком, который  поднимает ее над полом.

 Танец оказался с «хлопушкой», перед Аней похлопал ладонями  плюгавенький  мужичок, ––  на безрыбье и он сходил тут за кавалера. Мужичок некрасиво извивался спиной, и Аня досадовала, понимая, как смешно они выглядят со стороны.

–– Зойка, давай домой уйдем? –– сказала, когда танец, наконец, кончился. –– Не нравится мне тут.

Какая-то девушка подала Ане записку. Она развернула, прочла: «Козочка!  Убирайся отсюда, а то лезвием всю морду тебе испашем!»

 –– Ну вот, –– показала записку Зое.  –– Нет, Зойка, ты уж как хочешь,  а я ушла!

 

22

После трех суток мытарств, стыдливой изворотливости при появлении  ресторанных молодок с корзинами сластей, после умоляющих взглядов детей,  унизительного положения среди пассажиров Анна наконец облегченно вздохнула,  почуяв  через  открытую фрамугу запах полыни — запах родной сибирской земли!Мысли больше  не возвращались к  Уралу, думалось теперь о брате: как встретит?  Позарез нужна была его помощь, да поможет ли? Смотрела, как хороводы берез за окном сменялись полями  до самого горизонта, и хотелось верить, что  Валентин  поможет. Ведь она-то помогла ему, когда без гроша приехал в Губаху. Натворил тогда братец дел!  Женился, ребенка завел, а потом сбежал в Новосибирск к заочнице Соне.

Соседка, играя с Ильей, отвлекла Анну.

— Подарите  мне вашего мальчика?

Илюшка спрятался за мать, и из-под  ее локтя хитро поглядывал на  веселую тетю.

— Не то отдать тебя? — Анна взъерошила ему  волосенки.

— Не-а! — сын запрятался дальше. — Не надо меня отдавать, я к тебе уже привык. ––   Поднял плечико,  сморщил нос в бисеринках пота,  прибавил:  — Тоньку отдай.

Тоня ожидала, что мать рассердится, отругает его, но мать ничего не сказала, и она   обиделась:  «Бабушка бы так не сделала, бабушка меня любит!»  И ей захотелось  назад, к бабушке!

–– Мам, давай  в Губаху вернемся? 

–– Да ты что! Скоро Новосибирск, нас дядя Валентин ждет!

«Заждался, –– подумала. –– Как раз попадем  под какую-нибудь чертовщину,  у него это просто».  

Письма от брата шли бодрые, но они и тогда были бодрые, когда после оглушительных доходов остался гол как сокол.  В Губахе рассказал, что произошло, и  Анна готова была прибить его!

 В летних лагерях под Омском, куда она выслала Валентину его долю от продажи дома,  он совмещал службу с занятиями фотографией. На вольных просторах  солдаты  любили фотографироваться:  где-нибудь у куста или речки –– в самых непринужденных позах.  Деньги текли к Валентину, как из  водопроводного крана.  За лето скопил  двадцать тысяч, мечтая  по окончанию службы поехать к  заочной пассии в Новосибирск, водить ее в рестораны, театры, а пока, чтобы не упасть перед Сонечкой в грязь лицом, слушал по радио оперы и спектакли  и писал стихи.

–– Стихаришкин! –– прозвали его санитары.

–– Да вы послушайте, что у меня  получилось:

  Начало жизни где-то далеко,

  Конец ее, быть может, недалече.

  Пройти свой путь мне было нелегко,

  Рассказывать о нем –– того не легче.

–– Н-да,  тебе  очень  нелегко брать анализ на яйцеглист!

–– Обезьяны чокнутые!

Дислоцировались  на зимние квартиры в начале сентября.  В санитарный вагон погрузили ящики с медикаментами,  столы, стулья, матрацы.  За погрузкой  наблюдал  капитан медицинской службы Селезнев.  Стоял около раскрытых дверей вагона,  сдвинув фуражку на затылок,вопрошал:

–– Ничего не сломалось?  Не разбилось? 

–– Всё в целости, товарищ капитан.

–– Закончите и не торчите тут, а то другим подразделениям будете   помогать.

Селезнева медицинский состав  уважал за его спокойную деловитость.   Покончив с погрузкой,  ушли к вокзалу и сели на скамейку около ресторана.  С солдатскими грошами в ресторане нечего было делать, и санитары поглядывали на Субботина: может, проявит сознательность? Но он не проявлял.

–– Обеспечь, Стихаришкин, по сто грамм? –– снаглел санинструктор  Толик.

Валентин уже привык, что его доходы режут глаза, но сейчас решил: «Ладно, угощу. И сам выпью. До отправки эшелона еще три часа.  Потом завалимся на матрасы и проспим до самого Бердска». 

В ресторане  приглядели  столик в  углу. 

 –– Девушка! –– Валентин позвал официантку с выбеленными перекисью волосами. –– Две «Московских» и  котлеты с пюре.

Прошел к буфету, купил   папирос на всех.  Сидели,  дымили, разглядывали  картины на стенах.

Подавая им тарелки и бутылки, официантка сказала, что имеется черная икра и хороший коньяк,   есть заливное из судака,  конфеты «Пилот», шоколад  «Гвардейский». Ребята с усмешкой переглянулись. 

–– Ладно, тащи, –– распорядился  Валентин. –– По порции икры  под коньяк и по «Гвардейскому».  ––  Потрогал пачку денег в кармане:  можно хоть и быстро, но гульнуть в полную душу. 

 

…Как оказалось, что официантка обслуживает еще  два столика солдатни?

 –– Плачу! –– размахивал Валентин бутылкой. –– У вас в кармане  правительственная тридцатка, а у меня… ха-ха-ха!   Волошин, ха-ха-ха! заказывай,  чего душа просит!..

–– Денег не хватит!

–– Да ты!.. Да я!.. –– Валентин, ничего уже не соображая, вывалилсяиз ресторана, пересек площадь. Пролез под  эшелоном и, отыскав в санитарном вагоне заветный ящик,  нагреб под гимнастерку сотенные купюры. Не заметил писаря Рыжего Мотыля.  Зато Мотыль заметил его.

К приходу Валентина в ресторане уже дым стоял коромыслом, официантки обслуживали сдвинутые столики, где ели, пили, курили, давя окурки о сапоги,   человек сорок.  

–– Всем  встать!!!

Вооруженный патруль,  приведенный Мотылем, вернул всю ватагу к эшелону  и затолкал в свободный вагон.

По прибытии на зимние квартиры Валентина посадили на гауптвахту. Впервые в жизни он сидел  в одиночной камере.  Бесился, стучал кулаками по нарам,  вспоминая «деточку» –– белобрысую официантку, которая буквально вырвала у него пачку денег.  «Тысяч восемь было! Анька за шесть тысяч дом продала, а я что наделал!  Да мне бы эти деньги сестре послать, путь бы в Губахе дом строила, чтобы не жить в одной конуре вдесятером!  Кого удивить хотел?  Разве они понимают, что я ночи просиживаю за фотоувеличителем, пучу глаза, травлюсь химикатами?  Они понимают, что я не делаю им бесплатно! Идите в гарнизонную  фотографию! Не хотите?  Там пятерку берут, а я три рубля?  Там вас к стенке с намалеванной березкой поставят, а я  у настоящих берез фотографирую? О-оо, дурак набитый!  Теперь и начальство по головке не погладит, и ребятам в глаза не посмотреть».

На четвертые сутки солдат, носивший Валентину еду, сказал:

–– Тебя скоро выпустят. И суда не будет. Батальон готовится к выездным учениям –– не до тебя.  Притом сильно спились в ресторане только семнадцать  человек,  а главное, не было драки.

Это сообщение несколько успокоило Валентина. Но когда его вывели из одиночки и он увидел  батальон, выстроенный  буквой «П», –– сердце его оборвалось!  Стоял без ремня,  облаченный в широкие штаны и  незашнурованные ботинки.  Стоял под сотнями осуждающих глаз!

 –– Батальон! –– скомандовал командир. –– Смирно!  Товарищи солдаты,  сержанты и офицеры!  Аморальный поступок сержанта Субботина, совершенный им при дислокации с  летних лагерей на зимние квартиры, будем разбирать  вместе!  Председателем общественного суда назначаю  капитана Селезнева.  Начинайте, товарищ капитан.

–– Товарищи! –– начал Селезнев. –– В ответственное для батальона время санинструктор Субботин споил  около сорока  солдат и медицинских работников.  Чем бы это пахло для него в военное время? Расстрелом без суда. Но и те, кого спаивал  Субботин, ни в коей мере оправданы быть не могут. Укажи хоть один из них Субботину, что  попойка в ресторане грязным пятном ляжет на нашу дивизию,  этого бы не случилось!

–– Откуда у  Субботина деньги? –– выкрикнул кто-то  из строя.

–– Всем известно, что он занимался фотографией. Но командование батальона даже не подозревало  масштабов  его деятельности!  Они достигли размеров  окружного военного лагеря! По поверхностным подсчетам санинструктор Субботин заработал  в одно лето около двадцати тысяч рублей. Что это означает, товарищи?  Это  означает преступление!  Но вдумайтесь еще в один факт:  у Субботина скопились тысячи фотопленок, а это не что иное, как  материалы для иностранной разведки!

У Валентина потемнело в глазах: «Неужели отправят в дисбат?!» Тело его от страха обвисло, он уже едва стоял на ногах, и капитан, глянув на него, быстро закончил:

–– Субботин может не беспокоится: такого у нас не случится.  Прошу, товарищи,  высказывать свои мнения.

То, что услышал Валентин от рядовых и офицеров –– было гильотиной!  Его называли рвачом, ставили в вину, что не делал фотоснимки по  рублю,  поскольку занимается фотографией во время несения службы,  что берет деньги даже с офицеров.  Особенно усердствовал старшина саперной роты Кулик:

–– С меня Субботин взял полсотни за  десять визиток!  Как это называется?

Валентин вспомнил  день, когда Кулик попросил его сделать визитки. К визиткам понадобилось семейное фото на природе. Потом фотоснимки по отдельности жены и детей.  Жена старшины подала Валентину, как милостыню,  полусотенную бумажку,  он отказался. Тогда дочь принесла  деньги прямо в  санчасть и кинула ему  на стол.

–– Вот! –– подытожил комбат, выслушав всех, кто желал сказать свое слово.  –– Забираем  у Субботина оба фотоаппарата и забираем деньги, которые пойдут на приобретение книг в  библиотеку.

–– Три тысячи мне сестра прислала… –– пролепетал  Валентин.

––  Молчать! Приказом командира полка сержант  Субботин разжалован в рядовые! 

Сонечка обломилась.  Вместо Новосибирска оказалась Губаха, где строил перед шурином и сестрой большие планы на будущее, но кончилось тем, что опять убежал к Сонечке, успевшей за  это время неудачно сойтись и расстаться с каким-то  из своих обожателей.

  

 23

 — Тоня! Давай руку! Не зевай, Тоня! — Ошарашенная движением большого города, девочка  бросалась чуть не под колеса автомобилей. 

Едва дотащились до  трамвайной остановки.  В трамвае дети, как дикари, лезли к окну, визжали, пищали, тыча пальцем в легковые автомобили. К счастью ехать было недалеко, вышли  в старом районе города, и Анна, наконец, перевела дух:   пейзаж  с приземистыми домишками и не мощеной дорогой  детей не заинтересовал. 

 –– Мам! Я  дерево видела до неба! ––  хваталась за  ее за руку Тоня.  –– У нас на Северном нету таких, и у бабушки нету!

Анне припомнилось, как дочка одной из заказчиц в лесу за Губахой нарвала волчьего лыка вместо сирени –– видела сирень на открытках.  

По улице бегали собаки и кошки,  у кого-то за забором кричал петух.  Всего ничего было от центра, а уже совершенная деревня. Читая  номера на домах, Анна шла к баракам, построенным уже в советское время.  Дорогу знала, была у Валентина на свадьбе:  брат гордился, что  отец Сонечки «сделал» им  комнату.  Тесть Валентина сухонький, про таких говорят –– богобоязненный,  не понравился Анне. За благочестивой наружностью был виден хищник.  Теща тоже  не  понравилась, но тут Анна не могла определиться почему.  Только Сонечка была хороша:  легонькая, как перышко, и веселая.

 — Вот тут вот живет дядя Валя, –– Анна привела ребятишек к бараку с полукруглым навесом над небольшим крыльцом.  В подъезде, загроможденном рухлядью, отыскала нужную дверь, обитую  клеенкой, и  постучала о косяк.   Маленькая,  в мелких кудряшках женщина встала на пороге:

 –– Вам кого?   

 — Здравствуй, Соня. — Анна поклонилась, больно царапнув своим поклоном дочь. 

 –– Ты? –– захлопала глазами невестка. –– А Петр где?!

 –– Я от него  уехала.

И солгала,  видя, что Соня  не спешит пригласить  войти:

 –– Нам переночевать, а утром в Бийск отправимся.

 –– Да я ничего… –– невестка отступила с порога. –– Валентин на работе.  Может, чаю согреть?  В  баню могу сводить бесплатно, я там бухгалтером.

 «Наверно, ужасно выглядим, –– подумала Анна. –– Столько дней  таскались по поездам».

 –– Лучше в баню. Поищи, во что нам  переодеться, я свою одежду там постираю.

 Соня указала детям на дерматиновый диванчик в кухне. Они сели, боясь шелохнуться, исподтишка разглядывая негостеприимную  хозяйку.

 –– Тоне подойдет пижамка Валерика,  Илье дам  костюмчик, ты присылала, помнишь, трикотажный? –– размышляла  Соня. –– А тебе даже не знаю что.  Валькину рубашку, что ли? Возьмешь?  И  мамину старую юбку.

 –– Да что дашь, то и ладно. 

Соня позвала ее за собой в комнату, и пока искала вещи, Анна  увидела резной комод.

–– Красивый какой! –– дотронулась пальцами до  резьбы.

–– Валькина работа.  ––  Невестка завернула одежду  в узелок, засунув его  в кирзовую  старую сумку.  –– Я провожу вас.

 

 24

Напарившись и сбросив с себя, казалось, пуд тяжести, Анна вела ребятишек  домой.На столе у  Сони  уже  были  приготовлены  хлеб и варенье. Оправдывалась:

— Ходила  за маслом, да не было.

 Варенье было проварено плохо, подкисло, но Анна и дети ели, не обращая внимания. 

––  А Валентин-то где? –– Анна поглядывала на часы. По времени должен уж подойти.

— В сарае. Мастерская у него там, калымит.

— Голодный?!

—  Не маленький, найдет, что поесть.

— Я  к нему пойду! –– встала Анна.

—  Иди. А дети пусть  спать ложатся.  Вот тут, на диванчик. Не сикаеют?

— Да ты что! Такие большие!

— Ну, я так просто. Провожу тебя, а сама к маме.  К Валерику  надо.

На улице уже  вечерело.  Несколько мужчин играли за столиком в домино, напомнив Анне такие же вечера в Губахе.  Возле их дома на Северном тоже стоял «доминошный» стол,  по которому мужики азартно стучали костяшками.  Здесь только детей  не было видно, а там  они  лезли к отцам и жаловались друг на друга.   «Отлупили? ––  спрашивал какой-нибудь из папаш,  не  отвлекаясь от  игры. –– Ну, скажи спасибо, что не до крови!»  А Петр  даже из квартиры умел руководить воспитанием Тони. Высовывался в форточку и советовал:  «Бей в морду и никого не бойся!»

— Зачем уехала от Петра? — попеняла  Анне невестка. — Нормальный он мужик,  я его помню.

 — Я его не люблю.

 –– Вот новость! Замуж вышла, а  потом люблю–не люблю.  Так нельзя.  И к кому ты в Бийске?  Думаешь,  обрадуются такой  ораве?

 В Анне еще теплилась надежда, что Соня  оставит их у себя, пока, устроившись на работу, она сможет  снять комнату. Но от таких слов надежда рухнула. 

 –– А у нас беда! ––сморщилась Соня. –– Валерик туберкулезом болеет.   Отвезла его к   родителям,  там  хоть сад,  воздух чистый…

 — Не может быть! ––   повернулась к ней Анна. ––  У мамы не врожденное было, мы с Валентином не заразились!  Она все отдельно  для себя держала.

 — Как  узнаешь…  А скажи, Валькина дочь на кого  походит?

И потому, как  Соня легко забыла о  болезни сына, Анна поняла, что она  врет.  Врет, чтобы не придумала остаться  у них!

–– Ни на кого.

–– А-аа! Понятно, почему нет фотографий; Риммка же замучила его письмами!

Анна не знала  про это.  С Риммой они не общались. 

–– Как  думаешь,  Валька виноват или она?

–– Мать ее.  Денег мало Валентин приносил, говорила, теперь локти кусает.  Когда Танюша маленькая была, советовала  Римме: «Вот  умрет Танька, будешь на все комсомольские собрания ходить, сразу мужика отхватишь!» 

 ––  Ан, и не позарился никто!  Кому нужна с ребенком?

Анна   так  резко остановилась, так глянула на невестку,  что та побледнела.

–– Не трожь ребенка!  У меня двое, так что?  И мать мою не цепляй.  Знала бы я, что ты такая, не поехала бы на вашу свадьбу!   «Валька! Валька!» –– Как  собаку кличешь!

–– А ты лучше меня?! –– окрысилась Соня. –– Петр  бить тебя из-за чего стал?  Письма дружку строчила?  Валька мне все рассказал!  Вон его хоромы! –– ткнула  пальцем в открытую дверь сарая. –– Прощай!

«Ну, и черт с тобой!» ––  послала ей  вдогонку Анна.

Подошла к сараю, заглянув внутрь.  Валентин водил кисточкой по доске. Пахло лаком.  Обернулся, не сразу признав сестру,  и,  бросив кисть,крепко  прижал ее к себе.

 

 25

 — Не могу, братик, всю они меня изломали, –– говорила Анна, сидя с ним на бревне у сарая. Красные отсветы заходящего дня тревожно падали ей на лицо, и Валентин увидел, насколько  сестра  изменилась: морщинки у  глаз, у рта… ––  в двадцать  четыре года! 

–– Как  я умом не тронулась.  А доходило до этого.  А может, и тронулась: в поезде  ко мне мама приходила, разговаривала со мной.

–– Да ты что?! ––   Валентин  приподнялся. –– Я ведь тоже… Сижу вот тут,  и   –– мать стоит!  Жалкая, бледная. Стоит и молчит.  И у меня язык отсох.Потом исчезла.  Я никому не говорил, чтоб за  психа не приняли. 

–– Наверно,  в церковь надо сходить, свечку поставить за родителей…

––  Наверно.  Ладно, пошли домой, дети ждут.

Тоня с Илюшкой,  когда  Анна вернулась, наперегонки  кинулись к ней:

–– Почему ты так  долго? Мы тебя ждали, ждали!.. Зачем ты нас закрывала?

–– Ну, милые  птахи, ну, родимые щебетухи! –– Валентин по очереди подкидывал их на руках.  ––  Сейчас угощенье будет.

И только охнул, заглянув в  кухонный стол.

Выбежал  в коридор, громыхая там чем-то, что-то дергая.   Принес сыр, корейку, китайский компот в жестяных банках; потом втащил  кастрюлю с водой,  где  плавал большой кусок масла. 

–– Шурке в стол закопала, сволочь!

–– Ох, оставь ты  ей все, –– посоветовала Анна. ––  Мы уедем, а тебе с ней жить.

 –– Ну да, как же!

 Ребятишки зачарованно смотрели на дядю. Ели быстро, много, запихивая в рот  большие куски. 

–– Деньги-то есть у тебя? –– спросил  Валентин сестру.

–– Откуда?  

–– Сейчас дам.

Прошел в комнату,  однако вернулся ни с чем.

––  Увезла!  Как чуяла!  Ладно,  я заначил  немного.  Ты к кому хочешь в Бийске-то?

–– К Мане. 

–– Что тебе Маня?  Здесь оставайся. На нашей улице комнату можно снять. 

–– Спасибо, но лучше  подальше от  твоей Сони!

 

***

В кухне горел ночник. Брат курил, сидя за столом, Анна сидела на дерматиновом диване.  

–– Не пожалеешь о Петре? –– спрашивал Валентин. –– Никогда не забуду, как он меня встретил.   Все готов был отдать!  

–– Нет. Тебе с ним бутылку было распить,  а я света белого не видела.  Думаешь,  не понимаю ничего?  Да, он надежный,  не жадный, никого не боится.  То, что глотка у него широкая, так у нашего деда она была не меньше, и материться он тоже умел.  Но он еще  радоваться умел!  А этот кобенится, требует, чтобы его жалели за его страшную участь.  Не было у него жизни, хочет все сразу получить,  любой ценой. Только эта цена вот где у меня! –– Анна хлопнула  ладонью  по шее.

С улицы донесся петушиный крик:

–– Аув-ввау-вау-ваа-а!

Крик подхватил  другой «солист», хрипя, как удавленник:  «гх-хыыыы…»

–– Чудные у вас петухи, –– прислушалась Анна.

–– Один Клавкин, другой Шуркин.  Шуркин за штаны хватает,  а Клавкиного недавно зарубить хотели: клювом  целился  мальчику в глаз.  Значит, окончательно порываешь с Петром?

–– Окончательно.

 К странному петушиному дуэту присоединился еще один голос, чистый  и звонкий.

–– Икки-ки-киии!..

–– А это не знаю чей, –– сказал Валентин. 

 

 Тонечке снилось: она по-прежнему дома. Приходит с работы отец. По  яростному  хлопанью дверью, по воплю в коридоре она понимает, что он «получил получку».  Она прячет голову под одеяло, и ее лихорадит: «Хоть бы уснул!  Хоть бы мама улыбалась!»

–– Ах, не горюйте, ненаглядные невесты, в сине море вышли мо-ря-кии! ––  затягивает  отец. 

«Сейчас целоваться полезет!»

–– Деточки мои-ии! –– отец  пытается изобразить рыдание.

 Тоня осторожно выглядывает из-под одеяла: отец на четвереньках ползет к их  кровати, тянется к ней его большая  рука.

 — Нет! Нет! — вскакивает она и кубарем летит с постели, забиваясь  в угол.

«Не молчи, мама! Ты назло нам молчишь! Пожалей его, он тогда не будет  тебя бить!»

 Трясясь от фальшивых рыданий, отец протягивает Илюше липкие, в табачных крошках, конфеты.  Илюша таращит глаза и не берет. Тогда, разом прекратив всхлипы, отец бросается на мать и хватает ее за горло:

— Сидиш-шь?  Смотриш-шь?  Сашеньку ждеш-шь?

Мать в удушье выкатывает глаза. Дети кидаются к ней — визг, плач, жуткий клубок сплетенных тел... Тоня обнимает ноги отца, не замечая, как он  коленом отдавливает ей пальцы:

— Папочка! Папочка миленький! Не бей маму! Пожалей маму, папочка!

Перед ней синее лицо братика.

— Что?  Что случилось?

Девочка открывает глаза и видит перед собой  невредимую мать и дядю, которого не сразу, но признает. Она все еще не может освободиться от страшного сна и вдруг…  ощущает под собой горячую мокроту.

— Насикала...  — уродливая гримаса перекашивает ей рот.

— Да пропадите вы пропадом! ––   мать срывает с нее одеяло.

Валентин ошеломленно смотрит на нее, и, разом  поняв все,  обхватывает сестру за подмышки,  тащит  на дерматиновый диванчик.

— С ума сошла! Отойди от детей! Спи!  Иначе –– свалишься!

 

26  

 Утро еще только проявлялось. Еще робкие короткие лучики солнца ощупывали землю, еще в стекляшках росы была  трава во дворе, а Маня с мужем уже возились  в стайке: большое хозяйство –– большие хлопоты.

Володя  был не в духе и наскакивал на жену:

— Ты виновата, полоротая!

— А я при чем? — отбивалась Маня

Ей было обидно: разве она приглашала Анну,  велев убежать от  мужа? Но приехала, так куда ее денешь: не на улицу же выкидывать?

—  Не злись, она шьет хорошо,  отработает за картошку с молоком.

–– Ладно, пошевеливайся, опаздываю.

Поросенок нетерпеливо  хрюкал в закутке, и, выпроваживая его во двор,  Володязаорал:

–– Крыса опять!  Хоть бы котлет ваших принесла, людей травите, авось и крысы не сдюжат!

Маня заплакала:  «Все из-за Аньки! Свалилась на мою голову! Надо сказать ей, чтоб к мамке  ехала или  в деревню  к дяде Ивану!»  Но тут же  опомнилась: «Пару рубах Володе надо пошить. Мне бы халат из ситчика». 

 Слезы просохли.

–– Тормозок возьмешь  или денег дать?

–– Пятерку гони.

–– Куда  столько?  

Володя запел:

   Прихожу я в магазин, топай, топай,

   Там бутылки стоят кверху...

— Ох, ты и...

— Цыц, работница питания! Не разумеешь — не лезь. Воруешь свои пирожки –– и воруй!

 Бросив скребок, Маня ушла за загородку:  «Паразит! –– плакала. –– Сам от бутылки к бутылке, а ты крутись, да еще  виновата! Зачем только я за тебя замуж вышла? На какой леший ты сдался мне?  Столько парней гонялось за мной, а я этого крокодила выбрала!»

Из дома босиком выбежал Лешка, пятилетний сын. Помочился с крыльца, попрыгал зябко и  удрал обратно в тепло.  Маня  выгнала  уток. Подсолнухи поднимали желтые головы  к солнцу. Начинался день.

Володя вскоре ушел. После завтрака ушла и Маня. Анна принялась разбирать вещи, оставленные  для переделки и перелицовки.

— Это пойдет сюда, — прикидывала, хмуря лоб, — это можно выпороть. Пожалуй, и получится пальтишко Алеше. А из этой сорочки выгадаю Тонечке платье.

Расчеты швеи перебивались мыслями о брате.  «Вот  и «устроилась» в Новосибирске, «помог» Валентин…   «Можно комнату снять».  Да я бы на его месте ночью побежала к этим хозяевам, я бы не успокоилась, пока не увидела, что у сестры все хорошо! Сам-то приехал к нам –– костюм ему справили, и пальто зимнее, а  тут видит же, что разутые и  раздетые, и хоть бы хны.   А  Сонечка его как за диванчик переживала! А врет-то как!  Вот тебе и образование, и высший разум.  На что они,  если нет совести?»

Думала и о Саше: «Встретиться бы, посмотреть, каким стал?»

–– Ну, почему вот так, Ань? –– тоскливо спрашивала ее Людка, когда Анна рассказала  ей про  Сашу. –– У меня ведь тоже был парень.  А потом  меня в Губаху эвакуировали, а его –– на фронт. И всё.

Неделю Анна крутилась, как белка в колесе: шитье, уборка, стирка,  — старалась перед сестрой.

Володя докапывался вечерами:

–– С твоей фигурой Анька,  можно в ресторан  официанткой. Деньги рекой потекут.

— Да чё ты к ней привязался? — кипятилась Маня.

Но однажды Анна спросила Володю:

— Ты же знал Лесникова.  Где он теперь?

— А где ему быть, шоферит. 

— В Бийске?

— Ну.  Видел я его недавно.

–– Про меня  сказал?!

–– Ага! Забота мне вас сводить. Двое детей у него, матушка, и бабочка  вполне приятных конструкций.

Мария ударила мужа кулаком по спине:

—  Чистое помело! Не слушай его, Ань.  Хочешь –– так съезди к Лесникову, сама  все узнаешь.

––  И поеду!  –– твердо сказала  Анна.

 

27

—  Мам, ты куда? — Тоня догнала мать у калитки.

— На работу устраиваться, — стыдясь своей лжи, ответила Анна.

 Хотела погладить  Тонечку, но не посмела коснуться детской чистоты уже нечистыми, как ей казалось, руками. Попросила:

— Следи за мальчиками, и если что — беги к тете Лене.

 Тоня осталась у калитки.  Смотрела матери вслед, пока та не скрылась  из  виду.  Лешка висел на заборе, сворачивая шляпу незрелого подсолнуха,  а Илья, раскрыв рот, ждал, когда можно будет выкусывать зернышки.  

Ничего тут не нравилось Тоне.  Ни  заборы, ни крикливые  утки.  И Лешка, хоть и брат, тоже  не нравился.  Вот брат Коля, который остался теперь у бабушки, совсем другое дело. С ним было весело. Разворошат  сметанную бабушкой копешку, стегают друг друга  веточками малины.  А можно просто сидеть с Колей на крыльце, смотреть, как за гору уходит солнце, и сочинять, что за горой живут цари и царевны.  Вообще у бабушки было хорошо.  Можно бегать босиком по гудроновым тротуарам, гудрон мягкий, ноги становятся черными, бабушка оттирает их керосином и грозит стриж-балдой –– большо-ой такой жук с длинными усами!  У бабушки есть  полати, Коля умеет лазить на них, а Тоня один раз попробовала, но упала на бак с водой. И бабушка тут как тут: вицей по голым ногам!  Не очень  больно. Только однажды Тоне досталось по-настоящему: это когда бабушка  полезла  в  голбец, а она так низко склонилась над таинственной ямой, что не удержалась и  шлепнулась бабушке на спину.

–– Пошли яйца искать? — спрыгнул  с забора Лешка.

––  А где? –– удивился Илья.

–– Да в бревнах. Дурные куры несут.

Илья потопал за ним, Тоню не пригласили,  и она пошла  сама по себе: на улицу, собирать в подол куриный пух, –– на подушку,  как велела мать.

 

   28

Анна  шла по Бийску с радостным и тяжелым чувством. Глаза видели одно, а сердце –– другое, прежнее. Она специально выбрала дорогу подальше от родного дома. Боялась встречи с ним, слишком много он вобрал в себя.   После ссор с Петром, когда муж обзывал ее последними словами, ей вспоминались родители: как они-то могли  не ссориться?  Самое большее, что происходило меж ними, это если мать упрямилась, говоря: «нет», а отец  хлестко  отвечал:  «Не гнед, а саврасый!»

Много  раз видела Анна в Губахе свой дом, –– и во сне, и в яви.  Как-то  увидела  яблоньку, ту самую, что росла  у родной калитки.  Стайка щеглов на яблоньке.  И яркое-яркое солнце!   Она даже Сашу  перетащила в свой дом.  Шла во сне за пожилой  женщиной, глядь –– а  во дворе Саша!  Увидел ее, бросил работу, маячит:  иди сюда!   Дорога высоко, и Анна, скрываясь  за женщиной, тихо зовет:

–– Нет, ты  выходи…

«Даже  в  снах-то прячусь!» –– с горечью думала.

Чем ближе подходила она к автобазе, тем страшней  становились.Ворота были открыты.  Встала возле них, заглядывая во двор. Покореженный кузов отслужившего  век автобуса, несколько грузовиков, возле которых мужчины в замасленных спецовках, мастерская в глубине двора. Где Саша?  Там? Подъедет? Повернулась лицом к дороге, бесцельно глядя на металлическую  сетку и камни, крепившие   холм,  на белый вьюнок на них.  Мысли не было ни одной, только тупое ожидание.  Постояв  так, она вдруг обомлела: «Как пугало же я!» И окликнула паренька, вышедшего с территории  автобазы:

 — Не скажете, где Александр  Лесников?

Парень обернулся во двор, прокричал:

 — Лесни-ик! Пришли тут к тебе.

И у Анны все покачнулось перед глазами.

Оттирая мазутные руки, Лесников вышел на зов. Глянул на молодую женщину в броском платье, и скорей угадал, чем узнал Анну.

 — Т-ты?

Анна потеряла соображение.

 –– Ты. — Ответил  за нее Лесников.

— Я на минуту, –– вдруг бестолково заговорила она. –– Увидеть тебя хотела. Я все знаю… — сгорала от  лживой бодрости своих слов.   «Чужой совсем. Не тот. Не нужна!»  Анна  побежала прочь.

 Лесников догнал, поймав  за руку мягко, но крепко.

 — Погоди, я сейчас.

Она замерла птицей у открытой клетки, не веря в возможность воли, не зная, что с этой волей делать…   Сколько так продолжалось, тоже не знала.

Выехал грузовик, посигналил.

— Садись,  — Александр  открыл перед ней  дверцу.

Анна  влезла в кабину и опять затараторила, поражаясь самой себе:

 — Уйти уж хотела, любопытные все такие, разглядывают… А на мне платье выходное, другого-то нет… 

 —  С семьей приехала? –– перебил Лесников.

 — Одна…   То есть нет,  с ребятишками…

 —  Тебе кто  про меня сказал?

 — Володя  Опенкин… 

 —  Так ты  уже сколько  здесь?

 — Я-то?

 –– Да успокойся,  не съем! –– прикрикнул Лесников.

«Надо взять себя в руки, надо взять себя в руки!» –– заклинала Анна. Так мечтала об этой  встрече, так придумывала ее, а встретились...Искоса глянув  на Александра, заметила над губой старый шрам. И так захотелось прижаться к его губам, замереть, почувствовав  жалость их и  прощение!

— Куда  ты меня везешь?! –– всполошилась вдруг, увидев,что  выезжают за город. «Ишь, какой! Уж думает, раз  пришла, то уж…»

—  Ну, хочешь, так по городу будем кататься!  –– фыркнул  Лесников. ––Сбавил скорость, заговорил, не сдерживая  досады: –– Почему  не дала знать о себе, когда дом  продавала?  Акимиха   рассказала потом:   «Аня мужа нашла хар-рошева! Генерал или полковник.  В кителе!»

 — Стыдно мне было…  Беременная, живот   видно… И Петр сторожил, как пес. А думы только о тебе были!  Гляну на твои окна –– бабушку жду!  И боюсь:  вдруг она увидит меня?  Не могу  я тебе  всего объяснить…  Хотела в письме  рассказать, да золовка  перехватила –– на почте работает,  Петру отдала.

 — Что, так скоро и разлюбила своего мужа? — не поверил Лесников.

 —  Да  я  не любила его никогда!  Пожалела.  Никакой он не генерал, после лагеря ехал, китель купил  у кого-то.

 Но  тотчас ей  стало совестно:

 — Вот в  чем он не виноват, так в том, что сидел.  Без вины сидел! И за китель не осуждаю.  Всю войну прошел, а у  него  награды отняли! Будто не   заслужил,  а по ошибке дали. 

Лесников  затормозил.

 ––  Да… от тюрьмы да от сумы не зарекайся…  Бедная  ты моя!

И в мгновение все позабыв, Анна  обвила его шею:

—  Люблю, люблю, люблю, я люблю тебя!

—  Анька!..  Погоди…  Анька!..

— Не отдам!.. Ни за что не отдам!  Жить  хочу!

  

 

Тоня давно проснулась. Свет из кухни тусклой дорожкой ложился через полуоткрытую дверь, и в его желтизне переодевалась мать.

Целый день Тоня ждала ее. Но уже и солнце село, и пуха был набран полный мешочек, а она все не возвращалась. Дядя Володя ругал тетю Маню, кричал про какого-то Сашу. Что за  Саша? Почему дома из-за него папа бил маму, а здесь дядя и тетя ругаются?  Тоня поняла лишь, что мама поехала к Саше, и ей стало обидно за себя и за брата, да отчего-то мутило ее: не то от глаз матери, какие видела перед ее уходом, не то от  ее слов.

Хлопнула дверь, пришла тетя Маня. Взрослые в кухне, но Тоне все слышно.

— Повидались? — спрашивает тетя Маня.

— Да, — неохотно отвечает мать. — Нужно мне в деревню ехать, не выдержать  тут, рядом.

— Конечно, — язвит дядя Володя, — туда он к тебе и кататься будет, все от жены подальше.

Мать смеется нехорошим смехом.

 «Уеду  к бабушке, — решает девочка и, сдерживая слезы жалости к себе, встает, одевается. — Никому мы с Илюшей не нужны. Папа пьяным приходил, дрался, мама не любит… Только бабушка! Приеду и расскажу ей все, пусть Илюшу тоже заберет, плохо ему будет в деревне», ––  Тоня не знает, что такое деревня, и чужое слово ее пугает.

Одевшись, она храбро выходит в кухню. Не обращая внимания на хозяев, говорит матери:

— Я уезжаю к бабушке.

 Тоне уже нестерпимо: ей хочется заплакать и все, все высказать матери!  Тогда мать  обнимет ее и скажет: «Зачем тебе одной ехать, доченька? Завтра мы вместе решим, как нам быть, ведь утро вечера мудренее. Никто не нужен мне, кроме вас с Ильей».   Но мать говорит совсем другое, и говорит злым голосом:

— Умница! Везде со своим умом вылезешь!

— Мама! — хочет объяснить Тоня, но мать обрывает ее:

— А ты сними-ка все, что на тебе, ведь это все мое! И можешь хоть к бабушке, хоть к папе родимому!

«Как? — ужасается девочка. — Как ты можешь так говорить?»

Взвизгнув, она сдирает с себя платье.

— На! Это ты шила! А трусики и маечку мне папа купил! А туфли бабушка подарила!

Анна смотрит  на нее расширенными глазами, смотрит, как на чужую, и нет в ней  никаких чувств.

Скинув одежду, Тоня выбегает в темноту двора,  затем  улицы. Сердце  разрывается от горя. Нет, она не ждет сейчас, как ждала минуту назад, что мать приласкает  ее и  она сладко расплачется. В ней бушует негодование.   «Выгнали! Выгнали! Ну и пусть, я уеду!»

Лают собаки, девочке кажется, что они бегут за ней, хватают за ноги, она спотыкается, падает.

Мир рухнул!

Ее, бьющуюся в судорогах, поднимают чьи-то руки.

— Малышечка! Малышечка! ––  Володя едва справляется с ней. Тащит в дом, укладывая на свою постель.

–– Не бойся, малышечка, никто тебя тут не обидит, не кричи так громко, братиков напугаешь. Не реви, хватит, оставь слезы на завтра, а то умыться будет нечем. Завтра будешь со мной порядок наводить в хлеву, завтра у меня выходной, воскресение, работы жди много...

Всхлипы и вздрагивания ребенка становятся реже. Убаюкиваемая словами Володи, как знахарским заговором, девочка засыпает.

 

 29

Утром Маня сердито месила тесто. Поглядывая  через окно в огород, где Анна подкапывала  молодую картошку, злилась:

«И чего пристала к Лесникову? Ни своих, ни его детей не жалеет! Тоню-то как обидела, едва  отводились. Ребенок же она, а Анька на нее как на взрослую...  А и сама-то:  лицо горит, глаза  чокнутые.  Не понимаю я этого! Мне тоже парни нравились, одного  до сих пор люблю:  всякий раз  жаром  обдаст, как  увижу. Ну, так что же теперь?»

В сенях завопил сын:

— Ма-амка!   Илькин отец приехал! ––  сын вбежал в дом. –– Илькин отец!  С чемоданами!

—  Да ты чё это? Не мели! — ахнула Маня.

Позабыв о тесте, выбежала на крыльцо. «Что будет сейчас, что будет!»

… После бегства Анны Петр ходил побитой собакой. Нет, его не смущало, что над ним смеются мужики на работе и во дворе, его изводило другое: не вернуть Анну, не из тех она, кто возвращается. 

 — Деточки мои! — исступленно звал сына и дочь. И вставала перед глазами одна и та же картина:  нарядные дети у новогодней елки.

Приезжала мать, каялась, просила его: «Езжай за имя, пушшай она,  халда эдакая, хоть што делаёт!  Господи батюшко,  где-от  Илюшка с Тоней, где они, матушки, скитаются?..»

Затаив сейчас все, что ему было во вред, Петр попытался сыграть. Собрав лицо в слезливую гримасу, сделал робкий шаг к Мане. Она попятилась, но выручил Илья,  с разгона налетев на отца.

 –– Па-апка!

 И повис на его руках.

 Не заставляя ждать, Петр вручил детям по шоколадке,  поднял чемоданы и пошел  за хозяйкой, выискивая глазами жену.

 Когда Илья с радостной вестью подбежал к матери, Анна окаменела.

 –– Тонька! –– уже звал Илья. –– Папка приехал! Тонька, папка приехал!

Девочка сегодня не отходила от Володи, видя в нем единственного заступника.  Сердечко ее заметалось. Спотыкаясь, она побежала  к отцу: скорее, скорее припасть к нему, родному, хорошему! 

Петр распаковал чемоданы, выложил подарки. У Мани глаза разбежались от невиданных яств. А Петр,  помня, как неважнецко снабжается  Бийск, специально скупал в Новосибирске  самое лучшее, чтобы умаслить Опенкиных.  

— О-го-го! Петя! — распахнув дверь, влетел Володя. –– Здорово! —  тряс руку Петра, похлопывая,  поглаживая, не зная, чему радуется, но радуясь искренне. — Что, нюня - манюня, дождалась папку? –– засмеялся, обернувшись к Тоне.

 — Дождалась... –– прошептала она.

Анна эту ночь провела без сна. Где же уснуть, если день был от начала и до конца на нервах? Она заставляла себя думать о детях, хотела представить, как уедет в деревню, она еще о чем-то хотела думать, но не думала ни о чем, а только смотрела в темноту и видела высокую траву под сосенкой и себя на той траве.  Под глазами к утру пролегли  круги. Стоя теперь  посреди огорода, трогая пальцами зацелованные губы, Анна металась:  «Убежать, что ли? Через огороды с Ильей. Через трассу, в полынный яр. Переждать. Потом спрятаться у кого-нибудь, пусть Петр забирает Тоню, пусть уезжает!»

Но знала, что  Петр камня на камне не оставит, если отнять у него сына.

Кое-как собравшись с духом, обмыла в бочке испачканные   руки, и вошла в дом.

— Аня! — Петр устремился к ней.

«Ах, Аня, а  раньше все Нюськой была?»

— Я за детьми приехал.

— На-кось! — она  выставила  кукиш.

— Я с серьезными намерениями, не обижай меня, Аня, –– простонал Петр.

— Барнаульским прибыл? — вмешался  Опенкин.

— Новосибирским. К Валентину заезжал. 

— Давай, мать, ставь, что есть, на стол, –– распорядился  Володя.

 От нечаянного теплого приема — Анна в счет не шла — Петр обмяк, расслабил пружины нервов.

— Я вот что решил. Решил, что заберу детей, а Аня –– как пожелает. Принуждать не стану, насильно мил не будешь.

 — Правильно! –– брякнул Опенкин.

«Сейчас все выболтает Петру,  а тот зарежет», –– подумала Анна.  –– Самой, что ли, повеситься?  Выйти, будто в уборную, и на коровьей веревке удавиться».

А Петр от поддержки свояка заговорил бодрее:

— Я ведь все понимаю. Хочу Ане руки развязать, без детей-то ей легче будет.  Мать моя плачет по ребятишкам, места не находит…

Тоня, напряженно слушавшая разговор взрослых,  подбежала к нему.

— Я к бабушке хочу! Я ее все время вспоминаю, мы даже не попрощались с ней, когда поехали!

— Дети, они ласку любят, — кивнула Мария. ––  У нас Алешку  от  бабки   калачом не выманишь. Балует она его, а ему то и надо.

Муж незаметно подмигнул ей. Он тоже был на стороне Петра. «Семья — дело святое. А если жена шлюха, то надо в шею гнать! Промоталась весь день  с Лесниковым, ребенка чуть не потеряла, и хоть бы хны»!

— Пап, когда мы к бабушке поедем? — тормошила дочь.

— Как мама согласится, так и поедем.

— Я не хочу, чтобы она ехала, — твердо выговорила девочка.

–– Ой, давайте уже к столу! –– перепугалась  Мария. –– К столу, к столу давайте… 

 

Пили и ели все, кроме Анны: она отказалась.

–– Хватит  уж тебе, покуролесила, –– пристыдил ее Опенкин.

— Держись, Аннушка за Петра, не рушь семью, –– уговаривала  Мария.

— Кулаки мне твои, Петя, сниться еще не перестали! –– сказала Анна.

Мимо дома проехал грузовик, но никто, кроме Анны,  не обратил на это внимания.

Петр страдальчески затянул:

— Давай, Аня, вместе забудем все, давай сначала начнем.  Или хотя бы спросим детей, с кем они хотят остаться.

«А - а...  Давить начал», — усмехнулась она.

Машина вторично проехала, но уже в обратном направлении.

 — Какой ишак мотается? — засек на этот раз Опенкин.

 — Пашка, наверно, — предположила  Мария, — у него сын родился. Иду  вчера, а у них дым коромыслом. Не сбил бы кого на радостях.

 — Ну-ка, выйду Алешу  с Ильей погляжу, — поднялась Анна. Ноги ее подкашивались: уже поняла, что за рулем  грузовика Лесников.

— Чокнемся за благополучный исход, — Опенкин разлил по стопкам водку.  — Знаешь, Петя,  бабы ведь –– они ушлые. Где им не по нраву,  волоком не затянешь. Ты вот что,  оставайся  здесь, строй свой домишко, и, глядишь,  так заживете, что сами себе завидовать будете.

Петру  кисло улыбнулся, но ответил, что надо подумать.

— И думать нечего! За год построитесь! Мы начали тоже ни с чего, а надо было,  и откуда что  бралось? Пойдем-ка во двор,  посмотришь.

 

   30

После свидания с Анной, Лесников сказал жене, что больше с ней жить не будет. Хочет –– пусть отдает ему  старшего сына, а нет –– он исправно будет платить алименты.

Вера не испугалась: не впервой. Перебесится, в рейс сгоняет –– и опять заживут по-старому. Глянула  на него,  спросила равнодушно, почесав затылок:

–– Жрать-то не будешь, что ли?

 Лесникова передернуло:   «Кто вот мы с ней друг другу? А  вот черт  знает, кто!»

С пышной Верой его свели на чьей-то свадьбе. Ему было все равно ––  Вера, Тамара или какая другая:  любил только Анну, а она предала.  

Вышел на крыльцо. Над дальними деревьями протыкал небо красный светящийся конус, и  очень медленно ущербная луна стала вытягивать свое тело. «Земля движется, –– подумал Лесников.  –– Да, все движется помаленьку.  Вот и Аня опять со мной».

Вера приоткрыла дверь:

— Чего булгачишь?

— Я с Анной был.

— С ке-ем? — подлетела  жена. — Мало ей одного мужика, двух хочет?   Рожу кислотой оболью!

— Стой! — отодрал Лесников от воротника ее пальцы. —  Давай спокойно поговорим. 

— Ну, поганка! –– завыла Вера. –– В профком пойду, пусть она только сунется к нам!.. 

 –– А может, опять мне пузо чем-нибудь разрисуешь?

Вера однажды «присушивала» его, разрисовав химическим карандашом  живот.  Муж в рейс  готовился, прилег отдохнуть, но от щекотки проснулся.

— Утоплюсь и детей утоплю! ––  пообещала  жена.

Луна как-то странно пробиралась по небу.  Завыли собаки, и Лесникову тоже захотелось  завыть.  Шагнул за ворота, пересек улицу, и у дома Ивана Матвеева остановился, крикнув во двор:

–– Матвеич, плесни  самогонки!

 

  31

Мимо дома Опенкиных проехал, специально прибавив газ. Если Анна дома, сообразит. В обратную сторону ехал медленнее, посматривая в опенкинский двор.  Анны не было. Решил подождать на краю улицы и сделать  еще одну ходку.

Но вот показалась Анна. Лесников сдал назад и открыл дверцу.

— Садись,  радость моя.

— Едем, –– вскочила Анна. ––  Там Петр сидит!

Ничего не расспрашивая, Александр  погнал машину вперед. 

— Дальше куда? ––   тормознул  при выезде на Барнаульскую трассу. 

— Не знаю. Я к Петру не вернусь.

— Тогда в Кытманово, у меня там друг, останешься у него.  Заберу старшего сына и приеду. Потом ты заберешь детей.

—  Детей с милицией забирают? –– спросила Анна.

Лесников не знал.

— Тоню я вчера сильно обидела, –– призналась она. –– На нее что-то нашло, а я сама не своя была. «Ничего у меня с разводом не выйдет, –– подумала. ––  Петр Илюшку не отдаст, а Тоня сама  со мной не останется. Была бы она постарше, чтобы хоть объяснить можно было…»   Спросила Лесникова без всякой связи:

— Ты крещеный?

— Крещеный. А что?

— Да  так. Илюша у меня не крещеный.

— Ты чего это, Ань? — встревожился он.

— Да ко мне мама недавно приходила, с собой звала. Наверно, пожалела меня, а я не поняла ее.

–– Ну, придумала!  Ладно, едем!

 

 Дорога уже шла лесом, когда Анна вдруг заметалась, забеспокоилась и  потребовала, чтобы Лесников повернул назад.

–– С ума, что ли, сошла? –– прикрикнул он.

––  Поворачивай, поздно начинать сначала.  

 –– Ну, гадство!  –– остановился  Лесников. –– Предавай! Один раз ты уже предала! Да что это за жизнь, а?  Кому, на хрен, такая жизнь-то нужна?  Для чего она?  Для детей? Чтобы их вырастить? Любая скотина так может, но мы же не скотина, мы –– люди! Какую радость они увидят и вынесут из родного дома?  ––  Он со злостью нажал на газ, и машина заглохла.

 Вынул из-за сиденья рукоятку,  выскочил из кабины, однако двигатель только чихал –– старый аккумулятор  просил пощады.  Анна тоже вышла, встала  чуть в стороне. Слезы душили. Кто виноват? В чем?  За что снова к тому, кого ненавидишь?

По дороге ровненько бежала впряженная в телегу лошадка, и в тот момент, когда мотор взревел, поравнялась с машиной.  В диком испуге  она взвилась  на дыбы,  шарахнулась в одну сторону, в другую и полетела, закусив удила.  Мужчина в телеге грохнулся навзничь,  крича,  натягивая вожжи, но лошадь неслась вперед, и не было силы остановить ее.

 Все произошло в одно мгновение:  удар, режущий свет –– Анна лежала на обочине дороги, раскинув руки, и из-под ее бока   выползала кровь.

 — Анька !!! —  заорал Лесников.

 Бросился к ней,  разрывая рубаху…

 …Но ему только казалось, что он кричит. Что бежит к Анне, что везет ее, окровавленную в город.  Он не двигался.  И не  открывал рта.

 

 И в оглушительной  тишине, смявшей  звуки,  отгородившей Лесникова от  скрипа телеги вдали, от голоса близкой птички, запевшей что-то печальное, от шума собственной крови в висках,  –– вдруг ясно, отчетливо до разрыва сердца,  прорезался стон:

 –– То-ня-а-а!


Комментариев:

Вернуться на главную