ДОЧЕРИ
(из цикла «Киевская Русь»)
На Запад – медленно, тревожно
(где нет ни света, ни зимы),
как будто в путь по бездорожью,
к кордону Киевской земли
плывут три молодости князя….
Уже отец
рукою властной
слепые жемчуга дарил.
Бессонно, солоно, напрасно
высоких трав увядший запах
они вдыхали до зари.
На Запад… Медленно – на Запад…
С такими белыми плечами,
с застывшими в глазах ночами,
под злую, свадебную песню
(как их покой сейчас невесел!)
плывут из храма три невесты
чужих,
неведомых,
неверных,
венчанных Богом королей…
На Запад… Медленно – на Запад…
И только взгляд косит – назад!
1961
***
Страница – странница – страна…
Коснусь струны – и свет струится.
Язык родной, как дух томится,
какая вольность нам дана!
Какая рознь, какая связь, –
но вот сливается, двоится
блаженство, вздор, причуда, власть
твердить то «кажется», то «мнится».
Какая спесь! – но мне слышна
на переломе ночи звездной
твоя лесная тишина,
разлитая по птичьим гнёздам.
И вот уже почти в руке
трепещет ветер, ветка, птица,
и от огня на волоске
алеет первая страница…
1971
СТАРАЯ МЕЛОДИЯ
Что за ночь! Соловьиное пенье,
в небесах – молодые огни,
сам Господь голубые сирени
рисовал в этой влажной тени.
Сам Господь, позабыв про заботу,
как дитя – затаясь в лопухах,
в курослеп рассыпал позолоту,
оставлял жемчуга на ветвях.
И в крестьянском суровом наряде
проходил по глубоким лесам,
чтоб льняные прохладные пряди
порасчесывать нежным хвощам.
И река, лозняком опушаясь,
не темнела до самой зари:
по воде – чуть дрожа, остужаясь –
простирались, лучась, янтари…
1971
***
Памяти матери
Опять без сна мне маяться во сне:
ищу огня – и не нашарю спичек,
и кто-то входит в комнату ко мне,
молчит, а будто кличет – не докличет.
А после гладит голову мою,
и я дремлю, и не промолвить даже:
- Утешься: я по-прежнему люблю,
я та же, я жива, я только краше!
Как скоро я её переживу!
Не оглянусь – и голова седая.
Она придёт, как встарь, как наяву, -
застенчивая, нежно-молодая,
отвергнет хлеб, и соль, и то вино,
что берегут для праздничной беседы,
и вдруг шепнет: «Ну до чего ж темно!»
И – мне: «Уже недолго до победы…»
1972
ГОРЯТ ТОРФЯНИКИ (лето 1972 года)
Отпускаю тебя на восток,
провожаю до тульской заставы,
где ещё мы по-равному правы:
я любима! – глотай между строк…
Я хвалима! Моя смуглота
обещает такое свеченье…
Не дыши! – потому что движенье –
и душа, а не слово, с листа
воспарит – и заладит гулять,
понаклеив апрельские листья...
Золотая цена бескорыстья
так тяжка, что смогу ли поднять?
Не гони! потому что верста –
за последней верстою угарной –
и узнаешь Москвы допожарной
первый ставень и кипень куста,
где сирень голубеет, как лёд;
но из торфа деревья и травы
поднялись – широки и корявы, -
чтобы гарью затмить небосвод.
Чтобы славой пометить меня,
чтобы в это огромное лето
я была сожжена и отпета –
до пришествия Судного дня.
1975
***
Все снится: дочь есть у меня…
И. Бунин
Помилуй: это ли - обида,
проклятье дней, трезвон ночей,
что я избавлена от вида
смятенной дочери моей?
Что я избавлена от права
примером мудрым поучать,
не зная, где – дурная слава,
а где – бессмертная печать…
Что я избавлена от взора
её неотвратимых глаз,
от сердобольного укора,
от лживой правды без прикрас,
от воспеванья юной доли
и – с замиранием в груди –
от присказки про это поле,
которое – не перейти…
Которое полынным прахом
засыплет сброшенную плоть,
когда – одна, с невнятным взмахом,
как будто огород полоть,
как будто обнимая землю,
в провал надела своего
сойду, чтоб прошептать: «Приемлю…»,
взгляну – ан нету ничего!
Взгляну – лишь окна дождевые
да ветлы серые косят,
взгляну – лишь кольца годовые
крылатой стайкою опят
увенчаны… И ты, природа,
всей гарью влажною огня,
всей пустотою небосвода,
чужая, дышишь на меня…
1977
ВЕЧЕР В ДЕРЕВНЕ
Дух антоновки – хладный и крепкий,
чернозёма сухие комки,
и последней осенней сурепки
на меже молодые цветки.
Берега у реки поредели,
вдовий вид у крапивы; осот
рассылает по свету кудели –
то ли баба перину трясёт…
Но под вечер за этой рекою
задрожит, зарябит полотно,
и взойдёт над землей молодое,
деревенское чудо – кино.
И, грызя твердокаменный бублик,
мальчуган, заглядясь на экран,
из горячих арабских республик
пьёт шипучий любовный дурман.
О, я тоже пригубить согласна!
Еду-еду – отнюдь не свищу,
вот пролью-ка репейного масла –
может, розу на камне взращу!
О, я тоже могла б про такое
рассказать! Только душу смирю…
Я ведь тоже была молодою,
загорелою да завитою, -
разве я не про то говорю?..
Разве я позабыла, что этим,
громовым, золотым, черновым,
промелькну календарным столетьем,
где что – слава, что – пепел, что – дым,
не понять… И какою тоскою
за осеннюю эту тоску
расплачусь? И какою строкою
достучусь – и к какому виску, -
мой читатель, дарованный Богом,
мой судья – сердобольней меня, -
что стоишь, не дыша, за порогом:
то ль пугаешь, то ль ищешь огня?
И пока за соломенным стогом
красноватая всходит луна,
над какимбескорыстным итогом
наклонилась твоя седина?
И какая бессмертная сила,
вперекор земляному уму,
мой бессмысленный взор пригвоздила
к этой яблоне в черном дыму?
К ясным звездам, что в улицу нашу
так глядят: мол, вставай, выходи!
Собирай эту пыльную пряжу,
бабий скарб да ручную поклажу,
эти угли, и щепки, и сажу, -
в мирозданье искринкой лети!..
1977
ТРИНАДЦАТАЯ ГОДОВЩИНА
Памяти матери
1
Когда я думаю о ней –
печали ради, страха ради, -
в том ветхом, траурном наряде
она мне кажется древней,
чем Богородица в окладе…
2
Пробудиться! припомнить! заплакать!
и вбежать в этот вымерший дом…
Одуванчиков вислая мякоть –
на гвозде, над немытым столом.
Крошки хлеба; невнятного сора
горстка – в красном просторном углу.
В мешковину, не вспомнив узора,
кто воткнул - и отпрянул - иглу?
И глядит глубоко и зловеще
кот взъерошенный, зверь-еретик –
точно вышел из огненной пещи,
в одиночку из пепла возник…
1970, 1978
РЕКА ЛЫБЕДЬ
Было три брата - Кий, Щек,
Хорив и сестра их Лыбедь…
Сказание об основании Киева
Ветер марта взволнует и вздыбит
острый гравий – крошится гранит, -
и опять белолицая Лыбедь
под землей, под мосточком гремит.
Милым братьям сулит расставанье,
милу другу – кольцо серебрит,
а со мною до утренней рани,
до вечерней зари говорит:
«Не печалься. Взгляни – слаще мёда
ваша доля: отчизна, весна…
Сколь великая вышла свобода
всем, кого не убила война!
Сколь широкие встретишь печали
на скрипучем родимом крыльце!..
Не пугайся: что было в начале,
только раз повторится – в конце!»
Говорит: «Сколь живучи поляне,
терпеливый да тёртый народ!
Прежде солнце на донышко глянет,
а потом уж пойдёт в небосвод.
Прежде выпьешь ты мёртвой водицы,
чем пригубишь водицы живой…»
Голос Лыбеди в камне томится,
прорастает зелёной травой.
Голос Лыбеди красную глину
размывает в кладбищенском рву.
И кому-то поёт: «Не покину!..»
И кому-то кричит: «Доживу!..»
1979
***
Не Божий дар, а сердца простота…
И вот пыльцою веет золотою
от утреннего танца мотылька
над лопухом и мутной лебедою.
И вот уже крестьянская весна
тревожится, что дремлют яровые…
А в этом доме я живу одна.
Но так светло здесь, кажется, впервые.
Вот стол и шкаф и с вышивкой комод,
а в полотно воткалось столько мыслей:
что, мол, уже лоснится огород,
что выгнал клён пучок измятых листьев.
Они пока что сжаты, как гармонь,
и лес в опушке вешнего тумана.
Но долго ли - и розовый огонь
займется и рассыплется багряно.
А в той низине, что бежит в луга,
в листе капустном – раковине моря –
ах, долго ли! – круглятся жемчуга,
окатистые,годные для горя.
И долго ли – в умолкшее окно
вдруг постучатся, что пришли за мною –
кроить мое льняное полотно,
украшенное строчкой голубою,
и ладить парус…
1980
***
Ушла в луга. Оставила записку,
что понапрасну – окликать и ждать,
что понапрасну будет гармонисту
наказывать страдания играть.
Я полюбила шепот перелеска,
высокий, прямо в душу шепоток,
и что шершава у листа нарезка,
когда ольховый падает листок.
И гул цветка ромашкового, если
горячий шмель, наведался сюда,
и жаворонка в дальнемподнебесьи:
звени, певец крестьянского труда!
И этот теплый дух ржаного лета,
на спелых нивах – тени облаков…
Ушла в луга. На волю. До рассвета,
до зимних вьюг, до майских холодов.
Ушла в луга. В шелка. В зеленый омут.
В сурепкин мед, в черемуховый цвет.
А ты, кукушка, накукуй другому
таких, как мне, зеленоглазых лет.
Таких, как мне, зеленобровых речек,
таких, как мне, залитых солнцем рощ
и этот путь: ни близко, ни далече, -
при жаворонках, в сомкнутую рожь…
1980
|
***
И Все Святые, что в родной земле
за всё тысячелетье просияли,
у наших павших в головах стояли,
и луч желтел в необоримой мгле…
Оборете! – сулили голоса
с высот заупокойного молебна. –
И будет Русь опять жива и хлебна:
о том тоскуют сами небеса!
И я хранила на виду у всех
такое молодое выраженье,
как будто мне поручено внушенье
вам передать: уныние есть грех.
И я просила у сырой земли,
у зимних птиц, у тополя – подмоги,
вбирая в золотую мысль о Боге
всё, что вблизи и в облачной дали…
Катились слёзы по щекам моим,
темнило горе лик моих сограждан.
Но с каждым павшим в листопаде страшном
был наш союз отныне нерушим.
И нету мощи, чтобы одолеть
ту крепь – коль встанут мертвые с живыми,
единого Отечества во имя
готовые вторично умереть.
17 декабря 1993
СЕЯТЕЛЬ
В.П. Заманскому
«Необратимо!» - говорят друзья.
«Невозвратимо!» - мне вещует сердце.
На что ж теперь ещё надеюсь я,
когда весной молюсь о земледельце?
Ужель он Бог – чтобы возделать гарь,
насытить выпашь, скрасить пепелище,
покликать солнце и развеять хмарь,
когда все мы – как Иов на гноище?
И где возьмёт он первое зерно,
которому стократ воздал бы колос,
когда уж всё – до пыли – сметено,
до нитки тонкой, как ребячий волос?
Когда в краю разлук, смертей, измен,
где даже зверю выть – невыносимо,
поля и реки словно сами в плен
бегут – людей и старых русел мимо?
Когда вся нечисть вышла из прудов,
из омутов – и клюквенным болотом
валит, висит на струнах проводов
и алый Кремль зовёт своим оплотом?..
«Невозвратимо!» - говорит мне ум.
«Невосполнимо!» - не стрекочут сводки.
Как вдруг средь тёмных, полунощных дум
одна встает: а ум-то твой – короткий!..
Она смеется над моей бедой,
язвит меня: мол,Иов не роптал же!..
И чую: пахнет талою водой,
землёй глубокой, боронёной даже.
Она дурманит, точно палый лист,
и веет прелью, плесенью, грибами.
Но вздох – глубок, по воздух – золотист,
и клок отавы блещет жемчугами.
И тонкий поднимается парок,
и странный звон: то что-то вроде пташки
ввинтилось ввысь… А на кресте дорог
толпятся дети, сушатся букашки.
То сам Господь, как сеятель, идёт.
Из недр золы, щебенки, перегноя
лучистым взором семя достает –
незримое, родимое, ржаное…
17 февраля 1994
***
Сергею Козлову
А по осени вышли грибы.
На пеньках – молодые опята.
И у крайней, замшелой избы
в огороде – лиловая мята.
Я, наверное, тут поселюсь.
Чистой тряпкой протру половицы.
Буду слушать осеннюю грусть.
Припасу себе пряжу и спицы.
Припасу себе в избу кота,
припасу себе в подпол мышонка.
И – прощай ты, моя маята
да разлука, чужая сторонка!
Потекут молчаливые дни,
в лес клубочком покатится пряжа.
Вот носки – для внучонка они,
вот башлык – для праправнука даже…
Вот и вам дорогие мои,
то ли присказка, то ли побаска.
Вот зимы голубые огни,
вот и старости хмурая ласка.
Вот и несколько строчек моих
по складам кто-то тихо читает.
Сколько в поле чужих и родных,
никогда он из них не узнает!
Сколько в поле упало цветков,
сколько кос у российского лета…
Мой косарь и подавно готов,
разнаряжен, да что уж про это!
Я о том, что оставлю тебе
золотую и синюю краску,
дармовую мурлыку в избе,
желудей колокольную связку
на дубу… Им бы в пахоту лечь –
и пробьется зеленая поросль!
Но гляди: уплывает за печь,
и седеет, и молкнет мой голос.
Он дымком домовитым плывет,
пахнет жаркою корочкой хлеба,
залетает листом в огород,
достигает далекого неба.
Опускается медленно вниз,
жадным хмелем шуршит у окошка.
И глядит: грибники подались
в лес, а сами-то меньше лукошка.
И глядит, что картошку копать
понукают сентябрьские зори…
Никуда не хочу улетать –
ни в приветное небо, ни в море!
1981
ПУТЬ В МИХАЙЛОВСКОЕ
А сороков-то сорок
мне видеть довелось,
пока блеснула Сороть
средь опушенных лоз.
И сорок лютых звонниц
звонило надо мной,
когда шажком паломниц
брела я в край льняной.
И крепостей-то триста
дымилось на пути.
У танка без танкиста
мне выпало пройти.
И берегом Великой,
и кромкою траншей,
поросших земляникой,
взлелеявших репей.
Под башнею Гремячей,
над гусельной Псковой
осеннею, незрячей
погодой дождевой.
Глубокими снегами,
сквозь ельник ледяной.
С застывшими руками,
с горячей головой.
И вновь на зарьке синей
гонима за порог –
путем всея России,
хлыстом её дорог.
1983
***
Они даются иногда –
и вдруг; и ни за чем –
пустому сердцу – простота,
а слову – тема тем.
Всё пела мачеху-любовь,
кляла её красу.
А нынче - медленнее кровь,
а нынче – снег в лесу.
Стонала: лучше уж конец,
Чем эдак горевать.
А нынче – свадебных колец
вдове не миновать.
На ней серебряный наряд –
во всю казну твою…
«Какие плечи!» - говорят,
покуда речь таю.
«Какие очи – говорят, -
у старой молодой!» -
пока киваю невпопад
далекой головой.
И вот на круги на своя
мне воротиться чтоб,
из петли выну соловья,
сложу в тесовый гроб.
Водицей мертвой орошу,
плесну живой водой,
в сырой бузинник приглашу,
промолвлю: «Пташка, пой».
А он мне скажет: «Зачерпни
из серого ручья…»
В овраге – тень, коряги, пни,
и вся земля – ничья.
В овраге – щедрый курослеп,
в овраге – жгучий луч.
Босой следок за мною вслед –
опаслив да бегуч.
В овраге – смуглых черепков
прохладная глазурь.
Под камнем сорок ветерков
припрятано для бурь.
А вот черемухи чумной
задымленный рукав.
Какое небо надо мной
встает из глуби трав!
Здесь среди битого стекла,
мой начинался путь.
И хоть к тебе – а не смогла
я с той тропы свернуть!
1983
МИФЫ ЭЛЛАДЫ. МАРСИЙ
Он был сатир, пастух, коровий бог.
Почти как Велес иль крестьянский Власий.
Ты скажешь: нет его в иконостасе?..
- Но как свирелит между наших строк!
Он был смешон. Позорно проиграл
своей свистулькой – лире Апполона.
Своей жалейкой… Но листок зеленый
навеки к полой дудочке прилип.
Она растет из луговой земли
где – тростником, где – камышом, где – ивой…
Он подобрал тот перелив счастливый
в эгейской, златосолнечной пыли.
Он поплатился: заживо содрал
с соперника поверженного кожу
Феб-Апполон, что с л о в а возалкал,
чтоб встало з в у к у в страх и в огорожу.
И, смуглую, ее повесил в грот
уроком неразумному дерзанью.
Но, точно б не поверив состязанью,
живой тростник за Марсия поет.
Живая ива узкие листы
простерла к зачарованному гроту,
и наш камыш ведет все ту же ноту,
что Марсий – пленник страстной немоты.
Он не поэт, он – то, что было д о:
он вроде бедной жертвы иль предтечи
размеренной и гармоничной речи,
пред коей флейта – то же решето!..
Но только на рассвете зазвучит –
в Карпатах, Альпах, где-нибудь под Истрой –
печальный голос флейты серебристой, -
там, далеко, во Фригии гористой
отзывно кожа Марсия дрожит…
***
Сергею Козлову
Зеленой Троицы благословенный день.
А в розовом Царицыне сирень
бела. И храм белеет… Понемногу
и я к нему найду свою дорогу.
К иконе Богоматери, молящей
за всех скорбящих и за всех болящих,
недужных телом, пасмурных душою,
как мы, мой старый друг, как мы с тобою.
Звон отзвонил. И служба отошла.
Но двери храма всё ещё открыты.
Березами плакучими повиты
алтарь и своды, вход и купола.
Пруд вечереет. Голубая мгла
прохладна. Но последнего поклона
никак не положу… Как веретёна,
снуют, чернея, ласточки в окне.
И думаю: насколь же благосклонна
судьба моя, бесчастная, ко мне:
едва жива, а – добрела до храма,
и то, что мы зовём сырая яма,
не так темно, не слишком щерит пасть,
затем что всей мне, может, не пропасть.
И я прошу: ткись, ласточкина пряжа
июньских дней; грузись, моя поклажа, -
авось и справлюсь с долею моей,
отведав чистой горечи скорбей…
Ещё березы Троицы свежи,
светлы, как вечер жизни не по лжи…
Август 1992 |