Татьяна ГРИБАНОВА (Орёл)
ЕТИ

(Новогодний рассказ)

                                                 

1.

Было-перебыло много чего в жизни деда Степана. Но вот что удивительно: зажил по-настоящему, кажется, только, когда вышел на пенсию.

Пристроился на птицеферму ночным сторожем, дело самое, что ни на есть стариковское. Век такой должности дожидался! Сиди на своём посту, почитывай, или на крыше курятника на небесах учёт веди: где чего упало, где народилось, куда чего пролетело. А главное – чтоб чего внезапного не объявилось. Благо лет… да почитай уж с десяток, как прикупил он для таких целей «дальновиднай приборец».

Как-то, после Покрова, подвалили двух боровков, Степан отправился с ними на ярмарку. А когда вернулся, жена его, Фрося, и слова вымолвить не смогла. С расстройства на неделю слегла… уж такая тоска у неё во всём теле объявилась! И душа захвора-а-ла!

Это ж надо так «супружницу» огорошить! До такого ещё додуматься! Все!.. До копеечки!.. Денежки от боровков на трубу подзорную пустить! Вот где горюшко-то! На «гулюшку» железную!.. Восколь рубликов стала!.. И как только руки не одеревенели!?

И по сей день трубища та окаянная (будь она не ладна!) не сломалась, не заржавела. Как ночь, всё в небо таращится.

Уж и под девяносто, уж и волосьев на голове, что у облетевшего одуванчика: потяни ветерком, последние растеряет, а дед – всё туда же! Уходить со своего поста ни за какие коврижки не соглашается.                                                                 

Правда, сейчас у него забот поприбавилось, выше шапки: и по двору приберися, и Глашку подои (а она, козлища привередна-а-я! Наподдаст и наподдаст удой), и пеструхам сыпани, и за Мурчиком проследи, чтоб с кубанов сметану не снял, да мало ли какие хлопоты крестьянские! А всё оттого, что жена окончательно от рук отбилась. С годами совсем слова его в резон не берёт. «Ить, толковал же, - вздыхает не в духах старик, - посыпь золой стёжку, склизко! Нет... Не слухает! Гнёт своё… Сама и шлёпнулась. Баба, она и есть баба: пока жареный петух с тылу не клюнет, не хватится!.. Теперь вот в больницу залегла, кода-кода возвернётся… И сама ходить, небось, ноить, и ты тута пропадай… Тяни  теперя лямку один-одинёшенек… Ни блинцов тебе со сметанкой, ни похлёбочки с развару… Удовольствия прям таки нижей среднего»…

Слава Богу, часу в третьем пополудни прикатил нынче к празднику правнук Серёжка, дровец, мол, подколоть, порядок армейский в хате навести. Жаль, у деда дежурство. Ну, ничего, завтра, с утречка за Новый год  по маленькой – в самый раз.

В шестом часу, когда в окна пролился густой черничный свет, прихватив новый журнальчик, пододев собачий тулуп (мороз к ночи, кажись, покрепчал), в благостном расположении духа, не опечаленный ни малейшими худыми мыслями, дед отправился на свой пост. Приду, - думает, - потопчусь чуток по двору, да  - в коптёрку. Какому лешему вздумается шастать по улице в праздник, да в такую холодрыгу? Ни тебе начальства, ни фулюганов, ни чёрта с рогами. Дажить шебутной, заполошнай Васька Тетёркин не станет над дедом насмехаться, снежками по курятнику пулять, пеструх шарохать...  Читай – не хочу!

Воздух трещал, аж в ушах звенело. Мороз  - злее бабки Капотихи, ветки шиповниковой. Дед, чтоб притерпеться к холодрыге, принялся, было, натирать лицо шерстяными вязанками. Хоть три, хоть не три рукавицей щёки – ух-ха! лицо обжигало ледяным полымем.

Сугробов – пропасть! Да к тому ж поднималась позёмка.  Всё сильнее дёргал паршивец-ветер, шмыгал по низам, шебуршал в ракитнике, расфурыкивал неслёгшийся снег, стебал колючками в глаза. Небо – синим-синё! Темень – непроглядная. Ни месяцишка, ни собачьего брёху для ориентира. Самая воровская ночь.  Дед, идя то задом, то боком, спустился ох-хох! по крутому взвозу в лощину, чертыхая стужу, наощупь, дополз до службы.

«Кхэк-кхэк! Уж думал – каюк!» - перевёл дух. Пошвыркал носом, утёр рукавом проступившие слёзы. Похлопал, словно озябший извозчик, рукавицами, оббил о колено шапку и только тогда застучал по каляному полу калошами, прошёл от дверей.

Со вчерашней ночи закуток-сторожка (три шага вдоль, пять – поперёк) повыстыл, продувает его, словно мышеловку. Старик настрогал топориком щепы, наломал о колено пересушенного тальничку, сверху – загодя наколотых берёзовых поленец; обшарил карманы, чиркнул спичкой по коробку, и буржуйка заиграла.

Самое время сообразить чайку. Степан только-только отхворался - чистил снег, распотевши, хлебнул холодной водицы, горло и «завалило». Поискал глазами чайник, греманул, вытряс ледышки. Ковшом оттолкнул в фляге плавающие чурбачки (кинул, чтоб посуд не разорвало), наполнил заново копчёный-перкопчёный чайник.  Снял с гвоздя вишнёвый веник (прутики – толщиной со спичку), наломал жменьку, другую вишнячку, и – в него.

Иного напитку Степан сызмалу не признавал. Маленький правнук Серёжка всё, бывало, деда за клинушек бородки тормошит, любопытничает, чего это, мол, дедка, ты даже зимой вишенками пахнешь. А чем же ему ещё дышать? Почесть, как выкарабкался «чижало раненый» в конце сорок первого из медсанбата (лёгкое «дю-у-жа задело!»), так и дал зарок: цигарку боле вовек в руках не держать. Сколь «беломориной» не затягивался! С тех пор, как задавил в пальцах последний окурок, одёжа его дышит чебрецом-земляничником, а то всё боле вишняком.

Крошечная коптёрка потихоньку наполнялась живым духом, промёрзшие, посеребрённые углы её обтаяли, душа отмякла, дед, наконец-таки, скинул тулуп, и, оставшись в подбитой овчиной телогрейке, вынул из тормоска маковые баранки, каждый раз привозимые внуком ему в лакомство.

Стол - наспроть печурки. Буржуйка гудит, раскочегарилась. Потрескивает тальничек, постреливают полешки, выскакивают  раскалённые угольки, шипом шипят в приставленном к буржуйке тазу, под завяз утрамбованном снегом.   Теплынь, хоть на полу валяйся. Тут и вода в чайнике  «заходила». 

Обмакивая баранку в кипяток, смакуя пахучий чай, дед Степан крякнул то ли от удовольствия, то ли от подзуживавшего  любопытства, вооружившись очками, приготовив для картинок прикупленную правнуком лупу, развернул журнал.

И сразу же - в полстраницы чуть примутнённый снимок! «Гляди-ко! Обезьяна – не обезьяна, человек - не человек?.. Губастай верзила! – подивился через лупу дед. - В каком-то Айдахо, - где «энта Айдаха» размещается дед слыхом не слыхивал. – Ну вот, нате ж вам!.. Опять!.. Как не верить, коли прямо прописано: рост – от метра восьмидесяти до двух с половиной! От это да!  А вес – мама, не балуй! - до трёхсот пятидесяти килограммов. До трёх с половиной центнеров!  От это силища! От это махина! Таковскому всё –  ни по чём, всё - трын-трава!  – ахал дед, хлопал себя по ватным стёганым штанам. - И придумали  ж прозвище – Ети. Оно, конечно, не понятно, но для ихних чудищ ничего, сойдёт. Как-то даже ласково - Е-ти».

Ходики, что Степан притащил из дому за ненадобностью (правнук водрузил на кухне новые, электронные часы),  шуршали ни шатко, ни валко. Несколько раз старик придрёмывал. Очнётся – в руке надкусанная баранка, подкинет в печурку дровишек, прислушается к свисту пурги, плеснёт в алюминиевую кружку золотистого вишнёвого кипяточку и снова уткнётся в журнал.

 

2.

Откуда было деду знать, Серёжка ведь о своих планах ему не сказывается, какой конфуз произошёл в этот вечер с правнуком?

Недели три тому назад сговорился баламут с Сергея Кольцова младшенькой, с Настёной, Новый год вместе встречать. Уж он и так девчонку уламывал, и эдак. Видать, районные ухажёрки показали мотыльку от ворот поворот.

Если б знал тогда шалопут, чем обернутся ему эти уговоры, обежал бы за семь вёрст проказницу Настёнку.

Девчонки, они, знамо дело, - болтушки, для них язык за зубами подержать – сущая казнь. Настёнка и похвались подружкам о Новогоднем свидании. Лучше бы она смолчала! Чего грешить, Серёжка ей нравился, и давно. А тут, оказалось, и Валюшку, и Галинку ходок не раз провожал из клуба.

И втравили её покинутые парнем девчонки, две змеищи, в историю, до которой она сама бы вовек не додумалась. Сговорились они над гулёной в складчину подшутить, устроить ему девичью месть.

Настёнка, эдакий бесёнок, шепнула Серёжке, мол, не прочь справить  Новый год в  их бане. А чего? Баба Фрося – в отлучке, дед – на посту. Никто не помешает. Когда ещё такой случай подвалит?

Уж как он обрадовался, и сказать не скажешь. В душе  что-то заворошилась. Расхорохорился в пух и прах. Сготовился честь по чести, праздник, как-никак, годовой! Прикупил всё, что полагается: и выпить-закусить, и подарочек «от Деда Мороза», всё чин-чинарём. Настёнка  ни какой–нибудь «неходовой товар», непотасканная, непритворная.  Девчонка стоящая, если что – и посвататься не грех. Такую приступом не вот-то возьмёшь.

Истопил Серёжка от души баньку, смотался на чердак, снял бабы Фросины венички,  новенькие, с  травами всякими-разными,  даже в подпол нырнул, нацедил ковшик-другой медовухи. Накрыл в предбаннике стол, Настёнку дожидается. Извёлся весь.

В самый последний момент та отступилась, было. Но кому не знать, что зависть – первейшее зло и напасть? Подружки-соперницы нашептали, мол, нет в округе юбки, которую, наобещав воздушных замков, не пытался бы сдёрнуть Серёжка, и с тобой распотешится, и - поминай, как звали, растает в предрассветной дымке. Не жалей, мол, его, кобелистого! Наказать его надо от всего девичьего племени.

И запала эта худая мыслишка в хорошенькой Настёнкиной головке… Часов в десять распахивается  в баньке дверь, на пороге – запорошенная Настёна. Пальтишко скинула – что с шести веретён водой окатила. У Серёжки дух перехватило, сдуреть можно! Ягодка-росинка! Пряник заморский! «Ну тя, - думает, - лети холостяцкая жисть в тар-тарары! Отколобродил, тут те, паря, и пристань!.. Бросай якорь!.. Ведь мог же раньше, а не разглядел!»

Приглашает девушку к столу. Пробку - в потолок, а Настёна чуть пригубила и, ни маленько не сконфузившись: «Может, сначала -  в парную?» Серёга даже опешил, в голове – шурум-бурум, такого стремительного разворота событий даже он не ожидал.

Ну, что ж – баня, так баня!

Пригасив радость, через пень-колоду, руки от волнения трясутся, (голубь ручной да и только!) стянул он с себя наутюженные брюки.  Рубашку сдёрнул, аж пуговицы о половицы конопелинами жареными защёлкали, и – в парную (оно правильно, чего девчонку смущать, пусть спокойно разденется, переусердствовать никак нельзя).  Первый раз в этом деле заробел.  Кваску на камушки плеснул, парку поддал, всё ни сразу глаза в глаза.

Дверь тихонько скрипнула, пар в то самое время и расступись. Стоит перед ним Настёна, вот она – вся, как есть, - глаз не отвести, слова не промолвить. Серёжка остолбенел даже – захочешь сыскать изъян, ни за что не найдёшь!

А девчонка поставила на полок какие-то склянки-пузырёчки, сощурила глазки, улыбается: «Что ж ты, ай, не рад?»

Опомнился парень.  Потянулся было прильнуть к тугой девичьей груди, но Настёнка увернулась: «В баню пришли или как? Давай-ка попаримся, а там, как звёзды лягут».

Во рту спеклось, голова загудела,  словно опоили-одурманили чем.

Боится Серёжка девушку спугнуть. А у самого на уме: «Коли мужем её отсюда не выйду, не жить мне вовсе!»

- Я вот тут бальзамчик прихватила, ну-ка, зацени, - тянется Настя за пузырёчком, - на меду луговом, на травах росных, ещё бабулин рецептик, опробованный, выйдешь из баньки – неделю младенчик младенчиком, - на ладошку вытряхнула содержимое пузырька, по Серёжке размазывает, а тот – глаза закрыл, что твой кот на завалине, вот-вот помрёт от счастья.

Не прошло и десяти минут, Настёна вдруг: «Ой, совсем забыла! Я счас!- и - шмыг в предбанник. Мало ли что человеку приспичит? Может, кваску бабы Фросиного испить?

Лежит Серёга на полке, млеет. Шик-блеск – тру-ля-ля, радость через края! И пить – не пил, а словно нетверёзый.

Отблески от печки мягкие, ласковые, возятся на полу, точно котятки малые... Волнами радости расплывается по баньке задушевное тепло.  Даже ко сну клонит… Лежит  парень минуту, лежит две, лежит пять... Уж пора бы Настёне возвратиться. Затревожилось вдруг сердце. Выскочил «раздёшкой» в предбанник – никого, двери в сенник распахнул – темень! Прямо с лица опал.

- Настюш!

- Аиньки!

И тут! – шарах на него что-то впотьмах с чердака – мягкое, пушистое, снег – не снег, завалило с головы до ног, липнет к измазанной мёдом спине, к животу, путается в волосах. Мало того – окатило чем-то жидким, дохнуло, как из аптечки. А наверху кто-то зафыркал, запрыскал, занадсмехался.

Серёжка от неожиданности выпустил ручку двери. Проклятая дверища - хлоп! Серёжка слухом угадал: заперлась изнутри на засов.

-  Здрассте! Вот это влип! Хоть в моток сигай! - мелькнуло в голове у бедолаги. Такой чудовищной наглости кто ж поймёт?..  Сглотнул слюну. От безнадёги в животе сначала объявился тихий шелест, а потом всё сильнее заурчало. Губищи-то раскатал, а получил?.. Натуральный шиш! - Фингал подвесить, подзатыльников налепить за таковскую дель – и то некому!.. Вокруг пальца обвела! Хитрая, что твоя лиса! Сотворила своё чёрное дело и хоть бы хны! Дурак я, дурак!.. Я те заделаю бяку! Попадись ты мне, отучу шкодничать!.. Ребятишек, не мене шестёрки сработаю!

Слава Богу, до хаты всего-ничего, метров триста. Банька у бережка, через пуховитую бакшу перемахнёшь, зарослями задичалого просвирника продерёшься - тут тебе и дощатая дедова веранда.

И Серёга, посинев и покрывшись гусиной кожей,  врубил четвёртую. Обрулив реденький березник, бакшой, крыжовниковыми кусточками, проложил через холмистый рельеф змеевидный след.

3.

А в это время дед Степан в своей коптёрке, скрестив по-татарски на топчане ноги, изучал под лупой фотокарточку Ети. Сидел дед, сидел, журнал закончился. Ети почти родной, исследован, как свои пять пальцев… Улёгся старик на топчан, затянул, было, про Хаз-Булата – не в голосе, как-то сипловато… «видать, посля болести»…  Ворочался, ворочался, хлопал, хлопал глазами… не спится. Как будто что зачуял. Надо же такому случиться! Век поста не покидал, а тут, знать, бес попутал, дело-то к полуночи.

«Сёдня у нас што? Тридцать первое! Ёлки зелёные! Все люди, как люди, счас за стол усаживаются. А мне, горемышному, какая радость? Позабыт, позаброшен… спасибочки,  дажить мыслишкой перекинуться не с кем, - затосковал с чего-то вдруг дед, - да ну его к лешему, этот курятник! Торчи, не торчи тут, кому он нонче нужен? За всю службу ни разу пропажи не было. А нонче чего эт? Да ну, к шутам всё!» Дед, поиграв на столе пальцами, подошёл к окну, поотдышивал на стекле кружок, и вдруг решительно засобирался до хаты.

Меж тем метель поутихла. Объявилась спокойная ночь: с дымками по урынкам, с собачьим перебрёхом, с редким, нечаянным петушиным перекриком…   Вроде помягчало. Небо захлестнули золотые россыпи. Так поярчало кругом! Ну, и с Богом! Дед, ружьё на плечо (рази ж можно оставить?), держа курс по изгороди, высветленной непонятно откуда объявившимся месяцем, скрип-скрип по сумётам.

Когда свернул на свой урынок, подосадовал.  Света в хате не видать. Знать, правнук ушёл гулять  с друзьями. «Дак и верно, - уговаривал себя дед, - дело молодое, чего ж в одиночку праздник справлять?»

Старик с трудом распахнул занесённую калитку, засеменил, было, к крыльцу. И тут... ахнул, оторопел! «Напужалси, ажни сердце упало!» Укрепи, Господи!  С огородов, перемахнув через горожу, на которой всё ещё  колтыхалась перемёрзлая Фросина постирушка, в том же направлении, сломя голову, кинулась высоченная фигура.

Разглядеть подслеповатыми глазами дед  как следует, не мог. Но малешки струхнул.  Ежистая, тяжёлая, как гиря, головень вжата в плечи, мохнатый, «знать у мамки рылом не вышел», шерсть в подлунном свете от инея посверкивает. Челюсть «сарпанопал» вниз откинул, «жамкает» зубами, скрежещет, сипловато, словно неделю некормленая псина,  подвывает. Скуластая, страшенная «харя» позеленела, носяра – багровый.  Видать, в конец залубенел, «как статуй»… Набычился упырь…душонка тёмная! Свирепость несусветная в глазищах! Взглядом одарил, так одарил!..  А может, померещилось деду чёрт-те чего со страху?.. У него-то, у страху, глаза велики! Заикой станешь с этим мордастым! Колени подкашиваются… Тьфу! Грешным делом «и голубка подпустишь», теперя прохватит, как пить дать, прохватит… а то умом тронешься… «Курябчиком» рядом с такой невидалью себя чувствуешь… Отродясь хужей не видывал!

Дед, светлая головушка, хлоп  себя по лбу: «Ети! К бабке не ходи – Ети! Чтоб мне Серёжкиной свадьбы не дождаться! Голову на пень положу - Ети!.. Наши без бою не сдаются!» – вскричал дед и вскинул заряженное солью ружьё.

- Дедуня! – зябко поёжилось, взвыло чудище и, скрежеща зубищами, двинулось на деда.

Но старого пограничника голыми руками не возьмёшь.

- Слышь-ка!.. Внучковым голосом заговорил!.. Глаза отводишь, нечисть?.. Чего гнусишь-то? Ты тута не вякай! По сопатке навалять?.. Али аржаных лепёшек хошь?.. И откуль ты токо нонче в нашей деревне взялси? Иде ты токо до сей порушки обретал?.. Здоровай, хошь об лоб поросят бей!...  Хрен тебе, сотан дремучий, – не проведёшь! Брысь, говорю, образина, отойди оттудова, не торчи! Я те покажу, как булгатить деревню!  Проваливай, ехай к едреней матери (мать-то, небось, и у тебя есть, но сёдня энто может оказаться и не в счёт), шканделяй отсюдова по добру, по здорову, нечего тут чужие горожи мять! Ишь, лось сохатай! Обормот залётнай! Я те быстро рога-то пообломаю! Ходють тут всякаи лохмадеи! И как таких токо землица держит?.. Как дам по уху!.. – Степан задохся от возмущения, даже лысина вспарила, побагровела. Антимонии разводить не досуг, погрозил Ети крючковатым пальцем и нарочито спокойным голосом припужнул, - вот погоди, ужалю! Ей Богу, ежели чего – не сумлевайси, стрельну!

Ети едва держался, чтоб не грохнуться и не завыть в голос, но, видать,  смекнул, а быть  может, знал наверняка, что с дедом сейчас, не сладить, хоть бейся лбом об ледяной порог. Притормозил на всём бегу, сверканул на деда Степана глазищами, но больше - никаких поползновений.  Дал сиплого петуха.  То ли из безумных, то ли из задумчивых глаз его плеснулось отчаяние, развернулся, р-р-раз, два! и - погалопировал к амбару.  Как ветром сдуло!

Засекретился… Ни слова, ни полслова. Да ну, чего уж там!.. Загнали в угол!

Дед – вояка тот, разгорячился, передвинул шапку козырьком на затылок - нечего с чужаками чикаться, пока ещё мог допяться выстрелом, без промедления жахнул солью. Качнув стылую тишь, сотряс начавшие, было, застаиваться воздухи. Гу-улко саданул!.. Эхо ещё долго гуляло по подворью.

Шарахнул, а у самого сердце упало. Заполошничал, сгрёб полы полушубка (запутался было, что бобёр в силке) и, «хочь и чижало», – кузнечиком, кузнечиком - на зады, к укрывшемуся в бурьянах сортиру. В тулупе да с ружьём еле протиснулся. Вбежал, и - на чепок. А то чёрт его знает!.. По правде сказать, крепость в душе всё одно не ощутил… Влип в историю!

Чудище взревело, потом, кажись, по-детски  безответно-жалостливо всхлипнуло, и, не оглядываясь, ползком-ползком, скрылось в сарае. Помаленьку смолкло. Может, придуривается?..

Дед, присматривая не без робости за амбарной дверью, пообвыкся, натаскал дров, благо поленницу Серёжка сработал любо–дорого, и прямо посередь двора развёл кострище. Всю Новогоднюю ночь, подпрыгивая и стуча калошей о калошу, превозмогая зубовный стук, прокараулил захваченного в плен Ети. Оно и верно: утро вечера мудренее.  Хоть в сараюшке и «тыр-пыр-сорок дыр», но выскочить некуда.

В конце концов, как только развиднело, и в курятнике хрипловато-надтреснуто заголосили молодые петушки, подзарядив ружьё, старик засеменил мелкой рысцой, крадучись, приоткрыл воротину амбара. Тишина... Только из телятника, самого тёплого угла, где раньше, когда ещё могли держать коровку, спасали от морозов новорожденных телят, высвистывался мерный храп.

- Кхм! Тык-с! Эт-то… Жив, курилка! Дрыхнешь, мать твою чудищу!.. Пискари-комарики!.. Влопался, значить?  Вить я даве из-за тя праздник прозевал, язви тя душу!.. Что, взял? Накося, выкуси! Шиш тебе с мангарином! Меня коли  хто провести уздумает, дня не проживёт!» - дед даже осунулся за ночь, запихнул за пазуху рукавицы, неторопясь высморкался, свернул замысловатый кукиш.  Хэкнул, сплюнул через зубы.  Мигая красными, озябшими глазками, расплылся в ухмылке.  

Волей-неволей, выставив предусмотрительно впереди себя ружьё, напрягся, сплошная пружина, с не скрываемым любопытством посунулся в закуть. Замирая духом, боднул дверцу, обитую изнутри старым ватным одеялом.

Зарывшись в сено, укрывшись старыми дерюжками, в углу клетушки, пожимаясь от холода, спал, целёхонек, ни зазубринки, ни царапины, рехнуться можно!.. правнук Серёжка.

«Батюшки-святы! Вынослив всё ж-таки человек!» - схлынул с деда страх.

Как бы не сопротивлялся правнук приближаться к бане, до самого Крещенья, «хочь и чижало», старик топил её беспрестанно, лупил внука веником, стерал  с него зелёнку. Пух и перья, а так же медовый бальзам поддались сразу. А вот с зелёнкой пришлось повозиться.

Оно, конечно, шила в мешке не утаишь.  По деревне, захлёбываясь, заметались несусветные слухи-ужасы, мол, дед Степан в бане зелёного человечка пригрел.

- Зелёного али синего не скажу, - прищурит глаз,  улыбаясь от уха до уха, хохотнёт на то старик.  Мало ли – коснись: что, чего? - разведёт руками, отбиваясь у колодца от острых на язык баб, - а вот Ети, верите, нет, и впрямь, чуть было не споймал. Как на духу! Вы теперя, бабоньки, по грибы-ягоды поаккуратней шастайте, глядите, попадётесь сдуру к чудищу в лапы! Ох, споймает!.. знаем мы эти штучки: он же, чёрт, с миром не отпустит… зашибёт али изувечит… ищы тада на него управу!

На Крещенье, с первыми кочетками, обрядившись в новую плюшку, в любимую козюлистую шаль, с полной сумкой настряпанных пирогов, с  бутылью «свойской» (как  же иначе? а то люди «осудют»), баба Фрося постучалась в двери Сергея Кольцова. Дед Степан, как и положено, – при ней. Настёну сговаривать. Ну, сговаривать, так сговаривать. Тут надобно всё обсказать подробно: у вас, мол, товар, у нас -  купец.

Правнук заслал – девка-то золотая, с руками и ногами возьмут, как бы не проморгать!

       

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную