Татьяна ГРИБАНОВА (Орёл)

СПЕЛЫМ ЛЕТОМ

Который год одно и то же – как приеду под Преображенье, на исходе лета, в деревню попроведать на погосте родных, так перед этим все ноченьки напролёт слева в груди щемит и щемит, жмурься не жмурься – не уснуть до самого свету.

Нынче вот опять проворочалась с боку на бок – хоть бы хны, так и не сомкнула глаз. И лишь к заре, словно нарочно, когда, наконец-таки, стали путаться мысли, навалившиеся щедрыми хоботьями новолетнего сена, вдруг под «золотой осенью», что расселась на краю палисада, точь-в-точь как какая-нибудь деревенская баба со своею хлебосольной торбой, часам к шести, по вытоптанным до глянца стёжкам, по тесовой крылечной крыше шибко-шибко затукало.

Ну и невразумиха ли я? Поди, уж и пора, Спасовы дни на дворе! Только-только справили Медовый, не успели оглянуться, а уж и Яблочный тут как тут.

 

Всю прошлую неделю отец раздавал налево и направо наши, хвалённые на всю округу, хуторские меды. С разнотравья, тягучие и чуть зеленоватые, пропахшие окрестными луговинами, лесными да боровыми полянами. Одаривал родных и просто хороших знакомых духовитыми, всклень наполненными махотками, кубанами, банками, а то, особо не задумываясь, и целыми, запечатанными под завяз ярым светом и солнцем рамками.

– А-а! Не жалко! – махал рукой, улыбаясь, старик, – вдруг до следующего лета не дотяну? Пусть люди помнят нашенские сласти… Да к тому ж, сколько их одному нужно-то? В три горла не съешь!

 

В раскинутое окно сквозь продрогшие на густоросном ветерке, до́бро подсиненные тюли (без малого неделю по приезде наводила в избе порядок: мела, стирала, готовилась к празднику) – расслышала, как всё ещё неугомонно, наперебой с осыпающимися переспелыми яровыми плодами, отец стучит крышками своих ульюшек. Вспомнилось: нынче за березняком, на горбатом суглинистом поле, гречишного цвету, плескалась несусветная кипень. Сквозь полуявь расчуяла, как старик пофыркивает дымарём, как шумно пыхтит, выкатывая из чулана потерявшую всяческую память медогонку, повидавшую на своём веку разливанное море каких только никаких медов: и с вербицы-одуванчика, и с донничка-сурепника, и с липы… да один Господь ведает, с каких там ещё цветов.

 

А солнце меж тем уже вовсю расхлопоталось на подворье. Перво-наперво запалило «золотые шары» – чиркнуло по их лампадкам своими, прокравшимися сквозь частоколины палисадника, вездесущими лучиками-спичками. Потом щедро просыпало дробной сусальной пыльцой меж чуть раздвинутых, розоватых от его света, занавесок в избяную полудремь.

Выспалась, не выспалась, а валяться в постели, когда так лупастит в окна белый свет, – стыдоба. Ступив на облитое августовским утром крыльцо, дзынькнула носиком рукомойника, сдёрнула с деревянного гвоздя разбисерённый частым крестиком рушник. Окунула в него лицо, словно уткнулась в мамины ладони. Пожалковалось: «Как висел на этом месте, так и висит… а матушки – даже не верится! – уже шесть годочков, как нет».

 

Отец, накинув телогрейку, пропахшую горьковатым дымом ракитовых гнилушек и медовыми ароматами вощины, спозаранку плеснул пеструхам из «люминевой» кружки пшенички, поцвиркав в закутке в погнутый у рубчиков подойник, выпроводил Маньку с Глашкой под гору, привязал к колышкам, друг от дружки подале, «чтоб не бодались со́таны». Сетку – на голову, дымарь – в руки и скорей-скорей – в садок. Теперь его от любимого занятия не оторвёшь (да и не к чему? – вся жизнь протекла подле пасеки).

Когда заглянула под клёны поздороваться, раскочегарившись, уже вовсю наладив ход, в полный голос пела престарелая медогонка. Золотисто-янтарная, тонкая, вязкая струйка выкручивала сладкие крендельки, нехотя расплывалась в стороны, заполнив по краешек эмалированное ведёрко. Как не подставить палец под аппетитный ручеёк, не слизнуть вкуснятину?

 – Последняя качка, – переливая мёд в бочонок, доложил довольный старик.

 

День разрастался. Он пришёл хлопотной и спорый, с трескотнёй несчётных цикад, в нескончаемом вальсировании ослепительно белых капустниц над разлапистыми, но в сердцевинах уже тугими озимыми кочанами.

Там же, на бахче, обрушиваясь и терзая всей своей прожорливой братией картузы спелого подсолнечника, чивикала-разорялась неуёмная воробьиная банда. Из сада манило заблудившейся в чащобинах чёрноплодки росной тишью, тянуло забродившей, густо устлавшей земь сливой.

Изредка со стороны Виндовища доносилось то порыкивание забуксовавшей на колдобине разбитого просёлка легковушки, то с почти обмолоченного ржаного поля прорывалось натужное гундосенье арендаторского комбайна.

В избе же шафрановую тишину разбавляло нытьё пары нагло злющих, ёрзающих туда-сюда по оконному стеклу августовских мух да мерное посапывание уставшего от их мороки кота Василь Василича. Больше и шуметь-то некому.

 

На хуторе летние дни всегда проходят в радостном томлении. То не чаешь, когда боры да перелески окропятся малиной, когда, наконец-таки, набредёшь на выводок крепеньких подобабков; то ждёшь не дождёшься, когда на грядках из крохотных опупочков вытянутся – ну, хотя бы с указательный палец – первые хрусткие, брызжущие свежестью огурчики; а то запустишь руку в пушистую огородную землицу, нашукаешь под картофельным кустом молоденькой «синеглазки», оберёшь ту, что покрупнее, с куриное яичко, а остальные горошины, довольная новиной, прикопаешь поглубже, в теплую унавоженную темень, оставив расти, вылёживаться до сентября.

Напитанные соками сладких, парных дождей, разрумяненные жаровым, вездесущим солнышком, зреют, «пуза́теют» летние денёчки, наливаются, будто крутобокие «анисовки» да «коричневки» в соловелом, заполонённом мальвами да снытями отцовском саду.

А как перевалится за половину да покатит на убыль погрузневший, отяжелевший август, под Преображение Господне, наступает самая благодатная, сытная да щедрая порушка. Дождались – разродилось, вызрело, наконец-таки, лето! Теперь уже – что ж тут мудрёного? – млеют, томятся в яблочном аромате присевшие под необорным урожаем сады и палисадники. Чудится, даже от тугощекого солнца – этого огромного переспелого яблочища, – особенно на вечерней заре, когда запахи становятся гуще и ощутимей, тянет знакомым с младенчества «белым наливом».

Накануне праздника, куда ни посмотришь, под яровыми яблонями сгуртованы пахнущие сладкой прелью, день-деньской зундящие осами, а ночи напролёт светящиеся, пропитанные неугасимым солнечным светом, несчётные вороха.

Вообще-то, яблоки до Преображения, до освящения, у нас есть не принято, грех. Разве что огурчиком похрустишь. Считается, если родители умерших деток до Второго (Яблочного) Спаса не едят яблок, то на Том свете их кровинкам раздают гостинцы, среди которых – райские яблоки.

Раньше-то, как бывало? Радивые хозяйки, объявится ли первый огурчик, первая ли ягодка или грибок, а уж о мёде и толковать нечего – прямиком в храм. А как же? И Божий дар освятить, и попросить у Господа благословение на его потребу «…яко да вооружен силою небеснаго заступления хотящим его употребляти, помощен будет к телесному спасению и заступлению и помощи…».

Заодно надо бы и озимое зерно окропить. Ведь испокон на Руси после Яблочного Спаса открывалась посевная. Лето к этому дню шло на убыль. Крестьяне приглядывались, конечно, и к погоде, «повернувшейся к осени». Считалось: коли на Преображение стоит жара, то январь будет малоснежным. А коли «прослезится» Спас, так и снега привалит – под самые застрехи.

 

Сколько себя помню, под Яблочный Спас скрип-поскрип ходит ходуном наша калитка – соседи несут домой на угощение родичам мешки и корзины всяческой садовой всячины. Тут тебе и янтарные, с пупочкой-шишечкой, прозрачные до сердцевины, до тёмно-коричневых пошуркивающих, коли встряхнуть, семечек, пепины; и красные, с вишнёвыми прожилками мармеладные медовки; и громадные, с детскую голову, наливы. Сахарные, для ребятишек – первостатейное лакомство! Разломишь, половинки – точь-в-точь присыпанные сладчайшей пудрой ломтики пастилы.

Сад наш старый, яблони вымахали – ни рукой достать, ни с лесенки дотянуться. Приходится взбираться, как можно выше, и ласково потряхивать – кому же «бой» нужен? Чтобы яблоки не шибко ударялись, под деревами раскидывали сено. Падают, сыплются красивущие, первосортные, налитые светом и соком, чудится, будто тысяча крохотных солнц слетела со своих орбит, и зароилась по Всевышнему промыслу под Спасов день в нашем саду.

Не поддающиеся слабому отрясу яблоки приходилось или сбивать длиннющими палками или трясти суки так, что белые наливы и медовки градом сыпались наземь. Летели – куда попало, не успеешь увернуться – и тебе шишек достанется.

Второсортица шла на соки, повидла, сушку, на пироговую начинку.

 

Редко встретишь человека, которому бы не пришёлся по вкусу этот удивительный, можно сказать, «доисторический» плод – яблоко! Учёные толкуют: мол, уже в Древнем Риме в ходу было двадцать три сорта!

И свежими-то их едят, и в печи-то их запекают, и пироги с ними стряпают, и блины с яблочной начинкой вымудровывают. И писано о плоде этом переписано, и сказано-пересказано! Ан нет, особенно в августе нашёптывается и нашёптывается исподволь и мне, хочется внести в «яблочную поэму» и свою дольку.

Недавно вот узнала, что и великие не чурались полакомиться блюдом или напитком из яблок. К примеру, Лев Толстой обожал варенье из ранета с лимоном и ванилью. Николай Гоголь был не прочь отведать яблочного сидра. А Сергей Есенин никогда не отказывался от чая, к которому подавали «венское» печенье с яблочным повидлом.

 

Вот и наше семейство всегда ждёт не дождётся этого замечательного Яблочного праздника. Самыми красивыми да душистыми плодами пренепременно наполняем под завяз две едва подъёмные плетушки, «для себя». Притаскиваем в избу – Спас на дворе, хочется, чтобы повсюду пахло яблоками.

И сегодня, поднырнув под грузные дерева, насобирала полфартука чистых, росных «опортов». Самые приглянувшиеся, самые раскрасивые яблочки, уложила на белый ситцевый платок, завязала его репушком – и на Божничку, поближе к образам, пусть, поспевшие на потребу, дожидаются Спасова благословения в этом священном месте.

 Завтра, как поплывёт вдоль нежно-бирюзового небесного подшалка с Поповки благовест, наломаю в палисаде духовитых бархатцев да огненно-рыжих георгинов, прихвачу заготовленный узелочек, пойду в недавно отстроенный храм на праздничную службу, но сначала на слаженных на скорую руку, ещё пахнущих смолой, тесовых столах, расставленных вдоль церковной ограды, вместе с другими прихожанами развяжем сумы́-платочки, и батюшка Александр, в белых одеждах, радостный и важный, поздравляя православных с Преображением Господнем, окропит святой водицей и нас, и горы вошедшей в силу всяческой садовой снеди. Освящённых фруктов-овощей вдосталь – хватит и домашним разговеться и батюшку с причтом угостить.

 Помнится, в конце апреля, в самую распутицу, так светло и торжественно, всей силой своего широкого голоса отец Александр, благословлял прихожан, размашисто кропил букетики вербицы, а в Христово воскресение – куличи да пасхи.

 

Яблоки помягче да поспелее отобрала на пироги. Обычно к Спасу становленное тесто, видать, сам Господь помогает, не удержать – так и пыши́т, выпирает из квашни, так и лезет из-под полотенца! Вот и нынче – выходилось на славу, да и печь «душевным» вишнёвым хмызником протопили, жа́ру-то, жа́ру! Пора стряпаться!

Помнится, бывало, бабушка Нюша, от которой в такие дни пахло укропом и вишнёвым листом, яблочным и сливовым повидлом, и как только не называла праздник Преображения: и Средний Спас, и Спас на горе, и Первые Осенины, а то и Горохов день (к этому дню созревал горох).

Бывало, на вечерней заре, сидя у крыльца на лавочке, нанизывая для сушки на суровую нитку янтарные лосточки титовки, вздохнёт она вдруг, окинув хозяйским взглядом зачин, знамение осени, – прорву яблочных ворохов, отметит с грустинкой: «И в численник заглядывать не нужно: пришёл Яблочный Спас – ушло лето от нас». И озарится светлой грустью её строгое, будто переснятое со св. Анны Кашинской лицо. И залюбуется она, как расшитой яркими мулине занавеской, тронувшимся рыжиной, далеко-онко просматривающимся с нашего крыльца, на днях загоревшимся жарким опаляющим светом деревенским повольем.

«Творя» (всегда постное!) тесто для спасовских пирогов, она подбирала юбки, поднималась на табуретку, доставала с Божнички коричневого стекла бутылочку и вливала из неё в замес ложку – две святой водицы. И – сама вкушая пищу в Успенский пост по правилам святых отцов лишь единожды – подступалась к выпечке с молитвой, по-особому долго крестилась перед иконами, молвила:

«Господи Иисусе Христе, Боже наш, во Свете живый неприступнем, Сияние сый Славы Отчия и Образ Ипостаси Его!.. Даруй же и нам всем, пречистыя Плоти Твоея Преображение празднующим».

 

Устанет старушка от хлопот, присядет на деревянный, слаженный её рукастым братом Василием, резной кухонный диванец и поведёт нам, внучатам, свой неспешный сказ. Начнёт толковать-растолковывать несмышлёнышам евангельскую быль – чудесное преображение Иисуса Христа на глазах ближайших учеников во время молитвы на горе, где открыл он сподвижникам свой всесветлый лик и сияние белых одежд, чтобы они осознали его божественное происхождение, поняли смысл миссии и значимость новой веры, которую он несёт.

 

По примеру бабы Нюши, заготовку для печева помыла, почистила, ссыпала в макитру – гора горой! Накромсала «ранета» да «медовки», наварнакала с ними прорву пирогов, прям-таки на Маланьину свадьбу. Прикинула: вдвоём с отцом ни за какие коврижки с этим вкуснющим ворохом не справиться. Вынув последний противень из ласковой, сомлевшей печи, накидала золотисто-горяченьких в матушкино решето, прикрыла их свежим «вафельным» полотенцем. Ничего! Глядишь, гости нагрянут. Опять же, как не угостить соседей?

Остальными спасовскими боровинками, грушовками да малиновками убрала полки и лавки в сенцах, подоконники да этажерки в избе, даже по углам раскатила, даже под сараем отцовский верстак ими засыпала.

Отборные же, «наблюдные» уложила в большую деревянную чашу посередь столешницы, застеленной праздничной, тканой и расшитой ещё бабушкой, сермяжной скатёркой. Оглянулась, прошлась по кухне, по горнице, засветилась душенька от восхищения – красотища-а! Хорошо-то как, Господи! Хоть и в разгаре Успенский Пост, а на сердце светло и радостно.

Правда, у нас всегда так: обряжать жильё к большим праздникам повелось со времён пращуров. Загляни в любую хату, к примеру, на Троицын день – от крыльца до самого дальнего чулана – стены в берёзовых косицах, во всех кубанах-склянках букеты полевых цветов. Круглый год в Красном углу сберегаются освящённые на Пасху крашенки, на Пятидесятницу – веточки берёзы, в Вербное воскресенье – вербонька.

 

Когда-то наше Кирово Городище слыло большим ярмарочным селом. Жаль, что очень многие обычаи канули в Лету. А раньше-то, сказывают, мол, не обходилось ни одного Двунадесятого праздника без широкого торжища, которое по обыкновению велось накануне вдоль луговины, раскинувшейся пятиверстовым платом по правому берегу Кромы.

И на каждый ярмарочный день, как и по всей Руси, был прописан испокон особый торг. К примеру, к Пасхе – спрос на муку, яйца, на изюмы-сласти. К Покрову, когда хлопотной хозяин забивал птицу, всякий-разный скот, торговые ряды ломились от мяса, сала. А под Преображение на базаре, знамо дело, – вся огородная, садовая снедь. И, конечно же, особая статья – яблоки.

Торговали ими прямо с телег, сгуртованных многочисленными таборами, «по деревням». Со всей округи: из Гончаровки, из Гнездилова, из Выдумки, из Гавриловки, из Жихарево даже из Столбища тянулись под праздник на Кировскую ярмарку по пыльным, прожаренным солнцем просёлкам вереницы подвод, заваленные мешками, заставленные корзинами, ящиками с огненно-заревыми, румяно-розовыми, пёстроцветными, наливными вино-красными, с сусальными набрызгами, осенне-рябистыми, медово-янтарными, сливово-багровыми, зелено-белесыми, медвяными, с просвечивающимися до самой сердцевинки, до самых что ни на есть капелек-зёрнышек, крупнющими, будто покровские кочаны, с дробненькими с жёлто-алой мякотью ранетками, из которых – прямо с палочками! – варят у нас восхитительные варенья, а ещё – в вишнёвую крапку, в золотистую мушку, в коричневую «ольшанку».

 Хозяева, для сохранности на тряских дорогах заботно укладывали «нежный» товар на сено, солому, на рогожки-ветошки. Хоть яблок были «горы Иерусалимские», да и в обратку не повезёшь, а только торг шёл шумливо-радостный, долгий, за каждую копеечку, за каждое яблочко. Так на то и базар!

 

Рассвет поколыхивался от заливистого перезвона.

Уж коли собралась в церкву, – решила я для себя однажды и на веки вечные, – возьми за правило: не опаздывай. А в праздник – тем паче. Да и вообще – веди себя уставно во храме.

По недозрелой, чуть желтоватой раннице, по насквозь пропахшим яблочными, предосенними ароматами воздухам заторопилась «к часам» в сторону проклюнувшегося, бледно-розового восходья. Шла и, затаив дыхание, прислушивалась, как кто-то взволнованный и радостный внутри меня, покуда спускалась вдоль хутора, краем реки, потом селом, даже когда преодолевала крутой угор Поповки, нашёптывал:

«…Господи, настави мя правдою Твоею, враг моих ради исправи пред тобою путь мой…»

В этот ласковый час по углам храма ещё сумеречно и сине-дымчато, словно первой зарёю в закутанном густым августовским сном отцовском саду. И так же, как под нашими деревами светились в забрезжившем восходе, тоже повсюду, играли в свечных отблесках спелые плоды: и россыпью на подоконниках, и в огромных корзинах у Царских ворот, и в маленьких кошёлках под иконами, на ступеньках амвона.

Отец Александр, круглый и румяный, как спелая тыква, обличием, да простит меня Господь за напрашивающееся сравнение, чем-то схожий с библейским Саваофом, спустившимся с небесной выси или сошедшим с гравюр Доре, – вдумчивое лицо обрамлено белой, ухоженной бородой, отливающей в блеске множества свечей старинной медью, – позвякивал кадилом сначала у престола и жертвенника и только потом принялся обходить посолонь в полумраке храм.

Сквозь облака кадильного дыма на самой серёдке церквы несокрушимым столпом виднелся убранный ризой аналой, вершило его – большущее Евангелие. Алтарь и амвон обряжены ветвями, осыпанными крошечной лесковкой – малиново-алым диким ранетом. Как только взгляд мой устремился на образа, губы задрожали от молитвы, на глаза навернулись слёзы. Пальцы сложились в троеперстье, и рука сама собой потянулась ко лбу.

Собрались (знаю своих наперечёт) почти все жители нашего когда-то большого, а теперь похерившегося села. До́ма в такой великий день остались лишь хворые.

Отворились Царские врата. Ни шепотка… Лишь потрескивали свечи, да время от времени едва видимой тенью объявлялась на мгновение снимавшая огарки с подсвечников старая Федотовна.

Беззвучно стояли селяне, прислушивались, как в этой самой тишайшей тиши старались, ладно выводили на клиросе хрустальными голосами старик Петрович и внук его Николка; внимали батюшкиным проповедям, их не постижимой простым мирянам глубине; взирая на мудрые, строгие лики Спаса и Святых угодников вели с ними несуетную безмолвную беседу о своих чаяниях, о распростецком крестьянском житье-бытье.

На клиросе певчие возрадовались: «Преобразился еси!» И следом на амвон бережно и торжественно водрузили громаднющую корзину, наполненную самыми отборными яблоками из прихрамового сада. Свершив молитву, отец Александр благоговейно окропил их святой водой.

От могучего, редкостной силы, голосища священника за витиеватыми решётками совсем осветлившихся окошек, окончательно смахнув с себя прозрачную тонкую дрёму, в церковном саду, роняя в ласковую солнечную пыль пропасть медовок и апортов, показалось, ещё чаще затукало Преображенское утро. А с макушек приоградных берёз взмыла перепуганная стая голубей.

В конце службы священник, которому невозможно было не отвечать на причастии до малой крохи по совести – при одной мысли от этого бросало в жар, – размашисто перекрестился на иконы, ещё раз осенил всех крестом и, благословляя, поздравил свой невеликий приход с Преображением Господним. Подойдя ко Кресту, с трепетом взяла я из рук батюшки освящённый дар – пурпурно-алое наливное яблочко.

 

Вот и отошла, отпела в Божьем доме литургия. Говорят: пост да молитва отворяют небо. На не шибко высокой, но заливистой колоколенке затрезвонили «во все тяжкие». Частый праздничный перезвон окропил солнечной сусалью переспелые августовские небеса, и они, будто бы от колокольных ударов, не стерпели, потекли, заплавились, заоплывали на сады и пожни тугим, чистопробным золотом.

С каждым новым мгновением земля становилась всё явственней и просторней. Солнце, слизав последние росы, уже вовсю играло, пошуркивало первой вызолоченной, уже не нечаянно обронённой, а будто нарочно к празднику просыпанной листвой.

Зачавшийся, всё краше расцветающий день распахнулся после Светлой Обедни на все стороны до самых дальних горизонтов. Кругом праздник – «Преобразился еси на горе Христе Боже!»

 По старинному деревенскому обычаю, не откладывая в долгий ящик, после освящения, прямо на церковном дворе, прихожане, перекрестившись широким взмахом, принялись разговляться. И так же, как на Пасху крашенками, угощали друг дружку освящёнными яблочками, оделяя в первую очередь ненасытных ребятишек, одиноких стариков и тех, кто по какой-то вдруг причине оказался в этом году «безъяблочным».

После Преображенской службы, после ектеньи, такого ещё не бывало, стало бы в диковинку, чтобы кто-то из прихожан, растроганный горькой черноризной скорбью – рыдающим пением Петровича и Николки:

 

«Во Царствии Твоем помяни нас, Господи,

Егда приидеши во Царствии Твоем…»

 

 не отправился бы по горяче-белому просёлку, взбитому тракторами да телегами в первосортную «вальцовку», вместе со всеми селянами попроведать усопших сродников на наш старый-престарый, приютившийся в полуверсте от церквы, поросший задичалыми жасминами и шершавыми вязами погост.

От храмовых ворот до него – хрумкающая, нарядная вереница. И у всех в руках, точь-в-точь, как на Пасху с куличами и крашенками, ладные тугие белые узелочки с выпирающими округлыми боками или крохотные, плетёные дедом Кузьмой из заречной лозы корзиночки, а в них – яблоки, яблоки, яблоки…

 

После тризны – хоть и наставляет отец Александр: мол, ни к чему она православным, а только, видать, мужику русскому без неё уже вовек не обойтись, – ближе к полудню, когда золотое яблоко солнца перекатилось через Акулинин ложок, селяне разошлись по домам, слегка подвыпившие, довольные, с просветлёнными душами. А как же? И в храм сходили, и своим поклонились, попроведали ро́дных в честь праздничка.

Загляни на другой день на погост – нет ни одной сиротливо забытой могилочки, которую бы не убрали деревенские самыми лучшими яблоками.

 

СЫТНЫЙ МЕСЯЦ

Полгода, как деда Михея пристроили к Петруше. Отец пообещал: «До школы. Как учиться пойдёшь, Дениске под пригляд сдашь».

Пете шесть с хвостиком, Дениска на год помладше. Дед Михей счёт летам своим не ведёт: «Чего их считать-то? Все, как есть мои». Уже года два дед живёт, не задумывается. По разуму стоит на одной ступеньке с Дениской. Видать, поэтому и интересы у них схожие. То у радиолы лишние детали обнаруживают, то из головастиков, что в кадушку запустили, для селезня Гошки лягух выращивают, а то вздумают проверить, сколько стаканов сметаны в кота Пушка поместится. Мало Петруше Дениса, так ещё дед ополоумел, свалился на его голову. Глаз да глаз и за старым, и за малым.

А у Пети и своих дел невёпроворот. И в поле смотаться надо бы, там уборочная началась, на комбайне Петрович обещался дать порулить. И за карасями в этом году только раз пришлось вырваться. У Кольки Титова под сараем снизки сохнут, а тут из-за деда не выбрал рыбицу даже у Тимкина овражка, где месяц прикармливал. И в Савин лог бы сбегать, посмотреть, подрос ли  куропачий выводок. Некогда даже к Макаровне в сад шмыгнуть. Доска в заборе с прошлого года на одном гвозде.  Титок уж побывал, пипин, говорит, поспел. Ему что, Кольке-то, у него деда на руках нет!

  Облака, обложившие до свету хутор, рассасываются, солнце выплёскивается прямо над их хатой, и день разгуливается. Петруша, всучив Михею и Дениске шашки, отправляет игроков в тенёк под липки сражаться в Чапая. Приносит с веранды для Дениса панамку, для деда Михея – лёгонький картуз.

Часок-другой, пока игроки стараются обжульничать друг друга, Петя ковыряется в древнем, как дед Михей, велике. Неделю назад развалил у крыльца, а справить руки не доходят.  «Соберешь тут с ними, как же!» - сердится Петя и замечает, как Денис подталкивает локтем с доски дедову шашку. Михей, поглощённый поеданием красной смородины, кисточки которой дёргает из миски, не замечает шельмовства. Напряжённо морщит  и без того порожистый лоб. Картуз сдвигает на затылок. Сквозь жиденькие, седые до желтизны, пуховые колечки проглядывает серый от безвременья череп. Дед скребёт на макушке и туго соображает, как это он снова умудрился  продуть мальцу.

«Вся природь нашенская белогористая ды волнистая», - дед гладит Дениску, словно котёнка, по кудряшкам и высыпает остатки смородины под ноги. Тут же орёт бурластый  петух,  подлётывают голенастые бройлерки и мохнатыми лапами яростно разгребают обобранные кисточки, выискивая среди сора пропущенную Михеем алую ягодку.

Дед кышкает на птиц и вынимает из душегрейного кармана поддавленные сливы. Потянув на себя сливовый дух, принимается угощаться. До Пети доносится причмокивание. Дед обмумливает косточки, лакомится  медовой «Алёновкой».

В августе на старика, как он сам  говорит, жор нападает. Крахмалистые помидоры, тающие во рту бессемянки, треснувший от перезрелости белый налив, росный чернослив, не дают ему покоя. Днями напролёт дед пробует, жуёт, набивает карманы про запас.

 Свой сад-огород он уже наизусть изучил-обнюхал, а потому с утра норовит улизнуть и подкормиться на чьём-нибудь соседском дворе. То огурцов ему за пазуху напихают, то насыплют в картуз яблок-ранеток.

Август настолько щедр, что плоды его некуда девать.  Хуторские не справляются с урожаем, и из садов от грузных ворохов тянет перепрелыми медовками  и пипинами. Воздух бродит винным духом прокисающих слив.

Уборочная команда под предводительством Петруши, в составе деда Михея и Дениски, нарезает за день тоненькими ломтиками несколько вёдер яблок и груш. Нанизывают на нитку и гирлянды развешивают на веранде. На железную крышу расстелили клеёнку,  сушку прожаривают под палящим августовским солнцем. Тут же пристроили старое покрывало. На него высыпали накроенные тонкими лоскуточками духовитые подберёзовики и боровики.

Пете приходится поминутно забираться по лестнице на крышу, шевелить-ворошить сушку, следить за небом, чтоб не дай Бог, не намочило продукт. Донимает обнаглевшее за сытый месяц вороньё. Мало ему ворохов в садах, так нет же – поподжаристей подавай. Подскочит ворюга  боком-боком, схватит жмуренный ломтик и - прочь. Уж такой, видать, норов шкодный. Прибил Петя крестовину на фронтон. Треух дедовский нахлобучил, рубаху натянул. А птицы только насмехаются над пугалом. Облепят его и сидят-перегыркиваются.

Из сараюшки доносится чавканье и хруст сливовых косточек. Это подсвинок Бутуз лакомится. С утра Петина бригада подчистила заросли в крапиве под сливняком, насобирала две корзины перезрелок. Нахрустевшись, Бутуз успокаивается и замирает, лишь иногда доносится его мерный хрюк.

«Прожора, - замечает Петруша, - скоро закуть новую ладить придётся».  И вываливает в корыто через верх  ведро коричневых семенников. Сладкие мясистые перестарки-огурцы разбиваются вдребезги, пахнут свежестью и спелой бакшой. Потревоженный боров приоткрывает заплывшие глазки, но с места сдвинуться не в силах. Так и засыпает, уставившись в халявный августовский корм.

Дед, вычислив, наконец, шельмовство Дениски, ссыпает шашки.  Обижается, словно ребёнок, и, поменяв бурки на войлочные боты, отправляется с ревизией вдоль хутора. «К обеду не ждите», - заявляет внукам и скрывается за калиткой. «Видно, деду опять пора подзаправиться. На тихую охоту торопится старый,- ехидничает Петруша, - своего девать некуда, так ещё со всей деревни тащит». Забросив велик, он отправляется по следу.  Дед этого не терпит. Внук вынужден держаться на расстоянии и появляется в самый нужный момент, когда, изрядно напробовавшись, дед для пущего убеждения пускает слезу и вступает в россказни о том, что грачи подёргали по весне рассаду, и семья осталась без огурцов, помидоры колорадский жук на корню порешил, а сад -  на горе - прихватило на цвету заморозками. Хуторяне знают Михеевы замашки и щедро угощают деда.

 Вечером он не вылезает на подгорье из лопухов. Петруше опять хлопотно. Кое-как свинтив велик, шпарит на другой конец деревни за фельдшерицей Егоровной. Та ворчит: «Как август подкатит, одно горе с вашим дедом». Назначает порошки-микстуры. Но дед их не признаёт. Ему не впервой. Ночь напролёт шуршит, будто мышь запечная, точит сушку - грушу-дичку. Клин клином вышибает.

 

А Петруша, пока дед лечится, не спит: «Хоть бы уж сентябрь поскорее… Дед отъестся… В спячку заляжет… В школу пойду…»      

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную