Валентина ЕФИМОВСКАЯ (Санкт-Петербург)
“РУКОПОЛОЖЕННЫЙ  ПРОШЛЫМ”

(размышления о творчестве Владимира Молчанова  по публикации его стихов на сайте “Российский писатель” 22.11.2014)

Русское литературное поле при очевидной его неоднородности всегда являло собой структуру целостную, единая ткань художественного творчества, расцвеченная разными по глубине и рельефу оттенками и рисунками конкретных произведений, на протяжении веков оставалась крепкой. На ней, даже раздираемой страстями смутных времен, как на живой коже затягивались раны, восстанавливался защитный покров. Так что с высоты тысячелетия русской литературы это поле и сегодня видится безутратным. Но всегда в его пространстве происходил, условно говоря, спектральный анализ, - выявление соотношения уровней мастерства, поиск критериев оценки литературных произведений. Например, в древнерусской литературе, в трудах Максима Грека, протопопа Аввакума, Симеона Полоцкого литературно-критические суждения отражали особенности общественной борьбы того времени, происходила полемика вокруг различных “лжеучений” и языковых проблем, связанных с переводом богослужебных книг. Сентиментализм привнес субъективно-вкусовые оценки. Пушкинский круг говорил о чувстве соразмерности и сообразности, об общечеловеческой значимости литературы, его демократические последователи называли себя “провозвестниками истины” и требовали оценку литературного произведения освободить вообще от каких-либо личных отношений.

Сегодня,  более чем когда-либо, литературный процесс далек от идеала диффузного (однородного) поля, поэтому, кажется, сложнее, чем прежде, провести анализ существующего литературного периода и выявить его лидеров. Что взять за отправную точку в оценке творчества известного белгородского поэта Владимира Ефимовича Молчанова, о котором так, например, говорят его современники – ”стихи Владимира Молчанова не изощрённой виртуозностью берут, а какой-то внутренней силой, чистотой и нежностью. Нежностью к земле, родному дому, женщине. Открытая всем ветрам и в чём-то беззащитная русская душа... ” (поэт Виктор Кирюшин) или

И если бы меня спросили, что такое тайна русской души, я б ответила: читайте Владимира Молчанова. Он и есть эта тайна” (поэт Надежда Мирошниченко) /Российский писатель. У краешка синеющей воды. 22.11.2014/? 

Андрей Белый когда-то сказал про Брюсова: “Он – поэт, рукоположенный лучшим прошлым. Только такие поэты имеют в поэзии законодательное право”  (цит. по Критика русского зарубежья. М. 2002. С. 299). Именно в антитезе “рукоположения” и “законодательного права”, в сложном тысячелетнем противостоянии  “закона и благодати” можно, кажется, найти логику исследования творчества Владимира Молчанова. Из представленной подборки видно, что в своем поэтическом мире он находится не в центре его, а  “на границе”, на неком  “разломе”,  как он сам говорит о своих координатах: “между любовью и бедой”. Даже название нового его большого стихотворного блока “На краешке синеющей воды” несет в себе образ границы двух сред: зыбкой водной стихии и твердой почвы прибрежной земли.

Известно, что лирика – отражение сферы чувств, внутренних переживаний конкретного человека – поэта, лирическое искание которого не исчерпывается обстоятельным описанием видимого пространства или линейного времени. Субъективные отношения  “лирического я” поэта  с этими  категориями ориентировано в системе смыслов преодоления, самопознания, самосовершенствования, утверждение ценностного статуса которых невозможно вне соотношения с прошлым. В оценке Андрея Белого, которую можно применить  и к современным художникам слова, понятие “рукоположенный”  как раз и выражает эту связь и мистическую первооснову русской литературы, где происходит непрерывная “творческая  хиротония”: от Державина – Пушкину

Старик Державин нас заметил   
И, в гроб сходя, благословил…

от Гоголя – Достоевскому и Тургеневу: “все мы вышли из шинели Гоголя”. Но изначальное Божественное  “помазание” русская литература получила от митрополита Киевского  Иллариона через его “Слово о законе и благодати”, где не только узаконенной прагматике западного мира противопоставляется  благодать Православной веры, раскрывается возможность идеи спасения, но  можно также понять, что “христианство носит ярко выраженный оптимистичный характер” (С. Перевезенцев). Оптимистичным называют современники и стихи Владимира Молчанова. Не только по тематике, по сюжетам или образам они светлые и жизнеутверждающие, но по глубинным смыслам, наследующим оптимистический склад русской веры, русского народного духа. Творчество этого поэта открыто противостоит бессмысленному унынию и такому видению литературного процесса, которое выразил в начале XX века критик из плеяды  русской эмиграции Николай Ульянов: “Кончается династия помазанников, начинается безблагодатный период. Русская литература чувствует себя сейчас так, как, вероятно, будет чувствовать последний человек на земле, когда останется совершенно одиноким перед лицом наступающих ледников”  (Н.Ульянов. После Бунина. "Новый журнал", № 36, 1954). Ледники, действительно, пока не отступают, и поэтому не изжиты подобные настроения и в наше время.  Их эсхатологическую несостоятельность блистательно  доказывает Владимир Молчанов  своим творчеством, имеющим прочную народную основу, сберегающим национальную память.

“Свадьба” – самое, наверное, яркое, запоминающееся, стихотворение подборки. Тесно в нем краскам, образам, находкам, так  ведь и

За столом, известно, тесно,
Коль деревня вся пришла.

Эта маленькая жанровая поэма, ограниченная  моментом изображения, прорывается на уровень больших длительностей, за пределы настоящего времени в прошлое и будущее, посредством художественных находок поэта, неожиданных олицетворений, символических обобщений, имеющих узнаваемые классические прототипы.  

..Третий день справляют свадьбу!
И, нисколечко не пьян,
От усадьбы до усадьбы
Заливается баян.
Третий день, как тройка с горки,
Колокольчиком звенит
Жениху с невестой – «Го-о-рь-ко-о!»,
Чтобы сладко было жить!

Если вычленить из текста только эти строки, то не будет понятно, о каком веке идет речь: кажется, так было прежде, будет потом и всегда. Верится в реальность каждой мимолетной картины поэмы. Подлинность изображения достигается фольклорными реминисценциями, частушечным ритмом, яркостью и точностью каждого образа. Иногда кажется, что мир стихотворения теряет свою устойчивость: круговращение в пляске, мелькание персонажей, вкрапление сказочных оборотов речи создают эффект подлинного веселья, подогретого, как полагается на свадьбе, горячительными напитками. Такой эффект  является результатом приема звукописи, специфической образно-поэтической динамики как, например, в этом отрывке. 

Ежли петь устал кто – пляшет,
Кто устал плясать – поет!
Пляшут все до бессознанья,
Кулаки всадив в бока,
Кто под «Яблочко» - «Страданья»,
Кто под «Польку» - «Гопака»!
Кто плясать не идет?! –
Шире круг, народ!

Но на  свадьбе поэт присутствует не как участник,  а как сторонний наблюдатель, как живописец,  фиксирующий реальность не масляными, а вербальными красками. Кажется, он находится только на краешке этого праздника, на границе веселья, в разгар которого все же  поддается его природной центростремительной силе,  и сам  подзадоривает своих героев окриком “ Шире круг, народ!”, тем показывая  родство со всеми, объединенными любовью.  Прочитав подборку целиком, понимаешь, что среди упрощенных, естественных ритмов свадьбы, поэту, задумывающемуся над серьезными смыслами бытия, в частности, над истоками беды и способами ее преодоления, необходимо отстраниться от страстного веселья. Ему уютнее в своей стихии, в стихии слов, ведь  слова, как он говорит,  –  “середина между любовью и бедой”.

Поэт выбирает это место, наверное, потому, что здесь, в поле противостояния смыслов, озаренном искрами тока их противоборства,  легче рассмотреть путь поиска ответа на главный вопроса любой человеческой жизни

А что на деле значу,
И что такое я?

Именно поиск ответа на этот  метафизический вопрос, соединивший духовной нитью русскую литературу Золотого ее века, связывает с ней и лирического героя Владимира Молчанова. Поэтому так непринужденно звучат в его стихах имена Пушкина, Лермонтова, Грибоедова. И поэтому же, наверное, поэт ставит  перед собой  и решает высокоуровневую нравственную задачу, которая может возникнуть лишь в современном, секуляризующемся нашем мире, отступающем под натиском демонических сил в область языческих времен с их “око – за око, зуб – за зуб”, и решает ее в благодатных смыслах Нагорной проповеди.

Нет, не могу представить это,
Такой немыслим поворот,
Что не Дантес убил поэта,
А было всё наоборот.
Могу представить: Пушкин злится,
Бьёт словом метким по врагу.
Представить Пушкина убийцей
Я – хоть убейте! – не могу.

Не может нравственный человек побороться за свои убеждения, когда исчерпаны иные способы, иначе, чем жертвованием собственной жизни.

Тему жертвоприношения, претерпевания “за други своя”,  поэт осмысливает и в более сложной  коллизии, через образы,  близкие современности. Например, в стихотворении “Рассказ старого артиллериста” речь идет о Великой Отечественной войне, отзвуки которой слились с током крови нескольких поколений русских людей. Героизм солдата поэт рассматривает не в психологии участника атаки, но в более сложной ситуации, когда не себя физически приносишь в жертву, а более дорогое, - духовные богатства: родной дом, родную землю.

Смотрит комбат нам в лица,
Взгляд напряжённо-лют:
«Братцы, из дома фрицы,
где я родился, бьют…»
И уже на изломе,
Голос его не свой:
- Огонь!
(По родному дому!)
- Огонь!
(По земле родной…)

Это, образно не сложное, ритмически выверенное, запоминающееся стихотворение, имеет, однако, сложный смысловой подтекст.  Поэту на семантическом уровне удается создать образ сгущающейся бессмыслицы существования, показать  в фантасмагоричных сполохах войны  нелепость и неправду жизни, если в ней царит смерть

Выжжены степь и луг.
Трупный угарный запах
Ветер носил вокруг.
Здесь, посреди июля,
Выжившая едва,
Шею себе свернула
«Мёртвая голова».

Бессмысленной кажется и решимость солдата, стреляющего по родимому дому, где он родился, где жили его предки. Но именно в поле этих бессмысленностей происходит очищающий неявные смыслы  катарсис,  разрешается вопрос об идее существования вообще и человеческой жизни в частности – извечный вопрос русской духовной мысли. Герой стихотворной баллады должен нарушить природную гармонию своего микрокосма,  разделив свою сущность на телесную оболочку и энергийную духовную субстанцию, принять трудное решение – чем пожертвовать. Ведь погибнуть самому даже проще, чем отдать команду на уничтожение отчего дома – источника своей любви. Артиллерист наводит свое смертоносное орудие как будто на свое сердце, на свою живую память и животворящую любовь, командуя “Огонь!” по родному дому.  Кажется, нет большей бессмыслицы! Но именно во имя смысла, во имя победы над злом артиллерист совершает это в большей степени духовный подвиг, восстанавливающий  бытийные связи.  Победа над смертью происходит через преображение мира, хранящего свидетельства предвечного замысла о человеке, который  по своей природе сам  причастен миротворению.

В этом стихотворении поэт не только изображает неординарное событие военного времени, но выступает против войны как категории. Сам факт ограниченной войны явление древнее. В XX веке зло до такой степени утверждает свое господство в мире, что заявляет о всеобщей, мировой войне, в которой по замыслу противника рода человеческого, этот род должен и погибнуть. Но не погиб,  но спасена жизнь мира и этим артиллеристом, чья жизнь управлялась не  причинами, а неутилитарной целью, достигаемой путем любви, через “положение души за други своя”. Так поэт неявно, может, даже неосознанно, отражает бытие премудрости Божией в современном мире, веру в порядок и смысл жизни. Ее и мир как целое спасает рассудочно непостижимая, премирная красота. Именно она в стихах Владимира Молчанова восстает против западной “практической полезности”, против закона, стремящегося подчинить себе любовь. 

И в этом ряду показательно “дерзкое”, в смысле противостояния общественному мнению, стихотворение “Сикстинская Мадонна”. На шедевр кисти Рафаэля лирический герой Владимира Молчанова взирает с равнодушным  почтением, в инерции многовекового признания, отдавая дань лишь мастерству великого итальянского художника. Не состоялась у героя стихотворения встреча с живописной Мадонной, не выделяет и она его из многолюдной толпы почитателей.

Она возвышенна, как вечность,
Недосягаема людьми.
Что перед ней земная верность
Такой обыденной любви?
И всё же, несмотря на это,
О ней не очень я тужу.
Живя на этом грешном свете,
Своей любимой я скажу:
«Пусть высота искусство движет,
А у людей – земной закон,
И потому твой облик – выше
Всех рафаэлевых мадонн…»

Не получилось у героя общение с бесстрастной католической Мадонной,  наверное, потому, что он, прихожанин простой сельской церкви, знает на собственном опыте Богообщения, что иконописная  “русская Богородица” понимает и принимает людей в их “земном законе” бытия.  В мире “обыденной любви”,  в земном законе преклонения влюбленного  перед  живой, реальной возлюбленной, облик которой поэт ставит  “выше всех рафаэлевых мадонн”,  Богоматерь благословляет и оберегает  эту животворную человеческую любовь, потому что она придает личности абсолютное в смысле бессмертия значение. Как  доказывал в своих антропологических исследованиях Вл. Соловьев, человеческая любовь несет в себе образ Троицы, потому что только в Боге мы обретаем вечное бытие. Любовный союз нерасторжим, потому что троичен. Поскольку человеческая любовь – подобие Божией любви к нам, она восстанавливает Божий образ в мире и задает начало “реализации истинной человеческой жизни” ( цит. по Аксенов-Меерсон Михаил, протоиерей. Созерцанием Троицы Святой. Дух и Литера. Киев. 2008. С. 101). И потому, одухотворенная Божественной любовью, любовь человеческая может противостоять всем бедам мира.

Поэт превозносит женщину в образе хранительницы жизни и в одном из своих стихотворений так выражает ей свое восхищение:

На свете,
Искорёженном военщиной,
И горькими приливами беды,
Есть ли бессмертней что-нибудь,
Чем женщина
У краешка
Синеющей воды!..

Символический глубокий поэтический образ “краешка синеющей воды” позволяет предположить, что  “краешек” –  это линия соприкосновения не только земной тверди и зыбкой водной стихии, но  в продолжение ассоциативного ряда – граница неба, наполняющего своей синью воду, и земли, беды и любви, разума и веры, телесного и духовного. На этом “краешке” через образ вечной земной женской красоты, через вглядывание в

небесное да и земное
лицо сияющих лесов

поэт, пытаясь сгладить острые грани противоречий, заделать зияющие разломы в бытии, как будто  “сшивает землю с небом”, к которому устремлены смыслы многих его стихов.

Я тобою одною богат,
Оттого и живу без оглядки,
Оттого мои годы летят,
Словно гуси весной, в беспорядке.

Не в туманном прошлом, не на стылой земле, но в весеннем небе видит  ушедшие годы своей жизни лирический герой Владимира Молчанова. Они и беспорядочны, и тяжелы, как гуси, возвращающиеся  к родимой земле, не исчезают из круга бытия автора, составляют целостную картину его жизни, в которой все то вечно, что осенено светом любви. 

Я знаю – вовсе не напрасно
Звезда вечерняя взошла.
Она теперь уж не погаснет,
Не догорит во тьме дотла.
Она не будет безызвестной,
Звезда в созвездии Любви.
И будет свет её небесный
Касаться бережно земли.
Когда ж, под вздрагиванья ветра,
Звезда исчезнет на заре,
То, значит, просто она светит
Иной Любви, иной Земле…

Можно предположить, что “иная Земля” и “иная Любовь” образы не столько абстрактного порядка, сколько характеристики мира творчества, который для художника неразделим с миром реальным, о чем так радостно-доверительно говорит поэт 

Листва, летящая с картины,
Стремится вырваться в окно,
Чтоб закружиться в небе синем
С живой листвою заодно.
Как дорожит она свободой,
Как рвётся в утреннюю рань,
Чтоб меж искусством и природой
Стереть невидимую грань.
Чтоб все, привыкшие к рутине,
Вдруг увидали пред собой:
То лес живой, как на картине,
То на картине, как живой!

Совмещение в одном мире реального бытия и инобытия творчества возможно, если творческое стремление модулировано божественной энергией любви. Поэт видит любовь не только в ее чувственных проявлениях, но в образах добра, в возможностях “сделать благо”, и его не заботит личная слава: 

В безвестность слова мои канут,
Нет веры в их надобность вновь,
Но в будущем, может, проглянут
Надежда из них и любовь.

В традиции  русской классической литературы не только стремление к художественному успеху, но и мечта о влиянии поэтического слова на жизнь общества, вера в возможное творческое преображение жизни и человеческой души. Поэт в этом маленьком откровенном стихотворении мечтает, чтобы из посеянных его стихотворной строкой добрых чувств, как из зерен, взошли всходы надежды и любви в сердцах людей, которые могут и не знать имени автора этих строк. Такое иноческое смирение  – свойство характера поэта, чье слово обладает правдивостью, присущей лучшим  образцам литературы прошлых веков. Будучи глубоко связанным с родной землей, очарованный красотой Божиего мира, поэт видит жизнь в свете любви и вечности.

Пройдет, пройдет листвы игра,
И снег засыплет тропы сада.
Но долго будут листопады
Дрожать на кончике пера.

Несмотря на то, что и вечность, и любовь отвечают поэту взаимностью, открываясь пред его чутким взором в чудесных художественных образах, поэт, не выходит за “пределы человеческого”. Поэзия Владимира Молчанова отчасти раскрывает тайну русской души, которая заключается в ее честности, жертвенности и простоте, восходящей к сложной гармонии мира, пронизанного вечными энергиями любви.

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную