Василий ДВОРЦОВ
Литературные портреты

ВОЛШЕБНАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ

Размышления о творчестве Николая Дорошенко

В каждом детстве обязательно случаются страхи, поражающие и навсегда ранящие неготовое ещё к смирению сознание своими необъятно вселенскими масштабами.

И, если обычные пугалки начинаются предметно и личностно – от заброшенного здания, в затхлости которого по ночам разверзается проход в иное , от одинокой старухи с конца улицы, злым заговорам которой подчинены чёрные кошки и ядовитые ягоды, то эти «вселенские» не имеют никакой зацепки в крохотном ещё личном опыте, порой они даже не подходят ни под какие известные слова-названия и потому долго-долго анонимны. Ибо они есть лишь детское предощущение того,что человеку назначено понимать по мере взросления.

Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод.

Имя сей звезде "полынь"; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки.

Маленького Николая Гоголя на сон грядущий матушка до болезненных приступов возбуждала выразительными пересказами картин Апокалипсиса:

Зверь, которого я видел, был подобен барсу; ноги у него – как у медведя, а пасть у него – как пасть у льва; и дал ему дракон силу свою и престол свой и великую власть.
И видел я, что одна из голов его как бы смертельно была ранена, но эта смертельная рана исцелела. И дивилась вся земля, следя за зверем, и поклонились дракону, который дал власть зверю, и поклонились зверю, говоря: кто подобен зверю сему? и кто может сразиться с ним?

А маленького Николая Дорошенко вводил в экзальтацию отец общесемейным вечерним чтением бережно хранимой старинной книги:

И дано ему было вложить дух в образ зверя, чтобы образ зверя и говорил и действовал так, чтобы убиваем был всякий, кто не будет поклоняться образу зверя.
И он сделает то, что всем, малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам, положено будет начертание на правую руку их или на чело их, и что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его.
Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его шестьсот шестьдесят шесть.

Но что же это, что такое человеку назначено, взрослея, распознавать и понимать, дабы этим пониманием, этой мудростью сочтения числа преодолеть, в конце концов, свой безымянный страх из отрочества? Что? – Обречённость, роковую смертность Вселенной. Неизбежную смертность мира, которая изначально включала в себя и остывающее Солнце, и оскудевающую Землю. И самого человека в его болезнях и выработанности, и его родных, близких, его труды, его знания, память, мечты, влюблённости. Смертность всего. Всему.

И каково принять, вместить такое чувство в самом-самом начале жизни, на пороге? Именно чувство, в незнании ещё смерти, смерти как таковой, а, тем более, – как закона! В то время, когда сердце ещё только разрастается, когда всё взахлёб и наугад, и всё только для тебя! А – многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки

 

Читайте также у Василия Дворцова:

«НЕЛЕГКОЙ ПОХОДКОЙ МАТРОССКОЙ» На 60-летие Бориса Орлова

СОБСТВЕННАЯ ТЕМА. Размышления о творчестве Камиля Зиганшина

КТО СО МНОЙ В СТАНЕ? Размышления о творчестве Геннадия Попова

НА САМОМ-ТО ДЕЛЕ. Размышления о творчестве Александра Сегеня

БАЯН-БУЯН ПЕРМЯЦКИЙ. Мысли по поводу творчества Игоря Тюленева

ИЗЫСКАННЫЙ ПСИХОАНАЛИТИК. Размышления о творчестве Михаила Попова

НИЧЕГО НЕ ПРИДУМАЕШЬ. Размышления о творчестве Юрия Лощица

 

Конечно, далеко не всем выпали на детство видения кадящих и трубящих ангелов, саранчи с силой скорпионов и коней с головами львов, пожарищ вавилонской блудницы. И, слава Богу. Однако, тот, кого, пусть в других картинах, из других источников и при других обстоятельствах, но всё так же излишне, безжалостно рано не поразило чувством трагедийности мира, тот этих строк не читает. Ведь именно внезапные моменты охвата и захвата страхом-тоскою за обречённую Вселенную и стали для нас точками начала роста наших миро-воззрений. От них – в нежных мечтаниях о бессмертии мира и себя, или в страстных планах преодоления конечности бытия, вытягиваем-прокладываем мы вектор своих устремлений, выстраиваем свою судьбу. Башни, пирамиды, золотое сечение, теоремы, войны, революции, диктатуры, утопии, дворцы, поэмы, алхимия, кабалистика, звездолёты, рекорды, евгеника… всё то, что сгорит, не оставя и праха в конце времён.

Обидно, нет, так нельзя, не честно! – быть не просто смертным, но смертным и в делах! Но кто подобен зверю сему? и кто может сразиться с ним? .. Ладно, если время неостановимо предельно, то хотя бы отдалить, отодвинуть его конец? «Остановись мгновенье, ты прекрасно!» – Гёте заклинал бессмертие эстетикой, но и цену называл откровенно – ад. Потому как законо-преступление.

Николай Дорошенко, «Прохожий»:

Как трудно, как же трудно стерпеть свой покой, если рядом все куда-то спешит да спешит! Хоть плачь, хоть кричи, хоть гляди тихо, а всё равно, оно летит, плывёт, свистит, гудит, ревёт, воет, скрежещет, грохочет; кажется, уже один только ты не знаешь, что вокруг тебя происходит; и, кажется, даже ветер дует уже не потому, что такая ему погода, а потому, что есть у него собственная тайная причина устремляться над всею бескрайней землею, поднимать пыль, наклонять стволы деревьев, шатать макушки трав. Озираешься по сторонам, думаешь: «Боже мой! Ради чего не стало на всей земле покоя?!» Но – даже сам себе становишься необъяснимым. Самого себя начинаешь воспринимать, как ночную звезду, пристально глядящую сразу во все стороны, но – ни к чему во всех сторонах не причастную.

А спрятаться? Нет, не внешне, а внутри, внутрь. Чтобы ни к чему во всех сторонах стать непричастным? Закрыть глаза, самому, своей волей разом уйти в себя, и пусть всё вокруг, пусть весь мир летит, плывёт, свистит, гудит , согласно Второму закону термодинамики – от вспышки во тьму.

Николай Дорошенко, «Видение о Липенском луге»:

И будто отец кивнул из глухой, такой, что её и не пошатнёшь, тьмы, мол, а ты как думал, тута всё глядит, да так вот, в своё глядя, и живет. И не различить было, где кончается разбавленная лунным светом тьма земли, а где начинается тьма воздуха. Звёзды сверлили тьму, свисали сверху, как тонкие корешки ещё пока неизвестных растений, сплетались вокруг неслышной и спокойной завязи луны. И не страшно было мужичьим, еле заметно тлеющим душам быть на виду у мира, которому предела нет. Мир знал своё, ширился он по сторонам, устремлялся кверху, тонул книзу ради своей какой- то цели — точно так же нехоженый лес увеличивается до бесконечных размеров, а ликует, не боится этих его бесконечных глубин только самое малое и еле заметное в лесу насекомое. Ну, а если, например, нет у человека такой большой сумки, куда бы он мог весь мир для себя упрятать, если, например, мир всегда будет иметь большие размеры, чем каждая человеческая душа, то не в награду ли человеку за его слабосильность дана волшебная возможность прятаться, будто вечному ребенку, под густыми кореньями звёзд! И разве не видимым становится у природы всё нутро из-под вот этого потайного, под звездами, места, состоящее лишь из чисто сияющей справедливости?

Да. Тьма земли и тьма воздуха … Впереди только тьма: отец уже в глухой, такой, что её и не пошатнёшь, тьме ничем не пошатнёшь … но ты-то жив, хотя вся твоя волшебная возможность прятаться – пока ты мал и твой лес неисхожен, и вселенная расширяется. Ты мал, изо всех сил мал до понимания, что лес очень скоро вырубят, а вселенная через все свои миллиарды лет опять обратится в пшик.

…пирамиды, золотое сечение, утопии, поэмы, алхимия, евгеника… Но а возможно ли не изживать страх взрослением, а прятаться от него? Долго-долго, как только можно, долго? Есть ли такая награда человеку за его слабосильность ? Например, если непрестанно сочинять жизнь? Пусть она будет как будет – моря, дороги, перевалы, мосты, города и страны, но ты переосмысляешь всё по своему, излагаешь на свой лад. Пересказываешь, пересказываешь, и вот уже сам не в состоянии ни разобрать, ни вспомнить – где «взаправду», а где «понарошку», где Феодосия, а где Зурбаган.

Николай Дорошенко, «Видение о Липенском луге»:

Вспоминать можно то, что забывается, то, что не является частью твоей жизни. О самом же себе не забудешь. И это только кажется, что время утекает безвозвратно, что и сам ты какую-то часть себя кидаешь в неслышное течение времени. Нет, стоишь ты весь, целиком, на одном месте. А время тебя лишь пронизывает насквозь, пролетает сквозь тебя и не разоряет ни душу твою, ни память, а только ещё прибавляет к ним хоть и нового, но легко узнаваемого, хоть, бывает, и горького, но всегда очень родного чувства. Вот же, как сорок одна за другой вспорхнувших птиц, сорок лет жизни поднялись и улетели с земли, и вроде бы много пустого места на ней оставили, и на лугу по дороге к дому уже не встретить многих людей, а всё равно пустоты вокруг себя не видишь!

 

Читая прозу Николая Дорошенко, в полное блаженство, безлимитно, за прошлое и на будущее, до полного изнеможения накупаешься-наплещешься в неистощимости его бытописания. Он много ездил, много видел, о многое бился и ко многому прикипал. И от этой преизбыточности впечатлениями, переполненности дорожной сумки, куда бы он мог весь мир для себя упрятать – словно на барельефах архаичных, индийских и майянистских храмов – события, герои, предметы и их детали в изложении Дорошенко становятся равноразмерны, равнозначимы и равноценны: дирижёры и такелажники, боты и геликоптеры, мансарды и бахчи, прерафаэлиты, бомжи, красавицы, натюрморты и нефтяные компании, дикие кабаны и мегаполисные автопотоки презатейливо выплетаются-узорятся в неповторимо повторяющиеся илиады-рамаямы-ц'итбальче. Но в этой зачаровывающей дробности, калейдоскопно чистоцветной игре полурассказов-полуповестей серьёзнейшее намерение закольцевать время, утаить, укрыть концы и начала – дорошенковская волшебная возможность прятаться за солярностью , будто вечному ребенку, под густыми кореньями звёзд время тебя лишь пронизывает насквозь, пролетает сквозь тебя и не разоряет ни душу твою, ни память…

Время детства почти недвижно: день первоклашки – что год для его деда. Вот т ут-то и в этом у Дорошенко его убедительная для себя защита, укрытие, прятанье от мировой смертности. Ах, кабы года, эти гуси-лебеди, без него поднялись и улетели с земли…

Николай Дорошенко, «О некоторых наших напрасных свойствах»:

Но, в таком случае, отчего, в очередной раз уворовав колхозную лошадь и пустивши её в галоп, я представлял себя кавалеристом, мчащимся навстречу смерти ради чего-то более важного, чем сама моя жизнь? И калитку я не просто некоей бабе Миланье чинил, а вдове и матери героев, погибших в суровой битве с врагом. Да и стихи я стал пописывать только потому, что горло у меня трескалось от суммарного напряжения всех тех высоких смыслов, которые мне мерещились где-то далеко от нашего, как мне казалось, вечно погружённого лишь в работу и дремоту села. То есть, я, видимо, все-таки ощущал себя человеком, которому оставалось лишь во что-то вполне истинное уверовать и за что-то самое драгоценное побороться.

А когда, вдоволь наблуждавшись по свету, я наконец оказался у стен Кремля, то сердце мое заныло, а в голове зашумела кровь, потому что – вот же она, всему миру видимая Спасская башня, вот же воздел к небу свои бессмертные купола и испытующе на меня глядит Василий Блаженный, вот блестит брусчатка, по которой сам Жуков, принимая Парад Победы, процокал копытами своего белого рысака…

События, герои, предметы и их детали в изложении Дорошенко равнозначимы. У вечного ребёнка даже маршал Жуков показывается немножечко кентавром. Но главное, конечно, не в этом. Главное в том, что случаются в детстве страхи, поражающие сознание необъятно вселенскими масштабами. И поражённый с того и навсегда не может более не жалеть Вселенную, не сострадать Вселенной, не милосердовать ей – пораненное сердце на всю теперь жизнь синхронно другим сердцам, точно так же безжалостно рано поражённым чувством трагедийности мира. Жаление, печалование, элегирование – особая, ненасильно-тихая, нестрастно-печальная любовь. Каковой наделяются только дети и старики – только чистые и мудрые.

Николай Дорошенко, «Прохожий»:

Вот, глядите, какой тут теперь Панкратий Григорьевич стоит. С каменными скулами, заросшими поблекшей на солнце щетиной, с мягким, сваренным в поту лбом, с колючими кустами вечно солёных бровей, с глазами неповоротливыми, – то есть так же неповоротливо, как Панкратий, глядят лишь волы, когда тянут трескающийся от собственной тяжести воз. А вот насмешливо улыбается Иван Макаров, – у него губы бесцветные, негнучие, будто жестяные. И неизвестно, как удается ему изогнуть жесть своих губ ещё и в насмешливую улыбку. А жена его как бы без приметливого лица была. Так, когда глядишь на воду, то кажется, что нет у воды даже собственной поверхности, но – отражается в ней и дерево, и облако, и – навеки прячут эти отражения всё то, что таится внутри воды. Даже если кинешь в воду камень, то будто не сама вода зашевелится, а только то, что в ней отражается.

…то кажется … то будто… а только то, что в ней Не попасть под обаяние прозаика Дорошенко невозможно, как невозможно минуть сирен, перейти маковое поле. Стоит только раскрыть книгу, и – всё, заворожён, зачарован, ведом. Это обволакивающее обаяние – эффект уникального соития жаления-элегирования с мастерством-софизмом, результат редчайшего соединения чистоты с мудростью. Природный язык русского юга, щедрого тонами и мелодиями, как никакая иная земля славян, франков или норманнов, язык, словарно нагруженный путешествиями, смыслово окультуренный Москвой и стилистически вышлифованный самой высокопробной профессиональной средой, возводит Николая Дорошенко в ранг гроссмейстера литературы. Конечно же, он – сверхмастер, он – тот, чью работу, чьё закулисье никогда не видно, чей фокус очень даже может быть настоящей магией. У сверхмастера не бывает технических проблем, он не следит за своим смычком, не контролирует кантилену флейтного выдыхания. Вроде как просто, вроде как сама собой звучит, тянется и кружит, не повторяясь, кружит мелодия. И чаруемый волшебной возможностью читатель послушно следует за, по-чеховски, саморазвивающимися сюжетами, ненасыщаемо сытясь авторской вольностью в любой момент свернуть с едва обозначающейся линии куда угодно, причём угодно не автору, а сюжету. Это, и в самом деле, всё равно куда – к Феодосии или в Зурбаган , ведь не различить, где кончается разбавленная лунным светом тьма земли, а где начинается тьма воздуха , а писателю и читателю важна не направленность, но сам факт движения. Отсюда упорство названий повестей и рассказов – прохожий, ушедшие, проводы, тысяча километров до

Отсюда же и – о ненаписанном… И потому не прерывайся, не останавливайся, мгновенье! Ты прекрасно – не останавливайся…

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную