Дмитрий ЕРМАКОВ
ТЕНЬ ФИЛИНА
(главы из романа)

Это пока не сказка, а присказка, ведь присказка перед сказкой, что верста торчит в дороге полосатая, без неё не узнаешь далеко ли прошёл, и длинен ли ещё путь остаётся…

 

Когда началась эта река? Бог знает… Из болота лесного, гиблого – ручьём сочится. Вот уже и речушка. Вот и река – в берегах дремучих, где высоких, а где пологих. Небольшая, да и не маленькая. Название оканчивается на "га", как и у сотен ближних рек и ручьёв.

Несёт река свою воду, отражает берега и небо, как положено, вливается в другую реку, а та – ещё в другую, а та уже в студёное океан-море…

Когда осели на её берегах люди? Река не скажет, а люди не помнят. Люди живут. Люди пашут и строят. Люди ловят рыбу и бьют зверя. Люди любят и ненавидят. Люди оплакивают своих мертвецов и свои умершие деревни. И снова строят, и пашут, и любят, и умирают… Всему есть место на берегах реки. Вода её – время. Небо отражённое водой, – вечность.

 

Глава первая

 

1

Сначала, с грохотом сшибаясь на излуках, уплыли громоздкие льдины, потом ещё долго проплывали серые ноздреватые льдины-оскрёбыши…

Тяжёлое серое небо придавило землю и воду.

И по большой, плоской, придавленной небом воде увозили бабушку...

Снега в ту зиму выпало много, он таял, река разбухала, заливала берега. Теперь уж до следующего льда – из Ивановки, с Красного Берега, в большой мир – лишь в объезд, крюк десять вёрст до моста, либо на лодках и плотах.

А говорят, что и мост снесло…

Васятка стоял на берегу, смотрел, как удаляется плот, посреди которого – гроб. Плот качался, мужики с трудом выгребали поперёк течения… Казалось – гроб вот-вот соскользнёт в воду, и бабушка утонет. За мужиков он не боялся – они живые.

От берега отчалили ещё три лодки, в одной из которых и мама. Все едут прощаться с бабушкой. Там, на том берегу, у церкви, её зароют в землю. И в подтверждение этой неизбежности, с того берега, от колокольни плывёт тягучий печальный звук.

Голые вички затопленных ив торчат из воды, как вешки. Лодки плывут между ними, направляемые гребцами, отяжелелые молчаливыми людьми в тёмной одежде.

- Пойдём-ко, Васятка, домой. Не ровён час – продует, заболеешь, - по-взрослому говорит сестра Полина, ради него оставленная дома.

По грязной, размокшей, истолченной десятками ног дороге, возвращались они к родной избе…

Ивановка – три десятка домов. Пять из них вдоль реки, остальные двумя рядами уходят вглубь берега. Серебристые, будто инеем подёрнутые стены бань и сараев; тёмные, высокие, в одной св я зи с обширными дворами избы с полукруглыми поверху окнами, со скупой резьбой наличников и застрех; драночные чёрные крыши… Всё сейчас хмурое и тяжёлое, как небо…

Снег ещё кое-где остался в тени кустов, под глухими стенами амбаров и бань, но всё в природе уже готово к новому кругу, ждёт сокровенного мига… А бабушка их, Аграфена Ивановна Игнатьева, ушла в другой мир, в ту неведомую жизнь, в которую и верила, и будто бы уже прозревала незрячими в этом мире глазами…

… Бабушка уже давно, сколько он помнил, ничего не видела. Она сидела в своём уголке за печкой, там и спала на лавке, рассказывала сказки, да "про прошлую жизнь" сперва внучке Полине, а когда та подросла и всё чаще стала уходить из дома на взрослую уже работу, либо вечерами, с прялкой, к кому из подружек, стала бабушка внуку Васе те же побасёнки бухтить… Ещё песни пела – очень хорошо, и на праздниках, бывало, просили её особо и слушали все сидевшие за длинным столом…

В тот день никого в избе не случилось – отец у них на войне, Полина по своим девичьим делам где-то, мать со скотиной обряжалась. Бабушка сидела тихо и как-то особенно, что-то творилось в ней… Позвала: "Васятка, иди-ко сюда, милой…" Он подошёл, думая, что бабушка расскажет сказку, но она молчала, только гладила его по голове твёрдой сухой ладонью. "Бабушка, а спой песню". "Не до песен мне сегодня, милой". "А хочешь, я тебе стопочку налью?" – спросил Васятка. Он знал, где стоит у матери бражка, а стопка в доме одна – серебряная, с надписью по кругу: "Выпить пора – ура!". Отцовская, вернее, дедовская ещё, подаренная ему воздвиженским барином в старые годы за что-то… "А и то! Налей-ка мне, Васятка… Больше-то не пивать". Он уже знал действие браги. На праздниках, когда просили бабушку спеть, всегда перед тем наливали.

И бабушка выпила.

- Про Мальвину, бабушка! – попросил Васятка.

- Баладу-то… ну, давай баладу…

Песня та странная, не крестьянская, и называли её почему-то "балада". А бабушка её ещё по молодости под окном барской дочки пела – любила та… А научила той песне повариха из Петербурга привезённая… Всё это тоже рассказывала она внучке и внуку…

Бабушка упёрлась обеими руками в край лавки, будто вглядываясь во что-то невидящими глазами, негромким ровным голосом запела, чуть покачиваясь…

Бедный лыцарь всё стремился

Ко Мальвине молодой,

А Мальвину обряжали,

Жертву бедную, к венцу.

- Вы, подружки, подождите,

Дайте сердцу погрустить,

Вы, любимые, скажите,

Как мне лыцаря забыть?

Что же делать?.. Дам я руку,

С кем родитель повелел…

В церкви всё было готово,

Их священник ждал давно…

Голос бабушки креп, набирал силу, и расправлялась её давно, казалось, навечно согнутая спина, и она будто не здесь уже была, а там – в песне…

В замке что за освещенье?

Лыцарь к замку прискакал.

На нём шлем надет пернатый,

Меч на ленте голубой.

Поздно, поздно, гость незваный,

Позно, лыцарь молодой.

- За измену – нет, не поздно!

Лыцарь саблю обнажил…

И блестящая - взвилася!

С плеч скатилась голова…

Вся толпа заговорила,

Что Мальвина умерла.

- Мать, да ты что? – Васяткина мать вернулась. – Что это бабушка-то у нас?..

- Верка, посылай за попом, пора мне… - тихо ответила бабушка, тяжело легла и больше уже не встала…

… Дома Полина дала Васятке кусок пирога с картошкой, налила в чашку кипятка. Села у окна за пяльцы. А Васятка, уплёл пирог, влез на тёплую печку, и там лепил из прихваченного с улицы кома глины фигурки – человека, собаку, кошку…

После полудня вернулись с того берега (уплывали-то совсем рано утром). Полина выставила кутью, приготовила посуду. Среди приехавших был и жандармский, кажется, офицер. Молоденький и какой-то, хоть и при форме, не воинственный, может из-за очков, которые всё время сползали с переносицы, или из-за смешно подкрученных, не идущих ему усов…

Впрочем, жандармский ротмистр Иван Алексеевич Сажин, приехал, конечно, не ради поминок древней незнакомой ему старухи. Но подвернувшейся оказией в Ивановку воспользовался. Он приезжал в село Воздвиженье, в гости к подполковнику Зуеву, и для разговора и пригляда за местным священником отцом Николаем, организовавшим в селе "крестьянскую чайную" и яростно боровшимся с пьянством среди своих прихожан. А в Ивановке хотел проведать ротмистр Сажин ссыльного поселенца Потапенко.

И тут, в Ивановке, выяснилось, что ссыльного никто не видел уже два дня…

В дом Игнатьевых заходили соседи – выпивали рюмку, заедали кутьёй. "Земля пухом и вечная память", - говорили, либо что-то подобное и уходили – не принято на поминках рассиживать… Мужиков мало, тех, кто в силе да возрасте война призвала, уже третий год как. Остались недоростки, переростки, да негодные к службе, как отцов брат дядя Михаил, с покалеченной, перебитой ещё по молодости и неровно сросшейся, усохшей левой рукой.

- Васька, а ты чего там забился-то? – захотел, видно, приободрить дядя племянника, отдернув занавеску, глянул на печь. – Ну, ты чего, спишь?..

- Нет, божатко…

- Верка, глянь парня-то, не заболел ли? – Что-то насторожило Михаила Игнатьева в Васяткином голосе.

…Ротмистр Сажин тоже выпил рюмку за помин души новопреставленной, и, разместившись в отведённой ему горенке, вызвал через хозяйкину дочь, старика Кочерыгу.

Тот одиноко жил в кособокой избёнке на отшибе – рыбак и охотник, к которому относились все, с одной стороны, – шутливо-презрительно, чему подтверждением и неблагозвучное прозвище, за то, что он не работал на земле; с другой стороны, – уважительно, потому что в своём деле – охоте и рыбалке, в знании реки и леса он был главный знаток во всей краснобережной округе.

- Здравствуй-здравствуй, Егор Емельянович, - повеличал его Сажин, привычно подкручивая концы усов и поправляя очки в тонкой оправе. - Скажи-ка мне, куда и каким образом ушёл ссыльный Потапенко?

- Дак, ваше благородие, - старик почесал бороду большой чёрной ладонью, вроде как задумался и неторопливо продолжил, - сам же знаешь, только по воде. А потому как лодки ничьи не пропали…

- На плоту… Рисковый человек.

- Отчаянная голова, – подтвердил охотник.

- А вот, я слышал, он с тобой любил поговорить, даже и на охоту хаживал?

- Говорить особо не говорили, он молчун, да и я болтовню не люблю. На охоту пару раз брал. Да разве ж то охота – баловство…

- Так, может, скажешь, и докуда поплыл?

- Опять же, ваше благородие – сам знаешь. На чугунку ему надо – стало быть…

- Я-то знаю, а ты, почему хотя бы старосте не донёс?

- Я за ссыльным не надсмотрщик. А что он пропал – только сегодня от вашего благородия узнал, - гордо вздёрнув пегую бородёнку, ответил Кочерыга.

- Ну, ладно-ладно… Слушай-ка, белки есть у тебя, ну, шкурки? Только, чтоб хорошей выделки. Мне на шапку, жене.

- Есть, - на этот раз с явной заинтересованностью ответил старик.

- Ну, мне бы поглядеть. Принесёшь?

- Отчего ж не принести. Принесу. А выделка у меня, сами знаете, наипервейшая…

- Ну, давай, давай. Я хорошо заплачу.

И ротмистр в ожидании охотника со шкурками, выпил ещё чаю и распорядился готовить постель. Торопиться поимкой ссыльного не имело смысла, он наверняка уже подъезжал к Петрограду…

Утром Сажин опять выпил в избе стакан чаю. Кликнул Васятку :

- Покажи-ка мне, оголец, где ссыльный-то жил…

Мать, тронув лоб Васятки тыльной стороной ладони, и ничего не сказав, ушла оправлять скотину. Полина ради гостя была ещё дома – грела самовар…

Мальчишка, шмыгнул носом, и, видимо переборов опаску, взглянул прямо на офицера, спросил:

- А у тебя там наган есть? – кивнул на пристёгнутую к портупее кобуру.

Полина, услыхав от печи разговор, опасливо окликнула:

- Васятка…

Сажин, усмехнувшись, поправил очки, молча достал из кобуры револьвер:

- А ты как думал? – и убрал оружие. – Не бойся, барышня, - подмигнул он Полине.

- Я и не боюсь! – вспыхнув щеками, откликнулась девушка. – Только нельзя ему, с вечера, чуялось, заболеет.

- Ничего я, Поля, и не заболею, - отвечал Васятка, уже натягивая сапожонки, запахивая вытертый короткий тулупчик и напяливая шапку. – Провожу дяденьку, да и всё, ничего я не болею…

И Васятка повёл офицера к старой куликовской бане, где и обитал за небольшую плату ссыльный Потапенко.

Впрочем, было в бане довольно чисто. В предбаннике пусто, лишь обтрёпанный голик в углу, дальше, в моечной, переделанной в жилую комнату – банная печка с котлом, обложенным камнями; стол перед окошечком с мутным стеклом, широкая лавка с набитым сеном матрасом, на столе пустая деревянная солонка и какая-то мятая книжка, вырванная из переплёта… И ещё чувствовался запах табака – ссыльный много курил.

- Слушай-ка, как тебя… Васятка? – окликнул мальчишку Сажин, убирая книжку, забытую ссыльным, в полевую офицерскую сумку.

- Угу, - опять шмыгнув носом, подтвердил мальчишка, опасливо заглядывавший через порог в бывшую баню.

- Васятка, а где-то тут у вас есть какой-то Марьин камень?

- Угу.

- Можешь показать?

- А стрельнуть дашь? – на этот раз не задумываясь, спросил Васятка.

- Дам, - просто ответил ротмистр.

Сажин зачем-то ещё заглянул под лавку, выпрямился, оправил портупею, привычно надвинул указательным пальцем правой руки очки на переносицу и вышагнул в предбанник.

По раскисшей дороге вышли за деревню. Слева были поля, и сразу бросались в глаза полосы озимых в зеленоватой дымке, по ним деловито расхаживали грачи, как заведённые опускали головы к пашне и сразу поднимали, и снова опускали… Густо пахло навозом… Справа от дороги – пологий спуск к реке, с клочками жухлой прошлогодней травы и пробивавшимися кое-где зелёными волосками травы нынешней. Дорога потянула вверх, началось мелколесье, кустарник. Тропка свернула с дороги влево, круто в гору. Васятка бежал впереди, бойко шлёпая растоптанной обуткой по лужам. Сажин тоже особо уже не выбирал дорогу, - бесполезно, - только старался не смотреть на свои хромовые сапоги.

Тропу обступили высокие деревья – берёзы, ели. Наконец выбрались на макушку угора – голую полянку с огромным камнем-валуном посредине.

С трёх сторон поляну охватывал негустой лес, а чётвертая была распахнута на реку и заречное село Воздвиженье, раскинувшееся вдоль реки и вглубь берега. Воздвиженский храм с колокольней белел стенами, тянулся крестами к небу, прямо напротив угора.

- Вот он и есть, Марьин камень, - сказал Васятка, шмыгнул опять носом и с интересом уставился на Сажина, думая, наверное, "и чего это офицеру тут надо?"

Ротмистр оглядел камень – древний, кое-где покрытый бело-зелёным лишаем, с чётким чаше-подобным углублением в верхней части. Камень явно был когда-то специально поднят на эту гору от реки, берега которой изобиловали подобными валунами, правда, меньшего размера. Сажин и размер прикинул, достав из сумки, моток бечёвки – диаметр и высоту, узелками отметил. Васятка увлеченно помогал ему…

- Дяденька, - спросил, - а ты зачем камень меряешь?

- Это, брат, похоже, не простой камень. Не всегда ведь и мы, русские, христианами были, молились вот на таких горках у таких камней своим богам… Твои предки… Напишу в книжке про ваш камень.

Сажин действительно уже предвкушал, как возьмётся за статью об этом камне для губернского археологического сборника, готовящегося к изданию в этом году и для губернской газеты.

Иван Алексеевич Сажин был активным членом кружка любителей археологии и краеведения.

Васятка мало что понял из его объяснения, но не забыл про пистолет.

- Ну, давай, пробуй. – Сажин неторопливо протёр стёкла очков платком, достал оружие, взвёл курок, встал позади мальчишки, револьвер вложил в его руки, но и сам придерживал, помог навести на разлапистую сосну, кора которой была похожа на чешуйчатый, местами растрескавшийся панцирь. Грохнул выстрел. Пуля, смахнув попутно макушку молодой берёзки, плотно влепилась в сосновый ствол. А из кроны вдруг сорвалась большая круглоголовая птица и проплыла над мужчиной и мальчиком, опахнув их широкими крыльями…

… Впереди шёл высокий седой старик, облачённый в длинную, до колен белую рубаху, перехваченную по поясу зелёным кушаком в какой-то сложной вышивке. На подоле, на рукавах широких и длинных и на горловине рубахи – тоже вышивка. Длинные седые пряди перехвачены кожаным ремешком, опирается старик на резной посох с навершием в виде круглоголовой птицы с полурасправленными широкими крыльями. За ним под руки ведут девушку в венке из луговых цветов, в длинной, до пят рубахе. Идёт она будто бы в полусне, с прижмуренными глазами и на губах её – смутная улыбка. Ведут её две старухи, сгорбленные, косматые… За ними толпа мужиков, баб, детей… Но у рощицы перед угором все останавливаются. Тут девушка оборачивается, говорит что-то, кланяется до земли, и все люди кланяются ей… Все что-то говорят или поют, но ничего не слышно. Звуки не проходят сквозь уплотнённый воздух. Дальше, на угор где лежит камень, идут лишь старик-волхв и девица, ведомая старухами… И застилает всё туман, а когда рассеивается – открываются огромные костры вокруг камня, девушки и парни прыгают через огонь, и убегают они в черноту ночи от костров под угор, к реке… И опять туман заклубился, и откуда-то из далека, из дымки туманной идут люди с неразличимыми лицами в белых одеждах – женщины в рубахах до земли, мужчины в подпоясанных рубахах и портках. Идут, идут на него, Васятку (он как будто бы очнулся, осознавал, что это он всё видит и понимает), и вдруг остановившись, кланяются ему низко, разворачиваются и уходят, уходят в дымку, в туман, не видны уже…

Мальчишка очнулся, попытался встать, не смог. Сажин подхватил его.

- Что ты, брат, что ты… - и снова шлёпнул его по щекам.

Васятка потряс головой, стряхивая с себя морок и, отстраняясь от офицера, встал на ноги.

- Пойдёмте домой, - твёрдо по-взрослому сказал.

- Ну, пойдём, пойдём. Напугал ты меня…

В доме Сажин расплатился за постой с Верой Егоровной и пошёл к Кочерыге, с которым ещё с вечера сговорился о перевозе в Воздвиженье…

… И уже лежит Васятка, внутренним жаром горя, что-то шепчут его губы, и он всё скидывает с себя отцовский тулуп. А мать тулуп поправляет, приподнимает голову, даёт питьё. Зовёт Полину:

- Послушай, чего он бормочет-то, ничего я дак не разберу.

Полина садится рядом с братом (он сейчас лежит на той самой лавке за печью, на которой доживала свои дни бабушка), тоже оправляет на нём тулуп, силится понять слова.

- Это я… из-за меня… Из-за меня…

Поняла сестра, вспомнив рассказ матери о последней бабкиной "стопочке":

- Себя он винит. Жалеет бабушку.

- Ой, мило-ой… - вскидывается будто для плача мать, но сама себя осекает.

… Ночью уж, в темноте спускается Полина с печи к Васятке (мать спит на кровати), трогает горячий его лоб, касается вялой сухой ладошки, и вдруг, перекрестившись торопливо, прикрыв глаза, положив снова ладонь на лоб ему, шепчет то, что слышала от бабушки, когда та выхаживала её, Полину, больную: "В океяне-море пуп морской, на том пупе – бел-горюч камень Олатырь, на бел-горюч камне Олатыре сидит белая птица, залетала тая белая птица к рабу Божиему Василию и садилась на буйну голову, на самое тимя, золотым клювом выклёвывала, серебряными когтями выцарапывала, белыми крыльями отмахивала привороты, и наговоры, и всяку немочь за сине океян-море, под бел-горюч камень, под морской пуп! Так тому и быти, аминь!" И губами к горячему лбу его приложилась, и крестом осенила…

Восемь дней лежал Васятка в бреду и не знал о том.

… Очнувшись, он сперва не понял, где он и что с ним... Лежал он на той же лавке за печкой. В доме было тихо, и было даже слышно, как на дворе перестукивает копытцами телёнок… Где были сестра и мать Васятка не знал. Приподнялся, увидел рядом с лавкой, на табуретке, чашку, попил. Квас. Покачиваясь, встал, и пошёл на крыльцо. Солнечный свет ослепил, опьянил воздух. Васятка, едва снова не потерял сознание…

 

2

 

Иван Сергеевич Потапенко потомственный питерский пролетарий с малороссийскими корнями, побывавший и членом гапоновской организации, и эсером, с 1912-го – член РСДРП.

В тот вечер он старался всё сделать так, как подсказал ему старик Кочерыга.

Плот на воду столкнул уже в темноте, сначала вёл его вдоль самого берега, а за первым поворотом стал править через реку, именно здесь, по словам старого рыбака, нужно было переплыть к другому берегу. Длинный шест, почти весь уходил в воду, но всё же доставал до дна даже на середине – не соврал старик. Отчаянно толкаясь от дна, он пересекал реку, второй, запасной шест лежал у ног, и всё же соскользнул в воду при опасном наклоне плота. Весь небогатый скарб беглеца в заплечном мешке – даже если Потапенко свалится в воду, мешок при нём останется… Но не свалился, вытолкал плот на спокойную воду у противоположного берега, теперь вдоль него поплыл.

Мост был построен в узкой горловине, сейчас лишь сваи торчали из воды, сжатой высокими берегами, бурлившей, бесившейся… Потапенко понял, что здесь не пройти на плоту. (Вспомнил слова Кочерыги: "Как к тому-то берегу переплывёшь – всё гляди вперёд, увидишь часовенку и приставай, дальше негде будет – расшибёт о сваи". Вон часовня-то совсем рядом уже…) Пытался прибиться к берегу, но не смог, плот садануло о сваю, и необоримая сила скинула Ивана Потапенко в ледяную воду. Он сперва всё же ухватился за склизкую сваю, успел оценить своё положение – берег рядом, но крутой, обрывистый, ухватиться не за что, не выбраться, и, глянув вперёд, Иван Сергеевич оттолкнулся, отдался течению. Его чуть не пронесло мимо отмели на излуке реки, из последних сил выгреб он к плоскому берегу, на карачках выполз на глинистую землю, лёг. Но сразу поднялся, заставил себя сначала идти, а потом и бежать, чтобы не простудиться… Темно было, небо туго затянуто тучами – ни звезды… Он продрался сквозь прибрежные хлёсткие кусты. Перед ним было поле, слева чёрной стеной – лес, а справа, вниз по реке, почудились очертания домов, и он побежал в ту сторону. Вот уж и крайняя изба видна, и свет тусклый лучинный в окне чуется. Потапенко не стал искать калитку, под жердину огорода подлез. "Хорошо, собаки нет", - подумал, поднялся по скользким ступеням крыльца, на верхней оскользнулся, ударился коленом, встал. Стукнул несильно в дверь, потом ещё – посильнее, услышал шаги.

- Кто там? – спросил грубый женский голос.

- Откройте, пожалуйста. Мне бы обсохнуть. Я заплачу.

Послышался звук сдвигаемого засова…

…Месяц пролежал Иван Потапенко в доме Ульяны Шаравиной. Похоронку на мужа получила она ещё в конце четырнадцатого. Жила со старухой матерью и двухлетним сынком. У зятя и свекрови не осталась. Не любили они невестку, за то, что Пётр их взял её самочинно, да и бесприданную. Как получила похоронку, отгоревала положенный срок, и в материн дом вернулась.

Месяц выхаживала она Ивана, строго наказав матери никому не говорить. Да та по немощи и не выходила из избы, но за внучком как-никак приглядывала. Всё хозяйство, хоть и не ражее, на Ульяне было.

… Иван выплывал из жаркого марева… Радужные круги разбегались в глазах… Усилием воли он будто утвердился на твёрдой почве, остановил это покачивание… Он увидел глаза, любопытные, озорные и испуганные одновременно, уставившиеся на него. Мальчонка, кроха совсем, в рубашонке до пола. И Потапенко, усмехнувшись через силу, выдавил из себя:

- Здорово, пострел… Где мамка-то?..

Глазёнки округлились в удивлении. И вдруг мальчонка ткнул в него пальчиком:

- Тятя!..

Тут и Ульяна вошла. Потапенко сейчас будто впервые увидел её. Помнил из той ночи, когда явился сюда, только голос, сильные руки, да ещё, как коснулась его щеки выбившаяся из-под платка прядка…

- Здравствуй, хозяйка… Извини уж…

И вдруг откуда-то из невидимого угла – хриплый старушечий голос:

- Ульянка, ожил, чё ли?

- Ожил.

Иван Потапенко, переболевший, как сам понял, воспалением лёгких, благодаря Ульяниным заботам – травяным отварам да тёплой печке, был здоров, но покидать дом не торопился. Да и она не гнала…

 

3

 

В июле Сажины собрались в губернский город – Иван Алексеевич получил очередной отпуск по службе. Поженились они только-только весной после Пасхи, и даже свадебного путешествия у них до сих пор не было – война, служба, не до того… И вот собрались. У Ирины в городе замужем сестра, хотелось встретиться, хотелось посетить театр… Поехали.

Тёмно-зелёные вагоны, чёрные металлические подножки, рукояти на входе в вагон с набалдашниками в виде двуглавых орлов, запах угля, звон станционного колокола, близость другу друга, пьянили их… И поездка в давно в общем-то знакомый, и вполне спокойный даже по военному времени город, виделась и была для них счастьем, как счастьем были все четыре месяца их новой совместной жизни…

В купе Ирина села на мягкий с бархатистой обивкой диван, в уголок, в полумрак и оттуда посверкивала счастливо смеющимися глазами на мужа, устраивающего на багажной полке баул и чемодан… Она не стала раздвигать задёрнутые шторки на окне, сразу, как бы отделившись от заоконного мира. Иван сел не рядом с ней, а напротив, через столик и внимательно посмотрел в её глаза, и она ответила таким же взглядом. Звякнул на перроне колокол для их поезда, и он мягко тронулся… Они говорили и молчали, и снова говорили… Иван не стал курить в купе и вышел в тамбур. Там у окна с папиросой в руке стоял невысокий коренастый мужчина в приличном, хотя и явно не дорогом костюме-тройке, с гладко зачёсанными назад волосами, с усами, висящими по-сомовьи.

Сначала они отвернулись друг от друга, оттолкнулись взглядами. Но одновременно и повернулись друг к другу снова.

- Здравствуйте, господин Потапенко.

- Здравствуйте, господин Сажин.

- Признаюсь, не ожидал. Был уверен, что вы уже в столице.

- Не получилось сразу. Извините, если не оправдал надежд, - усмехнулся Потапенко. При этом он лихорадочно соображал, что делать – выйти из поезда на ближайшем полустанке, или пытаться уйти от полиции уже в губернском городе, или…

- В Москву, всё же? – спросил спокойно Сажин, выпуская дым тонкой струйкой (он тоже решал для себя, что делать).

- Да.

- А мы с женой в губернию…

С гудением и стуком надвинулся и полетел параллельно встречный состав. Вагоны с оконцами, в которые видно стриженые головы, платформы с зачехленными орудиями – воинский эшелон.

- Два года длится небывалая в истории мировая бойня. И власть, которой вы служите, ротмистр, не в состоянии остановить её ни победой, ни какими либо другими средствами… Сами гибнут и народ губят! – сказал, сминая в плоских пальцах мундштук папиросы Потапенко.

- А вы, окажись власть в ваших руках, сумели бы это остановить?

- Это первоочередная задача нашей партии… Да, - вскинулся Потапенко, - чуть не забыл – я читал вашу статью в газете, о Марьином камне, о язычестве… Честное слово, господин Сажин, занимались бы вы историей, как вас в жандармы-то угораздило…

Сажин докурил папиросу, смял пустой мундштук и бросил в пепельницу, вынул из кармана платок, снял и протёр очки:

- В жандармы меня угораздило по воле отца и молодому романтизму, а история и археология… Не знаю… Любое дело требует полной самоотдачи. Я же, скажу вам честно, ленив и более всего хочу покоя душевного, который и нахожу отчасти в своих исторических занятиях – вот так, пожалуй… - Он усмехнулся невесело, и, твёрдо, прерывая затянувшийся разговор, сказал: - Что ж, удачи, господин Потапенко.

- И вам всего доброго, - ответил Иван Сергеевич и раскрыл дверь, ведшую в соседний вагон, шагнул туда, в грохочущий и неустойчивый межвагонный переход…

Сажин вернулся в купе. Ирина глядела из своего уголка испуганно.

- Ваня, почему ты так долго? Мне страшно… Этот состав, солдаты… Их всех убьют… Я знаю – их убьют…

- Ну что ты, не бойся, родная… - ротмистр Сажин впервые наблюдал неожиданную истерику жены.

…Ирина успокоилась. Мерный перестук колёс, плавное покачивание вагона, и его равномерное вздрагивание на стыках рельс, привычные виды северной России за окном – поля, леса, деревеньки, речки и снова поля и леса, близкий, но, оказывается, ещё не совсем, не до донышка души знакомый человек, с которым жить и жить – всё успокаивало, и навевало думы о счастье. И не верилось, что где-то идёт война, и горе, как ветер носится над этой землёй…

Они попили чаю. Ирина прилегла на диване, подложив под голову подушку, раскрыла какую-то книгу… Иван Сажин раскрыл кожаный портфель, достал недавний номер губернской газеты. Как всякий начинающий автор (а это была всего лишь вторая его публикация в прессе), он переживал и не до конца верил, что это его мысли, записанные его рукой, облечены в печатную форму и выставлены на всеобщее обозрение. Он, немножко стыдясь жены, но и будучи не в силах отказать себе в этом, развернул газету и перечитал свою статью…

То что протославянский язык близкородствен санскриту, уже давно не вызывает сомнения у специалистов в этой области (одна из наиболее серьезных работ на эту тему "О сродстве языка славянского с санскритским" г. Гильфердинга опубликована ещё в 1853 году).

Вновь убедился я в правоте этих выводов, побывав недавно в одном из отдаленных уездов нашей губернии, в месте, носящем поэтическое и безусловно древнее название Красный Берег. Название протекающей там речки, как и сотен других речек, ручьёв и рек в наших краях, оканчивается на слог "га". В санскрите же, как известно, "га" – это движение. (Не отсюда ли и "но-га" или "го (га)-ра"? Предположу, что "гора" ("гара"), есть - движение к солнцу ("ра" – солнце)… Впрочем, подобные предположения далеко могут увлечь нас в наших мечтах… Но, еще языковое наблюдение: выражение "трава-мурава", повсеместно употребляемое на Русском Севере, фактически, повторяется в санскрите, где слово "мурава" и обозначает – трава… Следственно, арии, пришедшие на полуостров Индостан несколько тысяч лет назад, говорили на языке, остатки которого ощутимы и в языке нынешних жителей Русского Севера и, в частности, Красного Берега. (Говорю "остатки", но нынешний русский язык и его северные диалекты, не есть ли тот самый древний праязык, лишь видоизменившийся, в силу естественной эволюции?) Недавние же работы индийских и английских авторов, переводчиков и комментаторов "вед" и вовсе поражают – оказывается, в древнейших арийских текстах описываются приполярные и северорусские реалии – полярные ночи зимой и белые ночи летом, стоящая над головой Полярная звезда, северное сияние, всё это могло придти в древнейшие индоарийские тексты лишь при условии длительного проживания именно в наших и более северных широтах…

Так что же за люди жили на месте нынешней "краснобережной" деревни Ивановки (название явно "молодое"), следы древней культуры которых, удалось мне обнаружить? Неподалёку от деревни, на возвышенном берегу реки, называемом в той местности "угор", на самой верхней точке этого угора, есть полянка окруженная лесом. Поляна эта, смею предположить, искусственного происхождения, то есть, когда-то на самой макушке угора деревья были специально вырублены. Посреди поляны и сейчас лежит огромный камень, именуемый в народе – "Марьин камень".

Само по себе – то, что камень имеет название, уже говорит о том, что это не простой камень. А слово "Марьин", хотя и относят сейчас более к христианской традиции (например, по информации г. Угрюмова, опубликованной в прошлогоднем выпуске "Губернского археологического вестника", в одном из уездов подобный же камень называют "Богородициным"), на самом же деле имеет гораздо более древнюю этимологию: "мор", "мора", "морена" – древнейшие слова обозначающие смерть, а может быть, и "богиню" смерти у древних ариев (а я убежден, что на Красном Берегу жили именно арии – пранарод, носитель праязыка)… Но слог "ма" (возможно, корень, а не слог) может указывать и на древнюю богиню урожая Макошь (она же, по всей видимости, и "мать-сыра земля"), одну из самых почитаемых у древних славян. Тем более, что камень всё же явно связан с женской, возможно, жертвенной обрядностью.

Исходя из географии места, очевидно, что камень на гору был поднят от реки, где, кстати, подобные камни-валуны, наследие ледника, находятся в изобилии…

Далее шли размеры камня, еще некоторые данные и размышления автора… Сейчас, перечитывая статью, он видел её недостатки – многословие, неточность… И всё же – напечатали ведь! Сажин зачем-то поднёс газету к самому лицу и… с наслаждением вдохнул запах типографской краски.

Ирина спала, по-детски подложив ладони под щеку, подогнув ноги обтянутые серой шерстяной юбкой. Иван, достал из чемодана плед, укрыл жену и сел рядом с нею…

Ольга, сестра Ирины, и Константин Сергеевич Маринов, её муж пехотный офицер, встречали Сажиных на перроне вокзала. Сёстры обнялись. Мужчины пожали руки. Носильщик с бородой-лопатой и тусклой бляхой на тёмно-синем фартуке уложил на тележку вещи приезжих и деловито покатил к выходу с перрона.

Рядом разгружался санитарный поезд. Медбратья – молодые ребята в военной форме с крестами на фуражках – несли носилки, ходячие раненые – с подвязанными руками, забинтованными головами – шли сами. Пожилой солдат подпрыгивал на одной ноге, едва опираясь на вторую, его поддерживала сестра милосердия – тоже пожилая, с грубоватым лицом. "Ой, полегче, сестрица, ой, полегче…", - тихонько причитал солдат…

Сажины и Мариновы замолчали…

Привокзальная площадь наполовину была заставлена санитарными каретами.

Носильщик, едва протолкав тележку к их экипажу, пристроил вместе с кучером багаж, принял плату от Константина Сергеевича, "благодарствую" буркнул и пошел обратно к перрону, откуда все несли и несли, вели и вели раненых…

Иван Алексеевич тревожно поглядывал на жену, но Ирина, на удивление, держалась сейчас спокойно.

А город встречал образом тихой жизни: ухоженной зеленью, спокойными прохожими, вывесками магазинов и лавок…

Вскоре подъехали к простому, но при этом просторному двухэтажному деревянному дому, отделенному от улицы невысоким забором, за домом виднелся сад, во дворе – дровяник, каретник, конура, из которой лениво выглянул седой пёс и снова убрался…

- Как хорошо у вас, Оля! Как спокойно…

На крыльцо, громко хлопнув дверью, выскочили мальчик и девочка:

- Мама, папа! Тетя, дядя!..

- Серёжа, Катя, переобуться-то… - не поспевая за детьми, вперевалочку шла старая няня…

После обеда женщины с детьми гуляли в саду. Мужчины курили в кабинете.

- Между нами – несколько дней назад состоялась встреча командующих фронтами. Были все, кроме Корнилова. Но его-то и назвали будущим Верховным… - Константин Сергеевич рассказывал свежие петроградские новости. Он лишь третьего дня приехал из столицы, где лежал в госпитале, а теперь находился в отпуске.

- Как? – недоуменно взглянул на него Сажин.

- Да-да. Нужно быть готовым к смене формы правления…

Вечером ездили в театр. Местная труппа давала "Вишневый сад".

- Не стук топора по стволам, за сценой, а стрельба и "Марсельеза" должны бы слышаться в конце пьесы по сегодняшнему-то дню, - сказал вдруг Сажин, когда вышли из театра (до дома решили прогуляться пешком).

Константин Сергеевич промолчал в ответ.

- Иван… - укоризненно вздохнула Ирина, беря мужа под руку.

- А я верю, что все будет хорошо, - сказал Ольга, тоже беря мужа под руку. – Иначе, без веры в хорошее – как и зачем жить?..

В недалеком городском саду играл военный духовой оркестр. Тревожная музыка вальса наплывала и волновала…

И в сумерках уже не заметил Иван Алексеевич, как прикусила губу жена, едва сдерживая слёзы, только почувствовал, как сжала она его запястье…

 

3

 

Михаил Игнатьев ввалился в братову избу:

- Здорово ночевали!

За ним вошёл и ещё мужичок в длинной солдатской неподпосясанной шинели, в солдатской же фуражке, родом из Жукова:

- Здравствуйте.

- Здорово, здорово, заходите, садитесь, - Семён Игнатьев поднялся им навстречу от стола, на который Вера Егоровна только-только выставила самовар – семья уже позавтракала.

- Здравствуйте, садитесь, пожалуйста… Васька, иди-ка Полинке помоги, - вымела из-за стола парня.

Гости сели за стол. Хозяйка выставила ещё две чашки и тоже вышла из избы.

Семён неторопливо налил себе чаю:

- Давайте, сами наливайте… Ну, чего пожаловали-то?

- Слышал, Семён, чего на том берегу-то делается? – без обиняков начал Михаил.

- Ну?

- Вот – человек оттуда. От Попова.

- Продотрядовцы хлеб подчистую выметают, обрекая людей на голодную смерть! Вся Россия, вся мужицкая рать поднялась на большевиков и жидов. Вологда, Ярославль, Кострома – уже наши, в Москве бои… И наш уезд в стороне не остался – формируется крестьянская освободительная армия под командованием товарища Попова…

- Складно, баешь, где научился-то? – с усмешкой оборвал его Семён. Ты ж наш вроде, жуковский?

- Лебедев я, Сергей…

- Думай, Семён, за тобой мужики пойдут, - вмешался снова Михаил.

- Пойдут, говоришь… А ты знаешь, Миха, какая сейчас у большевиков сила? С чем, и против кого пойдут мужики? Много ли их с германской-то вернулось? Ты понимаешь, - уже к Лебедеву он обернулся, - что вы людей на смерть зовёте? И кто вы? Эсеры? Да? А пришли бы вы к власти, где бы хлеб брали?.. Нет, Миха. Эта власть – всерьёз и надолго. Эта власть дала нам землю, и если нужно с городом хлебом поделиться – будем делиться. Не знаю, как другие, а я к Попову не пойду, и другим не велю.

- Жаль, ошибочка вышла, - сказал Лебедев, поднимаясь из-за стола.

Встал и Михаил.

- Ты с ним, что ли? – Семён спросил.

- Нет, домой я.

И Семён встал, и вслед выходившему Лебедеву крикнул:

- Узнаю, что мужиков баламутишь – утоплю!

Весь следующий день Семён Игнатьев, чем бы ни занимался (осматривал и готовил к пахоте плуг, чинил упряжь) думал, о том, что происходит там, в Воздвиженьи и во всей волости…

Не выдержал, пошёл к Михаилу. Тот ловко, одной рукой, второй, нерабочей, лишь придерживая, тесал во дворе какую-то лесину. На Семёна, хотя уже увидел его, сперва не оборачивался. Махом всадил топор в чурбак, выпрямился и лишь тогда резко, всем телом повернулся к брату:

- Что скажешь?

- Скажу, что ты не дури, не слушай этих…

- Но я же здесь, не ушёл… Но я не понимаю! Завтра к нам продотряд придёт, выгребут всё, даже на сев не оставят, как в Жукове сделали, и как дальше?

- Всё не выгребут. – Твёрдо ответил Семён. – Это тоже… знаешь… агитация… Всё не выгребут, не дураки же…

Михаил Игнатьев почуял неуверенность в словах брата, и усмешка в обросшем усами и бородой рту скривилась. И эта усмешка сразу придала твёрдости Семёну:

- Это наша власть, Миха! Время такое, надо самим потерпеть, а накормить рабочего и солдата.

- А рабочий мне гвоздь задаром даст, плуг даст?

- Они нам мир дали, землю дали. На земле не пропадём!

- А что Семён, - уже спокойнее без злости и усмешки спросил Михаил, - что если мужиков в кооперацию собрать, а? Как думаешь, позволит советская власть? Миром-то, сообща-то, сподручнее в такое сложное время держаться…

- Вот ты уже и думаешь, Миха. Это уже хорошо. Я так думаю, что позволит. Главное сейчас, удержать мужиков, не отпустить на тот берег…

… Трое мужиков из Ивановки в тот день всё же ушли в "армию" Попова. К вечеру собрался на воздвиженский берег и Семён Игнатьев. Жене сказал:

- Утром вернусь. Не говори никому.

- Да куда ты, Семён? - вскинулась испуганно Вера Егоровна.

- Надо… Не бойся, я только переговорю с Яшей.

- Пап, ты куда? – четырнадцатилетний сын Василий спросил.

- На кудыкину гору! Дрова неси, печь топите. К утру, чтоб пироги были! - вроде шутливо, но и строго наказал отец.

- Какие пироги? – растерянно жена спросила.

- Какие хочешь, но чтоб были! Васька, гляди у меня! – и Семён Игнатьев шагнул за порог.

Вера Егоровна посмотрела в окно, вслед мужу, убедилась, что он к реке пошёл… Обидно крикнула сыну:

- Чего встал, полоротый, иди за дровами! Полька – за мукой!..

… Семён переплыл на лодке реку. Никто – не остановил его на Воздвиженском берегу, он поднялся по крутому берегу в село. У входа в бывший трактир, на телеге, рылом в сторону реки, пулемёт с заправленной лентой. Мужик в шинели сидит тут же, чистит вицей с намотанной на конце тряпкой ствол винтовки. Ещё двое на крыльце – тоже в солдатской форме, причём, заметно, что новой, не обмятой.

И здесь никто его не останавливал, ни о чём не спрашивал. Он сам спросил:

- Здесь Попов-то?

- Здеся, - лениво ответил один из мужиков.

А второй вдруг показал из кармана шинели бутылочное горло:

- Будешь? – И Семён понял, что оба в стельку пьяны.

Он не ответил, вошёл в здание…

… Вчера днём к Воздвиженскому храму подъехала кавалькада из трёх телег.

Отец Николай только что закончил утреннюю службу. Людей в тот день в храме было совсем не много, и после службы храм быстро опустел. Отец Николай встал на колени для молитвы перед любимой иконой.

Бесцеремонно ввалились люди, отец Николай успел заметить, что не все и перекрестились-то на входе. Поднялся им навстречу.

- Что угодно?

Человек в ладно сидевшей на нём, перехваченной портупеей форме, с рябым широкоскулым лицом и тяжёлым льдистым взглядом сказал коротко:

- Переговорить бы, отец.

За ним стояли люди в военной форме и в гражданской одежде. У одного даже винтовка за спиной…

- С оружием в храм нельзя… - стараясь говорить спокойно, отвечал отец Николай.

- Вышли все! - едва разжимая губы проговорил Попов, это был он – "командующий крестьянской армией".

Все вышли, громко топая сапогами, недовольно переговариваясь.

- А ты хоть знаешь, отец, кто я, и почему мы с оружием?

- Я слышал про вас, - отвечал священник.

- Батюшка, ты же всегда за народ, за крестьян… Благослови на борьбу с большевиками! – Громким шёпотом выкрикнул Попов. И добавил: - Продыху же мужику нет.

Отец Николай помолчал, опустив глаза в пол… А подняв глаза, и глядя прямо в жёсткие глаза Якова Попова, ответил:

- Я не благословляю вас на братоубийство.

Теперь Попов в пол глаза упёр, он будто сдерживал себя от какого-то яростного шага. Желваки вздулись. Потом тяжело вздохнул. Глаза их опять встретились.

- Я исповедаться хочу.

- Хорошо…

… И вот Семён Игнатьев вошёл в просторную комнату, где раньше пили и гуляли, а сейчас расположился Попов со своим штабом.

- Здравствуй, Яков Петрович.

- И ты здравствуй, Семён Василич, - Попов шагнул навстречу Игнатьеву, и они обнялись.

… - Ты почто и на что мужиков баламутишь, Яков? Знаю: тебе и своя шейка – копейка, да и чужая алтын… Но, здесь не война. Хватит, навоевались. На гибель ведь зовёшь мужиков. На что ты надеешься? Не одолеть вам эту власть…

- Это ещё посмотрим…

Попов выставил всех из комнаты. Сидели двое, разделённые столом, на котором четверть самогона, стакан тонкого стекла, пара чашек из которых тоже пили самогон, чугун, приспособленный под окурки…

- Ну, а что вы-то, эсеры, - ты ведь эсер? – мужику дадите, если, допустим, к власти придёте? Землю? – так её и большевики дали. Хлеб они забирают – так это я понимаю, и нашим мужикам, краснобережным, объясню – хлеб сейчас не просто продукт, это вопрос власти. Дадут большевики хлеб в города и в армию – устоит Советская власть…

- Ты меня-то, Семён, не агитируй, наслушался я всяких… Плевать мне – большевики, эсеры, мне обидно! Понимаешь, ты, - Попов крепко пристукнул по столешнице, - обидно, что ведь угробят они мужика-то, не пожалеют, мужик для них – навоз! А эсеры – они хоть провозглашают, де-кла-ри-ру-ют, что мужик, крестьянин – первый человек на земле, а не пролетарий какой-то, нагляделся я на этих пролетариев…

- Но ведь раздавят вас. Что ты сделаешь с двумя пулемётами? Ведь с каждого, кого ты поднял за собой, с каждого спросят. Помирал бы тогда уж сам, один! – жёстко сказал Семён Игнатьев.

- А! Так ты! – глаза Попова пьяно соловели, наливались бешеной злобой. – А сам не хочешь подохнуть?! - К кобуре потянулся.

- Ну, убей меня. Мало крови-то пролил…

Попов не расстегнул кобуру, клешнястой ладонью схватил стакан, сжал – треск, осколки, кровь на стекле и на столешнице…

А утром, шлёпая плицами колеса по воде, выпуская из труб клубы дыма, подходили к Воздвиженскому берегу два парахода…

- Вот и всё, Миха, полетят клочки от армии Яши Попова, - сказал Семён Игнатьев брату, с которым, как почти все жители Ивановки стоял на берегу, обозревая невиданные в этих местах пароходы, весть о прибытии которых разнесли по деревне вездесущие мальчишки. А с пароходов на берег деловито спрыгивали вооружённые люди, поднимались к церкви и в село. Грохнул, будто шаром по воде прокатился, близкий выстрел и всё стихло. К Красному Берегу плыли две лодки, и чем ближе они подплывали, тем меньше людей оставалось на берегу. И шагнул навстречу приплывшим чекистам уже один Семён Игнатьев…

… Полина видела, как уплывал на тот берег Колька Якуничев, ещё с двумя мужиками, в утреннем тумане, старались потише спустить лодку на воду… Днём уже вся Ивановка говорила об армии Яшки Попова. А ещё через день приплыли на Красный Берег чекисты, а по Воздвиженью ударили пушки и пулемёты…

Казалось ей, что сердце разорвётся, ни о чём не думалось, кроме как о Коленьке, который там, где сейчас рвутся снаряды.

Со двора улизнула к реке, отвязала свою, игнатьевскую, лодку, на которой вчера отец на тот берег плавал. Воздвиженье окрайком обошла, бежала туда, где уже за селом, после затишья вновь послышалась стрельба. Быстрый-быстрый стрекот – "Наверно, пулемёт", - подумала, знала о такой штуке из отцовских рассказов. Ружейные выстрелы. Потом опять грохот. "Из пушки палят", - поняла.

Выскочила туда, где за селом полуразваленная зуевская ферма. Размётанные дымящиеся брёвна… А вокруг – люди, люди лежат, стонущие, ползущие к лесу, и неподвижные, мёртвые.

Остатки "армии" Якова Попова, отстреливаясь, отходили к ближнему лесу, но и оттуда сбивая людей, полетели пули.

Полина бежала туда, где за какими-то заборами, полуразваленными сараями, еще отсиживались повстанцы. Она бежала туда и казалось ей, что видит Николая своего. Вон он лежит раненый. Сейчас она добежит и спасёт его… И опять стихло всё – ни выстрела. Только, прошипело вдруг что-то над головой и стена земли встала перед глазами девушки…

Она открыла глаза – человек в кожаной куртке, в кожаной фуражке со звездой, склонился над ней, открывал рот, но почему-то не было слышно его голоса.

К вечеру приплыл в село отец Полины – кто-то из деревенских видел, как уплывала она на Воздвиженский берег. Почерневший от горя, кричал что-то сначала ей, а она лежавшая прямо на траве, на подстеленной кем-то шинели, только мотала головой из стороны в сторону.

… Вроде бы и пришла со временем в себя Полина, только онемела и не слышала ничего. Колька Якуничев, как и большинство повстанцев, был убит. Немногих из оставшихся в живых дня три ловили по окрестным деревням. Пойманных отвезли в город, судьба их дальнейшая неизвестна.

Яков Попов до последнего отстреливался из винтовки, из нагана, бросил даже гранату в набегавших солдат. Последнюю пулю в себя пустил, живым не дался.

В тот же вечер уехал нарочный от Позднякова в "губернию" с подробным отчётом о подавлении в Воздвиженской волости кулацкого восстания.

В Воздвиженье и на Красный Берег уже полноправно, неизбежно пришла новая, советская власть.

 

 

Тень филина

 

… И когда в чёрном небе засияла холодно-жёлтая колючая звезда, и стал виден вечный ход вкруг неё созвездий и галактик, когда хладный свет достиг угора и камня на нём, филин раскрыл глаза, бесшумно и сильно расправил крылья и сорвался с кроны сосны. Сделав один мах, он проплыл над поляной. Ещё взмах – и он выше, выше…

Ничто не скрыто от его взора: сонно застывшие в болотных кустах лоси – широкорогий горбатый сохач, покорная, схожая с коровой лосиха, хрупкий лосёнок… Собака, калачом свернувшаяся на крыльце дома… Лиса, несущая в зубах цыплёнка к заброшенной избе, где в погребе, в тёплой мгле – гнездо с лисятами… Лодка, качающая на воде звёзды… Белоголовый волхв с посохом в руке, стоящий у Марьина камня… Тихие могильные холмики… Церковные кресты… Уставший за день, со всё ещё не остывшим мотором, трактор на дворе механизатора… Мышь, замершая в глубине своей норы… Ёж, с наколотым на спину жёлтым яблоком, бегущий по своей тропе… Девушка за оконцем горенки, жарко разметавшаяся на постели… Бабочка, сложившая крылышки на спящем цветке…

Каждым пером он чувствует плоть воздуха и, чуть шевельнув хвостом, закладывает круг. И во все стороны – леса, прорезанные реками; крыши деревень; огни посёлков и городов; костры рыбаков и волхвов…

Это не воздух, не ветер – сама вечность несёт вещую птицу над миром…

И когда из-за облака вышла луна – тень филина поплыла по земле, бесплотно касаясь живого и мёртвого, святого и грешного, всё обволакивая, оглаживая и умягчая сонным туманом…

 

Глава десятая

1

 

Маринка и Мишка поднялись на угор. Полянка на вершине вся в траве и цветах. Мягкий скат к реке, тёмная бликующая вода, бескрестый купол над зелёными подушками крон кладбищенских деревьев и крыши на том берегу…

- Тихо, - Маринка прижала палец к губам, взяла Мишку за руку и подвела мимо березы с раздвоенным в черных насечках стволом к краю поляны, в тень от огромной разлапистой сосны. Как в дом вошли под её ветви.

Девочка подняла лицо вверх и указала рукой туда же:

- Смотри.

Мишка посмотрел. Большая круглоголовая птица с крючковатым клювом, с закрытыми глазами, сидела недвижимо, будто неживая. Мощные когти на мохнатых лапах обхватывали толстую ветвь сильно и надёжно…

- Филин.

- Да-а, - заворожено выдохнул Мишка.

- Спит.

- Да-а…

- Побежали! – крикнула вдруг Маринка, и, отпустив его руку, побежала через поляну и вниз по склону. Косички её смешно торчали в стороны, пятнистое бело-зелёное платье сливалось с цветом травы и белых зонтиков каких-то цветов. Она бежала, и уже будто летела под горку и всё же запуталась в траве, упала и покатилась. И Мишка за ней, за ней… И тоже упал, и покатился, и лёг рядом с ней, раскинув широко руки. Они лежали, и над ними были зелёные стебли травы, синее небо и белые пушистые облака…

Филин поднял голову, слепо раскрыл и сразу захлопнул круглые жёлтые глаза, чуть расправил и снова туго сложил крылья, переступил с лапы на лапу, щёлкнул клювом и затих, замер…

Маринка села, оправила платье, кивнула:

- А вон Марьин камень. Он раньше на вершине этой горы стоял. Его там люди поставили. – И, помолчав, добавила: - Наверное, очень давно. Мне мама про этот камень рассказывала, а ей бабушка…

- А зачем поставили? – спросил Мишка, тоже сел, сорвал травинку и пощекотал шею девочки.

Она отмахнулась. Сказала строго:

- Не надо… Не знаю зачем… Папа говорит, что наверное молились у него… Ещё раньше, когда церквей ещё не было…

- А почему же он здесь теперь?

- Скинули. Пошли. - Маринка встала и пошла к воде, к огромному камню…

Мишка за ней. С того берега от церкви по воде опять донёсся звук, который он уже знал.

- А там, - он махнул рукой, - человек, дядя Серёжа, церковь ремонтирует…

- Я знаю, он у нас был, да уплыл туда. Сказал, что там у него дело…

До камня было метра два по воде. Маринка, не снимая сандали, только чуть подобрав подол платьишка, шагнула в воду. Мишка за ней, тоже не сняв старенькие кроссовки и даже не закатав штанины. Он первым влез на камень, подал руку и помог забраться девочке.

Они легли на камень и смотрели вниз, и было видно как шевелятся водоросли, и песчинки, и крохотные, будто стеклянные капельки – мальки… А потом сидели, смотрели на реку, на зелёные берега и молчали…

Мишка впервые за свою десятилетнюю жизнь почувствовал время, ход его: "… вот сейчас я думаю это, прошла секунда, и та мысль стала уже прошлым, и это мгновение уже прошло, и это… А куда же оно уходит-то – время? И откуда оно…"

Может, и Маринка что-то такое же себе думала, сказала вдруг:

- Представляешь, все умрут – папа, мама, я, все…

- Ну, это когда ещё будет…

- Это будет…

- Ну, будет, - согласился Мишка. – Ты боишься, что ли?..

- Нет. Это я так. Просто.

Они не заметили, как почернело облако. Брызнул дождик. А солнце продолжало светить. И они, съехав с камня, бегали по мелкоте у берега, брызгались и визжали. А потом радуга соединила цветным мостом берега…

… Сергей Куликов сидел под деревом, смотрел на детей. Дождик мягко шелестел в вершине, не долетая до земли…

Смотрел он на ребятишек, на радугу… И вспоминалось детство. Мама, папа. И золотой солнечный дождик…

 

2

 

Александр Васильевич всю жизнь изучал и преподавал историю. Много прочитал, написал тоже не мало… А сейчас, сидя на старом крыльце родного дома подумал, что вот на истории их деревни Ивановки, можно проследить всё развитие человечества… Да-да… Этот камень, поднятый на вершину холма людьми жившими здесь тысячи лет назад, еще, наверное, охотниками на мамонтов, поклонявшимися солнцу, земле и воде, приносившими жертвы своим богам, с названием "Марьин", напоминающим одновременно и о Макоши – богине земного урожая ("ма" – мать, "кош" – урожай, достаток, имущество), и о смерти – Морене… Вспомнились тут и изыскания историка, лингвиста и краеведа Ивана Сажина, с женой которого, в прошлом заведующей отделом редкой книги областной библиотеки, Елизаветой Алексеевной, он познакомился в семидесятых годах, когда учился в аспирантуре. В одной из статей Сажин, примерно, так разбирал слово "красный" (отталкивался как раз от названия их местности "Красный Берег"): корень слова – "Ра" – солнце. Возможно "Ра" это самый древний звук-крик выражавший радость ("Ра" "достал") древнего человека, пережившего долгую полярную ночь и увидевшего солнце. "Красный" – "стремящийся к солнцу". Да и слово "берег" Сажин, в общем, совершенно логично связывал со словами "оберег", "беречь" – общий корень "бер". Но, между прочим, "бер" – это ведь и медведь ("берлога" – логово бера). Таким образом Красный Берег – это место, где живут хранители солнца…

Не все концы в рассуждениях Сажина сходились, но мыслил он интересно (он, Сажин, был сторонником "полярной теории" индийского учёного Тилака)… И ведь поклонение этому камню (изначально, конечно, не камню, а солнцу), обряды с ним связанные, дожили до двадцатого века, а память о них и сегодня жива…

А весь этот жизненный уклад, эти избы, архитектура которых тоже имеет тысячелетнюю историю, а эти поля, сейчас заросшие лесом и кустами – тысячи лет его, Александра Игнатьева, предки выращивали на них лён, ячмень, овёс… А церковь на том берегу и связанное с ней имя Николая Краснобережского – яркий пример борьбы язычества и православия в этих местах. И хотя православие победило, храм-то на том берегу, а камень, хоть и скинутый с вершины, на этом… Да ведь в одно время и камень столкнули, и храм закрыли и разорили… Доводилось уже в восьмидесятых, когда стали открываться архивы КГБ, Александру Васильевичу, читать и рукописное житие Николая Краснобережского, написанное, последним настоятелем Воздвиженского храма отцом Николаем… А опубликованный в краеведческом альманахе в семидесятые годы рукописный дневник Николая Зуева (Елизавета Алексеевна показывала и саму рукопись, хранившуюся в отделе редкой книги) он рекомендовал своим студентам в качестве пособия по сельскому дворянскому быту первой половины девятнадцатого века… Доводилось ему листать и страницы дела о "Поповском восстании", рассекреченного уже в девяностые… А письма его деда с Первой мировой и деду отсюда в армию…

Александр Васильевич и сам удивился сейчас тому, как много, даже не просто знаний, но и фактических исторических материалов по его родным местам прошло через его руки, доступны и сейчас, но до этой минуты почему-то ему, профессиональному историку, не приходила в голову мысль объединить всё это и осмыслить, написать большую работу. А теперь уже хватит ли сил и времени… Однако ж, может, иначе как здесь, в родной деревне (а, между прочим, нет никаких сведений о том, почему деревня называется Ивановка), в родном доме, и не могло все это сложиться в его голове и сердце. Именно сейчас, когда есть опыт, есть все материалы – и возьмётся он за этот труд, подспудно зревший в нём всю жизнь…

Вспомнилось и знакомство с Елизаветой Алексеевной Зуевой. Он, тогда младший научный сотрудник, заинтересовался существовавшим до семнадцатого года и возобновлённым в двадцатые годы Обществом любителей истории и археологии. Узнал, что одним из основателей его и был муж Елизаветы Алексеевны – Иван Алексеевич Сажин.

В то время она уже не работала, была на пенсии. В библиотеке ему подсказали номер её домашнего телефона. Немного волнуясь, Александр Игнатьев позвонил.

Женский голос, ответивший ему, был чистый и твёрдый, казалось, что совсем и не старый, но оказалось, что это была она, Елизавета Алексеевна. Путаясь, Игнатьев объяснил цель звонка.

Она не сразу ответила, Александр даже подумал, что прервалась связь:

- Алло, алло…

- Да-да, извините, я думаю… Хорошо, приходите…

И назвала время и очень неожиданное место встречи…

Было весеннее воскресное утро. Он шёл к старому давно закрытому для захоронений кладбищу, вернее к церкви, единственной действующей на весь город, вокруг которой кладбище и располагалось.

Церковь была на самой окраине, почти за городом, но общественный транспорт туда не ходил, так что путь был не близкий. Впрочем, Игнатьев шёл с удовольствием. Дорога большей частью шла вдоль реки, с которой прилетал свежий ветерок, пахло молодой зеленью, а впереди, будто к нему и шёл по этой дороге, вставало удивительно чистое, розовое, радостное солнце… Вон и железные кладбищенские ворота в кирпичной арке, за ними старые большие деревья в молодой листве, покрывают ветвями все могилы, здание церковки с распахнутой настежь дверью, из которой выходят, идут навстречу ему старушки, все удивительно похожие друг на друга – в белых платочках, с узелками в руках… "Да ведь Пасха сегодня, Пасха!", - осенило Александра Игнатьева. И даже стыдно ему стало – пусть и не верующий, но ведь историк. А про такой день забыл. Сразу за воротами – нищий старик, никогда и не видывал он таких в городе: в каком-то облезлом, с надорванным подмышкой рукавом, пальто, в опорках непонятных, волосики на голове жиденькие, бесцветные, а бородища сивая, спутанная, глаза к земле опущены:

- Христос воскресе! Дай Бог здоровья… Христос воскресе! Дай Бог здоровья, - хриплым голосом твердит. И в шапку, когда-то, кажется, меховую, опускают старушки – кто яичко крашеное, кто денежку… Игнатьев сунул руку в карман плаща, нашёл какую-то мелочь…

- Здравствуйте. Вы Александр Игнатьев? – услышал за спиной. Торопливо, не глядя, положил деньги в нищенскую шапку. Обернулся.

- Да, я…

- Христос воскрес! – сказала высокая стройная женщина, в косынке, совсем не идущей ни к её моложавому лицу, ни к фигуре, ни к пальто – немодному, но очень опрятному…

- Воистину… - неуверенно ответил Игнатьев. И она улыбнулась, сказала:

- Пойдёмте… - и пошла не за ворота, а мимо церкви, по дорожке, вглубь кладбища.

В самый дальний конец его зашли. Было здесь неухожено, кусты шиповника беспорядочно разрослись. Над холмиками, почти сравнявшимися с землёй, кособоко стояли, а то и лежали деревянные пирамидки с заржавленными овальными номерками на них.

- Здесь хоронили умерших в тюрьме… Ну и, видимо, расстрелянных. Где-то здесь и Иван Алексеевич… А вот там, - указала чуть в сторону, на такие же полустёршиеся с земли холмики, но ещё под крестами, - хоронили умерших от тифа в восемнадцатом. Где-то там его первая жена и сын…

"Зачем она привела меня сюда?.. Зачем…"

- Простите, но я подумала, что вам, как историку нужно это знать. Когда-нибудь всё это станет предметом изучения. Пойдёмте.

Проходя мимо церкви, она остановилась и перекрестилась, поклонилась низко. Неожиданно перекрестился и Александр Васильевич Игнатьев.

Так и познакомились. Потом уж доводилось и дома у неё бывать. Увидел и дневник Николая Зуева и газетные, еще дореволюционные, публикации Ивана Сажина, и альманахи издававшиеся Обществом любителей истории и археологии…

И почему-то сейчас, спустя тридцать с лишним лет, здесь, в этой, родной, деревне на крыльце родового дома, всё это вспомнилось, всё соединилось…

Лёгкий дождик прошуршал по крыше над крыльцом, освежил зелень травы и листвы, солнце отражалось в каждой капле. И на душе старика стало удивительно легко, хорошо… Вдруг, что-то стукнуло его в руку, будто камушек откуда-то прилетел. Это был крупный, чёрный с блестящим отливом жук, он почему-то опустился на кисть руки Александра Васильевича Игнатьева, сначала замер, а потом пополз, преодолевая бугорки вен… И этот неожиданный жук, внёс сначала какую-то сумятицу в только что обрадовавшуюся душу, а затем и чёткое ощущение – всё что буду писать, это будет и моим покаянием… Александр Васильевич не знал почему, но точно знал, что именно жук принёс такую мысль.

А жук вдруг раздвинул створки надкрылий, развернул радужные крылья и улетел.

От реки шли Мишка и Маринка – мокрёшеньки. А по дороге со стороны моста ехала, так необычно выглядящая здесь, ярко-красная иностранная машина…

Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную