Игорь ИЗБОРЦЕВ
Пастушья сумка
Повесть

И небеса прославят чудные дела Твои,
Господи

(Пс. 88, 6).

 

Колокольные звоны плыли над куполами монастырских храмов, над огромными, как зеленые острова, деревьями, над яблоневым садом на Святой горке; мягко обтекали костры древних башен и тонули в толще крепостных стен. Казалось, их источник находится не на земле, а где-то за облаками, и это там, высоко в небе, развешены колокола, в которые ударяют невидимые небесные звонари, рождая преображающие мир звуки. А внизу небесное и земное сливалось в единую реку, вытекающую из монастырских врат — реку Крестного хода, самого многолюдного и торжественного, поскольку свершался он в праздник Успения Пресвятой Богородицы, а монастырь носил это имя уже более пяти веков.

Если бы это шествие изображал художник, то, прежде всего, отразил бы на полотне изумрудную свежесть дороги, выстланной луговыми травами и цветами, а поверх зеленого нанес бы мазки небесной лазури, запечатленной в голубых облачениях духовенства; золотые искры в архиерейских митрах и панагиях, рапидах и крестах, хоругвиях и ризах икон; солнечные луковки над янтарными стебельками свечей; пеструю сумятицу лиц и выражение счастье на них. Нашлись бы только подходящие краски в палитре художника…

«В рождестве девство сохранила еси, во успении мира не оставила еси, Богородице…» — каждый поющий стремился вложить в молитву глубину своих чувств. «Преставилася еси к животу, Мати сущи Живота…» — слова плыли над лугами и холмами, над стерегущими время крепостными башнями, простирались к горизонту.

Крестный ход двигался, он охватывал кольцом монастырские стены, и когда на площади перед Святыми вратами появилась глава, его конец эту площадь едва успел покинуть. Находящаяся в начале шествия Икона Успения Пресвятой Богородицы, как великое чудо веры, одаривала всех невидимыми глазу благодатными осияниями. Взмахивали кропилами священники, разбрасывая по сторонам струи святой воды. А где-то все также бодро, словно и не было долгого, с подъемами и спусками, хождения, пели:

«В молитвах неусыпающую Богородицу и в предстательствах непреложное упование гроб и умерщвление не удержаста: якоже бо Живота Матерь к животу престави во утробу Вселивыйся приснодевственную».

Собрание молящихся на площади умножалось, и не то, что яблоку, крохотной косточке от чёток упасть, казалось, уж было некуда. А народ все пребывал. Кто-то из духовенства возгласил величание, и множество голосов подхватили рожденные в глубине столетий слова:

«Величаем Тя, Пренепорочная Мати Христа Бога нашего, и всеславное славим Успение Твое».

Еще не кончилась в чашах вода, и кропила обращались в сторону кричащих: «Сюда, сюда!», а небо, как будто проявляя собственное попечение, уж набухало вышней влагой. Первые капли дождя, не достигая земли, утонули в плотной человеческой массе. Но тучи сгущались, и робкий дождик обратился в ливень, который загремел по крышам, кронам деревьев, распустившимся куполам зонтов; заревел, устремляясь в провал спускающейся вниз дороги, откуда еще подтягивались последние ряды Крестного хода.

Разверзшееся небо рушилось вниз, в человеческое море, которое, переполняясь, ходило волнами, вскипало, поднималось лавиной, но не от страха, а от восхищения и восторга: «Радуйся, Предстательнице к Богу, мир спасающая; Радуйся, Заступнице, роду христианскому от Бога дарованная!»…

Достигнув высоты накала, ливень вдруг оборвался. Облака, как театральный занавес, раздвинулись по сторонам, и благословляющая десница солнца залила золотом кипящую Крестным ходом площадь. И не было в сердце иных побуждений и желаний, как только восклицать: «Радуйся, Обрадованная, во Успении Твоем нас не оставляющая!»

 

* * *

После обеда площадка у автостанции бурлила от обилия пассажиров. Не умещающие на скамейках отъезжающие сидели на собственных сумках или просто на застеленном газетами асфальте. Очередной автобус задерживался, расползались слухи, что на трасе какая-то авария. В автопавильоне рядом с кассой на соединенных в ряд пластмассовых креслах расположились женщины с детьми. Одна из них, черноволосая, похожая на молдаванку, уговаривала мальчика лет шести съесть банан.

— Ванюша, милый, скушай, и Боженька пришлет тебе машинку, — сладким голоском обещала она.

— Нет, хочу мороженное, — недовольно морщил лицо мальчуган.

— Мороженное ты уже кушал, теперь надо банан, а то животик заболит.

— Нет, не буду банан, купи мороженное, мороженное! — продолжал ныть ребенок.

Диалог обещал быть долгим, но тут вмешалась сидящая рядом женщина, на вид лет сорока — сорока пяти, крупная, с правильными, хотя и несколько грубоватыми чертами лица.

— Ванечка, а ты был на Крестном ходу? — спросила она. — Видел там солдата-казака с черными усами и саблей на боку?

Мальчик замолк, настороженно посмотрел в ее сторону, но отвечать не спешил.

— Этого солдата владыка назначил в охранение, потому что он сильный и смелый. А есть он любит, я видела на трапезе, кашу, овощи и фрукты. И бананы он любит. А если бы он ел одно мороженное, то у него выросли бы не усы, а большой живот.

— Как у Робин Бобин Барабека? — спросил мальчик.

— Вроде того, — согласилась женщина и улыбнулась. Улыбка у нее была той природы, что преображает человека в гораздо лучшую сторону. Поэтому, улыбнувшись, женщина помолодела и превратилась почти что в настоящую красавицу. Это не осталось не замеченным.

— А ты не с «Поля чудес», не от дяди Лени? — с серьезным видом поинтересовался Ваня.

— Нет, я не от дяди Якубовича, видела его только в телевизоре. А почему я должна быть с «Поля чудес»?

— Мама говорит, что если я буду есть творог, дядя Леня даст мне приз, — охотно объяснил мальчик.

— А как твою маму зовут?

— Вероника, — громко объявил Ваня, — а мой папа президент, он на Святой Земле живет.

— Это правда? — удивилась Ванина собеседница и взглянула на его мать. Та виновато пожала плечами и, наклонившись, тихо шепнула:

— Мы в разводе.

— Ясно, — кивнула женщина и представилась: — Прасковья.

— Мама говорит, что папа уехал в самые дальние края на важную работу, — между тем продолжал объяснять мальчик, — самые дальние края — это Святая Земля, а самые важные люди — президенты.

— Теперь поняла, — опять улыбнулась Прасковья.

— Мы на Успение приехали с Ваней, да вон, с родственницей тетей Марусей, — Вероника указала куда-то в другой угол павильона, — из Дятьково мы, это Брянская область.

Прасковья понимающе кивнула, словно знала всю подноготную этого самого городка. Не обижать же людей?

— Да здесь народ со всех уголков России собрался, — сказала она, — такой праздник. А Крестный ход? Чудо! Ваня, ты слышал, как звонили колокола? А старцев монастырских видел? — опять обратилась она к мальчику.

Тот ответил не сразу. Он поддался-таки на уговоры матери и старательно снимал с банана кожуру. Справившись с задачей, оглядел этот фрукт счастья, похожий на продолговатый клюв заморской птицы, примерился и отхватил вершину. По мере того, как мякоть растворялась у него во рту, лицо его менялось, всё более приобретая выражение довольства. Окончив есть, он, отвергнув предложенной матерью платок, вытер руки о брючки, и глаза его опять поскучнели.

— Не видел я никаких старцев, — соизволил наконец подать он голос, — я коров видел на поле и пастуха, как у нас дома. Только у нас стадо больше, а у пастуха большущий кнут.

— Да? Ты видел коров? — с нотками удивления в голосе, спросила Прасковья, будто в этом крылось нечто необыкновенное. — Я так не заметила. И пастух там был с пастушьей сумкой?

Ваня молча кивнул. Его мать, явно испытывая неудобство, нервно погладила мальчика по голове.

— Ребенок, что с него взять? — словно оправдываясь, сказала она. — Это нам, взрослым, старцы, а ему вон коровки…

Прасковья не ответила. Она о чем-то задумалась, лицо ее напряглось, взгляд рассеялся и будто утонул неведомо где. Обаяние молодости поблекло, обнажая следы прожитых лет.

Вероника начала рассказывать про коров в их родном Дятькове и, почему-то, про уникальные, по ее словам, хрустальные изделия. Но собеседница ее не слышала. Впрочем, никакого неудобства не возникло — рядом родился новый очаг разговора. Пожилая женщина — явно учительница — с авторитетным видом излагала соседям по скамейке историю монастыря. Говорила она книжным языком, словно заучила текст наизусть. Или просто иначе не умела выражать свои мысли?

— Летопись повествует о том, как в конце пятнадцатого века, когда рубили лес на склоне горы, одно из поваленных деревьев, падая, увлекло за собой другие. Под корнями одного из них открылся вход в пещеру, а над входом надпись: «Богом зданныя пещеры».

— Мама, а Боженька прислал мне машинку? — спросил Ваня, ткнув Веронику в бок острым локтем.

— Отстань, дай послушать! — прошипела та, но мальчик не отставал.

— Да на, возьми, только замолчи, — Вероника, не глядя, открыла сумку, на ощупь нашла коробку с игрушкой и сунула в руки ребенку. Все это время, вытянув шею, она слушала соседку-рассказчицу.

— Из древнего предания известно, что жили в этом месте выходцы из Киево-Печерской обители, бежавшие в здешние пределы из-за набегов крымских татар. Имена всех их остались неизвестны.

Датой основания монастыря считается 1473 год, когда освящена была выкопанная в песчаном холме у ручья Успенская церковь.

В 1521 году монастырь обрел чудотворную икону Успения Богоматери. Эта икона стала прославляться многими чудесами: исцеляла бесноватых, даровала прозрение слепым, освобождала от болезней. Эту икону все вы видели. Хранится она в самом древнем соборе монастыря — в Успенском.

— А мы с Ванюшей прикладывались! — выкрикнула, не сдержавшись, Вероника. — Ой, какая благодать! Правда, Ванечка?

Мальчик не ответил, он водил по коленкам машинку и сосредоточенно жужжал.

В этот момент среди пассажиров пронеслась весть: дескать, подали наконец-то автобус. Все зашевелились, задвигались. Похожая на учительницу рассказчица, подхватила свой саквояж и выбежала из автопавильона.

— Ваня, живо собирайся! — засуетилась Вероника и, приложив ладонь ко рту, закричала: — Тетя Маруся, авоськи наши не забудь!

Но тут по залу опять прошел гул: нет, мол, никакого автобуса — ошибка вышла. Пассажиры стали возвращаться на свои места. Однако учительница так и не появилась. На ее место в их тихую гавань прибилась тетя Маруся — невысокая старушка лет семидесяти с серьезным лицом.

— Безобразие, просто ужас какой-то! — воскликнула Вероника. — У нас в Дятькове сроду такого не бывало!

Тетя Маруся несколько раз согласно хлопнула глазами. А Ваня, то ли поддерживая, то ли протестуя, громко забибикал.

— Тише, люди кругом! — цыкнула на него мать. — Подумают, что ты из деревни приехал. Тетя Марусь, — она тронула спутницу за руку, — там, в сумке, яблоки, будешь?

Старушка отрицательно покачала головой, тогда Вероника предложила угоститься Прасковье. Та, поблагодарив, тоже отказалась и чтобы сгладить какую-то неловкость момента, спросила:

— А вы знаете, что раньше крестным ходом в Успение ходили до самого губернского центра?

— Неужели? — изумилась Вероника. — Это же километров полста, не меньше?

— Именно так, — кивнула Прасковья, — вы представьте себе: солнце палит, потом на смену жаре — дождь, а люди все идут и идут.

— Просто чудо какое-то, — вздохнула Вероника, — да, теть Марусь?

Дядьковская старушка опять с серьезным видом моргнула.

— А вы верите в чудеса? — Прасковья внимательно взглянула на Веронику и, заметив в глазах ее растерянность, пояснила: — Ну, с вами происходило что-нибудь необыкновенное, что-нибудь, похожее на настоящее чудо?

— Не знаю, — молодая женщина пожала плечами, — то, что мы здесь оказались, это тоже, можно сказать, чудо. Ну а необыкновенное, настоящее… Наверное нет. Пока еще не было.

— А у меня было. Хотите, расскажу?

— Ну да, — кивнула Вероника.

В этот момент заплакал Ваня. Над ним кружилась оса, то и дело пикируя прямо ему в лицо.

— Да не бойся, сын, — успокаивая его, Вероника пропеллером завертела в воздухе рукой, — у нас в Дятькове и не такие осы, а никто их не боится. Нас, дятьковцев, поди, тронь!

Мальчик затих, его внимание переключилось на возникшую у билетной кассы перепалку: высокий тощий старик в тяжелых роговых очках отчитывал стоящих в очереди молодых людей.

— Что там такое? Что за люди, — вздохнула Прасковья, — поговорить не дают.

— Вандалы, питекантропы, неандертальцы! — высоким фальцетом кричал старик. — Я ветеран! У меня трудовой стаж пятьдесят пять лет! Я страну из разрухи поднимал! Я имею право без очереди!

Молодые люди, освободив пространство у окошка кассы, что-то тихо ему объясняли. Но старик не унимался.

— Не нужны мне ваши извинения! Я кровь трудовую проливал!

— Что еще за трудовую кровь? — недоуменно пожала плечами Прасковья. — Нет, мужики иной раз хуже нас, баб.

— Да какой это мужик? — подала голос сидящая неподалеку бабка в белой панаме, она отодвинула ногой заткнутую сверху цветной тряпицей плетеную корзину и, наклонившись в сторону Прасковьи, понизив тон, сказала: — Он всю жизнь в партии работал, в райкоме. Вторым секретарем был.

— Ну так и что? — махнула рукой Прасковья, — среди партаппаратчиков немало хороших людей. Помню, был у нас в городе один…

Да нет! — перебила ее бабка в панаме, — Этот лютовал, людей, как блох, давил, а теперь — персональный пенсионер. Я ведь у них в райкоме в буфете работала, все ихние тайны, как облупленные, знаю.

— В буфете? — воскликнула Вероника, в глазах ее сверкнули маленькие молнии. — Себя, небось, не обижала? У нас в Дятькове неподалеку от нашей хаты жила Любка-буфетчица, в исполкоме работала. Ух как она себя не обижала! У нее и колбаска, и крабы, и икра. И хоть бы когда угостила! Только посадили, голубу. Проворовалась. Так ей и надо! Да, теть Марусь?

Та в знак согласия высморкалась и клюнула вниз носом.

— Вот видите? — Вероника, указывая рукой на спутницу, широко улыбнулась. — Тетя Маруся у нас пять лет в народном контроле протрубила.

— Да ну вас, комуняк! — бабка в панаме сердито сплюнула и, придвинув к себе корзину, отвернулась в сторону.

Суета вокруг персонального пенсионера-партийца вроде бы поутихла, но тут обнаружила себя еще одна свидетельница его былой руководящей деятельности.

— А не вы ли, Кирилл Александрович, моего мужа из типографии попёрли за антисоветские высказывания? — к пенсионеру, раздвигая народ, приблизилась тучная полногрудая тетка и подперла его бюстом так, что тот был вынужден изогнуться назад, прямо к окошку кассы. — Не вы ли за пару анекдотов человеку жизнь сгубили? Ведь он потом спился и помер, двух детей сиротами оставил! Вы знаете, как мы жили? Что мне вытерпеть пришлось, пока их растила? Они, вон, такие же, как эти парни. Что вы к ним пристали? Совесть-то у вас есть?

— Действительно, чего к мальчишкам привязался? — к дородной даме присоединилось еще несколько возмущенных голосов. — Парни на Крестном ходу в оцеплении стояли, чудотворную икону от толпы оберегали, а этот пришел и давай их грызть. Сам-то, верно, на службе праздничной не был?

— Да сроду он в церкву не ходил, атеист недоделанный! — крикнула ботелая женщина и погрозила ему пальцем: — Небось, на дачу свою прихватизированную едешь? Персональную-то машину отобрали? В общественном транспорте атмосферу отравляешь?

Старик стушевался, задергался, кое-как выскользнул из-под грузного тела обличительницы и затрусил к выходу.

— Я кровь трудовую проливал, — на ходу бормотал он, — за трудовой народ, — в дверях он приостановился, поднял голову вверх, к небу и, перед тем как сгинуть, зачем-то сказал: — Воронье под тучи взбирается — к ненастью.

— Это так, — согласилась наблюдавшая за ним Вероника, — я сегодня тоже внимание обратила: утром трава была сухая, а это значит — к ночи жди дождя.

— Так был ведь уже ливень, — заметила Прасковья.

— То днем, а трава — это к ночи. Днем — это еслицветы сильнее пахнут. Это я тоже заметила — сильнее пахли. Вот дождь и был. А если небо в барашках — значит дождь на пороге, вот-вот и пойдет…

— Бред какой-то, — поежилась Прасковья, — и что это там, впрямь, с автобусом? Так и заночевать здесь придется.

— Действительно, — охотно поддержала ее Вероника, готовая, похоже, не задумываясь кинуться в любую, пусть и неожиданную, сторону разговора, даже в самый его узенький переулочек, лишь бы тот не кончался, — вот у нас в Дятькове с этим строго: опоздал автобус — его на металлолом, а шофера — на исправработы или в дом «хи-хи»…

Не сдержавшись, Вероника фыркнула и конфузливо прикрыла рот ладошкой. Тут вдруг обнаружилось, что сидящая доселе молча тётя Маруся обладает негромким, но сочным баритоном с ярко выраженным малороссийским акцентом.

— Ты не слушай эту егозу, у ней язык, шо помело, — обратилась она к Прасковье, — ты про чудо обещала рассказать, так уж расскажи, будь мила.

— Ах это, — устало перевела дух Прасковья, — что ж, раз обещала, расскажу. Только придется начать с начала, с самых молодых лет. Иначе нельзя. Судя по всему, приезд автобуса нам не помешает. Так вот, если вспоминать начало моей семейной жизни, то можно сказать, что начиналась она красиво, романтично, просто в розовых тонах…

Жужжащая над их головами оса, выписывая раз от разу расширяющиеся круги, поднималась все выше и выше, под самую крышу павильона, и словно раскручивала невидимую спираль, из которой просыпались вниз, тут же обретая дух и плоть, забытые минуты, недели, года; доносились неясные шорохи, слышались голоса и, конечно же, звуки музыки. Кажется, это был вальс Метель Свиридова…

 

* * *

В тот чудный июльский вечер Прасковья пришла в Летний сад посмотреть на фонтан, который недавно вновь запустили, раскрасив струи разноцветными огнями. Рядом расположился маленький оркестр. Редкий случай — живая музыка звучала в парке лишь в связи с исключительными событиями. Верно, именно к такому роду явлений и относился запуск фонтана? Впрочем, Прасковья об этом не думала, она любовалась необычной палитрой струй и слушала прекрасную музыку. Играли Свиридова — вальс Метель.

«Господи, это же пушкинский парк!» — вспомнила вдруг Прасковья и ужаснулась: возможно, великий поэт стоял на том самом месте, где стоит теперь она? И также любовался фонтаном? Если, конечно, предположить, что таковой в ту пору был.

Глубокие чувства овладели ею, охватили её всю целиком, так что даже в коленях она ощутила дрожь. Сердце сжималось, ожидая чего-то неведомого, небывалого, волшебного… Тут и подвернулся ей будущий её супруг Гаврилов. «Подвернулся» — это, конечно в свете будущих событий, а тогда он подошёл… нет, подплыл, как принц под алыми парусами к Ассоль. Как же слепо зачастую девичье сердце!

Потом было много алых роз, стихи Северянина, Блока и Пушкина, конечно! Они гуляли под сенью пушкинских рощ и дубрав.

— Здравствуй, племя, младое, незнакомое! — Гаврилов легко покрывал громоподобным голосом окрестности Сороти со всеми ее заливными лугами и племенными стадами коров на них.

Своим телом он колебал скамью Онегина, в запале прыгая по газонам, выкрикивал стихи:

Я вас любил: любовь еще, быть может,

В душе моей угасла не совсем;

Но пусть она вас больше не тревожит;

Я не хочу печалить вас ничем. [1]

Прасковья безконечно ему верила и бескорыстно вручала и свою девичью честь, и подаренную родителями двухкомнатную кооперативную квартиру.

Уже будучи супругами, они оканчивали один и тот же Политехнический институт. По распределению отправились в город N, где Гаврилов осчастливил своим присутствием механический завод, а Прасковья устроилась преподавать сопромат в местный техникум. И все у них тогда было как у людей. Поскольку новая малая родина пришлась им по сердцу, они без особых сожалений продали подаренную родителями Прасковьи квартиру и купили подобную (нет, даже чуть лучше) в центре города N. По некотором прошествии времени в их доме появилась кроватка и набор детского белья. А вскоре и детские пеленки парусами забелели на балконе. Новорожденной дочке Наташе требовалось много пеленок — она уродилась в папу, крупной и громкоголосой. Гаврилов в ту пору уже не читал стихи классиков, он пел Розенбаума.

— Гоп-стоп, мы подошли из-за угла, гоп-стоп, ты много на себя взяла… — развязно басил он, мусоля в уголках губ сигарету.

В стране ширилась перестройка, ядовитым плющом обвивала она Россию со всеми ее гигантскими пространствами, лесами, полями, танками самолетами, заводами, новостройками, железнодорожными мостами и человеческими душами. От ядовитых объятий, прежде всего, как более податливые и мягкие, страдали люди. У перестроечного человека перво-наперво заболевала совесть и, как шагреневая кожа, быстро начинала уменьшаться в размерах. Выяснилось, что с полноценной совестью жить обузливо, а с микроскопической существовать гораздо легче. Да и как иначе уцелеть, если кого-то не обманешь? Как построить свой неправедный капитал? Вместе с совестью умалялся и интеллект.

Да ведают потомки православных

Земли родной минувшую судьбу,

Своих царей великих поминают

За их труды, за славу, за добро —

А за грехи, за темные деянья

Спасителя смиренно умоляют.[2]

Прасковья любила перечитывать эти строки. Но много нашлось бы в перестроечные годы таковых, кто вспомнил бы и назвал их автора? Зато «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла» знали почти все.

Гавриловнекоторое время еще работал на заводе. Но уже без прежней охотки. Энтузиазм его постепенно переключался в область новой капиталистической будущности. Ларьки, торговые павильоны, броская реклама иностранных товаров, биржи, лохотроны, игровые залы — все это манило его, как муху на мёд. Особенно игровые залы, автоматы, казино, рулетки, покерные столы… Гавриловотчего-то вбил себе в мозг, что Фортуна, как своему избранному любимцу, приготовила ему большой куш. И надо лишь выгадать нужное время и нужное место…

Как в воображении Германа из «Пиковой дамы» «тройка, семерка, туз» заслонили, по словам автора, образ мертвой старухи, так и в голове Гаврилова те же самые «тройка, семерка, туз» подменили собой основательность в поступках и здравый смысл почтенного главы семейства.

Быть может, перечитай Гаврилов повесть Пушкина, он изменил бы хоть что-то в своей судьбе? Неужели не охладила бы его пыла игрока трагическая сей повести развязка? А ну как прочитал бы он о том, что «Герман сошел с ума. …сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: “Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..”»?[3]

Ужели не образумился бы Гаврилов? Пустое дело. Конечно же, нет! Рассмеялся бы и напел бы свое любимое: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…» Нет, Гавриловне желал образумливаться. Он бегал по «нужным» местам, спуская всё, прежде трудом и терпением, нажитое. Прасковья чуяла беду. Да и как тут не почуешь, когда к ним в квартиру зачастили незваные визитеры, требующие возврата каких-то займов и долгов, трясли расписками, грозили милицией, судами, расправами и прочими карами земными и небесными?

Дочке Наталье в ту пору уж минуло восемнадцать, и Прасковья Петровна от греха подальше решила срочно определить ее замуж. Тут же начала действовать. Через очень дальних знакомых нашла простенького женишка, проживавшего в забытом и заброшенном селе, где искать уж точно никто никого не станет. Извертелась, как юла, но убедила всех в необходимости скорой свадьбы. Что, собственно, и произошло. На удивление, брак оказался удачным. Женишок обзавелся фермерским хозяйством, быстро встал на ноги и содержал жену свою в полном достатке.

В то самое время в доме самой Прасковьи всё окончательно летело под откос. Заимодатели Гаврилова требовали уже не денег — они трясли закладными на квартиру и на всё имущество. Прасковья плакала, но что ее слезы в этом мире кривых зеркал и полей чудес? Однажды люди из агентства по недвижимости, которым Гаврилов задолжал крупную сумму, привезли его домой избитого, окровавленного. Им обоим приставляли к горлу нож, грозили смертью, вынуждая подписать бумаги. Как тут не подпишешь? С этой самой минуты и дом, и всё, что в нем находилось, перестало им принадлежать. Смех, да и только! Воистину — поле чудес! Наутро Гаврилов исчез и появился в ее жизни лишь один раз — на бракоразводном процессе. Но это случилось уже гораздо позже. А тогда она и не знала — жив ли ее бывший благоверный?

Впрочем, ей было совсем не до выяснений. Какие-то другие неудовлетворенные заимодавцы Гаврилова бегали за ней, потрясая бумажками, и требовали, угрожали и опять требовали… Она жила у знакомых, друзей. Но и там ее находили — казалось, безумной погоне не будет конца. Вскоре все, кого она знала, затворили пред ней двери своих домов. Тогда же ей пришлось уволиться с работы — и там доставали ее мужнины кредиторы. Несколько дней она прожила в гостинице, самой дешёвой, но и такие расходы становились ей теперь не по карману. Что еще оставалось: вокзал, притоны, подвалы?

Долго, уже не считая часов, она бродила по городу, за плечами висел рюкзак со всем ее имуществом… В изнеможении замерла у какой-то, заставленной манекенами, витрины… Там за стеклом, в облаке инфернально-фиолетового света, под вывеской «Распродажа от кутюр», парили призраки не существующей для нее жизни. В плывущих пятнах пластмассовых лиц — в каждом из них — она читала вынесенный ей судьбой приговор: никто и нигде тебя не ждет! Сквозь внутреннее ее пространство черной гадюкой проскользнула мысль: «Зачем жить? Какой в этом смысл?» Душа наполнилась тяжелым мертвящим туманом, силы покинули тело, и она подрубленным деревом рухнула на асфальт. Сознание, как задутая ветром свеча, угасло и ускользнуло под неведомые смертным кровы бытия…

Ее тормошили, пытались приподнять… Смутно, будто из глубины колодца, она слышала какие-то слова, вроде бы знакомые, но непонятные и снова ускользала вглубь… Потом куда-то шла, механически передвигая ноги, чувствовала рядом чье-то плечо, заботливо поддерживающую руку…

Когда сознание окончательно к ней вернулось, она обнаружила себя в незнакомой комнате, рядом с неизвестной ей старушкой, изящной, с приятными чертами лица и выразительными голубыми глазами. Обе они сидели на стульях с высокими, ажурной резьбы, спинками за покрытым светлой скатертью круглом столом, и она, Прасковья, только что отхлебнула из глиняной плошки какого-то горьковатого душистого травяного настоя.

— Ты пей, пей родимая, — необыкновенно добрым, умилительным даже голосом проворковала старушка, — сейчас тебе совсем хорошо будет. И сердечко твое отойдет, и в головке прояснится.

— Где я? — спросила Прасковья и обвела обретающим прежнюю силу взглядом скромные, но почему-то кажущиеся изысканными, интерьеры своего неожиданного приюта. Прежде всего, обращал на себя внимание опущенный низко, едва ли не к самому столу, обтянутый тонкого узора шелком, абажур светильника. Он, как горящий очаг, казался центром этого дома, средоточием уюта и спокойствия. В его мягком, слабеющем с удалением от стола свете все прочие предметы — небольшой комод, диванчик у стены, этажерка с книгами — теряя твердые очертания, расплывались и, точно впадали в полудрем. Казалось, они вот-вот засопят, захлюпают носами. Все это рождало атмосферу отдохновения и тихую радость. Прасковье захотелось улыбнуться. Она отхлебнула настоя, и, почувствовав, что улыбка вот-вот расцветет на ее губах, стиснула зубы и… поперхнулась.

— Простите, — сконфузилась она и виновато взглянула на старушку.

— А ты не неволь себя, — хозяйка улыбнулась и пальцами легонько коснулась руки гостьи, — весело тебе, так и посмейся. Тебя здесь никто не обидит. А меня, кстати, зовут Феврония, можешь так меня и величать или тетя Февря — так тебе будет удобней.

— Спасибо, тетя Февря! — от невесомого старушкиного прикосновения Прасковья совсем оттаяла, она, далеко уже не юница, почувствовала вдруг себя девчонкой, улыбка растянула ее губы в радостный полумесяц. — Меня Прасковьей зовут. А вы, наверное, волшебница?

— Коли хочешь, буду волшебницей, — охотно согласилась старушка и тут же добавила: — Ты вот что, Параскевушка, видишь диванчик у стеночки? На нем и располагайся, отдохни, укроешься пледом, я его сейчас принесу. А разговоры и расспросы отложим на потом.

От непривычного к себе обращение, Прасковья непроизвольно напряглась лицом, что, не осталось не замеченным, поскольку Феврония тут же спросила:

— Ничего, что я так тебя буду называть? Больно уж «Прасковья» неласково звучит. Будешь Параскевой, согласна?

Прасковья кивнула. Сейчас она согласилась бы быть кем угодно, лишь бы хоть на краткое время обрести покой. Мысли в ее голове разбегались. Она не понимала: почему ее так принимают? В чем причина этой доброты? Что вообще происходит? Рассеянно блуждая взглядом по комнате, она задержала глаза на настенном портрете, откуда смотрела на нее хозяйка дома только лет на сорок моложе. С ней рядом находился, наверное, ее супруг — с аристократическим лицом потомственного дворянина. Женщина, безусловно, тоже выглядела и благородной, и красивой, но супруг был выше всяких сравнений, прямо как молодой Янковский или Вячеслав Тихонов.

— Это ваш муж на фотографии? — спросила Прасковья.

Она испытывала неловкость, но все равно всматривалась в лицо своей благодетельницы, пытаясь понять, насколько изменила его зачастую абсолютно не знающая жалости кисть времени. Нет, к этой женщине время явно благоволило, оно лишь слегка нарушило четкость линий, отняло блеск и румянец, заменив их легкой вуалью морщинок и утонченной белизной, что, возможно, не менее ценно, чем скоропреходящие дары юности.

— Да, это мой муж, — ответила Феврония, — мой Петр Юрьевич.

Голос ее и выражение лица вносили полную ясность в суть их с супругом семейных отношений, способных, как почувствовала Прасковья, уместиться в двух всего словах — уважение и любовь. За семьдесят ведь старушке, а все еще любит! Поди уж и схоронила кормильца? Прасковья отметила, что думает о хозяйке этого гостеприимного приюта с несвойственной для себя теплотой, потому как успела отвыкнуть от хорошего, зачерствела.

— А ваш супруг? — спросила она и, стараясь выглядеть деликатной, добавила: — Простите за такой вопрос, жив ли?

— Что ты, Параскевушка! — старушка всплеснула руками. — С чего это ему умирать? Конечно, жив. На работе сейчас. Любит он, родимый, трудиться, людям помогать. Нет ему никакого угомона!

— Ой, простите! — Прасковья не знала, куда себя деть от стыда. Но старушка вела себя столь безмятежно и выказывала к ней такую благорасположенность, что гостья успокоилась и согласилась прилечь на диванчик. Заснула она мгновенно…

Просыпалась столь же стремительно, летящей птицей пронзая упругую плоть сонного небытия. Какие-то мрачные расплывающиеся фигуры пытались поспеть за ней, ухватить, уцепиться; пугали шипящими змеиными голосами: «Ничего не было, никакого приюта добра, ты все также одна — никчемная и никому ненужная…» Нет! Уже открывая глаза, она услышала собственный вскрик: «Нет! Нет!..» Вскинулась телом, вскочила, стряхивая ладонью с лица паутину наваждения. Но, слава Богу, от парящего над столом шелкового абажура все также мягко струился свет. У стен в полумраке нерешительно колебались тени. Рослая этажерка клонила к ней свое плечо, доверчиво открывая теснящиеся в разверстой груди фолианты с золотыми буквами на корешках. В противоположном углу у незамеченного ею ранее киота с иконами спиной к ней стоял высокий мужчина. Правая рука его совершала невидимые для нее движения, а голова то и дело склонялась и исчезала за линией плеч. Молится, догадалась она и замерла в нерешительности, не зная, куда себя деть.

Тут в комнату вошла Феврония с заставленным чайными принадлежностями подносом в руках. Взглянув на гостью, она безмолвным движением подбородка указала ей в сторону стола. Прасковья, стараясь двигаться безшумно, приблизилась и, подхватив одной рукой поднос, другой помогла старушке выстроить на скатерти аккуратный натюрморт из чашек, чайничков, блюдечек, вазочек с сахаром, печеньем, медом и орехами. Мужчина обернулся в их сторону, посмотрел на Прасковью, как той показалось, строгим оценивающим взглядом. И опять вернулся к своему занятию. Но теперь он читал вслух: «Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да придет Царствие Твое…». Завершив молитву, он подошел к столу и широко его перекрестил. Феврония в это время тоже осенила себя крестным знамением, поклонилась в сторону икон, после чего представила мужа гостье:

— Это Петр Юрьевич, мой муж и благодетель.

Петр Юрьевич четким движением военного человека отбил головой поклон, и Прасковье показалось, что перед ней гвардейский полковник или даже генерал из забытых царских времен.

— А это, — Феврония полуобняла гостью, — наша дорогая Параскева…

Когда с формальностями было покончено, Прасковья Петровна смогла, наконец, как следует рассмотреть хозяина этого дома. Издали, да еще окутанный полумраком, Петр Юрьевич показался ей моложавым, но здесь у стола в потоке света возраст его открыто заявлял о себе: и глубокими складками на щеках, и веерами добрых морщинок под глазами, и седовласостью. Причем белоснежные волосы его были расчесаны на косой пробор и безукоризненно уложены, а борода, также выбеленная как снег, подстрижена аккуратным полукругом. Темный, отнюдь не новый, но достойного вида костюм сидел на нем безукоризненно. Весь, дышащий благородством и аристократичностью, Петр Юрьевич со своими серыми, исполненными какой-то особенной мудростью, глазами, казался ожившим персонажем романов Тургенева или Толстого. Прасковья ожидала, что он скажет сейчас нечто неординарное, магическое, и это окончательно подтвердит его право на принадлежность к героям мировой классики. Но услышала слова не совсем ей понятные и сказанные притом заурядным тоном без интонаций и акцентов.

— Ангела вам за трапезой, дети мои, Благословения Божия испросили, теперь вкусим от даров Его.

Некоторое время молча пили чай. Старушка то и дело подкладывала гостье то варенья, то медку, то орехов. Наконец Петр Юрьевич отодвинул от себя чашку, перевел дух и, взглянув на Прасковью, спросил:

— Что же у тебя случилось, Параскева?

Наверное, по лицу ее опять промелькнула некая тень недоумения: что делать, как педагог, не привыкла она к фамильярному с собой обращению, да и от такового безупречного, как думалось ей, аристократа, ожидала она иного обхождения. Тут же вмешалась Феврония, которая, похоже, просто читала ее мысли:

— А ты не удивляйся, Параскевушка, что мы к тебе так запросто на «ты» обращаемся, мы ведь и Богу так молимся, и милости Его испрашивая, на «Ты» Его называем. Ужели человек больше Бога? На Руси спокон века самые простые крестьяне так и боярина, и самого царя величали. Так что ты уж не обезсудь, Параскевушка, и к нам так же запросто обращайся. И прости нас, если что!

— Да что вы! — Прасковья почему-то вовсе не удивилась проницательности старушки. — Я не обижаюсь. А случилось у меня…, — он стиснула щеки руками, несколько мгновений раздумывала, потом оперлась о край столешницы, чуть склонилась вперед и, с решительностью человека, на «отлично» знающего сопромат, начала свой рассказ, причем с самого начала, с первого свидания с будущим своим мужем Гавриловым. Рассказывая, поглядывала на хозяев дома: как-то отнесутся они к ее бедам-скорбям? Видела, как менялось лицо Февронии, все более исполняясь сочувствием. Это придавало Прасковье сил. А вот Петр Юрьевич казался безстрастным. Лишь однажды мелькнула на лице его тень негодования, когда рассказывала она о предательствах мужа.

— Вот и все, осталась я со своей заплечной сумкой, в ней все мое богатство, — завершила она свою горькую исповедь и сложила ладони на груди, словно ожидала решения суда.

— Что ж, — вздохнула Феврония, — дал Господь тебе крест понести, даст и утешение. А без креста нам, христианам, душу не спасти. И всегда помни, когда претерпеваешь скорби, что кто-то в это же время несет гораздо более тяжкий крест. А Господь всегда близ. Всегда готов даровать утешение и даже чудо, если есть Его святая воля.

— Да какого же чуда мне ждать? — Прасковья неловко смахнула со щеки слезинку. — Это по молодости возможно, вот раньше я мечтала: и то у меня будет и это. Ждала, думала: еще чуть-чуть потерпеть всё и произойдет. Но не случилось в моей жизни никакого чуда.

— Будет, будет! — радостно проворковала Феврония. — Недолго тебе ждать. А вот теперь послушай мою историю о чуде. Можно, батюшка? — старушка вопросительно взглянула на супруга, тот с серьезным видом кивнул.

— Так слушай, — продолжала Феврония, — случилось это в стародавние времена. В один русский городок стал прилетать змей-оборотень, «враг рода человеческого», и соблазнять жену местного князя. Ничего не могли поделать с супостатом, никто не мог его победить. От некоего прозорливого старца узнала княгиня, что одолеть змия может лишь младший княжий брат. Что ж, снарядился тот в поход, вышел на бой с драконом и одержал верх. Только после победы напала на юного князя страшная болезнь — покрылись его руки и лицо ужасными язвами. Не один лекарь не мог одолеть болезнь. Тут снится больному сон, что исцелить его может лишь дочь пчеловода, благочестивая дева, крестьянка деревни Ласковой, что под Рязанью. Велел князь везти себя в Рязанскую землю, славящуюся лекарями. Там, зайдя в одну горницу, он увидел девицу — сидит та за ткацким станком, а перед ней прыгает заяц. Поразила дева князя своей красотой, а еще более мудростью. Легко разгадывала она самые трудные загадки. Исцелила девушка князя. Вскоре тот понял, что это его единственная любовь. Они поженились. Но городскую знать выбор князя настолько оскорбил, что ему было предложено либо оставить простолюдинку, либо покинуть город. «Что Бог сочетал, того человек да не разлучит» — твердо ответил князь и отбыл с любимой женой в далекую деревню. Жили они долго и счастливо…

— И умерли в один день, — не удержавшись, выпалила Прасковья и тут же, смутившись, прикрыла губы ладошкой.

— А ты откуда знаешь? — Феврония с мужем обменялась взглядами, после чего старушка с улыбкой сказала: — Все так и было, милая. И с тобой так будет, найдет еще тебя твой князь.

Прасковья лишь хлопнула глазами, возражать не хотелось, но и согласиться было бы смешно: чай уж не девочка, чтобы верить в сказки.

— А что, по-твоему, есть чудо, Параскева? — спросил Петр Юрьевич и так внимательно взглянул на нее, что Прасковье стало не по себе.

— Чудо… — она пыталась отыскать в памяти что-то подходящее и вдруг вспомнив, сказала: — что непонятно, то и чудо, так Чехов говорил.

— Путаник был ваш Чехов, — начала, было, Феврония, но замолчала: Петр Юрьевич плавным движением руки остановил ее

— Ну почему же, — сказал он, — уже одно его известное всем «Человек — это то, во что он верит», не позволяет его окончательно причислить к разряду путаников. Просто он часто бывает неточен. Нет, чудо — это не нечто непонятное. Напротив, чудо — это когда непонятное становится понятным, рухнувшее восстанавливается, утраченное возвращается. При чуде, скажите вы, нарушается чин естества? Да? Нет, отвечу я. Здесь тайна, быть может, одна из самых великих. Чудо — не нарушение чина естества, оно — его восстановление! Ведь о каком естестве мы ведем речь в нашем мире? Падшем, поверженном грехом, подлежащем смерти и тлению. Вот смертельно больной исцеляется от болезни. Медицина была безсильна, а он выздоровел. «Не может быть!», — восклицают врачи. «Чудо!», — восхищаются люди. Но посмотрите, какого рода это чудо? Восстановление нетленной до грехопадения человеческой природы. И воскрешение умершего такого же рода явление. Так чему же здесь удивляться? Лишь глубине милосердия Божия. Ведь мы и попросить-то Его должным образом не можем. Разве ж Он отказал бы, если б воззвали мы из глубины чистого сердца? Но не умеем, сердца наши нечисты, всегда чем-то связаны и порабощены, всегда ищут чего-то своего, земляного, тленного. Но Господь все равно сотворяет чудо. Зачастую мы его не замечаем, продолжаем роптать: Господи, почему не слышишь нас? Да разве может Он не слышать? Мать, и очень уставшая, отзовется на плачь младенца в колыбели, а Господь любит каждого безмерно больше. Только каждое Его чудо обращено лицом к вечности — там его, чуда, завершение, там итог. Там и наше его понимание. Как стыдно бывает всем тем, кто здесь роптал на Бога: почему, дескать, не помог, почему отверг мою молитву?

Тут Петр Юрьевич сделал паузу, скорее всего, давая Прасковье возможность осмыслить сказанное, но она поняла это по-своему и поспешила выложить свои мысли:

— Все это хорошо, — сказала, — только кто побывал там и увидел стыд на лицах умерших? Если бы могли знать, что ожидает нас там?

Феврония всплеснула руками, Петр Юрьевич склонил голову к плечу и оба взглянули на нее с таким искренним сожалением, будто она позволила себе нечто совершенно недопустимое.

— Что? — осеклась Прасковья. — Я что-то не то сказала? Но ведь все так говорят? Да и не видела я никаких чудес. То что люди просят для себя чуда — это видела и знаю, но никто ничего не получает, кроме олигархов, конечно. Но ведь они-то как раз и не достойны чуда, да и в Бога вовсе не верят? Или я не права?

— Права ты или нет? — в глазах Петра Юрьевича вспыхнули озорные искорки. — А сама-то как думаешь? Сколько раз об этом думала, с учениками говорила на уроках: нет, дескать, правды, все самое лучшее достается самым плохим. Но что — это «самое лучшее»? Богатства? Дворцы? Множество лакеев в ливреях? Власть? Зависть и страх в глазах окружающих? Да разве ж в этом чудо?

В комнате разлился тихий мелодичный звон, будто невидимый музыкант чуткими пальцами пробудил ото сна сотни маленьких колокольчиков. Прасковье показалось, что она поплыла в этом нежном звуковом потоке, ей стало тепло, уютно, словно она опять оказалась там, в далеком детстве, свернулась калачиком на коленях у матери. Боже, как хорошо! Но звуки постепенно замерли, исчезли, уступив место тишине, и она опять услышала голос Петра Юрьевича:

— Уходит земное и приходит небесное — это чудо. Ты согласна?

— Да, — тут же, не раздумывая, ответила Прасковья.

— Вот видишь, все ты прекрасно знаешь сама. А богатство — это скорее наказание, это каторга, ссылка в безводную пустыню, где выжить крайне трудно. Это античудо, которое творит антитворец, Божий и наш извечный противник — диавол. Это его ложь, его наваждение, и миллионы готовы идти этим погибельным путем, потому что уверены, что чудо в обладании вещами, в силе, могуществе, власти. Обман! Чудовищное заблуждение! А вот прощение? Разве это не чудо? О как часто мы бываем виноваты, но при этом ищем вину в других, выступаем судией и изрекаем приговор. Если б вы могли видеть, что творит с миром вражда, ненависть, жестокосердие, непрощение! Эта чудовищная сила разрушает все скрепы земли и земля давно поверглась бы в прах, если бы ни милость Божия, ни укрепляющая сила Его благодати. Поэтому Господь и строг: «Если не будете прощать людям согрешения их, — говорит Он, — то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших».[4] Умеешь ли ты прощать, Параскева?

— Прощать? — та замялась, думая о тех, кто лишил ее дома, о подлости мужа, предательстве друзей. — Если я скажу да, то наверно, совру.

— Нет, врать не надо, но и оставаться врагом Божиим нельзя, ведь не прощающий нарушает заповедь Божию. Не прощающий сам становится источником зла. А знаешь что такое зло? По своему действию оно подобно взрыву, наибольший ущерб наносится в точке его возникновения, потом страдают те, кто находится в непосредственной близости. До тех, на кого зло обращено, оно доходит значительно ослабленным, и последствия его сказываются в значительно меньшей степени. Или вообще не сказываются. Непонятно? А ведь тайны тут никакой нет. Убивающий другого прежде убивает себя, свою бессмертную душу, тяжесть его греха ложится на его детей, его близких, и они испытывают страдания. Тебя чего-то лишили обманом? Но если б ты знала, какому разорению они тем самым подвергли себя и всех своих близких, ты бы их пожалела. Об одной утрате стоит пожалеть: если ты потеряешь своего Господа, забудешь к Нему дорогу, откажешься от Него. А все остальное восполнимо, если не здесь, то там в вечности…

— Кабы знать, что там, в вечности, — опять вздохнула Прасковья и с настороженностью взглянула на Петра Юрьевича: не рассердил ли его такой ответ?

Но тот оставался благодушен.

— Что ж, — спокойно продолжал он, — не будем торопить события, очень скоро ты сама все поймешь. А пока ответь мне: хочешь ли ты быть с Христом? Или тебе это безразлично?

— Хочу, я хочу быть вместе с Христом, — твердо сказала Прасковья.

— Тогда твердо запомни: кто во Христе, тот новая тварь; древнее прошло, теперь все новое.[5] Ты будешь с Христом, если будешь поступать как Он велит, а все древнее оставь в прошлой жизни. Ты новый человек! И чтобы наполнить свое новое естество, ты пойдешь в храм и всему там научишься, все там узнаешь, да и жизнь там свою новую найдешь. Так и будет.

— Хотелось бы верить, — чуть слышно сказала Прасковья.

— Все так и будет, — твердо повторил Петр Юрьевич, — немного потерпи, старое будет от тебя отставать, отваливаться, быть может, станет немножко больно, чуть-чуть страшно, но через терпение ты все преодолеешь. Феврония, голубушка, — Петр Юрьевич склонился в сторону супруги, — принеси нашей гостье подарочек, ты знаешь какой.

— А он у меня уж здесь, готов, — радостно воскликнула та, — вот возьми, Параскевушка, — старушка протянула ей серебренные крестик и цепочку, — носи отныне всегда и никогда с себя не снимай.

— У меня был, золотой, — стала оправдываться Прасковья, — пропал, в ломбард Гаврилов сдал. Я б купила себе…

— Теперь будет серебряный, — сказал Петр Юрьевич, — да и неважно из чего он сделан: из золота, серебра, дерева. Он — Христов, он орудие нашего спасения и без него никому из нас нельзя и шага ступить. А теперь, новый человек Параскева, мы прочитаем молитвы на сон грядущим, и ты ложись почивать, утро вечера мудренее. Утром мы решим еще один важный для тебя вопрос.

После молитв, которые Прасковья слушала вполуха, так как собственные мысли то и дело уносили ее куда-то далече, Феврония застелили ей постель на давешнем диванчике, уже подтвердившим свое право служить местом отдохновения. Хрустящие простыни источали запах резеды и чего-то еще, смутно знакомого. Флюиды этих ароматов потревожили сонный пруд памяти, поверхность его заколебалась, двинулась расходящимися волнами и в этом тихом движении рождались буквы, слагающиеся в слова: «Летний вечер тихо тает и переходит в ночь, в теплом воздухе пахнет резедой и липой». «Тургенев», — то ли прошептала, то ли просто подумала она, засыпая…

Но заснув, тут же открыла глаза и увидела, что на ее постели лежал какой-то мужчина. Сама же она сидела в отдалении. Мужчина был явно болен, над ним склонилась женщина и что-то тихо ему говорила, потом она обернулась и попросила кого-то принести льда.

— Полноте, оставьте это, — сказал больной, — На пустое сердце льда не кладут.

Тут Прасковья каким-то образом совсем близко увидела его лицо, отмеченное печатью тяжелой болезни. В усталых глазах догорал предсмертный огонь. Близ затухающего пламени, где истлевали последние силы больного, таилась смерть, вот-вот готовая накрыть белым саваном остывающее кострище…

«А ведь я его знаю, — догадалась Прасковья, — Только где же его пенсне? Да вот же, это же о нем…» Она смотрела на стену, где в золоченой портретной раме на пустом сером холсте повисли написанные красной краской слова: «Он был великим, быть может, одним из величайших художников всех времен и народов. Он восхищался Марком Аврелием и был его достоин. Но он никогда бы не позволил, чтобы ему об этом сказали…» Она заметила, что буквы, словно им было нестерпимо жарко, шевелились, вздувались пузырями и медленно стекали вниз, постепенно делая надпись трудночитаемой. Она поняла, что слова эти скоро исчезнут совсем.

В комнату, в сопровождении нескольких молодых людей, вошел человек с саквояжем и, хотя на нем не было белого халата, Прасковья догадалась, что это доктор. Он как-то неуклюже-угловато склонился над пациентом, несколько раз, словно циркулем, прочертил в воздухе рукой и почему-то, вместо лекарства, приказал дать больному шампанского. Тот с трудом приподнялся над постелью, сел и нарочито громким голосом сказал по-немецки: «Ich sterbe». Потом повторил: «Я умираю». Кто-то подал ему бокал, он принял его в свою руку и улыбнулся. На мгновение эта улыбка стерла с его лица печать подступающей смерти. Возникла пауза, которую, как ей вдруг показалось, надо было заполнить какими-то важными словами, эти слова могли бы многое для него изменить. Прасковья хотела подсказать, напомнить, но не вспомнила. А он, быть может, этих слов и не знал? И не произнес…

«Давно я не пил шампанского...», — вместо этого сказал, словно выдохнул, он и спокойно выпил всё до дна. Силы тут же его оставили и он беспомощно откинулся назад на постель. Медленно перевернулся на левый бок и замолк…

«Все, — поняла Прасковья, — поздно ждать слов». Смерть забрала то, что ей причиталось. На сердце ей легла печаль, с этим чувством она проснулась...

И поплыла в облаке цветочных ароматов, словно вокруг нее расцветал весенний сад. Утро уж шагнуло сквозь расшторенные окна в дом Февронии и Петра Юрьевича, и раскрасило, омолодило все, что поддавалось магии ее красок. Стол и стулья, шкаф и комод вытянулись, постройнели, как будто сбросили с себя груз лет. Даже золото на корешках древних фолиантов заиграло по-новому, по-молодому. И лишь шелковый абажур светильника выглядел все так же аристократично и строго. И если б все сейчас вдруг пустилось в пляс, он один бы не двинулся с места, оставаясь примером неизменности и порядка.

Она посмотрела в окно, но вид из него полностью закрывал высокий зеленый кустарник. Хозяев в комнате не было и Прасковья, сделав несколько нерешительных шагов, остановилась у иконостаса. Лики Иисуса Христа и Пресвятой Богородицы были словно живые, особенно глаза, строгие и проникновенные. Ее внимание привлек огонек лампадки, такой ровный и спокойный, как и сама жизнь в этом уютном доме. Некоторое время она не отводила от него взгляда, и думала о том, что это такое — быть новым человеком?

— Это хорошо, Параскевушка, что ты к молитве обращаешься, — сказала незаметно подошедшая Феврония, — Недаром говорят: как проснетесь, первое слово ваше к Богу да будет: «Дай мне, Господи, положить начало благое!»

— Не умею я молиться, тетя Февря, — призналась Прасковья, — так лишь про себя: «Господи, помоги, да Господи, прости».

— Научишься. И главное, что бы всякая твоя молитва и «вслух» и «про себя» исходила из сердца. Ведь Господь сказал: «Сын мой! отдай сердце твое Мне».[6] На молитвослов, почитай пока, сколько сможешь, — Феврония подала ей книгу и раскрыла в нужном месте.

— Спасибо, — Прасковья приняла молитвослов, — представляете, а мне сегодня Чехов снился, Антон Павлович, как он умирал.

— И как?

— Что-то было не так, мне аж в сердце резануло, хотелось ему помочь, но во сне не вышло ничего. Ему, наверное, надо было прощения попросить у ближних, ну я не знаю? Священника пригласить? А он думал, как бы ему получше выглядеть в глазах окружающих. Но я-то сама только сейчас это поняла, а тогда словно забыла обо всем.

— Право христианской кончины надо заслужить соответствующей жизнью. Это кажется, что успеешь с Богом договориться, прощение получить. Откладываешь на потом, а смерть, хоть и ожидаешь ее, все равно приходит неожиданно и забирает неготового. Всё не так, когда не с Богом. Что человек, даже великий человек? В нихже, сказано, несть спасения.[7]

— Он шампанское перед смертью пил.

— Вот, а Пушкин Святых Тайн причащался. Большая разница. Ладно, читай молитвы, потом поговорим...

— Ну а я-то как могла забыть? Подсказала бы ему…

— Еще и не раз забудешь, пока веры твердой у тебя не будет. Попомни мои слова.

Завтракали они вдвоем с Февронией. Потом Прасковья помогала хозяйке на кухне мыть посуду.

— Знаешь, Параскевушка, — сказала Феврония, — а ведь мой Петр Юрьевич настоящий князь.

— В смысле, его предки были князьями? — уточнила Прасковья

— И предки, и он сам, он ведь даже княжил.

Тут пришел Петр Юрьевич, и Прасковья не успела выяснить, где же это княжил супруг Феврониии. Петр Юрьевич позвал всех в комнату и усадил за стол. Сам сел напротив Прасковьи и долго смотрел на нее. Это был тоже разговор, разговор глаз, и пусть она не слышала слов, но тепло, доброта взгляда Петра Юрьевича могли быть дороже самой лучшей беседы. Однако пришло время и для слов.

— Тебе следует сегодня уехать, — сказал Петр Юрьевич, — автобус через три часа. Вот билет.

— Я понимаю, — часто закивала головой Прасковья, сердце ее оборвалось, — мне и самой стыдно злоупотреблять вашим гостеприимством. Сейчас оденусь и пойду.

— Ну что ты, голубушка, — Феврония взяла ее за руку и, успокаивая, погладила, — да разве можешь ты нам быть в тягость? Просто тебе надо ехать. Надо! Так Господь положил. Потом ты поймешь, почему.

— Да, да, — продолжала кивать Прасковья, она чувствовала, что щеки ее горят.

— А куда ехать, тебе не интересно? — спросил Петр Юрьевич и, не дожидаясь ее ответа, продолжал. — Путь твой в соседнюю область, ехать несколько часов, как доберешься до города, спроси на автовокзале как дойти до Крестовоздвиженского храма, это не очень далеко. В храме подойдешь к батюшке, отцу Александру, он молодой, может быть резковатым, но быстро отходит. Вообще-то он добрый. Отдашь ему посылочку, скажешь от Петра и Февронии, от нас, стало быть. Скажешь, мы просили помочь тебе устроиться, да он и сам все поймет.

— Какую посылочку? Что в ней? — спросила Прасковья, чувствую, что к глазам её подступают слезы.

— Этого тебе, Параскевушка, до сроку лучше не знать, — Петр Юрьевич говорил мягко, словно извинялся перед ней, — но поверь, ничего дурного там нет. А вот и сама посылочка.

Феврония уже держала в руках небольшого размера пакет, обмотанный скотчем.

— Он легкий совсем, — старушка сделала успокоительный жест рукой, — и мне старой не в обузу, а тебе и подавно. А уж как батюшка-то рад будет такой посылочке!

Глаза у Прасковьи наполнились слезами, и что-либо поделать с этим было выше ее сил. «Глупость какая-то, да не могу же я у них остаться, так не бывает, они чужие люди, чего я хочу? И при всём притом, они же стараются мне помочь. Но все равно, так хочется еще здесь побыть… Господи, как глупо я себя веду» Она с опаской взглянула на Петра Юрьевича: не заметил ли чего? Да нет, тот в этот самый момент что-то тихо говорил Февронии. Старушка кивнула, протянула к гостье руку и погладила ее по плечу.

— Ты не расстраивайся, Параскевушка, — сказала ласково, — так ведь и должно быть, сомнения, внутренняя борьба, как только доброе дело делать налаживаешься, тут же и искушения приспевают, страхования вражьи, мысли. Ты тут же имя Божие призови, страхования и пройдут.

— Вы не подумайте, — Прасковья растерла по щекам слезы, — я не навязываюсь вам, мне и так крайне неудобно. Просто мне у вас было очень хорошо, нигде так хорошо не было, за всю жизнь. И разговаривать с вами было хорошо, я многое по-другому увидела. Спасибо вам.

— Это замечательно, Параскева, что ты все это почувствовала и поняла, и нас не надо благодарить, Бога благодари, но… — Петр Юрьевич стал вдруг очень серьезен, — впереди у тебя большая жизнь, новая жизнь. Помни, чтобез Бога у тебя всё может быть, все богатства и удовольствия жизни, да радости это, поверь мне, не принесет и в ничто вменится, а с Богом — и ржаной сухарь великая радость. Ступай и ничего не бойся! Будут у тебя искушения, наваждения, страхи, потому что противник наш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить,[8] но ты все преодолеешь, если с Богом. А сейчас отдохни перед дорогой.

Сама не зная почему, Прасковья взяла в руки давешний молитвослов и не менее часа читала не совсем непонятные ей молитвы, но на душе стало легко и даже радостно. «Они не могут желать мне плохого, — подумала она, отложив книгу, — Просто я действительно не знаю, что меня ждет впереди. А они знают. Не могу объяснить откуда, но знают. Быть может, там и правда чудо?» Вскоре Феврония пригласила ее к столу отобедать, а там уж, как сказала, пора и в дорогу.

Прощались в комнате под святыми образами. Прасковья крепко прижала к себе старушку и опять, не удержавшись, заплакала.

— Будет тебе плакать, Параскевушка, — успокаивала та, — ты теперь лишь Бога за все благодари.

Петр Юрьевич широко ее перекрестил, коснулся пальцами ее лба и благословил в дорогу:

— Бог тебе в помощь, дочка!

Она открыла дверь, думая, что попадет в переднюю или коридор, но сразу оказалась на залитом солнцем дворе, от которого комнату, где пробыла она все это время, не отделяло ничего, кроме этой самой единственной тонюсенькой двери. Отойдя на несколько шагов, она прощальным взглядом окинула гостеприимный дом Петра Юрьевича и Февронии — маленький, одноэтажный, с красной черепичной крышей, погруженный в кипящее жизнью зеленое море растений. Прямо у низенького крылечка, белым взрывом поднимаясь от земли, цвел небывало огромный куст крупных роз. Прасковья едва удержалась, чтобы не вернуться и не окунуться с головой в это благоухающее, и совсем не колючее, чудо. Но чудеса тут были повсюду. Под окнами, вдоль всего фасада, росли цветы, много разносезонных цветов, причем все одинаково пышно цвели. Ранние гиацинты и подснежники, летние петунии и пеоны соревновались в красоте цветения с осенними астрами, хризантемы и флоксами. А здешние птицы ничуть не уступили бы любому оперному театру, включая Венскую оперу. Рулады и трели выдавали жаворонки, свиристели, трясогузки, крапивницы, овсянки, скворцы и какие-то совсем неведомые пернатые певуны. Они порхали над головой, сидели на крыше, на ветках деревьев и кустов. «Расскажу, не поверят, да и возможно ли такое вообще?», — подумала она, и сорвала опустившееся с ветки в ладони яблоко, скорое всего, белый налив, оказавшееся изумительным на вкус. Она миновала несколько рядов яблоневых деревьев, густо обсыпанных плодами. За ними, словно охраняя, стояли великаны клены, вязы и тополя. А впереди, по ходу ее движения, начали просматриваться городские многоэтажки. Прасковья узнала центральную часть города. К цивилизации вела извилистая тропинка. «Никогда бы не подумала, — подивилась она, — что в нашем городе, тем более в центре, есть подобное местечко — сказка, да и только!» Она прошла мимо высоких кустов сирени и боярышника, миновала густые заросли можжевельника, и когда оглянулась, домика уже не увидела — он затерялся среди невообразимого буйства зелени. На душе у нее было спокойно, рюкзак с дополнительной ношей совсем не тяготил, ей даже захотелось спеть. И она запела бы, если бы тропинка не вывела ее — словно из поэзии в скупую прозу — во двор обычной блочной пятиэтажки. И первым, кого она увидела, был мальчик лет десяти, сидевший на скамейке рядом со сломанной качелью.

— Привет, как дела? — кивнула ему Прасковья.

— Привет, — ответил мальчик и почему-то добавил: — счастливого тебе плавания!

— И тебе, юнга! — весело отозвалась она и скомандовала: — Отдать концы!

Скомандовала скорее себе, ведь это её корабль, покинув тихую гавань, направлялся в бушующий океан. Вскоре она окунулась в городскую суету с ревом машин, ядовитым гудением парковок, бессмысленной напыщенностью банков и обмякшей расслабленностью офисов. Здесь тысячи прямоходящих с легкомысленностью упивалисьдешевой радостью кафе, доверялись лживой пестроте реклам, полагались на обманчивую полноту витрин. Тут пустое глубокомыслие порождало глупую толкотню, а над остывающими на асфальте следами курьеров проносились исчезающие тени разносчиков пиццы. Здесь всему не хватало места, всё выпирало, как тесто из горшка, лезло из собственных объемов, трещало, хрустело, чавкало, словно под шнеком мясорубки. Город и был этой мясорубкой, чудовищной и бездушной, а все остальное, как, быть может, мнилось ему, — его детищем, его фаршем, сном его мертвого разума. После чудесного сада находиться здесь не представлялось возможным. Спешно миновав несколько центральных кварталов, она вышла в район, где пешеходов и машин стало намного меньше. Появилась возможность спокойней вздохнуть. Нет, не все так страшно, слава Богу!

А на улице хозяйничала осень. И если еще недавно она смотрела на Прасковью Салтычихой,[9] норовя всыпать батогов, то теперь ласково, как добрая волшебница, улыбалась, одаривая, то нежным ветерком, то красивым цветным узором из опавших листьев. Даже хлюпающие под ногами лужи сейчас вовсе не раздражали, хотя туфли от соприкосновения с ними, как старые корабли, просились в сухой док. Вот и облака тяжелыми серыми баржами медленно тянулись — каждое в свой порт приписки…

Засмотревшись на небо, она неожиданно столкнулась с женщиной, груженной двумя внушительными сумками.

— Смотри, куда прешь, — рявкнула та, выражение лица у нее было такое, словно она только что дыхнула нашатырем. Несколько раз нервно тряхнув головой, она, уже уходя, словно тем самым нашатырем, плеснула в сторону Прасковьи:

— Лохудра!

А та еще только собиралась с духом, чтобы извиниться, и ее «простите» повисло в пустоте, поскольку гражданка с сердитой физиономией уже скрылась за группой уныло бредущих киргизов.

Зато осень хорошо всё расслышала, и, подхватив ее «простите», запустила вместе с горстью солнечно-желтых листьев вперед, в перспективу улицы. Листья кружились, словно танцевали, и каждое их «па» сопровождалось вежливым «простите». Прохожие оглядывались друг на друга, кивали и улыбались. А огненно-желтые блёстки таяли где-то вдали, исчезали и лишь едва различимое «простите» все еще звучало и звучало…

И терялось на фоне популярной песни про три розы известного поэта Сергея Соколкина:

Три розы белых, белых лягут на стол,

Три розы черных обжигают мне руки,

Три розы белых, белых — это любовь,

Три розы черных, черных — это разлука…

Голос певички доносился из открытой двери кафе «У Абдурахмана». Рядом с проросшим искусственной пальмой вазоном, призывно двигая густыми черными бровями, стоял не иначе как сам Абдурахман в пестрой тюбетейке и сгребал на себя воздух руками, словно пытаясь затянуть в свое заведение всю улицу вместе с проезжей частью, тротуарами, обметающим их земляком-дворником, двумя подвыпившими матросами и скользящими на роликах подростками.

Прасковья улыбнулась человеку в тюбетейке, окинула взглядом музыкальную кафешку, похожую на накрытую полосатым туркменским халатом кадушку с бахлавой и повернула за угол. Настроение ее тут же дало крен и зачерпнуло забортной воды: мрачное серое здание, будто затаившийся в засаде разбойник, впилось в нее тремя рядами затемненных пластиковых глаз. Повеяло холодом, и она замедлила шаг. До автовокзала оставались чуть более десяти минут хода: следовало миновать это самое серое здание, через три следующих дома, за магазином «Спорттовары», повернуть направо, срезать дорогу через дворы — и вот она, привокзальная площадь… Если бы не серое здание, ненавистное серое здание, с одним подъездом в центральном фасаде и вывеской, как черный пиратский флаг: «Агентство недвижимости “Там и Сям”». Именно сюда зашел однажды Гаврилов с документами на их квартиру и, подписав закладную, вышел с набитым деньгами бумажником. Он думал, что поймал удачу за хвост. Но это его поймали и уделали в хвост и гриву. А заодно и её… Люди из агентства вскоре силой принудили их отказаться от жилья, да и жизни едва не лишили. Сможет ли она когда-нибудь забыть эти искаженные яростью лица, оружие в их руках? Она ездила потом к владельцам «Там и Сям» Таманцеву и Сяйфулину, думала вымолить поблажку, отсрочку — что угодно, но ей лишь посмеялись в лицо. «Нет, я не смогу тут пройти, — подумала она, — надо идти в обход, пусть и далеко». Но прикинув, поняла, что опоздает на автобус и застыла в нерешительности. Что делать?

«А я ведь теперь новый человек… — вдруг вспомнила она слова Петра Юрьевича. — Моя жизнь изменится и все лучшее впереди! Что мне теперь их зло? Это не меня, себя они взорвали и теперь мучительно умирают. Это их надо пожалеть…» Страх ее начал отступать.

Ветка клена стряхнула с себя самый красивый резной лист и, как дружеское послание, запустила его прямо ей в руки. Ах, осень опять заигрывала с ней, звала за собой. И Прасковья двинулась вперед, сначала, медленно, но с каждым шагом наращивая темп. «Нет, не буду я вас жалеть, — объявила она, миновав мутную серую стену, — пусть в аду вас пожалеют». А осени спасибо! И как это многие считают ее коварной: усыпляет, де, бдительность бабьим летом, а потом ошарашивает студеными ветрами, ледяным дождем и снегом. Да нет же, ей осень казалось лучшей из всех четырех сестер — самой щедрой, доброй и приветливой.

У магазина «Спорттовары» какой-то развязанный долговязый мужчина торговал выпечкой с разукрашенного изображениями разнокалиберных хот-догов лотка.

— Горячие пирожки с ливером, котлетки в тесте — лучшее угощение в пятницу! — громко рекламировал он свой товар. — Не проходите мимо! Это, между прочим, вас касается, гражданка, с замотанным скотчем пакетом в рюкзаке.

Что? Это мне говорят? Прасковья вздрогнула. Откуда он знает про пакет?

— Вам, вам, — подтвердил продавец котлеток, словно мог слышать ее мысли.

Он сделал два быстрых шага в ее сторону и, оказавшись рядом, шепнул ей прямо в ухо:

— Продайте пакет, дам хорошие деньги! — он погрузил руку во внутренний карман куртки, явно от униформы какой-то торговой сети (Прасковья даже разглядела эмблему на левой стороне груди с надписью «Tartarus»), и извлек наружу краешек пачки тысячерублевых купюр. — Вот, можете посмотреть, прямо из сберкассы номер пятнадцать. Фамилию кассира огласить?

Прасковья отшатнулась, незнакомец показался ей крайне неприятным типом. Одно лицо чего стоило? Словно выставленная напоказ картинка из анатомического атласа — едва прикрытые полупрозрачной кожей кости черепа с мимическими и жевательными мышцами, сухожилиями и жировой клетчаткой. А запах? От него пахло пережаренной до горечи курой-гриль, острыми пряностями и жженой ватой — именно эти ароматы были ей ненавистны.

— Что вы от меня хотите? Какой пакет? Я милицию позову! — выпалила Прасковья. Ей хотелось немедленно убежать, но что-то удерживало на месте.

— Право-слово, вы как ребенок! — продавец котлеток изобразил на лице крайнюю степень удивления. — Не знаете про пакет в вашем рюкзаке? А вдруг там взрывчатка? Или чего похуже? Я же вам деньги живые предлагаю, из сберкассы, между прочим. И от пакета избавитесь и заработаете. Вы с этими деньгами до самого Магадана сможете доехать, а там, скажу по секрету, кое-кто вам очень даже знакомый проживает…

— Отстаньте, я вас не знаю, — Прасковья лихорадочно пыталась сообразить, что ей делать, — меня муж встречает, вон он за спичками в магазин отошел.

— Еще скажите за солью, — незнакомец всплеснул руками и премерзко захихикал, — да ваш муж, чтоб вы знали, спичками не пользуется со времен осады Белого дома, исключительно китайскими зажигалками, да и какие в Магадане спички? И почему это вы меня не знаете? Меня все знают! Да я, если хотите, Охлубыздин! Или сам Кикабидзе! У меня и паспорт есть! — он придвинул свою анатомическую голову к ней поближе и, приглушив тон, спросил:

— Вам на какую фамилию предъявить?

— Мне? — Прасковья беспомощно озиралась по сторонам…

И вдруг осень сделала ей очередной приятный сюрприз — неведомо откуда появился наряд милиции и двинулся прямо в их сторону.

— Ну вот, слава Богу, — Прасковья облегченно перевела дух и закричала: — Помогите, милиция!

Охлубыздин-Кикабидзе резко вскинулся, скакнул, ухватил свой торговый лоток, который, как оказалось, был на резиновом колесном ходу и с чудовищной быстротой умчался с глаз долой. Прасковье почудилось, что он просто прошел сквозь глухую кирпичную стену. «Не может быть, — подумала она, — там где-то есть проход».

Тем временем к ней приблизились два милиционера.

— Что случилось, гражданка? — спросил плечистый страж порядка в чине сержанта. — По какому случаю шумите?

— Да тут человек был странный, явно из уголовных элементов, — заторопилась Прасковья, — приставал ко мне, не давал пройти, что-то требовал.

— Домогался, говорите? — сержант внимательно на нее взглянул. — Только кто? Мы вас издали заметили и никого рядом с вами не стояло. Так что, гражданка, предъявите-ка документы.

— Как это, не стояло? Он еще Охлубыздиным представился, — оправдывалась Прасковья, доставая документы, — говорил, все его знают, а сам пирожки продавал.

— Придется вам с нами пройти, — подал голос второй милиционер. — Что там у нее с документами?

— Вроде все в порядке, — пожал плечами сержант, — была прописана, потом выписана. Вот билет у нее на автобус, отправление, кстати, через десять минут. Уезжаете?

— Хотелось бы, — кивнула Прасковья и протянула руку за паспортом.

— Ладно, идите, — сержант вернул ей документ, — больше не вводите в заблуждение органы.

— А может в отделение ее? — засомневался его напарник.

— Пускай идет, — махнул рукой сержант и чуть подтолкнул Прасковью вперед: — Да беги ты, опоздаешь ведь.

Та не заставила просить себя дважды и побежала через дворы в сторону автовокзала…

Ей повезло: нужный автобус марки «Kia» в лабиринте стоянок она нашла безошибочно, словно ведомая верхним чутьем овчарки. Шофер уже объявил отправление, и она вскочила на подножку, можно сказать, в последний момент. Благо, багажа, кроме рюкзака за спиной, у нее не было, так что, предъявив билет, она тут же проскользнула к своему законному месту. Оба кресла были свободны, она разместилась у окна и огляделась. Напротив нее через проход сидели две девчушки, по виду старшеклассницы или студентки, они, не замечая никого вокруг, тихо секретничали. Впереди бабка за что-то отчитывала девочку-подростка. Сзади, расплывшись в двух креслах сразу, дремал большой мужчина преклонных лет с запорожскими усами, у него в груди что-то булькало и урчало, обещая в скором времени вырваться наружу незаурядным храпом. Ну что ж, этого бы Прасковья не испугалась: ее Гаврилов, в свою бытность мужем, храпел ночами как камнедробильный агрегат. Еще далее, назад по проходу, автобусный полумрак броуновским движением вздохов, голосов, смешков, поскрипываний и постукиваний оживляли невидимые ей пассажиры — салон был загружен практически под завязку, и, похоже, счастье пребывать в одиночестве привалило только ей и дородному запорожцу. Она решила считать это очередным подарком осени.

Автобус, между тем, маневрировал, покидая территорию автовокзала. За бортом, как слайды на экране, сменяли друг друга разноцветные «Iveco»,«Mercedes-Benz»,«Shenlong»,«Volvo», готовые вот-вот разлететься вестниками осени в разные концы российской ойкумены.[10] «Это сколько ж людей, — подумала Прасковья, — постоянно, ежеминутно снуют туда-сюда, из города в город, из страны в страну? Покупают билеты, платят деньги… Деньги…» Её вдруг царапнула странная мысль, почему, де, было бы не взять те самые сто тысяч рублей? Пакет-посылка? Ну и что? Какое ей, в конце концов, до него дело? Ну не передаст и что? Мир перевернется? А для нее эти деньги — целое состояние. Тут она вспомнила глаза Петра Юрьевича, улыбку Февронии и почувствовала, как горят от стыда ее щеки. «Да как ты можешь так думать? — приструнила она сама себя. — А еще — новый человек». Она крепко зажмурилась, словно так можно было спрятаться от неприятных мыслей, но тут же вынуждена была вернуться в реальный мир. В проходе стоял мужчина, явно собираясь сеть на свободное место рядом с ней.

— Жутко извиняюсь, — пропел он детским голоском, — у меня билетик на это местечко.

Мужичок не отличался высоким ростом, был пухл лицом и по-бабьи округл. С виду — совсем безвредный, комичный даже, но что-то в нем сразу насторожило Прасковью. Ей показалось, что нечто подобное с ней уже было, что она уже встречалась с этим типом, и ничего хорошего эта встреча не принесла. Память напряглась, но одновременно включился рассудок и затолкал это непонятное дежавю обратно в подсознание: да, чушь, ничего, мол, не было, такого персонажа встретишь, разве забудешь?

— Меня часто с кем-то путают, — словно подглядел ее мысли незнакомец и этим еще более укрепил нехорошие предчувствия Прасковьи. Он достал из кармана огромный носовой платок, прижал его маленькими ладошками к лицу, высморкался и из-под этой маски попытался представиться:

— Борюсик!

— Что? — переспросила Прасковья. — Как вы сказали?

— Ах да, ах да, — по-старушечьи засуетился пухлолицый, пряча платок на место, — так ведь не принято в приличном обществе.

Он, как сурок, вытянулся столбиком и шаркнул ботинком:

— Борис Ходунов, честь имею представиться!

— Кто? — на Прасковью накатила волна смеха. — Как… вы… говорите? — она давилась словами. — Ходунов?.. Борис?.. Уж не Федорович ли? Борис не так-то робок… — она постаралась взять себя в руки и уже более спокойно продолжила:

Какая честь для нас, для всей Руси!

Вчерашний раб, татарин, зять Малюты,

Зять палача и сам в душе палач,

Возьмет венец и бармы Мономаха...[11]

— Так точно, — опять шаркнул ногой пухлолицый Борюсик, — Борис Федорович Ходунов, собственной персоной! А при чем тут татары и бары Мономаха? Это кто, кстати? Деловой? Авторитет? Я по барам не ходок! Меня всегда путают с кем-то другим.

— Да ладно, — махнула рукой Прасковья, — это я так, вспомнила школьную программу, садитесь уже.

Ходунов не замедлил воспользовался приглашением, ухнул филином и опустился в кресло. Увидев его в профиль, Прасковья опять испытала давешнее дежавю, и на нее повеяло холодком.

Несколько минут Ходунов устраивался на своем месте, копошился в сумке (почти такую же Гаврилов подарил Прасковье в пятилетнюю годовщину их семейной жизни), что-то доставал, прятал обратно, при этом он тяжело вздыхал и бормотал себе под нос:

— Несчастный я человек, несчастный, не каждый вынесет такое…

Он опустил перед собой столик, покрыл его салфеткой, достал пластмассовую тарелочку и выложил на нее сочащуюся бульоном и исходящую паром мозговую кость. На Прасковью пахнуло горячими кислыми щами, что очень ее удивило: мало кто решится взять в дорогу горячие щи. Но удивление ее быстро сменилось прихлынувшим отвращением, она почувствовала рвотные спазмы и отвернулась к окну.

Ходунов зачавкал, заурчал, как пожирающий пищу пес, одновременно пытаясь поддерживать разговор:

— Я вам не предлагаю… Трапеза у меня скудная… Я несчастный человек… У меня всё только на меня одного… Такой я несчастный… Хоть плач… Все плачут, заплачем, брат, и мы… Я силюсь, брат, да не могу.

— Что? — Прасковья замерла. — Что вы только что сказали? — она, пересилив себя, повернулась лицом к Ходунову.

Тот, завершив уже трапезу, со спокойным видом созерцал чисто обглоданную кость.

— Что я сказал? Да я уж и не помню. А, быть может это?

Все плачут,
Заплачем, брат, и мы.
— Я силюсь, брат,
Да не могу.
— Я также. Нет ли луку?
Потрем глаза.
— Нет, я слюней помажу.
Что там еще?
— Да кто их разберет?
— Венец за ним! он царь! он согласился!
Борис наш царь! да здравствует Борис!
[12]

Он откинулся назад в кресле и закрыл глаза.

— Пионерский стишок, старушка, Надежда Константиновна, в детстве читала, — сонным голоском пояснил он и перед тем, как засопеть, спросил: — А вы, кстати, не знали старика Крупского? Занимательный, скажу вам, был человек…

Слушая, как притворяясь спящим, похрапывает ее сосед, Прасковья мучила себя неожиданно возникшими вопросами: кто ж он такой? вот и Пушкина на память знает? во что играет? и что вообще происходит?

Впрочем, всхрапывания Ходунова ничего из себя не представляли на фоне грохотов, порождаемых спящим запорожцем. Его безуспешно пытались разбудить несколько человек, водитель крикнул в громкоговоритель, что сейчас остановит автобус, так как ему из-за храпа плохо видно дорогу. Кто-то стучал великану по голове батоном вареной колбасы, кто-то зажимал ему нос, но тот легким движением руки отбрасывал наседающих пассажиров в сторону и продолжал храпеть.

— Знай наших! — прошептал, не открывая глаз, Ходунов.

Наконец, бабка с внучкой-подростком, изловчившись, опрокинули на голову толстяку трехлитровую банку с рассолом. Тот встряхнулся, как выбравшийся из воды Ньюфаундленд, ошалело оглядел окружающий его народ и широко улыбнулся.

— У, бисовы дети! — добродушно протянул он. — Расшалились, обмочили деда Опанаса.

Ходунов довольно замурлыкал во сне, а старуха, державшая опустевшую банку, высказала общее пожелание:

— Гражданин, вы уж перестаньте храпеть, мочи нету!

— А шо я храпел? — удивленно вытаращился дед Опанас. — Да шоб меня гром побил, сроду не храпел! Изыдите, бисово племя!

Народ разбрелся по местам, дед Опанас, сердито надувшись, отвернулся к окну.

— Наш человек» — сказал Ходунов, доверительно склонившись к Прасковье.

Но та тоже молча смотрела в окно, желания общаться с соседом у нее не было. А за бортом автобуса с остуженного осеннего неба стекала вниз буровато-зеленая краска, неровными слоями покрывала поля, местами оставляя темные проплешины. Иногда черными вороньими гнездами мелькали деревушки, и не было в этих сентябрьских пейзажах давешней радости осени, что не покидала Прасковью в городе. Здесь осень скучала, и оттого даже еще полные летней силой березовые рощи выгляди грустно, а уж смешанные леса — и вовсе угрюмо. Появилась река, и на дальнем ее берегу глазам открылся белокаменный монастырь. Два храма с золотыми куполами, высокая колокольня, комплекс красивых зданий — все это разом оживило картину за окном, словно кто-то во весь голос крикнул: жизнь прекрасна!

«Слава Тебе, Господи!», — беззвучно произнесла Прасковья, вспоминая недавние наставления Петра Юрьевича: «Без Бога у тебя пусть и всё будет, да радости не принесет и в ничто вменится, а с Богом — и ржаной сухарь великая радость...» Великая радость! Прасковье показалось, что она сказала это вслух. Рядом зашелся в кашле Ходунов.

— Несчастный я человек, — едва успокоившись, забормотал он, — нет мне нигде покоя. Никто не пожалеет. Мафия в рабство взяла, кровь сосет, жилы тянет, и никому дела нет.

— Какая мафия, что вам там приснилось? — спросила Прасковья, поведение соседа начало ее раздражать.

— В рабство меня взяли, — прошептал Ходунов, — под угрозой смерти заставляют наркоту поганую перевозить, вот и сейчас со мной в сумочке полкилограмма этой дряни. Белая смерть! Помогите, выручите, ведь погибну ни за грош!

— Да вам в милицию надо, давайте, как приедем, я вам помогу, — предложила Прасквовья, но Ходунов энергично замотал головой:

— Ни в коем случае! Там-то как раз мафия и сидит, вся вдоль и поперек в погонах и портупеях. Нет, мне откупиться от них нужно. Денег им дать.

— И сколько ж надо?

Ходунов молчал не менее минуты, а потом ровным голосом сказал:

— Требуется сто тысяч рублей. Смешно, но столько стоит жизнь человека. И решить этот вопрос — пара пустяков.

— Как же? — спросила Прасковья, нехорошее предчувствие черным туманом вползало к ней в душу.

— Да очень просто, — Ходунов глазами и подбородком указал вниз под ноги, туда, где лежал ее рюкзак, — за небезызвестный вам перемотанный скотчем пакет один гражданин готов заплатить ровно сто тысяч рублей. Мы продаем пакет, вы передаете эти деньги мне, а я — мафии. И жизнь человека спасена!

— Это что ж за гражданин, не продавец ли пирожков, назвавшийся Охлубыздиным? Мошенник и аферист.

— И что это сразу мошенник? — принял обиженный вид Ходунов. — Если пирожки продает, так и мошенник? А если князя из себя корчит, так и честный человек? Так, да? Что за дискриминация? Или вам денег жалко, чтобы человека от смерти спасти? Да вы, вижу, тоже мафия! Одним миром мазаны! — последние слова Ходунов почти что пропищал и вдруг понизил голос до утробного хрипа: — Давай сюда пакет! А не то худо тебе будет! Костей не соберешь, лохудра!

— Да отдай ты этому бисову сыну, что просит! — пробасил запорожец Опанас.

— Точно, отдайте, то ведь и впрямь плохо вам станет! — поддержали толстяка девушки-студентки.

— Помоги человеку, дочка! — подала голос старуха и, взмахнув в воздухе пустой трехлитровкой, пообещала: — Мы тебе с внучкой потом пришлем две банки с огурчиками, пальчики оближешь!

— Наваждение какое-то! — воскликнула Прасковья. — Вы что, сговорились? В чем дело?

— А ты как бы думала! — прохрипел Ходунов. — Народ безмолвствует, да? Фигушки!

Тут он скорчил страшную рожу и протянул к ней руки с угрожающе растопыренными пальцами.

— В это время пассажиры с соседних мест вразнобой закричали:

— Ату ее! Бери ее за жабры! Сарынь на кичку![13] Вилы в бок!

Прасковью сковал ужас, она хотела позвать на помощь, но голос ее иссяк, как родник в безводной пустыне. Все, на что ей хватило сил, так это потянуть рукой за серебряную цепочку, нащупать крестик и с силой сжать его в ладошке. После чего она почувствовала, что куда-то проваливается, летит, все быстрее и быстрее.

— Ох, — воскликнула она и окончательно исчезла…

Там, где она пребывала до своего обратного явления, было, в общем-то, неплохо: несуетно, благопристойно и самое главное, тихо, по крайней мере, до последнего момента, пока кто-то не вторгся в ее покой с неуместно елейными словечками:

— Милочка! Милочка! Дорогуша! Просыпайся, все на свете проспишь!

— Да? — тихо обозначила она свое появление в мире. — Что случилось? Где я?

— Вообще-то ты в междугородном транспортном средстве, милочка. И через пять минут — пункт прибытия.

Прасковья открыла глаза и увидела в соседнем кресле женщину в рыжем парике, примерно ее лет, подкрашивающую ресницы.

— А где Ходунов? — спросила Прасковья, и поискала взглядом толстяка-запорожца, но на его месте сидели два интеллигентного вида мужчины, один из них как раз протирал очки.

— Ушел твой Ходунов на ходулях, милочка, — съерничала дама в парике и тут же с невозмутимым видом поинтересовалась: — А кто это, Ходунов?

— Мой сосед, мы с ним всю дорогу вместе ехали, — объяснила Прасковья.

— Ну, ты, дорогуша, даешь! — дама возмущенно хлопнула одеревеневшими от туши ресницами, — это мы, промежду прочим, с тобой суседки, с самого начала вместе ехали. Ты ж запаренная к самой отправке прибежала, к окошку попросилась и сразу храпуна дала, всю дорогу спала безпробудно. А Ходунова тут не было, не ходил тут Ходунов.

— И деда Опанаса не было? — чувствуя себя дурой, спросила Прасковья.

Она уже заметила, что на месте подружек-студенток дремал лысый старичок. Отсутствовали и бабка с внучкой — их места занимала незнакомая семейная пара. Наваждение? Если и так, то это как раз то, о чём Петр Юрьевич говорил: про противника нашего, который как лев рыкающий. Чуть не проглотили,аспиды! А рюкзак? Нет, тот, слава Богу, как и прежде, лежал у ее ног. И это главное, а остальное — было, не было? — ерунда сущая…

— У тебя с чердачком-то, милочка, как, все в норме? — прервав ее раздумья, спросила рыжая дама и постучала пальцем себе по лбу. — Может тебе карету с красным крестом подать?

— Себе вызывайте карету! — отбрила соседку Прасковья. — У меня все в норме. Это я вас проверяла на вменяемость. Экзамен вы провалили.

— Тоже мне! — фыркнула дама. — Нашлась проверяющая!

В это время водитель объявил о прибытии. Автобус остановился, беззлобно зашипел, открывая двери, и начал порциями выдавливать пассажиров наружу, прямо в дождь.

Прасковья оказалась на улице вслед за обладательницей рыжего парика. Та тут же закрылась куполом пестрого зонта и, не утруждая себя прощальным приветствием, затерялась в грандиозном танце с зонтами, достойном театра Кабуки. Если бы у Прасковьи было время, она бы оценила это действо, но ее зонтом стало само небо и, чтобы не превратиться в русалку, ей пришлось проявить сноровку. Она нырнула под козырек у привокзальной кафешки. Расспросила у охранника, как пройти к Крестовоздвиженскому храму. Но тот объяснял так путано, что ей пришлось переметнуться в ближайшую булочную. Там продавщица в пышном белом переднике заученно улыбнулась и посоветовала идти всё время прямо по проспекту, а потом остановиться и спросить у кого-нибудь, куда идти дальше? Две покупательницы просто пожали плечами. Посасывающий колу юнец оттопырил ей средний палец. Можно было бы расспросить кассовый аппарат, но тот не успели еще оборудовать голосовым устройством. Прасковья поежилась, вздохнула и опять шагнула под дождь. Плевать! Она решила действительно идти прямо, а там — будь что будет.

Выстланная лужами вечерняя улица сквозь дождь поднимала вверх фонари, их желтый сонный свет подчеркивал пустоту тротуаров и проезжей части, и лишь забытые в тупичке стоянки авто тревожно мигали габаритами. Им подмигивала слабо мерцающая витрина безлюдного, как необитаемый остров, универсама. Погода, похоже, просто сходила с ума. Ветер, набирая силу, тащил откуда-то липкую темноту и швырял ее клочьями в лицо. Дождь закручивался протубернацами, цеплялся за одежду, хватал за ноги, срывал со спины рюкзак; холодея, он на глазах превращался в снег. Свет уличных фонарей потускнел, словно на каждый светильник накинули вуаль. А ветер уже завывал и с отмашки хлестал ледяной плетью…

В этой безжалостной ознобной свистопляске Прасковья отчетливо услышала, как кто-то, пока для нее неразличимый, как будто над ней, где-то на уровне средних этажах соседнего здания, читает до боли знакомые строки:

Мчатся тучи, вьются тучи;

Невидимкою луна

Освещает снег летучий;

Мутно небо, ночь мутна…

Она огляделась и слева от себя, сквозь пелену, то ли дождя, то ли снега, увидела Ходунова. Заложив руки за спину, он шел вровень с ней, угадывая ее шаг. На нее он не смотрел, но, кажется, видел каждое ее движение и мгновенно на них реагировал. Вот она чуть повернула в сторону, ускорила темп, и он сделал тоже одновременно с ней. Но испугало ее не это. На нее дохнуло жутью, когда она поняла, что это именно Ходунов читает «Бесов» Пушкина, монотонно, но внятно, и даже с элементами некоего артистизма…

Хоть убей, следа не видно;

Сбились мы. Что делать нам!

В поле бес нас водит, видно,

Да кружит по сторонам.

 

Посмотри: вон, вон играет,

Дует, плюет на меня;

Вон — теперь в овраг толкает

Одичалого коня…

Прасковья услышала лошадиное ржание, бренчание колокольчиков и брань понукающего коней ямщика. Надо было что-то сделать, сказать какие-то слова, о чем-то кого-то попросить, но разум застыл, сгустился, мысли превратились в улитки: медленные и беспомощные, они ужались до одного слава: «Бежать…» Бежать! Однако сил не осталось, тело превратилось в стекающее вниз по костям желе, еще несколько мгновений этого ужаса — и от нее, казалось бы, ничего не останется. Но мгновения сменялись одно другим, а она шла и всё еще продолжала слышать:

Кони снова понеслися;

Колокольчик дин-дин-дин...

Вижу: духи собралися

Средь белеющих равнин.

 

Бесконечны, безобразны,

В мутной месяца игре

Закружились бесы разны,

Будто листья в ноябре...

Впереди, на ее пути прямо из воздуха материализовались две женские фигуры в темных плащах. Даже не разглядев лиц, Прасковья каким-то наитием узнала их: девчушки-студентки из автобуса. Только сейчас эти прежде милого вида наивные существа превратились в мрачных жриц ада с пылающими красными огнями в глазах. Они стояли, держась за руки и широко расставив ноги, и пройти через этот живой турникет не представлялось возможным, потому что справа от нее обтекала дождем глухая стена дома, а слева декламировал стихи лжеартист Ходунов. Да и сзади тоже было что-то не так. Прасковья оглянулась и цепенеющим взглядом зафиксировала надвигающийся из ледяного сумрака, похожий на большой сундук, торговый лоток с нарисованным оранжевым хот-догом на фронтальной части, а за ним — похожего на Фредди Крюгера[14] продавца котлеток Охлубыздина.

— А вот колбаски, а вот мясцо молодого порося, — мрачно сипел он, размахивая большим мясницким ножом.

Ходунов, в свой черед, продолжал читать, не сбиваясь и уже не скрывая своего нечеловеческого мастерства:

Сколько их! куда их гонят?

Что так жалобно поют?

Домового ли хоронят,

Ведьму ль замуж выдают?

Над головой у Прасковьи, едва ее не задев, пронеслось нечто огромное, шумное с широкими черными крыльями. Оно рухнуло на асфальт, рядом с инфернальными студентками и оборотилось давешней бабусей из автобуса, ей на плечо, спикировав сверху, уселась ворона смутно похожая на внучку-подростка.

— Говорили тебе, лохудра, отдай пакет? — грозным, будто из-под земли звучащим голосом выкрикнула старуха. — Теперь пеняй на себя!

— Кар-р-р! — угрожающе каркнула ворона.

— Деньги ведь дуре предлагали! — просипел Охлубыздин. — Из сберкассы, между прочим.

А Борис Ходунов, совсем уж освободив себя от всяческих рамок, шаляпинским басом проревел:

Мчатся бесы рой за роем

В беспредельной вышине,

Визгом жалобным и воем

Надрывая сердце мне...[15]

На последних его словах воздух наполнился гулом и рокотом. Что-то, какие-то неразличимые для глаз Прасковьи существа, с сумасшедшей скоростью проносились в воздухе, все вокруг дрожало — стены, деревья, железобетонные опоры освещения, даже асфальт под ногами колебался и вибрировал.

Господи, что это? За что мне?.. Эти возникшие внутри нее слова были даже не вопросами, — думать она в этот момент не могла, — а мелькнувшими в подсознании искрами, но как раз такими, из которых возгорается пламя. Внутри нее как будто вспыхнул огонь, мысли задвигались, ускорились, побежали… Шевельнулась память… Вот Кого просить… Господи… Помоги… Всплыли в памяти и слова Февронии: «Еще и не раз забудешь, пока веры твердой у тебя не будет». Не забуду теперь! Господи, спаси, помоги!

Вокруг разом подзатихло, воздух очистился от летучих тварей, и под ногами перестало дрожать.

— Не уйдешь от нас, лохудра, не надейся, — дико закричала старуха. — Никто тебе не поможет!

— Ты никогда не найдешь дорогу к храму, — изрек Ходунов трагическим тоном завлита драмтеатра.

«А старшая у них, похоже, бабуся, — подумала Прасковья, — если сейчас разбегусь, садану ее плечом, наверняка сшибу, а быть может и девок тоже? Эх, была, не была!»

Приняв решение, она вытащила крестик на цепочке, приложила его к губам: Господи, помоги! И рванула что есть сил вперед, закричав первое, что пришло на ум:

— Али-баба! О чем слуга? Пятого, десятого, меня вам сюда!

— Что такое? — заволновался Ходунов, пытаясь бежать с ней вровень. — Что происходит?

Прасковья несколько мгновений видела его боковым зрением, пока не сшиблась со старухой. Ей показалось, что она врезалась в большой мешок с чем-то жидким и мерзким, и что мешок этот от удара лопнул, обдав все вокруг черными смрадными брызгами. Задыхаясь от зловония, она едва заметила, как отшвырнула в стороны друг от друга двух жриц преисподней.

— У-у-у! — выла теперь позади нее черная бабуся, с которой, как оказалось, ничего страшного не случилось. — Держите ее! Не дайте уйти!

На Прасковью, пытаясь клюнуть, налетала ворона. Но это уже были пустяки. «Мне удалось! — ликовала она, продолжая бежать. — Я прорвалась! Вырвалась! Бог помог!»

Она помчалась еще быстрее — и откуда взялись силы? Но и погоня не отставала: адская бабуся и инфернальные студентки, держась тесной группкой, почти настигали ее. Они повизгивали, и, пытаясь ее схватить, выбрасывали вперед длинные когтистые конечности. Ходунов скакал слева от нее на расстоянии полутора метров, не пытаясь приблизиться и вступить в контакт, похоже, он был узким специалистом лишь по словесной обработке. И где-то совсем рядом шумел колесами фастфудный лоток, а его погонщик Охлубыздин кричал что-то про сберкассу номер пятнадцать.

Вдруг между ней и Ходуновым выросла чья-то громоздкая фигура. Скосив глаза, она заметила развивающиеся запорожские усы Опанаса.

— Здоровеньки буллы, — поздоровался тот и захохотал.

Прасковья увидела, что он тянется к ней огромной ручищей, попыталась увернуться, но ничего не получилось: великан обхватил ее за талию, притянул к себе и легким уверенным движением взвалил на плечо. Улица огласилась торжествующими криками участников погони…

— Говорили же, бери деньги, теперь — и без денег и без головы, — ликовал Охлубыздин, он вскочил на торговый лоток и начал жонглировать котлетами.

Ходунов, опять выказывая себя приверженцем литературных традиций, продекламировал:

И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне;

И во всю ночь безумец бедный,

Куда стопы ни обращал,

За ним повсюду Всадник Медный

С тяжелым топотом скакал…[16]

Прасковья едва помнила себя от досады: так всё хорошо шло и на тебе! Что теперь?

— Опанас, в горячую ее! — ответила на ее «что теперь?» черная старуха. — Зачнём допрос учинять.

— Будет сделано! — рявкнул запорожец и, с силой прижав к себе Прасквью, предупредил: — Не вздумай кричать, всё масло из тебя выжму.

Та попыталась оглядеться, в ее положении — а она, перекинутая через плечо запорожца, висела вниз головой — это было не совсем удобно, но ей удалось рассмотреть, что вся, окружившая ее, инфернальная компания движется куда-то по узкому проулочку мимо бетонного забора. Ветер совсем утих, да и дождь сеялся едва ощутимо.

«Надо бежать, — лихорадочно думала Прасковья, — бежать любым способом. Искусать этого кретина Опанаса, опрокинуть старуху и девок, Болтун Ходунов не в счет, Охлубыздин не бросает свой киоск и, значит, тоже не в счет, опасен только великан. Эх, мне бы зубы, как у нашей Трезорки из Пскова, я бы его так покусала, что он света б не взвидел».

Прасковья стала примериваться, куда бы ей приложиться зубами. Но тут ситуация начала на глазах меняться...

— Тихо, — скомандовала старуха, — стоп машина!

— Что? — забеспокоился Охлубыздин. — Что случилось?

— Петруха на подходе, — полушепотом объяснила она, — тихо, может пронесет.

— А если нет? — еще более взволновался продавец котлеток. — Хана нам?

Ходунов пискнул и, заикаясь, продекламировал:

Трусоват был Ваня бедный:

Раз он позднею порой,

Весь в поту, от страха бледный,

Чрез кладбище шел домой…[17]

— Я тебе сейчас дам кладбище! — угрожающе рыкнула старуха.

В этот миг как сирены завопили студентки:

— Атас! Воздушная тревога! Спасайся, кто может!

Прасковья почувствовала, что падает на землю. Она успела подставить руки и приземлилась мягко. Тут же встала на ноги. Злодейская компания почти уже растворилась в сумерках. Она успела заметить Ходунова, который с визгом «Горе! Малый я не сильный; съест упырь меня совсем…»[18] нырнул в открытой люк канализационного колодца. Похоже, туда же прежде сгинули все остальные. Нет, не все: оставшийся последним бедолага Охлубыздин пытался в нарушение всяческих законов физики просунуть сквозь узкое жерло люка параллелепипед фастфудовского лотка. Он хлопал по нему руками, бил ногами и даже головой, но успеха это не приносило. Он с остервенением поскреб череп, выпрямился, поднял руки кверху и вдруг взвыл, как запущенный реактивный снаряд, через мгновение его уже не было на земле: он исчез в мглистом небе, а еще через несколько мгновений рухнул обратно, прямо на свой лоток и вместе с ним провалился в темноту канализационной шахты.

Прасковья наблюдала за всем этим, открыв рот. Еще через секунду на ее глазах из колодца высунулась черная когтистая лапа, нащупала чугунную крышку и приподняла ее. Но прежде, чем отверстие люка затворилось, туда успела проскользнуть ворона...

Все, баста! Прасковья перевела дух. Ее приключением конец! Никто ей об этом не объявлял, но она откуда-то это знала. Более того, она была уверена в этом на сто процентов и поэтому неторопливо приводила себя в порядок, ведь еще предстояло завершить свою миссию. А насчет того, что с ней произошло… Ну кому расскажешь об этом? Она и сама назавтра наверняка начнет сомневаться: было, не было? Считать ли случившееся наваждением или чудной реальностью? Пусть время покажет. А пока… пока надо доводить дело до конца. В перспективе переулка, сквозь редкий строй деревьев просматривалась хорошо освещенная площадь, туда она и направилась, бросив последний взгляд на крышку канализационного люка.

На пути ей попался странного вида человек в подвязанных на щиколотках тесемками широких воинских галифе и стареньком черном пиджаке. Он, шаркая болтающимися на ногах ботинками, поравнялся с ней, приостановился. Лицо его, с утиным носом, редкой кудрявой бородкой и сбитыми надо лбом в соломенный колтун волосами, показалось Прасковье ничем ни примечательным, но она тоже остановилась, не понимая, зачем это делает. Незнакомец взглянул на нее, широко улыбнулся и ткнул назад себя большим пальцем руки.

— Там тебя ждут, ты иди, иди!

— Где? — спросила Прасковья и подумала, не тот ли это Петруха, которого упомянула старуха? Только что же в нем страшного?

— А я Петруша, — сказал незнакомец, — я хороший, а ты иди, не стой тут, а то под землю провалишься.

Пока удивленная Прасковья переваривала его слова, Петруша куда-то скрылся. Ей только и оставалось, что идти вперед на свет. На краю площади она замерла и залюбовалась открывшимся ее глазам большим пятикупольным храмом с шатровой колокольней, красиво подсвеченным с разных сторон прожекторами. Он показался ей розовым и по-праздничному нарядным. Вот и пришла…

«Передам пакет и что же дальше, куда дальше? — подумала она. — Незнакомый город, чужие люди, к кому обратиться?»

Пока она пересекала площадь, навстречу ей попались несколько пожилых женщин. Она спросила, открыт ли еще храм и узнала, что вечерняя служба давно закончилась, и храм вот-вот закроют. Она прибавила шагу. У входа на скамейке сидел мальчик и, опустив голову, водил прутиком по асфальту. Когда Прасковья поравнялась с ним, он поднял голову и сказал:

— Привет, как твое плавание?

Прасковья застыла, она могла бы поклясться, что именно этого подростка видела утром во дворе пятиэтажки, когда выходила из рощи Февронии и Петра Юрьевича.

— Что? А ты как здесь? Откуда? — растерянно спросила она.

В этот момент к ним подбежала молодая женщина, вся в слезах:

— Петенька, я ж тебя обыскалась, — всхлипывала она, — мы все тебя ищем, а ты здесь сидишь? Пойдем домой.

«Ну вот, навоображала себе», — успокоилась Прасковья и перешагнула порог храма.

Внутри было пусто и темно, горели всего два светильника у входа и где-то впереди мерцали несколько огоньков лампад. Из полумрака появилась невысокая старушка в синем рабочем халате со шваброй и ведром. Прасковья подумала, что сейчас ее попросят уйти или даже погонят прочь. Но старушка лишь устало перевела дух и, опустив ведро, стала протирать пол.

— Вы туда на скамеечку сядьте, чтобы я домыть могла. Поздно, уж одиннадцатый час, домой пора.

— А как мне батюшку повидать? — спросила Прасковья.

— Это невозможно, — печально сказала старушка, — приходите завтра, у отца Александра был очень трудный день, служба, потом вон сколько исповедников, он хотя и молодой, но тоже ведь устает.

— Я понимаю, понимаю, — заторопилась Прасковья, — но у меня важное поручение, посылку ему надо передать, я из другого города приехала.

— Эх, вы бы пораньше приехали со своей посылкой, ждите, сейчас позову, — сердиться старушка как видно не умела, поэтому выразила свое недовольство лишь быстрым укоризненным взглядом.

Она опять скрылась в полумраке, и голос ее из темноты просительно воззвал к священнику, чтобы тот снизошел и явился:

— Батюшка, простите Христа ради, но тут к вам пришли с важным поручением. Не могли бы вы на минутку выйти?

Невидимый батюшка что-то ответил, но слов Прасковья понять не смогла. Открылась дверь и она зажмурилась: яркий световой поток проложил к ее ногам расширяющуюся клином дорогу. В полосе этого света Прасковья увидела плывущую фигуру священника в фиолетовом подряснике с золоченым крестом на груди, застывшую старушку, а также подсвечники, аналои и киоты с иконами вдоль стены.

Отец Александр был молод, высок, худощав и подтянут. Волосы его, по-русски подстриженные «в скобку», вполне гармонировали с недлинной густой бородой, также подрезанной в круг. Он остановился в двух шагах от Прасковьи и, покачиваясь вперед-назад, сказал:

— Слушаю вас.

— Вам просили передать посылку, — доставая пакет, Прасковья объяснила, что приехала из другого города и прямо с автовокзала пришла сюда.

— Эх, посылка, посылочка, что в тебе, милочка? — устало пропел отец Александр, взвешивая в руках пакет Петра Юрьевича и Февронии, и спросил: — А завтра вы не могли придти?

— Так мне негде ночевать, — призналась Прасковья, — я в вашем городе в первый раз.

— Первый раз, первый раз, — повторил за ней отец Александр, — а вот с этого надо было начинать. А то посыла. Знаем мы эти посылки. Старый молитвослов или бабушкино Евангелие, для вас это ценность, семейная реликвия, а нам куда девать? У нас ведь не музей, а храм. Ладно, что-нибудь придумаем. Эх, посылка, посылочка… — он опять затянул свою грустную песенку, скорее всего, это была его манера размышлять.

Прасковье священник показался немного странным. Впрочем, это был ее первый знакомый среди служителей культа, и она не могла судить, каковы были все прочие, быть может, еще более необычные? Или все точно такие же?

— Сделаем так, — отец Александр закончил напевать, — переночуете вы у Вассы Андреевны, он указал на старушку, — завтра отслужим литургию, потрапезничаем, и я вам дам деньги на обратную дорогу. Так и порешим! Идите, попейте чаю, в трапезной Петр Семенович меня дожидается, сейчас я закончу, и вместе пойдем по домам.

Васса Андреевна через темный притвор провела Прасковью в трапезную, которая оказалась обыкновенной комнатой с длинным деревянным столом, заставленным скамьями, с высоким холодильником, буфетом с посудой, электрической плиткой, кулером для воды и микроволновкой, а о церковной принадлежности места свидетельствовали красивые иконы в золотых окладах на стенах и крест с Распятием. За столом, склонившись над книгой, сидел темноволосый коротко стриженый мужчина.

— Вот гостью привела, — сказала Васса Андреевна и тут же занялась приготовлением чая.

— Петр Семенович, — мужчина вытянулся во весь свой гренадерский рост и расправил широкие плечи, — я вот, представляете, книгу тут читаю, «Ангел безпечальный» называется, очень меня заинтересовала, — он взглянул на Прасковью по-детски доверчивым взглядом, и той на мгновение показалось, что перед ней большой ребенок.

«Военный, — подумала Прасковья, называя себя, — майор или даже подполковник». Она присела за стол, напортив Петра Семеновича, продолжая думать, что если бы вдруг решила выйти замуж, то выбрала бы именно такого, с мужественным открытым лицом, с умными, честными глазами. Только такие на дороге не валяются, их, если вдруг не заняты, бабы тут же прибирают к рукам. «Ему лет сорок, сорок пять, — прикинула она, — женат, конечно, и внуки уже, небось, есть».

— Вы, Прасковья, давно знаете батюшку? — спросил мужчина.

— Сегодня увидела впервые, я вообще из другого города, — объяснила она.

— И какими ветрами в наши края?

— Так уж получилось, — пожала она плечами и, не выдержав, спросила: — Вы ведь военный?

— Было дело, — улыбнулся Петр Семенович, — три года в отставке. Вот, чем могу, помогаю батюшке, ну и руковожу автосервисом, для хлеба насущного.

— Внуков, наверное, балуете? У вас ведь есть внуки?

— Нет, — Петр Семенович вдруг посерьезнел и опустил вниз глаза.

Прасковья поняла, что задала не тот вопрос, который следовало бы задать и чтобы как-то исправить положение, тут же сменила тему разговора.

— А некто Петруша кем у вас работает? Его кое-кто очень даже побаивается.

— Его только бесы и аспиды боятся, — выставляя на стол чашки с чаем, сказала Васса Андреевна, — а люди его на руках готовы носить, он ведь такой молитвенник, такой добрый, к каждому подойдет, по плечику погладит, да еще и совет даст, такой, что никто другой не даст.

— Это как же? Что же за совет?

— А такой, — Васса Андреевна сделала загадочное лицо и огляделась по сторонам, словно кто-то мог их подслушать, — ему Бог тайное открывает. Вон Нинке Воробьевой из болезни было не выйти, так ей сделано было, что никакие врачи не помогали. А Петруша и говорит ей, мол, ты помолись-ка за золовку, шибко она тебя не любит. Сорокоусты за нее закажи в трех храмах, нищим подай, в монастыре кирпич именной на нее купи. Нинка все сделала. И что вы думаете? Золовка сама к ней прибежала и в ноги бухнулась: прости, мол, бес попутал, не хотела, чтобы ты под одной крышей с нами жила, ходила к ворожеи, наговоры на тебя делала. С тех пор Нинка здорова, хоть бы хны ей. А еще был случай…

— Ладно тебе, тетя Васса, — поставил точку в рассказах старушки Петр Семенович, — совсем человека страшилками запугаешь. Можно подумать, у нас тут колдовство одно творится. Да и что колдовство против таинств церковных, против молитвы? Верно ты подметила, боится нечисть Петрушу за его чистоту, доброту и молитву. Раньше таких блаженными называли. А в храме он не работает, он инвалидом считается по психическому заболеванию. Только какой же он псих? Скорее психи те, кто диагноз ему ставил. И вообще, девушки, давайте чаевничать.

— Давайте, радостно согласилась Прасковья.

Пока пили чай, Петр Семенович рассказывал про ремонт, который затеял батюшка в приделе храма, про то, что батюшка хотя и молодой, но очень ответственный и усердный, и сегодня это особенно важно, ведь искушений столько, что и священник не всякий устоит. И у архиерея отец Александр в почете. А уж какой он семьянин, про то все знают: пятеро детей хвостиком за ним бегают и матушка им не нарадуется. Так что с настоятелем этому приходу очень даже повезло!

Тут в дверь заглянул сам отец Александр, уже переоблачившийся в цивильный костюм, и пропел:

— Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ; не лиши нас и Небесного Твоего Царствия, но яко посреде учеников Твоих пришел еси, Спасе, мир дая им, прииди к нам, и спаси нас.Все, братие и сестры, пора домой, меня матушка, поди, потеряла.

— Так не впервой, — сказал Петр Семенович, поднимаясь с места, — мы гостью с Вассой до дома довезем?

— Благословляю, это долг гостеприимства, — согласился священник, — к машине!

Черный автомобиль Петра Семеновича стоял недалеко от входа в храм. На таких огромных машинах Прасковья, пожалуй, никогда еще не ездила. В ее представлении, на подобных раскатывали только депутаты, коррумпированные чиновники и бандиты. Петр Семенович, как будто почувствовав ее смущение, успокоил:

— Товарищ дал этим зверем попользоваться, ТойотаЛендКрузер, танк, а не машина, моя аудишка в ремонте.

— Ты что это, Петр? — воскликнул с возмущением отец Александр, — Технику зверем-то не называй, негоже это, она ведь освящена, ей Ангел придан, а ты ее зверем. Не по-христиански это!

— Каюсь, отче, — Петр Семенович сложил руки на груди, — сказал, не подумав, но что с меня взять? Отставной полкан.

«Полковник значит, — с удовлетворением подумала Прасковья, — что ж, я почти угадала».

— Поехали, — скомандовал отец Александр, — сначала меня, пусть и крюк небольшой сделаете. Мне еще правило читать.

Священник жил не очень далеко, минут через десять машина остановилась около его дома — двенадцатиэтажной кирпичной башни. На прощание он всех благословил и вбежал в подъезд.

— Теперь поедем обратно, — Петр Семенович лихо развернул машину и резко с места рванул в «галоп». — Васса живет ближе, — объяснил он, — но в другой стороне, так что попетляем.

Прасковья поняла, что совсем не против «попетлять» в такой компании и попеняла себе: не слишком ли, мол, быстро, подруга, ты ко всему этому привыкла? Впрямь на глазах прирастаешь, а отрываться-то ой как больно будет!

— Завтра на службу придете? — спросил Петр Семенович.

Прасковье показалось, что после ее утвердительного ответа, он облегченно перевел дух.

— А вы знаете, — продолжал он, — у нас тут криминальная история неделю назад произошла. У батюшки из кабинета деньги украли и дорогую ему вещь. Видно он сейф забыл закрыть. Во время службы кто-то к нему в кабинет проник. И с концами. Милиция, эксперты работали — никаких следов! Батюшка еще до сих пор в себя не пришел. Как люди Бога не боятся? Ведь аукнется им.

— Еще как аукнется! — поддакнула Васса Андреевна. — Ничего, найдут, я сердцем чую.

— А вот и ваш дом, приехали, — сказал Петр Семенович.

И опять Прасковье почудились в его голосе нотки, теперь уж, сожаления.

— До свидания, вы были очень милы, — она, как светская дама, протянула ему руку для поцелуя, и он, не замедлив, приложился к ней губами. Душа ее возликовала и она, не сдерживая себя, улыбнулась.

Васса Андреевна проживала в древней хрущевке на первом этаже в отдельной однокомнатной квартире. Комната была заставлена старой мебелью: в ней едва умещались две кровати, сервант, шкаф и комод. Центр комнаты занимал круглый стол, застланный свисающей до самого пола белой скатертью. Между шкафом и одной из кроватей светился лампадой «красный угол» с иконами, столик под ними проседал от тяжести банок и бутылок с водой, стопок старинных толстых книг, коробок с пузырьками и всякой всячиной непонятного назначения. Все это, как видно, копилось годами, и очевидно предназначалось для дальнейшего хранения, пока новый хозяин не решиться установить здесь свои порядки.

— Вот такая у меня квартира, — не без гордости сказала Васса Андреевна, — святынь очень много, даже из Иерусалима святая вода и с Афона. Смотри, аккуратней тут. Спать будешь там, — она указала рукой на кровать у противоположной стены, — это сестрицы моей покойной место, уж семь годков, как преставилась, Царствие ей Небесное. Ложись, а я уж молитвы вечерние почитаю и за тебя помолюсь.

Утро вероломно оборвало ее сон, которому, как мнилось ей, она только что успела довериться.

— Вставай, Прасковья, в храм пора, — Васса Андреевна будила ее с такой печалью в голосе, словно отбирала от нее самую дорогую вещь, — ты уж не подведи, а то опоздаем, пять минут у нас всего осталось.

Прасковья побежала умываться. А через пятнадцать минут они уже выходили из подъезда. Васса Андреевна на ходу взялась рассказывать про давние свои деревенские годы, как за восемь верст ходили они с сестрицей в храм. Но Прасковья постаралась перевести беседу в более для нее интересное русло. Она спросила, как идет ремонт храма и как участвует в этом Петр Семенович, а потом — о нем самом и его семье. То, что она услышала, ее ошеломило. Оказывается, четыре года назад случилось ему пережить большую трагедию: в автокатастрофе погибли жена, девятнадцатилетняя дочка и зять, причем дочка была на шестом месяце беременности. И как он не сошел с ума? Хотя и верующий уже был, но едва уберегся от опрометчивых поступков. Сам Бог его спас, как и прежде спасал на войне, привел в церковь, к отцу Александру. Нашел батюшка нужные слова и удержал от рокового выбора. Все-таки со службой Петр Семенович расстался. Открыл с товарищем бизнес по ремонту машин и при храме остался, как первый батюшкин помощник. Что же касается женщин, то на них он внимания не обращал, хотя те за ним носились табуном. Батюшка даже специальную беседу проводил среди незамужних прихожанок, чтобы, значит, сдержаннее были и скромнее. Не очень, правда, помогло.

— Я уж, Прасковья, чуть дар речи вчера не потеряла, как увидела, что он тебе такое внимание кажет, — призналась Васса Андреевна. — Не пойму, чем ты его взяла? Ничего в тебе особенного, баба, как баба. За ним ведь такие крали увивались — королевны!

— Да какое там внимание? Показалось вам, — Прасковья молча проглотила горький комок от нелестных в ее адрес слов, понимая, что Васса Андреевна сказала так не по злобе, а по простоте сердечной.

— Может и показалось, — тут же согласилась та.

В блеклых утренних красках Крестовоздвиженский храм выглядел буднично и просто. На едва приподнятой над тротуаром паперти стоял нищий старик с жестяной банкой под ногами.

— Это бомж Василий, — пояснила Васса Андреевна, — ему деньги лучше не давать, все одно пропивает, лучше какой-нибудь еды.

Но Прасковья, попав в прицел амбразур опухших глаз Василия, не выдержала и сыпанула в его банку горсть мелочи. Они вошли в храм, перекрестились, и Васса Андреевна едва не бегом кинулась исполнять свои обязанности. Народ еще не собрался, юный пономарь в подряснике до пят зажигал лампадки, молодая женщина в иконной лавке выкладывала на прилавок свечи. Прасковья узнала в ней вчерашнюю потерявшую сына мамашу. Она подошла и, поздоровавшись, спросила:

— Как ваш сынок Петенька, не простудился?

— Какой сынок? — женщина окинула ее удивленным взглядом. — Вы меня с кем-то спутали, у меня дочка Светлана.

— Вчера вечером у храма, мы же с вами встречались?

— Да нет, я вчера выходная была, ездила к матери в область, так что ошиблись вы. Записки будете подавать? Свечи брать?

— Да, три свечи, а записки попозже, — Прасковья отошла в недоумении. Нет, что-то не так. Что-то со всей ее жизнью не так. Она прошла вперед, туда, где на аналое лежала большая икона Божией Матери, поставила на круглый подсвечник свечу, затеплив ее от лампадки, и застыла в раздумье: куда бы еще поставить свечи?

— Святителю Николаю поставь, вон там в левой стороне, — возникшая рядом Васса Андреевна указал рукой в нужном направлении, — и еще у Креста с Голгофой поставь за упокой усопших сродников.

— А где мне лучше быть во время службы? — спросила Прасковья.

— Так там с левой стороны и стой, нам, бабам, там и положено стоять.

На клиросе начали читать молитвы, пространство храма постепенно заполнялось прихожанами. Прасковья поставила свечи и могла теперь спокойно оглядеться. Покрытый мраморными плитами пол устало блестел, десятки, сотни тысяч ног приучили его к безропотному спокойствию. Вдоль стен стояли красивые, благородного вида, киоты из темного дерева, перед одетыми в золотые ризы иконами горели большие, украшенные каменьями лампады, а перед иными образами — так сразу по несколько. Огромная люстра с немыслимым количеством светильников в виде свечей спускалась из-под купола или, наоборот, пыталась взлететь? Туда же высоко вверх поднимался и золоченый иконостас, украшенный замысловатой резьбой. Прасковья насчитала в нем шесть рядов икон. В иконографии она не разбиралась, поэтому дать оценку увиденному не могла. Но тут рядом с собой она услышала знакомый голос:

— Любуетесь иконостасом? Он относится к XVIII веку, шестиярусный, позлащенный, с резьбой по дереву в стиле рококо, известно, что работали над ним ученики Симона Ушакова. Так что это и духовная, и музейная ценность. Да и сам храм того же XVIII века, так называемое, «московское барокко», красавец, не правда ли? Какие пропорции, а архитектурные детали?

Прасковья вздрогнула, она ожидала прихода Петра Семеновича, волновалась и внутренне готовилась, репетируя со словами, которые скажет, жестами, которые сделает, движениями тела, постановкой головы. Но лишь прозвучал его голос, лишь только она увидела его мужественное красивое лицо, так сразу обо всем забыла и растерялась.

— Да, здесь хорошо, — слова ее, как ей показалось, прозвучали слабо и беспомощно.

Но Петр Семенович ничего этого не заметил, он оживленно вводил ее в курс приходских дел.

— Вон за свечным ящиком Любовь. Муж ее недавно бросил, осталась одна с малолетней дочкой школьницей. А это пономарь Николка, батюшку любит безумно, в храме готов быть день и ночь, собирается в семинарию поступать. Тот прямой как трость старик, что свечи ставит у иконы Пантелеимона, наш регент Михаил Варлаамович Богородский — гордость прихода, у него до седьмого колена все церковники, отец протодиаконом был у Владыки, известный бас, дед — протопопом, ключарем кафедрального собора. Две женщины с ним рядом — певчие Раиса и Мелитина, остальные уже наверху, на клиросе. Часы читает Михаил, он в школе музыкальной преподает.

Прасковья заметила давешнего мальчика Петеньку, который, как оказалось, не имел никакого отношения к продавщице свечей Раисе. Но к кому-то он все же должен был иметь отношение? Мальчик стоял у амвона и смотрел на царские врата.

— А это кто? — спросила она, указав на ребенка.

— Кто? — Петр Семенович, вытянув шею, обвел взглядом пространство перед ними. — О ком вы спрашиваете? Никого там не вижу.

— Мальчик, ребенок, у иконостаса.

— Где? Не понимаю.

Но выяснения им пришлось прекратить, потому что рядом с ними остановился отец Александр. В зеленой ризе украшенной золотым шитьем он выглядел старше, серьезнее и даже казался выше ростом. Он несколько раз махнул в их сторону кадилом. Прасковью окутало облако благородного фимиама, от которого засвербело в носу, и немного закружилась голова.

— Афонский ладан, — склонившись к ней, шепнул Петр Семенович, — чувствуете, какой глубокий аромат? Так вам здесь нравится?

Она ответила утвердительно, но слова ее утонули в возгласе священника, положившего начало богослужению:

— Благословенно царство Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне, и присно и во веки веков…

Петр Семенович, хотя и поглядывал в ее сторону, но разговоры прекратил. На каждое, спетое хором «Господи, помилуй», он крестился и кланялся. Она попыталась делать тоже, но засмущалась, ей показалось, что окружающие смотрят на нее с усмешками. Преодолевая стыд, она, пусть и невпопад, всё ж иногда крестилась и делала поклоны.

А вот певческое искусство хора пришлось как раз по ней. Хор пел замечательно. Прасковье казалось, что она тает, как восковая свеча.

— Хвали, душе моя, Господа, — звучало под сводами храма, — восхвалю Господа в животе моем, пою Богу моему дондеже есмь. Не надейтеся на князи, на сыны человеческие, в нихже несть спасения…

Когда хор запел «блаженны», она окончательно растрогалась.

— Во Царствии Твоем помяни нас, Господи, егда приидеши во Царствии Твоем. Блажени нищии духом, яко тех есть Царство Небесное. Блажени плачущии, яко тии утешатся…

На глаза ей набежали слезы, и она украдкой смахнула их, чтоб, не дай Бог, не заметил Петр Семенович. Пока она приводила свои чувства в порядок, из алтаря вышел пономарь Николка с большой книгой в золотом окладе и смешно забасил, читая послание апостола Павла.

Смысл читаемого от Прасковьи ускользал. Не поняла она и прочитанного следом отцом Александром Евангелия.

Увы, умилительное настроение к ней более так и не вернулось. Она чувствовала усталость, ломоту в спине и с нетерпением ожидала окончания богослужения.

Пропели всем храмом «Верую», чуть позже — «Отче наш». В службе наступило затишье.

— Устали? — спросил, склонившись к ней, Петр Семенович. — Теперь уж недолго осталось. Можете пока посидеть, — он подвел ее к стене и усадил на скамейку. Сам же отошел в глубину храма. Прасковья смотрела, как он беседует с регентом Михаилом Варлаамовичем. «Какой же он красивый, — с восхищением подумала она, — широкоплечий, стройный, как юноша». Тут Петр Семенович увлек собеседника в ее сторону. Через несколько мгновений они оказались прямо перед ней.

— Наша гостья Прасковья, — представил он ее, а это…

— Действительный член Академиихорового искусства имени Попова, постоянный член Епархиального совета Михаил Варлаамович Богородский, — бойко отрекомендовался регент Крестовоздвиженского храма, — прошу любить и жаловать! Если пожелаете испробовать свои певческие таланты, добро пожаловать к нам на клирос.

— Конечно, — кивнула Прасковья, — я бы с превеликой радостью, если бы не надо было уезжать. Спасибо вам!

— Всегда буду рад вам услужить! — Михаил Варлаамович по-молодецки щелкнул каблуками и удалился.

— Замечательный старик! — сказал Петр Семенович.

— Вовсе он и не старик, — возразила Прасковья, — в нем энергии на целый пионерский отряд.

На амвон вышел отец Александр.

«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — начал он и, несколько секунд помолчав, продолжал: — Сегодня я расскажу о чудесном случае, который приключился с одним человеком на войне.

Кто-то перед началом битвы раздавал солдатам Евангелие. Маленькие, красиво оформленные книжечки. Взял ее и этот солдат. И едко заметил: «Здесь требуются сталь и свинец, а не книги. Если сталь нас не спасет, то книги и подавно!» Вот какое замечание он сделал тогда, ибо до того дня веру в Бога полагал за ничто. Он смотрел на нее как на ветхую одежду, которую человечество с незапамятных времен влачит на себе без пользы.

Но все же он взял книжечку и положил ее во внутренний карман с левой стороны. И что же случилось? Верующие называют это чудом Божиим. Вокруг него падали раненые; наконец, был повержен и он, в него попало стальное зерно. Он схватился рукой за сердце, ожидая, что хлынет кровь, но ничего не происходило. Позже, когда он разделся, то нашел застрявшую в твердом переплете книжечки пулю: она летела, чтоб забрать его жизнь…

Сердце Прасковьи защемило, пронзенное мгновенной мыслью: «А ведь это о нем, это он тот солдат…» Она взглянула на точно отлитый в бронзе профиль Петра Семеновича и заметила, как едва заметно подрагивают его губы. Бедный! На мгновение она сжала его локоть.

— Наш воин задрожал, как в лихорадке, — рассказывал далее отец Александр, — Перст Божий! Святая книга спасла его жизнь от смертоносного свинца. Тот день он стал считать своим духовным рождением. С того дня он стал бояться Бога и внимательно исследовать вероучение. Итак, вера Христова не ветхая одежда, и не напрасно несет ее человечество.

Господь милостью Своей открыл ему глаза. Написано: «Бог праведных любит и грешных милует». Одни на войне погубили тело, а иные — душу. Первые потеряли меньше. А некоторые душу свою обрели, и они истинные победители. Были и такие, кто ушел на войну как волки, а вернулись как агнцы. Я знаю таких. Это те, кто, как и этот солдат, благодаря какому-то чудесному случаю ощутили, что невидимый Господь ступает рядом с ними. Как говорит славный псалмопевец: «Всегда видел я пред собою Господа, ибо Он одесную меня; не поколеблюсь»[19]. Читаете ли вы Псалтирь?

Если наш солдат, будучи неверующим, ощутил, как Всевышний входит в человеческую жизнь, как же это должны чувствовать верующие?

Мир вам и радость от Господа! Аминь.

— Спаси вас Господи! — на едином дыхании ответил храм.

Богослужение продолжилось причащением мирян. Но Прасковья ничего вокруг уже не замечала, под впечатлением услышанной проповеди, она всё еще думала о Петре Семеновиче. Сколько же пришлось ему пережить! Эта страшная война и еще более жуткая потеря близких людей в мирное время. Уму непостижимо!

Закончилась служба. Прихожане потянулись к кресту, который держал в руке стоящий на амвоне отец Александр. Петр Семенович пропустил Прасковью вперед, и она первая прикоснулась губами к прохладной поверхности серебряного распятия.

— Я помню, — сказал ей священник, — идите на трапезу, я к вам подойду.

На обед подавали гороховый суп, картофельное пюре с рыбой и ягодный кисель. В Прасковье проснулся необыкновенный аппетит, и она не заметила, как съела все три блюда без остатка. Допивая кисель, застыдилась: «Ну вот, подумает, что я обжора».

Но Петр Семенович сосредоточенно смотрел в нетронутую тарелку со вторым блюдом, от супа он вообще отказался.

— И куда вы теперь? — спросил он, лицо его напряглось, словно окаменело, очевидно, что ответ был для него очень важен.

— Я, правда, не знаю, — едва слышно сказала Прасковья, — надо у батюшки спросить, что он скажет?

Допив вторую порцию киселя, вышел из-за стола Николка. Он оставался последним обедающим, не считая Прасковьи и Петра Семеновича. Васса Андреевна убирала в мойку посуду.

В трапезной появился отец Александр и сразу подошел к Прасковье:

— Ах да, посылка, посылочка, не успел распаковать. И что мне с вами делать? Да, кстати, а кто ее передал, эту посылку?

— Петр Юрьевич и Феврония… — Прасковья не успела еще договорить, как священник выбросил вперед руку с поднятой кверху ладонью:

— Стоп, дальше не надо, вы все испортите. Не надо! И вообще, если вы надеетесь, что после этого я закажу вам люкс в гостинице, или открою в банке персональный счет, то напрасно. Ко мне уже приходили от Святителя Николая Чудотворца и от Иоанна Златоуста, был даже одни посланец — кстати, бомж, просидевший пятнадцать лет за решеткой и поднаторевший там в богословских науках — от Первого Вселенского Собора с дополнениями к Символу Веры. Нет, нет и нет!

— Причем тут Святитель Николай? — удивилась Прасковья, реакция отца Александра ее поразила, — меня послали к вам обычные люди, да очень хорошие, святые, быть может, но живые, такие же, как и мы, Петр Юрьевич и Феврония.

— Петр Юрьевич и Феврония, Петр Юрьевич и Феврония, Петр и Феврония, — повторяя, батюшка начал раскачиваться телом вперед-назад, — святые Петр и Феврония. Так, идите за мной, — жестом он увлек за собой Прасковью, на ходу отдавая распоряжение вытирающей обеденный стол старушке: — Васса Андреевна, включите в приделе свет

— Мне с вами? — спросил Петр Семенович, он, по-видимому, был удивлен не менее Прасковьи и от того выглядел обескураженным.

— Нет-нет, ты останься, — распорядился отец Александр, выходя за дверь трапезной.

Прасковья последовала за ним, они опять вошли в храм, миновали иконную лавку. Прямо за ней в стене была дверь, уже открытая Вассой Андреевной. Прасковья сразу поняла, что это как раз тот придельный храм, о котором рассказывал ей Петр Семенович и в котором идет ремонт. Вместо иконостаса там стояла конструкция из продольных и поперечных брусьев. Пол на две трети был покрыт новой мраморной плиткой, дальняя южная стена до потолка закрылась лесами, там же были сложены мешки с цементом и штабеля с плиткой. Но на северной стороне работы как видно уже завершились, тут у стены стояли киоты с иконами. К одному из них отец Александр и подвел Прасковью.

— Петр Юрьевич и Феврония, — все еще повторял он, — Петр и Феврония. Вот, — он указал рукой на икону, — прошу любить и жаловать:святой благоверный князь Петр Юрьевич, в иночестве Давид, и святая благоверная княгиня Феврония, в иночество Евфросиния, Муромские чудотворцы. Они?

— Что они? — чувствуя, как замирает ее сердце, спросила Прасковья.

— Ну посылку эту они передали? У нас ведь тут престол во имя святых Петра и Февронии. И если мне, настоятелю, приносят посылочку от их имени, что прикажете мне думать?

Прасковья посмотрела на икону. Изображенные на ней святые Петр и Феврония были молоды, красивы, облачены в богатые княжеские одежды. Феврония держала в руке маленький крестик. Только при чем тут ее Петр Юрьевич и Феврония? Немолодые, с обычными земными лицами, в современной одежде, любящие пить чай с пряниками? И все же… Она всмотрелась в икону. Было все-таки какое-то сходство: необъяснимое, неуловимое и не выразимое в словах.

— Я не знаю, — честно призналась Прасковья, — конечно, это не они. Но с другой стороны… В общем я не знаю. Может быть, вы откроете посылку, и это что-то прояснит?

— Посылку, посылку, — простонал священник, — да при чем здесь посылка? У меня и так голова кругом идет. Тут еще посылка ваша. Ладно, подождите, сейчас сделаю несколько важных звонков, потом посмотрю.

— Я в трапезную пойду, — сказала Прасковья, на что отец Александр лишь устало махнул рукой.

Петр Семенович с потерянным видом сидел за опустевшим столом, увидев Прасковью, он, было, привстал, но тут же опустился на место:

— Что, уезжаете? — спросил он с хрипотцой в голосе.

— А что мне остается? — Прасковья пожала плечами. — Признаюсь, я в таком странном положении в первый раз, словно самозванка какая-то. Хоть сквозь землю провалиться.

— Зачем сквозь землю? — всплеснул руками Петр Семенович. — Мало ли какие бывают в жизни ситуации? Вы-то в чем виноваты? Не уезжайте, прошу вас! — последние слова он сказал без паузы, так что Прасковья не сразу их осознала, но как только смысл их дошел до нее, тут же спросила:

— Почему? Почему мне не уезжать? Назовите хотя бы одну причину?

— Вот, — Петр Семенович потянулся через стол и накрыл своей большой ладонью ее ладонь, — причина перед вами, я и есть эта причина.

У нее промелькнула мысль, что этих слов она, наверное, ждала всю жизнь. Если бы у нее были крылья, она бы взлетела, но в этот миг даже голос ей перестал повиноваться, и потребуйся ей сейчас встать, она бы не смогла. Все ее силы, чувства, желания перетекли в ее взгляд, уловив который Петр Семенович счастливо улыбнулся.

Они молча глядели друг на друга и не заметили, что в трапезную вошел отец Александр, он был крайне бледен, руки его тряслись мелкой дрожью. Он с шумом подвинул стул к торцу стола и сел. Только тут они его заметили и испугались.

— Что стряслось батюшка? — спросил Петр Семенович. — Что-то дома неладно?

— Нет, — отмахнулся священник, — там все хорошо, везде все хорошо. Даже слишком… — он вдруг резко наклонился вперед и протянул руки к Прасковье: — вы видели, что мне привезли?

— Нет, — пожала плечами Прасковья, — я ведь уже говорила об этом.

— Пойдемте со мной в мой кабинет. Вы оба, — отец Александр поднялся и быстро вышел.

— Где его кабинет? — спросила Прасковья.

— В храме по северной стене не доходя алтаря, — объяснил Петр Семенович.

Впрочем, для чего ей было и спрашивать? Они шли вместе, и когда ее плечо — то ли случайно, то ли нет — касалось его твердой руки, по телу ее проскакивали тысячи прожигающих насквозь искр. Всю жизнь, всю жизнь она ждала этого!

Батюшка, ожидая их, сидел за своим рабочим столом. Перед ним, с одной стороны, лежали разрезанные полоски скотча и остатки упаковки, а с другой — холщевая сумка с длинной ручкой.

— Как? — Петр Семенович крякнул и, казалось, потерял дар речи.

— Вот и я думаю, — сказал отец Александр и впился глазами в Прасковью: — Откуда это у вас?

Не понимая, что происходит, Прасковья молча переводила взгляд со священника на Петра Семеновича и обратно.

Очень медленно отец Александр приоткрыл холщовую сумку и выложил из нее на стол несколько пачек с денежными купюрами.

— Здесь все деньги? — каким-то чужим голосом спросил Петр Семенович.

— Да, пятьдесят тысяч долларов, это то, что собрали мы на ремонт. Но это еще не все, тут еще скуфейка, — священник достал из сумки черную островерхую бархатную шапочку.

— Слава Богу, и она на месте, — перевел дух Петр Семенович и посмотрел на Прасковью: — Мне очень жаль, что так произошло, обещаю, мы не станем обращаться в милицию, только скажите, кто вам передал эти вещи? Ведь это он, значит, и есть вор? Совесть его замучила?

— Подожди, — повысил голос отец Александр, — не торопись! Я тоже так сначала подумал, когда вскрыл посылку, но потом обнаружил это, — он опять погрузил руку в сумку и достал замкнутый в кольцо плетеный шнурок со множеством узелков, — это четки отца Герасима, он подарил их мне вместе со скуфейкой, вместе я их и хранил, пока в прошлом году не потерял. И произошло это на Святой Земле в Иерусалиме, во время паломнической поездки. Не знаю, зачем я их взял с собой? Теперь думаю, что именно для того, чтобы потерять. И вот все эти три вещи — украденные неделю назад вместе с сумкой деньги и скуфейка, и потерянные год назад на другом конце земли четки — оказались в одном месте, в этой вот посылке. И какой логикой все это увязать?

— Погоди, — Петр Семенович пытался говорить спокойно, но волнение брало верх, — ну не Петр же и Феврония, в самом деле? Это же чересчур?

— Почему? После кражи я первым делом пошел в придел к иконе Петра и Февронии, плакал, молился, обещал, что если кто-то по их предстательству вернет мне пастушью сумку, я тому человеку — виновен ли он, нет ли? — всю жизнь буду благодарен, все для него сделаю. И вот проходит неделя — и потеря у меня в руках. И от кого? От Петра и Февронии! Через кого? Через Прасковью! Да это же чудо! Чудо! — последние слова священник почти что прокричал.

Он вскочил так резко, что Прасковья в испуге отшатнулась. Петр Семенович поддержал ее за плечи, а отец Александр несколько мгновений стоял, широко раскинув в стороны руки, то ли желая заключить их в объятья, то ли взывая к небу.

В дверь постучали.

— Да, — отец Александр встряхнулся, приходя в себя, и энергично потер щеки ладонями, — входите, кто там?

Появился Петруша, на лице он нес широкую, как само солнце, улыбку.

— Возьми, это тебе, — он протянул Прасковье петушок на палочке, лет двадцать назад такие продавались на каждом углу, а нынче — купить можно было бы разве что в музее сладостей. — Очень вкусно, — Петруша старательно облизнулся, — а там, — он указал пальцем вверх, — там еще вкуснее, там Петр и Феврония, три акафиста им прочитать надо.

— Вот, — отец Александр потряс в воздухе руками, — устами младенца, как говорится. А мы, маловерные, сомневаемся? Так было? — обратился он к Петруше. — Были Петр и Феврония?

— Петруша хороший, — ответил тот, и погладил себя по груди, — а за посылку деньги брать нельзя, плохо! Плохая компания!

— Ну этого я не понимаю, — священник похлопал Петрушу по плечу, — ты нам понятно объясняй, что еще про Петра и Февронию скажешь?

— Петруша хороший, — повторил блаженный и, отступая к двери, перекрестил их широким крестным знамением, напоследок же скомандовал: — Что б в храм ходили, и голову с собой брать не забывали!

— Это он, чтобы о молитве думали на службе, а не посторонних вещах, — пояснил священник, — а вот про деньги за посылку и кампанию плохую мне не ясно.

— Зато мне ясно, — тихо сказала Прасковья. В руке она держала подаренную Петрушей сладость, не зная, что с ней делать.

— Так, — вздохнул отец Александр, — придется вам все-таки собраться с силами и рассказать нам всю свою историю с самого начала, иного выхода я не вижу. А петушка потом скушаете, пока сюда, на эту тарелочку его положите.

— Вы меня простите за мои слова, — Петр Семенович подошел совсем близко к Прасковье и заглянул ей в глаза, — язык мой, враг мой. Да и что с меня взять? Солдафон неотесанный! А батюшку послушайте, расскажите нам все, пора уж покончить с недомолвками и тайнами.

В дверь заглянула Васса Андреевна.

— Батюшка!— она с виноватым видом склонила голову вперед. — Вас там люди спрашивают. Что им сказать?

— Нет! — отрезал отец Александр. — Сегодня никаких людей. Скажите, батюшка не может, приболел, прилег, призаснул. В общем, нет меня!

— Хорошо, — старушка испуганно втянула голову в плечи, — скажу, что приуснул батюшка и не может.

Рассказ свой Прасковья начала с распродажи от кутюр, когда у витрины магазина сознание ее покинуло, и очнулась она в доме у Петра Юрьевича и Февронии. Но по ходу дела ей пришлось пояснить и о своей семейной драме, и о скорбных жизненных обстоятельствах. Несколько раз, когда припоминала она слова Петра Юрьевича, лицо отца Александра приобретало многозначительное выражение, он поднимал указательный палец вверх и, как учитель истории, помахивал им на уровне лба. Не упомянула она, сама не зная почему, только о подаренном крестике. Когда рассказ дошел до появления продавца котлеток Ходунова и всей скверной компании, священник побледнел и несколько раз перекрестился. Петр Семенович же, напротив, улыбнулся, когда услышал историю про игру в «Али-баба! О чем слуга?»

— Это по-нашему, по-военному, — сказал он и звонко приударил по столу ладонью.

А когда речь зашла про Петрушу и «воздушную тревогу», тут уж и сам отец Александр, не сдержавшись, разулыбался:

— Вот она, наша сила, тяжелая артиллерия церкви.

— Если бы вы вчера открыли посылку, то не было бы всех сегодняшних переживаний, — сказала Прасковья, завершив свой рассказ.

— Если бы да кабы! — передразнил священник. — Значит, так Богу было надо. Так промысел Его устроил.

— А когда автобус мой уходит? — спохватилась Прасковья. — Я не опоздаю?

— Ваш автобус никогда никуда не поедет, — твердо сказал отец Александр, — потому что вы остаетесь у нас. Да, как выяснилось, и ехать-то вам, собственно, некуда? Поживете пока у Вассы Андреевны, она женщина тихая, безобидная, а потом мы с Петром Семеновичем что-нибудь придумаем. Так, Петр Семенович?

— Так точно! — весело отрапортовал тот.

Прасковья ожидала — или надеялась? — услышать именно эти слова, но, все равно, чувство противоречия всколыхнуло в ней целый ворох мыслей. Как же это, кто-то решает за нее? Вмешивается в ее жизнь? Плоха ли, хороша — это ее жизнь! И ее право — решать, как быть и что делать!

Отец Александр, почувствовав ее внутреннее борение, поспешил успокоить:

— Не волнуйтесь, вы в хороших руках, и никто не будет вас неволить, будете жить, как сами захотите. Не понравится — вернетесь в свой город, это никогда не поздно сделать. Да и о чем, вообще мы говорим? Где наша вера? — он встал, призывая Прасковью и Петра Семеновича сделать тоже, и запел:

— Святые благоверные княже Петре и княгиня Феврония, молите Бога о нас!

Спев несколько раз прошение, молча сели.

— До сих пор не пойму, может быть, вы разъясните, отец Александр? — спросила Прасковья. — Погоня, все эти невозможные гнусные рожи — это как страшный сон, как то, чего просто не может быть? Но ведь было? Каждая деталь еще перед глазами.

— Было или не было? — священник с задумчивым видом перебирал руками четки отца Герасима. — Собственно, ничего особенного с вами не произошло. Просто мир перед вами, по милости Божией, открылся немного шире, чем видят его обычные люди. Для большинства из них реальность исчерпывается квартирой, дачей и поездкой на отдых в Турцию. Но есть еще мир духовный, который тоже часть нашей реальности. Мы, верующие, знаем о нем из Священного Писания из учения Церкви, кому-то Господь отверзает духовные очи и тот может видеть невидимое для всех прочих: обитателей духовного мира, святых ангелов и обитателей преисподней, бесов. Да, они реальны, и всегда рядом с нами. Возьмем, к примеру, житие святого мученика Трифона. Известно, что он врачевал болезни и изгонял из одержимых бесов. Римский император Гордиан, из дочери которого мученик изгнал беса, захотел своими глазами увидеть изгнанного. Трифон вызвал беса, и все увидели его в виде черного пса с огненными глазами. «Кто тебя послал в отроковицу?» — спросил мученик. Бес отвечал: «Отец, начальник всякой злобы, сидящий в аде». «Кто тебе дал власть такую?», — опять спросил Трифон. «Мы, — ответил тот, — не имеем власти над теми, которые знают Бога и веруют в Единородного Сына Божия».

Вот так и ваши преследователи-бесы, да-да, именно бесы, вострепетали, когда вы вспомнили имя Господа. Но ведь не сразу вспомнили? Так что не обольщайтесь, что так просто можно справиться с врагом. Да, все возможно Богу и тем, кто твердо на Него уповает, но наша-то вера слаба. А вам ведь еще незримо помогали ваши благодетели, впрочем, и мои тоже. Вот вы удивились, что обидчики ваши испугались нашего Петруши. Ничего тут нет удивительного. Знаете, что Силуан Афонский говорил? Даже бесы боятся кроткой и смиренной души, которая послушанием, воздержанием и молитвою всегда их побеждает. Вот так-то! Так что, братие мои, а также сестры, будем жить по слову Спасителя: «Не бойся, только веруй».[20]

— Жаль, меня не было рядом, — Петр Семенович потряс в воздухе сжатым до хруста кулаком, — я бы им показал и линию атаки, и кинжальный огонь.

— Прибереги силы, — усмехнулся отец Александр, — они могут понадобиться в самый неожиданный момент. Да, а сейчас я должен рассказать вам свою историю — историю пастушьей сумки, той, которую вы мне чудесным образом вернули. Ну, более конечно для Прасковьи, поскольку Петр слышал ее не раз.

Итак, все началось в годы моего студенчества. Летом, после второго курса мы с друзьями поехали в экспедицию по северо-западу России для сбора этнографических материалов: обряды, сказания, песни, легенды. Уже более месяца прошло, как мы путешествовали. В одной деревушке нашли бабушку, просто живую энциклопедию свадебных обрядов и песен. Пока с ней работали, я решил зайти в местный храм. Шла служба. Вдруг, в какой-то ее момент из алтаря выходит батюшка, высокий такой, еще выше меня, с седой бородой по грудь, берет меня под руку и ведет за собой в алтарь. Постой, говорит, отче, тут со мной, помоги мне служить. Так и назвал меня — «отче». Я от изумления слова не мог сказать. Потом в себя пришел, спросил его, почему, мол, меня сюда привели? А он: «Так ты ведь батюшкой будешь». Я ему: «Да какой же я батюшка? Я этнограф, наукой буду заниматься». А он смеется: «Нет, батюшкой станешь, храм у тебя будет большой в два престола, матушка тебе пятерых детей родит» Тут уж я рассмеялся: «Батюшка, да я ведь и жениться не собираюсь, нет у меня никого, да и не надо — наука ждет». «Не дождется тебя наука, — говорит батюшка, — все будет, как я говорю». Настолько все это вышло для меня неожиданным и нелепым, что и рассказывать никому не стал. Наутро мы уехали. Прошло несколько дней, а у меня душа ноет, места себе не нахожу и все слова батюшкины — а его звали отец Герасим — вспоминаю.

Через неделю вернулся и до конца лета у отца Герасима прожил. Читать по церковно-славянски научился, кадило подавать, стихарь носить. А батюшка, оказывается, был очень уважаемым человеком, к нему издалека люди приезжали, считали его старцем.

С той поры я уж без отца Герасима жить не мог: каникулы, выходные — я сразу к нему. У него и с матушкой будущей познакомился. Я тогда уже на дипломе был, перед защитой приехал к отцу Герасиму за благословением, а он вышел ко мне и говорит: «Благословляю раба Божиего Александра и рабу Божию Людмилу идти под венец». И выводит ко мне красивую девушку с клироса, она сама — ни жива, ни мертва. Оказывается, Людмила всего два дня назад приехала в гости к сестре, та ее пригласила на клиросе попеть. А тут я появился — и вот тебе благословение на брак.

Через полгода мы и вправду обвенчались, я тогда уже заочно в семинарии учился, в своем городе в кафедральном соборе пономарем служил. Владыка меня приметил, ему отец Герасим в письме обо мне написал. А через год я уже батюшкой стал, как и было мне сказано. Отец Герасим мне перед хиротонией вот эту сумку подарил. Сказал, что в юношеские годы работал пастушком, пас безсловесное стадо, в сумку эту пастушью провиант складывал, так что была она ему первая помощница. Тебе, говорит, тоже стадо предстоит пасти, только словесное, но помощник и тебе нужен, будешь в эту сумку складывать все потребное пастырю: смирение, терпение, послушание, духовную и телесную чистоту, премудрость и твердость в вере. Имей эту сумку всегда при себе и никогда от себя не отлучай, а обо мне на молитвенную память вот тебе четки и скуфейка. Давно уже нет со мной моего старца, поэтому его подарки мне стали особенно дороги. В пастушьей сумке я хранил самое ценное, например деньги на ремонт храма. И вот эти потери — сначала одна, потом другая. И чудесное их ко мне возвращение. Чудо!

— И все же, как мне быть? — жалобно спросила Прасковья, — Считать, что я действительно была в гостях у святых Петра и Февронии? Или у земных? Спасалась ли я от преследования бесов или это привиделось мне в бреду? Как?

— Считай, как хочешь, лишь бы это тебе жить по-христиански и спасаться не мешало. А три акафиста святым Петру и Февронии непременно прочитай, раз Петруша тебе благословил. Да нет, мы вместе их и прочитаем, сегодня же вечером начнем. Завтра молебен благодарственный отслужим. Слава Богу за Его великие к нам милости!

Вдруг стены вокруг них загудели, зазвенели, с них словно посыпался на пол железный горох.

— Батюшки-светы! — вскричал отец Александр, — кто там трезвонит? Неужто архиерей едет? — он вскочил, засуетился, быстро закинул пастушью сумку в сейф, закрыл его и выскочил из кабинета.

— Пойдемте, посмотрим, что там за переполох? — предложил Петр Семенович и галантно подал Прасковье правую руку, предлагая о нее опереться. — Хотя, чем нас можно сегодня еще удивить?

— Это уж точно, — согласилась она, рука ее поплыла ему навстречу.

— А трезвонят-то действительно при встрече архиерея, — пояснил Петр Семенович.

Несколько шагов до двери он сжимал ее ладошку, и все это время у нее в голове звонили собственные колокольчики радости и нежданно подаренного ей счастья.

— Ой, — вдруг воскликнула она, — подождите, — она вернулась, и подхватила со стола подаренный Петрушей карамельный петушок, — пусть жизнь действительно будет слаще, не все же плакать?

На улице у входа в храм собралась небольшая толпа. Юный пономарь Николка что-то втолковывал продавщице свечей Любови и указывал пальцем куда-то в небо. Отец Александр, задрав голову вверх и покачиваясь с носка на пятку, молча глядел на колокольню. Туда же, приложив ладонь козырьком ко лбу, смотрела и стоящая рядом Васса Андреевна. Бомж Василий бестолково хлопал на всех глазами, похоже, он уже изрядно «принял на грудь».

— Что случилось? — спросил Петр Семенович у Вассы Андреевны.

— Петруша шалит колоколами, — объяснила та и виновато спрятала глаза, словно и сама была к этому причастна.

К Прасковье приблизился бомж Василий и, ничего не говоря, протянул руку к карамельному петушку. Она отступила, было, на полшага назад и спрятала сладость за спину, но тут же передумала.

— И тебе хочется сладкой жизни? — спросила. — Что ж имеешь право, — она отдала ему Петрушин подарок, — наслаждайся!

— Во-о-о! — замычал тот, отправляя карамельку в рот, и ткнул подбородком себе через плечо.

Там в глубине площади одиноко стоял ничей мальчик Петенька. Ей показалось, что он смотрит именно на нее. И когда он помахал рукой, она тоже отнесла это на свой счет, и помахала в ответ. Но он уже развернулся и зашагал в сторону парка. Прасковья смотрела ему вслед, чувствуя, как растягивается, готовясь вот-вот оборваться, некая связующая их нить. Мальчик достиг полосы высокого кустарника, скользнул в едва заметную брешь в зеленой стене и пропал из виду. Но ее мысль все еще удерживала его и, кажется, не собиралась отпускать: в ее внутреннем пространстве отрок Петенька чувствовал себя легко и свободно. Да и места там было столько, что иди себе куда хочешь, хоть целый год без остановки. Мальчик улыбнулся новой радостной улыбкой и двинулся вперед…

— Батюшка, надо снимать Петруху, — громкий голос Петра Семеновича вернул ее к происходящему. — Крикни, пусть спускается, — предложил он, заметно волнуясь, — ведь повода звонить нет, так? Или мне самому пойти наверх?

— Не надо никуда ходить, — спокойно сказал священник, — есть повод или нет? Лишь Бог ведает, да еще наш Петруша. Раз звонит, значит, знает зачем. Так, Прасковья?

— Так, — согласилась та, — пусть звонит.

Она посмотрела на Петра Семеновича, на его все еще разгоряченное, но уже остывающее лицо и подумала, что ой как непросто находиться рядом с таким сильным, импульсивным мужчиной. Непросто! Но как же здорово, как замечательно — рядом с ним и всю жизнь. Всю жизнь!

А колокольные звоны рассыпались по площади, улетали к деревьям, домам, к бредущим в тесных коридорах улиц прохожим и как будто восклицали: «Сюда! Сюда! Все сюда! Тили-тили-тили-бом!» И эхо, возвращаясь откуда-то с дальних окраин, доносило слабое но внятное: «Идем, идем, идем! Тили-тили-тили-бом!».

 

* * *

— Бум, бум, бум! — Ванюша старательно изображал ртом работу молотка, его машинка без передних колес лежала у него на коленках рядом с парой конфет и он, как заправский автомеханик, подбивал ее, подстукивал и подкручивал.

В автопавильоне было душно. Уже не одна, а несколько ос кружились над головами, но к ним давно привыкли и перестали замечать. Вероника рассеяно гладила сына по плечу и как только Прасковья завершила рассказ, удивленно встряхнула головой:

— Неужели всё так и было? И это бисово племя с погоней? А у нас в Дятькове такие истории тоже бывали, только я про них не слышала. Кстати, тетя Маруся, на Брянской в одном доме живет такая бисова компашка, и верховодит там как раз баба одноглазая, тьфу, пробу на ней негде ставить. Знаешь их?

— Помолчи, егоза, — старушка сердито махнула на нее рукой, — а шо у вас с Петром Семеновичем? Как сложилось?

— С Петром Семеновичем у нас семья, — Прасковья подняла упавшую на пол конфету и подала ее Веронике, — три года уже вместе, и каждый следующий день счастливее другого. Дай Бог каждому! Преподаю в воскресной школе, пою на клиросе, дочь вот недавно к нам приезжала с внуками, Петр Семенович ей тоже по душе пришелся.

— Так вы на самом деле были у настоящих Петра и Февронии? — от любопытства Вероника даже привстала с места.

— Считайте это чудом или нет — как хотите, — сказала Прасковья, — лишь бы это вам жить по-христиански и спасаться не мешало.

— Автобусы, автобусы подали! — закричали одновременно сразу несколько человек.

Оказывается, запоздавший автобус подъехал вместе с очередным, так что волноваться о местах не стоило. Но народ кинулся брать штурмом первый, очевидно опасаясь, что второй могут и отменить.

Прасковья смотрела, как спешно перетряхивают и выстраивают в ряд сумки Вероника с тетей Марусей, а мальчик рассовывает по кармашкам запчасти от машинки.

— Вот воды святой набрали больше двадцати литров, — объяснила старушка столь обильное собрание у них багажа, — вы уж последите за малышом, пока мы с сумками управляемся.

— Да у нас в Дятькове такой воды полно, — похвасталась Вероника, — но мы и эту привезем, пусть еще больше будет.

— Хорошо, я посмотрю за ребенком, — пообещала Прасковья.

Странно, подумала она, как недолго мы здесь пробыли, а уж успел возникнуть целый мир со своими симпатиями и антипатиями, верой и неверием, чудесами и преданиями. Сейчас опустеет этот павильон, эта площадь, этот городок — и все растворится, исчезнет? Эти лица, удивленные глаза, улыбки, слова? Неужели так? Как все непрочно на земле. Впрочем, стоило ей увидеть автобус, грусть ее тут же улетучилась, она вспомнила дом, мужа, ставший родным Крестовоздвиженский храм и его настоятеля отца Александра. Слава Богу за всё! Она взяла за руку ставшего от усталости покорным Ванюшу и повела его к месту посадки.

Первый автобус уже отошел и увез большую часть пассажиров. Толкотни не было, и они занимали места без спешки. Прасковья с тетей Марусей сели на переднее сиденье у входа, а Веронику с Ванюшей унесло куда-то вглубь салона. Водитель включил было музыку, — пела Анжелика Варум, — но кто-то из пассажиров потребовал тишины. Водитель обиженно пробубнил, что наступают, де, на горло его любимой песне, но звук резко убавил. Автобус заурчал мотором, выполз с привокзальной площади и покатился по узким улочкам уездного городка.

За окном проплыли голубые с белыми звездами купола монастыря. Прасковья проводила их взглядом, подумав, что каждый из них, как вселенная, как блаженная вечность, которую ищет душа. «Пусть время будет не властно над вами, — пожелала она, — пусть ничто не тревожит ваш священный покой».

Она улыбнулась, сердце ее переполнилось радостью, как во время недавнего Крестного хода, словно тот всё еще продолжался и всё так же, всеобще и объединяюще, звучало прошение: «Пресвятая Богородице, спаси нас!»

Очистившееся после дождя небо, прозрачное и строгое, задумчиво взирало на собственную пустоту. Лишь впереди по ходу автобуса несколько выстроившихся в цепочку облаков тянулись к горизонту. Они словно шли друг за другом, влекомые кем-то невидимым, быть может, держащим в руках крест? Прасковья подумала, что хорошо бы, вот так вдруг, стать белым облаком, пристроиться в конец этого шествия и идти, идти, идти небесным Крестным ходом — целую вечность. Она достала свой нательный крестик и поцеловала. Кто-то в глубине автобуса низким грудным голосом протяжно запел:

— Царице моя преблагая, надеждо моя Богородице…

Прасковья спрятала на место свое маленькое серебряное чудо и начала подпевать.

 

Псков, 2011


[1] А.С.Пушкин. «Я вас любил», 1829. (Здесь и далее примечания автора).

[2] А.С. Пушкин, «Борис Годунов».

[3] См. Пушкин А.С. «Пиковая дама», заключение.

[4] Мф. 6, 15.

[5]См. 2 Кор. 5, 17

[6] Прит. 23, 26.

[7] См. Пс. 145, 3.

[8] См. 1 Пет.5, 8.

[9] Да?рья Никола?евна Салтыко?ва по прозвищу Салтычи?ха (1730 —1801) — российская помещица, вошедшая в историю как изощрённая садистка и убийца нескольких десятков подвластных ей крепостных...

[10] Ойкуме?на— освоенная человечествомчасть мира. Термин«ο?κουμ?νη» введён древнегреческим географом Гекатеем Милетскимдля обозначения известной грекамчасти Землис центром в Элладе.

[11] А.С. Пушкин. Борис Годунов.

[12] А.С. Пушкин. Борис Годунов.

[13] Сарынь на кичку— в старину возглас волжских разбойников, по которому все находившиеся на судне должны ложиться на кичку (возвышенная часть на носу судна) и лежать, пока разбойники грабили судно.

[14] Персонаж кино-сериала ужасов «Кошмар на улице Вязов».

[15] А.С.Пушкин. Бесы. 1830.

[16] А.С. Пушкин. Медный всадник. Петербургская повесть.

[17] А.С. Пушкин. Песни западных славян. Вурдалак.

[18] См. там же.

[19] См. Пс. 15, 8.

[20] См. (Мк. 5, 36).

Слово и Вера

Уже несколько лет подряд участники Всемирного Русского Народного Собора получают в дар от издательства «Синтагма» календари «Год души». Их составляет писатель Игорь Смолькин (Изборцев). В календаре, который можно назвать школой православной веры, собраны тексты из сочинений и проповедей святых отцов Церкви от времен раннего христианства до наших дней. Также в календаре много сочинений самого автора-составителя. Строго выверенные в соответствии с канонами православной веры, они просто и доступно говорят о мучениках раннего христианства, о новомучениках, рассказывают про обрядовую сторону христианской жизни, о праздниках и постах и несомненно помогают возникновению и поддержанию в нас и страха Божия и надежды на спасение.

Таков Игорь Смолькин (Изборцев) и в своей прозе. Она и художественная, то есть интересна, и назидательна в изложении православных истин. Назидательность эта не назойлива, действует исподволь, опять же посредством яркости описанных образов. Это живые люди, в которых автору важно самое главное: как человек приходит к Богу. И это очень важно именно сейчас, когда на людей непрерывно изливаются грязные потоки лжи и клеветы на Россию, ее историю, на веру православную. Выстоять против этого может не просто сильный человек, но человек, вооруженный знаниями вековечных истин, всегда спасавших Отечество.

Владимир КРУПИН, сопредседатель Союза писателей России,
лауреат Патриаршей литературной премии
имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия


Комментариев:

Вернуться на главную