Снежана КРЫЛОВА, кандидат филологических наук, доцент МОПУ

ПОМИНАЛЬНОЕ СЛОВО В РУССКОЙ ПОЭЗИИ 2000-х ГОДОВ.

Прежде всего нужно сказать, что мы вкладываем в понятие «поминальное слово». Это стихи, посвящённые памяти усопших. Стихотворения на смерь NN , памяти NN – давняя традиция русской литературы. Их нельзя назвать отдельным жанром, т.к. стихи эти объединяет скорее тема, чем жанровые признаки, включающие в себя элементы скорбного мадригала, трагического панегирика, эпитафии, но больше всего элегии. Однако и тематический подход здесь не всегда уместен, т.к. главным эмоциональным посылом этих стихов чаще становится не процесс поминания, а осмысление смерти как таковой или смерти дорогого человека и её влияния на душу пишущего.

Горечь утраты всегда рождает поэтическое движение. Так было в годы войн и революций. Так было и в относительно спокойные 2000-е. Поминальные стихи редко бывают массовыми. Это случается лишь тогда, когда из жизни уходит действительно выдающаяся личность. В русской поэзии последним таким всплеском стала смерть Иосифа Бродского (1996), на которую откликнулись как те, кто знал его лично, так и те, кто был знаком только с его стихами. Отголоски плача по Бродскому ещё изредка встречаются в 2000-х ??? , но в опосредованном виде. Думается, что творческая активность поэтов в этом случае спровоцирована ещё и тем, что сам Бродский был непревзойдённым мастером поминального слова.

Поминальные стихи 2000-х далеко не всегда имеют конкретных, названных в заглавии или посвящении адресатов. Таковы «Какою-то виной неизбавимой …» Олега Чухонцева (Из сборника «Фифиа», 2001), «Здесь жила когда-то тётя Женя…», «В этом доме жили Фёдор с Анной…» Светланы Кековой (журнальная подборка «Ангелы этого мира», 2009), «Смерть старухи » (2009) Алексея Алёхина, «Мне снятся мёртвые друзья…» (2009) Геннадия Фролова и др. Как правило подобные стихи стремятся к обобщению или скорее к типизации .

Таково первое из перечисленных стихотворений. О. Чухонцев вспоминает в нём некоего знакомого или приятеля, жалкие похороны которого вызвали в поэте «неизбавимое» чувство вины – «за что, не вем». Лирический герой пытается разобраться в её причинах. Все варианты ответов звучат у него в вопросительной форме: «За схожую с давильней/ жизнь общую, где каждый виноват?/ За глину немоты?..» (1). Судя по вопросам, эти скорби автор вполне испытал и на себе. Значит, причина в другом.

Герой цепко всматривается в лицо усопшего, и этот мини-портрет тут же перерастает в сгусток жуткой реальности, лежащей за плечами покойного: « Чуть удивленный,/ с открытым ртом, не отрок, не старик,/ а переросток в старце воплощенный/ лежал ты, отошед, ничей должник,/ из ада повседневного, из хмари/ залитых глаз в свое небытие». Облик трагического неудачника начинает прорисовываться здесь вполне определённо. Даже место последнего приюта – могила – становится не знаком покоя, а знаком беды: «Лил долгий дождь, и гроб воде предали./ Прощай! — и ты отплыл в своей ладье...». Гроб, преданный не земле, а воде – страшное зрелище. Но у Чухонцева оно тут же переведено в метафизический план: последнее плавание всё-таки предполагает наличие некоего места назначения. Отчасти образ гроба-ладьи противостоит небытию, о котором автор сказал чуть выше.

Впрочем, посмертие героя мало интересует автора. Его тревожит видимая бессмысленность перенесённых им скорбей и то нелепое упорство, с каким покойный скользил вниз, на дно жизни. По сути в этом тексте Чухонцев делает краткую зарисовку целого пласта русских людей конца 1990-х, не сумевших устоять в социальных потрясениях, – далеко не худшего пласта, надорванного временем: «...все потерявший до ухода,/ и дочь, и волю, что оставил ты/ на этом берегу? Значок завода,/ да Библию, да вызов пустоты?» Перечисленный ряд потерь, казалось бы, ничем не уравновешен. Разве что Библией, упомянутой через запятую?

Вся последующая часть стихотворения состоит из двух предложений. Первое из них растянулось на 20 строк. Мучительный процесс осмысления трагедии усопшего строится в нём на интуитивных догадках автора. Одним взглядом он охватывает обрывки воспоминаний о покойном: «…про невезуху вспомнив и обиды,/ и про безлюбый брак, и как ты пил,/ алкая забытья, и аониды/ не пели над тобой». Этот ряд воспоминаний выстроился лишь после того, как из Библии покойного, раскрывшейся на Книге Царств, выпала закладка – «картонный маршал Жуков». Два этих предмета (вероятно, самое высокое, что осталось в горькой жизни приятеля) как-то по-новому высвечивают для автора последние, самые безотрадные его годы: «…а позже/ от всех отпал, и словно на свету/ рентгеновском я вижу вспять все то же:/ твое упрямство, гордость, нищету/ и хрип в груди, когда и жить охота,/ и униженье жить: зажать в горсти/ последнее — пошли вы все — и что-то/ я понял, кажется, в тебе». Последнее предложение текста состоит из одного слова – «Прости».

Это, безусловно, очень сильное стихотворение рождает сложное чувство. Горечи, сострадания и саморефлексии, которой заражает поэт читателя. Почему? Потому что безымянный герой очень узнаваем. Это действительно тип постсоветской эпохи – личность, из хаоса социального попавшая в хаос духовный, но пытавшаяся в одиночку не растерять последние высокие ориентиры. В одиночку... И поэтому «прости».

Верлибры Алексея Алёхина , находящиеся на другом конце 2000-х, тоже отчасти претендуют на обобщение. В его «Смерти старухи» («Арион», 2010, №1) кратко изображена безлюбая старость и кончина женщины, которая «н и дочь ни зятя ни внуков никогда не любила/ только фиалки на подоконнике». Таково начало стихотворения, лишающее героиню права на сочувствие. Тем более что «над гробом вместо молитвы/ прочли рецепт яблочного пирога». Алёхину неинтересен смысл жизни человека, о смысле жизни никогда не задумывавшегося. Но, в отличие от Чухонцева, ему любопытно представить инобытие своей не слишком симпатичной героини. Таковым оказывается санаторий в Сочи, «где отдыхали с мужем перед войной// он уже ждал ее там/ с 1942-го возле клумбы с большой белой вазой».

Таинство смерти превращено чуть ли не в фарс. И даже отблеск геройской гибели мужа на войне не отменяет ёрнической интонации стихотворения, заканчивающегося метафизической картинкой: «А фиалки цветут/ и тень старухи горбится с тенью лейки над подоконником/ в лунную ночь». Так или иначе перед нами всё равно поминальное слово, превращённое скорее в «упоминальное» – без сверхзадач, но с ощутимой долей ехидцы. Характерно, что соседствует данный текст с издевательски-остроумным одностишием под названием «Похороны олигарха на Ваганьковском кладбище». Цитирую слово в слово: «...в круиз по Лете, в первом классе...».

Ещё один спектр настроений отразила в своём отношении к усопшим Светлана Кекова. Само название её журнальной подборки – «Ангелы этого мира» – настраивает на светлый лад. Открывают эту подборку два поминальных стихотворения, посвящённых деревенским жителям. Эти стихи воспринимаются как своеобразная двойчатка, т.к. написаны одним размером и имеют похожие зачины. В обоих текстах изображены простые люди – тётя Женя и Фёдор с Анной. Судя по всему, обыкновенные праведники (простите за сознательный оксюморон), о которых сказано скупо, но ёмко. Жизнью тёти Жени двигала любовь и вера. И поэтому немудрёные слова о ней дышат гармонией и светом: «Здесь жила когда-то тётя Женя,/ хлеб пекла, растила сыновей,/ слушала, как в зарослях сирени/ пел о вечной жизни соловей» (2).

Для двух других героев ( «В этом доме жили Фёдор с Анной…» ) основой спасения становится семейный лад. В осиротевшем доме хозяев описаны остатки скромной поминальной трапезы и главное – фотография супругов: «Фёдор на случайном фотоснимке/ молча обнимается с женой». Поминание добрых людей всегда полно света, и потому у Кековой так коротко расстояние между могильной скорбью и радостью райского инобытия. «И когда надгробное рыданье/ станет благодарственным псалмом,/ снова Фёдор к Анне на свиданье/ двинется во времени ином», – пророчит поэтесса. Финал второго стихотворения можно отнести к обоим текстам: «Целый мир в себе скрывает слово./ Так ли в человеческом жилье/ прячется за призраком былого/ будущее благобытие?».

Особую группу стихов составляют поминальные тексты, посвящённые поэтам . Они нередко публикуются без дат. В этих случаях будем ориентироваться на дату публикации. Как ни странно, не все из них написаны сразу после смерти адресатов. Так, Ербол Жумагулов создаёт своё стихотворение «Памяти Бориса Рыжего» спустя 4 года после самоубийства поэта. Сергей Денисенко пишет стихотворение-эссе, посвящённое Вильяму Озолину, через 12 лет после его ухода. Вадим Ковда поэтически оплакал смерть Сергея Дрофенко 39 лет спустя. Из тех, кто откликнулся на смерть любимого поэта сразу, следует назвать Евгения Карасёва (стихотворение «Ты жила среди глухих…», 2000, посвященное тверской поэтессе Галине Безруковой), Андрея Коровина (« Памяти Виктора Кривулина» , 2001) и др.

Все эти тексты априори находятся в поле пушкинско-лермонтовско-евтушенковского комплекса литературных доминант: «поэт и толпа», «угас, как светоч, дивный гений», «поэт в России больше, чем поэт» и т.д. Список знаковых цитат может занять не одну страницу. Из перечисленных выше текстов больше всего в эту традицию вписываются Евгений Карасёв и Ербол Жумагулов, противопоставившие своих героев пошлому миру. О тексте Ербола хотелось бы поговорить отдельно. Автору ко времени написания поэтического некролога было почти столько же, сколько адресату – 24 года. Е. Жумагулов принадлежит к тому же поэтическому поколению, что и Б. Рыжий. Ломаная линия постперестроечного времени так же отчётливо проходит через его стихи. Как точно заметил Бродский, стихи на смерть поэта – это всегда стихи и о себе. Это глубоко личное начало ощутимо в его поминальном слове.

Жумагулов рисует облик незаурядной и болезненной личности, ощущающей свой дар и всё же обречённой на трагедию. Ербол поэтически осмысляет то, что так потрясло людей, – путь к самоубийству на пике творческого взлёта. «Ты приходишь в действительность будто герой – /с полным ртом окровавленных слов», – таким ярким и одновременно антиэстетичным образом начинается стихотворение. Антиэстетизм, болезненность, неблагополучие героя, его противостояние толпе будут нарастать от строки к строке, пока автор не подойдёт к последней черте:

И в конце сентября, октября, ноября,

где-то между «проснулся-уснул»,

ты свершаешь свой вряд ли избежный обряд,

не на шутку вставая на стул.

 

Вот и все. Время кончилось. Точка судьбы.

Ты за все свои мысли в отве…

И срывается пыль с потолочной скобы,

словно снег с оголенных ветвей.

 

И рыдает толпа опосля по тебе,

утопая в глубоком стыде…

И т.п., и т.п., и т.п., и т.п.,

и т.д., и т.д., и т.д. (3)

 

В этих трёх четверостишиях всё: и сочувствие, и осознание предсказуемости такого страшного конца, и физическое ощущение преждевременности, неестественного обрыва судьбы, и тщетность посмертных слёз…

Осмелюсь высказать предположение, что тональность и энергетика стихов на смерть поэта определяется не только личностью усопшего, талантом поминающего, но и, так сказать, способом смерти, которым дано умереть (или самовольно выбрать его) поэту. Внезапная смерть под колёсами автомобиля Галины Безруковой (1942-1999); уход в результате долгой и мучительной болезни Вильяма Озолина (1931-1997) и Виктора Кривулина (1944-2001); самоубийство 26-летнего, познавшего первый вкус славы и признания Бориса Рыжего (1974-2001) и нелепая гибель чудеснейшего, искреннего Сергея Дрофенко (1933-1970) каким-то образом повлияли на ауру стихов их памяти, на их смысл.

Характерно, что из всех этих текстов только стихотворение памяти Дрофенко не вписывается в традицию «На смерть поэта». Оно словно бы написано о любом человеке и о чувстве опустошения и боли, которые остаются после похорон. Дано описание могильного холмика, только что покинутого хоронившими. В финале есть и лучик надежды– через боль и свет: «Рыжий луч с небес летит,/ рыжий лист с куста свисает.../ И душа светло болит./ Может, это и спасает» (4). Сергей Дрофенко умер в буфете ЦДЛ, подавившись куском мяса за обеденным столом. Из воспоминаний Юрия Ряшенцева: «Я не помню в ту пору смерти, которая произвела бы такое впечатление на окружающих. Все как-то растерялись. Потом все начали писать стихи о Сережке. Ни у кого они не получались. Оказалось, что все его очень любили» (5). Понадобилось 39 лет…

Андрей Коровин и Сергей Денисенко пишут о своих героях в автобиографическо-вспоминательном ключе. Отправной точкой в обоих текстах становится литературные фестивали, на которых оба автора находились рядом с покойными поэтами. А. Коровин кратко описывает смертельно больного человека, пообщаться с которым он так и не посмел. Психологически точно переданы чувства новичка по отношению к мэтру: «Он трудно из машины выходил,/ И я его немножечко боялся./ А он, казалось, из последних сил/ На костылях своих едва держался» (6). Однако страх перед авторитетом не притупил зрения автора. Так, он заметил, что Кривулин тяготится ролью судьи, заметил его мужество и – главное: «И взгляд его затравленных зрачков/ Просил о снисхождении кого-то…». Заканчивается стихотворение мотивом духовной невстречи, чаемой близости, которая могла быть, но не состоялась: «Я так и не сказал ему тогда/ Ни слова… За столом сидели рядом./ И жизнь нас развела по городам/ И небесам. И слов уже не надо».

С. Денисенко предварил своё стихотворение-эссе «Только волны за кормой, только – чаечки…» тремя эпиграфами, каждый из которых говорит о неповторимости личности поминаемого поэта. Второй из эпиграфов принадлежит перу самого Озолина: «...Плакал в кубрике матрос,/ словно в спаленке./ Ростом батьку перерос,/ а как маленький!..» (7) Мы не сразу поймём смысл этих слов, зато мгновенно уловим ритм, которым написано это большое стихотворение, передающее обаяние поэта, его дерзость, харизматичность и ненаигранную молодость. Поминальное слово поначалу лишено здесь трагичности. Сама мелодика стиха весела и задорна. Даже ответ покойника на вопрос автора: «Как ты там, наш дорогой/ Вильям Янович?» звучит в том же залихватском ключе. Лишь последние строчки, оборванные многоточием подскажут, что и у светлой памяти весёлого человека есть своя умалчиваемая печаль: «…Год двенадцатый пошёл,/ как отчАлил ты…».

Третью группу поминальных стихов составляют произведения памяти родственников. Безусловными шедеврами, обогатившими русскую поэзию начала ХХ I века, стали два поэтических реквиема, написанные по свежим следам утраты. Один из них принадлежит Инне Лиснянской , после кончины горячо любимого мужа посвятившей ему сборник «Без тебя» (2004), другой – Равилю Бухараеву , вложившему свою безутешную скорбь по погибшему тридцатилетнему сыну в цикл «Небесный сын мой» (2004).

Тексты этих поэтов не одиноки. О смерти родных писали в 2000-е А. Витаков ( «Все было же, брат: плыл за окнами век…», 2009), С. Шурыгин ( «...Не увидеть – колышутся ветки от ветра…», 2009) и др. Первое из них написано о смерти брата, второе посвящено памяти отца. Однако законченные поэтические циклы, в которых на высочайшем эстетическом уровне осмыслена смерть любимых, созданы именно Лиснянской и Бухараевым.

Что их объединяет и выделяет? Для обоих авторов стихи стали спасением от смертельного горя и отчаяния, нитью, связующей их с усопшими, надеждой на встречу с ними. Оба автора – люди глубоко верующие. Бессмертие души для них несомненно. От этого идёт сквозной мотив метафизической связи с покойными – через молитву, сны, бред, но главное – стихи, т.к. оба адресата (муж Лиснянской Семён Липкин и сын Бухараева Василий Бухараев) – поэты. А когда поэт с поэтом говорит, пусть и усопшим, вера во власть слова становится ещё сильней. И всё же адресаты стихов сначала муж и сын, а потом уже поэты. Отсюда и такая мука музыки.

Под каждым стихотворением у обоих авторов скрупулёзно проставлена дата. Даты, безусловно, являются частью поэтики. Они хронологически фиксируют состояние скорбящего, колебания его души от отчаяния к свету, её мучительное привыкание к потере – то, что гениальная плакальщица Ахматова назвала «надо снова научиться жить». Для обоих осмысление смерти любимых – духовная работа, возлагающая на них некие обязательства – быть достойными своих покойных, уже созревших для вечности.

Что различает эти циклы? Лиснянская, как и положено женщине, более многословна. Её поэтический взрыв на склоне лет, да ещё после такого страшного горя, для самой поэтессы оказался неожиданностью: «И с ног валясь, я оказалась пиьсмостойкой…» (8). Бухараевский цикл состоит всего из 12 стихотворений. Но каждое из них – это небесный треугольник, связывающий воедино отца, сына и Творца. По сути эти трое являются главными героями этого потрясающего цикла: «Ночь. Одиночество. Тьма./ Тяжко и жутко.// Можно бы съехать с ума/ или с рассудка,// только и в этой ночи,/ как у зерцала,/ надо сидеть у свечи,/ чтобы мерцала...// Заполночь/ свет неземной/ зря не растрачу.// – Папа, не плачь.// – Мой родной,/ разве я плачу?» (9)

Можно ли сравнивать муки отца и муки вдовы? Да, но не по количеству написанного, а по духовным итогам. Каковы же они? Жизнь без любимых невозможна, но нельзя своевольничать – надо «дожидаться, пока позовут» (Бухараев, С.25). Не отменять трагедии, не предавать её забвению, не торопить своего финала, а верить, страдать и нести бремя жизни. Вот то, что поэтически приказали себе делать Лиснянская и Бухараев.

Подводя итоги, отметим, что поминальное слово в поэзии 2000-х годов метафизично по своей природе. Поэты разной степени религиозности отразили это с безусловной доказательностью. Любовь к усопшим должна воплощаться в стихи. Так она точнее выражает своё сокровенное начало и утверждает бессмертие души.

(1) Чухонцев О. Фифиа // «Новый мир», 2001, №11. http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2001/11/chuh.html

(2)Кекова Св. Ангелы этого мира// «Новый Мир» 2009, №6 http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2009/6/ke1.html

(3) Ербол Жумагулов. Памяти Бориса Рыжего // http://www.poezia.ru/article.php?sid=33072

(4) Вадим Ковда. Горечь //«День и ночь» 2009, №5-6. http://magazines.russ.ru/din/2009/5/ko20.html

(5) Сергей Петрович ДРОФЕНКО (1933 – 1970) // Аналитический еженедельник «Ракурс»: http://www.zapchel.lv/?lang=ru&mode=rakurs&submode=culthome&page_id=8096

(6) Андрей Коровин. Памяти Виктора Кривулина (воспоминание о фестивале «Мифология провинции») http://stihi.ru/2004/03/21-157; http://ankor.sitecity.ru/ltext_1012133133.phtml?p_ident=ltext_1012133133.p_1012134240

(7) Денисенко С. Только волны за кормой, только – чаечки... //«День и ночь» 2009, №4. http://magazines.russ.ru/din/2009/4/de8.html

(8) Лиснянская И. Без тебя. Стихи 2003 года. – М.: Русский путь, 2004. – 84 с. С.24.

(9) Бухараев Р. Казанские снега: Стихи. – Казань: Магариф, 2004. – 255 с. – С.17-18.

Вернуться на главную