Николай КОНЯЕВ
РЁЧИ ВОЗНЕСЕНСКИЕ

Марине Коняевой

ДУША — НЕ ПЕЧКА, ВЬЮШКОЙ НЕ ЗАКРОЕШЬ

У нас в поселке одни только рёчи и живут...

И вроде бы по-русски говорят, а если не с поселка ты или отвык в городе от поселковой жизни, то ничего и не разберешь в разговоре.

Хоть соседей взять...

С утра пораньше причапает к соседской бабушке дедка Пеша, и начинается...

— Выпить бы, Дуся, надо...

— Дак выпей, Пеша, выпей...

— Дак ведь денег нет, Дуся...

— Дак ты и не пей, Пеша... Чего пить-то, коли денег нет?

— Дак ведь очень уж хочется выпить, Дуся...

— Дак и выпей, Пеша, коли очень хочется...

— Денег, Дуся, нет...

— Дак ты тогда и не пей, Пеша.

И час они так говорят и два, и ни усталости, ни раздражения ни у кого нет, мирно течет беседа.

— Надо бы, Дуся, выпить... — задумчиво говорит дедко Пеша.

— Дак выпей, Пеша, выпей... — благожелательно отвечает бабушка.

И только по оттенкам интонации и можно разобрать, что не стоит разговор на месте, а куда-то — только не понять куда? — движется по всем правилам задушевной беседы. И только бабушкиной дочке — пенсионерке Александре Александровне — все понятно в этой беседе и все не нравятся.

— Вот ведь собравшись две рёчи... — ругается она. — И говорят, и говорят. И конца разговору нет, и краю... Он ей так, а она ему по-прежнему. Вот рёча старая... Пенсию ей государство накинуло, дак совсем спрохвостилась. Десятку спросишь, дак у ней никогда нету, да еще разговору, дескать, необязанная она давать, мало ли чего ейной душеньке захочется. Может, прокладку какую, а может, «Орбиту» без сахара, чтобы зубы не портились. А как у ее зубы испортятся, если в стакане на буфете стоят?

— А сама тоже рёча хорошая есть... — заступается за бабушку зять Александры Александровны Коля. — Шкафов понакупала, дак проходу от них нет, весь в синяках хожу. А на кружку пива попросишь, на полдня у нее разговоров будет...

— Дак залиться тебе этой выпивкой! В прошлом-то годе самовар разварил с пьяных глаз. Ведь хоть в голос кричи было. И не знали, как жить дальше — такой чайный голод пристал. С чайника электрического целый месяц пили...

— Вот всегда так... — вздыхает Коля. — Я им слово, а она мне три. Такая нация... Бабка думает, что у государства на иждивении живет, теща на пенсию вышла, дак тоже на мою шею села. Жена на работе не ломается, а в дом войдешь — один медведь ногу сломит, а другой вывихнет... И денег, если похмелиться, ни у которой не допросишься. Изведут разговором.

Сам Коля не местный. Он из Петрозаводска. Но уже освоился в поселке. Даже теща за своего признала. Дня не пройдет, чтобы не услышать, как — рёча ты, рёча!.. — ругается на него.

— Ну, пойдешь ты, глазы-то нальешь, опять самовар с пьяну разваришь?

— Не разварю, мамаша... — отвечает Коля. — Я к эстому самовару и близко теперь не подхожу. От шкафов, которых ты понаставила, весь в синяках. Живого места не осталось.

— А глазы зальешь и разваришь... — говорит Александра Александровна. — Что я, не знаю тебя, рёча совсем становишься, когда выпьешь...

В хорошую погоду окна у соседей нараспашку, всем слышно, как рёчи там разговаривают. И конца этому разговору нет и краю.

Но приближается вечер, и, глядишь, шагает уже Коля к магазину, а следом за ним туда же ковыляет дедка Пеша.

— Душа... — говорит он. — Не труба в печке. Вьюшкой ее не закроешь.

— Дак все бы ничего... — отвечает Коля. — Только вот теща шкафов понаставила, чтоб я бился об них, ходил...

Но все тише голоса.

Торопятся Коля и дедко Пеша к магазину.

Ненадолго тихо становится и в соседском доме.

Только на столбиках забора сидят соседские коты, и глаза у них тускловато-серые, как озерная вода.

ЛАХТАКСКАЯ БАБУШКА

Еще, кажется, при Хрущеве было, когда первый раз бабка Лиза попалась...

— Не на продажу ведь! — объясняла она тогда молоденькому милиционеру Кириллову, обнаружившему бидон с брагой. — На поминки себе решила нагнать, а то народ-то придет, дак и на стол поставить нечего будет...

— Ты, бабушка, совсем с ума съехала... — посочувствовал участковый. — Где это слыхано, чтобы на свои поминки самогонку гнать?

— О которых, может и похлопочут, а мне нет... Мне самой надо. У меня такой лахтак из сына вырос, что у его два глаза теперь и оба на гулянку налажены... Внука-то Андрюшкой назвал, дак и не знаю, что за имя такое придумано... В деревне один Андрей был, да и тот пастух... А коль уж и малому такую простолапую жизнь приготовили, дак будет тут о старухе думано...

Так и отступил тогда участковый.

Почувствовал, видать, как потом бабка Лиза у ларька объясняла, что правов у его нет — пожилого человека на краю могилы притеснять...

Правда, вывод бабка Лиза сделала — аккуратней стала к поминкам готовиться, и снова попалась совсем недавно, год назад... И очень обиделась, когда, кряхтя, погрузневший за эти годы участковый опрокинул бидон с брагой.

— На пенсию тебе пора, а шали, гляжу, не убавилось, — сказала она, поджав губы. — А как я помру завтра? Некому и на кладбище сволочить будет... Старики теперь у вас все на самообслуживание переведены. Дед Степан вон на свои поминки бычка откармливает... Тоже, может, пойдешь с пистолета застрелишь?

— Тебе-то пошто беспокоиться? — вытирая носовым платком испачканные руки, сказал милиционер Кириллов. — У тебя внук такой уже вымахал. Похоронит, не бери в голову...

— Ага! — сказала бабка Лиза. — Такой лахтак у родителев выращен, что уж и не знаю. пошто его Андрюшкой назвали… Отец-то против его полоротее был... А этот придет и с порога требует: «Бутылку-то поставь, баба!» «Сиди! — говорю ему. — Бутылка!». А ему чего, если оба глаза на гулянку налажены... Сына-то Дмитрием назвал, дак и не знаю, что за имя такое придумано... В деревне один Димитрий был, да и тот конюхом... А коль уж и малому такую простолапую жизнь приготовил, дак будет тут о старухе думано...

— Ничего, бабуся! — утешил ее милиционер Кириллов. — Глядишь, подрастет, Андрюшка твой, тоже лахтаком станет…

— Думаешь, тоже два глаза будут на гулянку налажены? — спросила бабка Лиза...

— А ты не к поминкам готовься, а поживи еще, сама увидишь… Не столько и годов еще тебе, старая, чтобы не посмотреть…

— Дак откуда столько будет, если и девяноста двух еще не исполнилось… А только не… Не дожить мне до того времени будет с вами, с лахтаками эвтыми…

ЭВТИ СТАРУШКИ

«Из указательных местоимений употребляются:
Эвтот для обозначения предмета, ближайшего
к 1-му лицу, эстот для обозначения предмета,
ближайшего ко 2-му лицу, и энтот для обозначения
предмета, ближайшего к 3-му лицу».

П.Н. Рыбников
«Об особенностях олонецкого подречия»

Это теперь телевизоры в каждом доме, так и не разберешь, в поселок ты приехал или трансляцию из Москвы слушаешь...

Только и слышно на мостках:

— За энтой посудой пойдем или по регламенту пить будем?

— По-энтому, по регламенту... — отвечают. — Из горла потянем...

И дальше уже только буль-буль, как и положено…

А в прежние времена нет, в прежние времена иначе говорили. В прежние времена помнили, как надо «энтый», «эвтый» и «эстый» употреблять.

Помню, две старушки у нас, бывало, сидят на крылечке сельповского магазина, дожидаются, пока он откроется, и беседуют неторопливо...

— Эстый парень-то с ума, што ли, совсем сбрендил? — спрашивает одна. — Вчера энту холеру городскую провожаться ходил. Эвта девка в слезах пришедши была...

И ведь посторонний человек и не разберет ничего, а второй старушке понятно, что интересуется подружка, в своем ли уме старушкин внук, который вчера не ее, подружкину, внучку с танцев провожал, а какую-то городскую девку...

И главное, что без обиды спрошено, а по-простому, по-соседски...

— Эста девка много воли взяла... — по-простому и отвечает вторая старушка. — Тоже холера хорошая. Эвтому парню, пожалуй, и не нужна такая, лучше пускай с энтой девкой гуляет, может, поженятся да в город уедут. Чего ему в эвтой деревне пропадать?

Вот так, не спеша, и начинается беседа.

— Это эвта девка холера-то? — задумчиво спрашивает первая старушка.

— Эста, эста...

— Эвта, значит... Да эстый парень сам пьяница будет. Эвта-то девка и не пойдет за такого!

— Дак чего же ходить, если не зовут... Не надо и ног ломать… Ты лучше вот чего, подруженька, скажи мне... Чего эста корова в огород забравши была, да все эвтые гряды вытоптала?

— А чего на эстых грядах и расте? Крапивы, наверно, одной и есть посажено...

И дальше уже и местному не разобрать ничего. Только и слышно:

— Эвта?

— Эста, эста! У эвтых уже и заявленье в милицию снесено есть!

— А по эстому пьянице тюрьма плачет. Пускай скорей в город едет, энти, в тюрьме которые, заждалися его.

И так пока магазин не откроют.

А как откроют, так и беседе конец. Некогда ругаться, надо в магазине и хлеба купить, и чаю, а энтие, которые разговор слушали, все равно не разобрали ничего, о каком это эвтом парне с какой эвтой девкой разговор шел, о каких эвтих грядках, о эвтой или эстой корове?

Ну, а если чужие не разобрали ничего, то между собой-то и в другой раз договорить можно, когда снова у эвтого магазина соберутся...

У ЛАРЬКА

Когда мексиканских сериалов по телевизору еще не показывали, бабам у нас в поселке и поговорить не о чем было. Соберутся у ларька и о Михаила Сергеича языки чешут….

— Вчера-то опять, видели? В колхозе и то мужики на работу в пинжаках ходили... Пастух и той, как положено, в пинжаке иде, а сверху зимняя шапка. А энтый-то куртку напялил, да и сел в телевизоре!

— А чего с его возьмешь, такой рёча есть дак... Только руками и знает крутить. Хорошо, хоть куртку одел...

— А не врите вы, бабы, чего не знаете! Он ведь энту куртку с Буша за гэдээру стребовал!

— Вот рёча-то...

— Да не рёча он, бабы, а простой, с комбайнеров, дак откуда уму быть?

Не выдержав бабьего разговора, вмешивается в беседу продавец Гаврила Иванович.

— Дуры вы! — говорит он и стучит пятикилограммовой гирей по прилавку. — Только в перьях и широки, а туды же, рассуждать лезете? Да где вы комбайнера дурака видели? Вы и представить не могёте, какая это машина, комбайн, сложная!

— Дак, а Михаил-то Сергеевич чего? Ведь не похоже, Гаврила Иванович, чтоб умный был… Чего он куртку-то бушеву на себя напялил, если комбайнер… Обрал бы в сундук…

— А он, може, для того и сел в телевизоре, чтобы все видели — не за так отдал гэдээру, за куртку!

— А, може, это от пятна у него? В Ежесельге-то пастух с таким же пятном жил, дак только коровы и понимали, такой рёча был...

— Дуры! — кричит Гаврила Иванович, багровея. — Дуры набитые! Сил уже у меня никаких с вами, с дурами, жить не стало. Все! Перерыв у меня!

И он захлопывает окошечко ларька.

— Чего это он? — удивляются бабы. — Чего закрылся-то?

— А рёча дак чего с рёчи спрашивать... Завидно, вишь, стало, на куртку-то...

БАБУШКИ

А бабушки у нас в поселке живут сосредоточенно и задумчиво... Конечно, есть и такие, которые сломя голову бегают, в очередях артачатся, но это и не бабушки совсем, а обыкновенные старушки. Настоящие бабушки таких старушек всячески осуждают. Недавно я слышал, как бабушка Ковригина выговаривает своей сверстнице — старушке Рыжковой:

— Ты у Мани-то чего не была, а? Даже посидеть не пришла, скаженная...

— Дак ведь некогда-т, бабушка Ивановна-т... Народу-т ведь у меня. Пока всех на дело наладишь, и вечер уже. И ноги-т не идут. А к Мане я схожу на могилку. Вот к своим пойду-т, дак и к Мане наведаюсь.

— Эх, девонька... И в прежние времена у тебя ума немного было, а сейчас и тово не осталось. Ты и смерть-то свою не разглядишь за хлопотами, как следоват. А за ради чего тебе это? Ведь на оставшуюся жизнь не настираешь им, не наготовишь.

Осуждающе покачав головой, отошла бабушка Ковригина от калитки — уселась на скамеечку под липой в глубине двора. Виновато вздохнув, пошла домой и старушка Рыжкова. Вначале степенно пошла, как все добрые бабушки ходят, а потом, вспомнив о делах, все быстрее, быстрее, побежала вприпрыжку. Только перекрестилась бабушка Ковригина: «От глупая-то!»

Сама же бабушка Ковригина всем бабушкам бабушка была. Сын ее — Федор, сам давно уже пенсионер и дедушка, — выпивши, бродил по поселку и расхваливал мать.

— У! — говорил он. — Така старуха стала, что ни одних похорон не пропустит. На космонавтов так не тренируются, как она на тот свет.

А Федина жена, и на пенсии продолжавшая работать в столовой, тоже не могла нарадоваться на свекровь:

— Совсем из ума-то выжила. Тут недавно заявляе мне, что пенсию свою больше не будет в семью отдавать. Спрашиваю у ей: на что она деньги-то тратить будет, дак она и говорит: «А мало ли чего моей душеньке пожелается...» И по дому тоже ведь ничего не помогае. Пальцем о палец не ударит.

Но, говоря так, открыто осуждать бабушку Ковригину ни Федя, ни невестка не решались. Слишком велик авторитет был у бабушки. Бабушка даже и не сердилась на своих «молодых». Когда ей рассказывали, что они говорят про нее, только вздыхала бабушка.

— Глупые... — говорила она. — Сами того понять не могут, что для их пользы и делаю. Вся у их жизнь за материной спиной прожита, дак чего? У их и заботы иначе жить нету. А пусть-ка покажут мне напоследок, как сами жить наладятся. Когда я умру, пенсию мою им платить не будут.

— Да уж! Да уж! — кивали Ковригиной другие бабушки. — У молодых теперь никакой самостоятельности нет.

— А откуда ее взять… — защищала молодежь бабушка Ковригина. — Привыкши за спиной у родителев жить, дак откуда самостоятельности взяться?

Но хотя и славилась умом бабушка Ковригина, однако и у нее в последнее время началась в голове путаница. Когда нынешним летом приехал из городу ее внук погостить у родителей, бабушка Ковригина иначе как по имени-отчеству и не величала его. При этом не забывала учить уму-разуму и своего несмышленого сына.

— Ты слухай, слухай, Федька! — говорила она, обращаясь к сыну. — Слухай, чего Алексей-то Федорович рассказывае.

А рассказывал Алексей Федорович Ковригин, работавший начальником цеха, о своей городской жизни, о заводе, о сыне, который вместо института подался после армии в кооператоры.

И Федор, хотя и морщился от нарушения бабушкой семейной субординации, все-таки слушал. Больно занятные истории Алешка рассказывал. Таких, пожалуй, и по телевизору не услышишь.

— А жениться-то, стервец, не думает, а? — спрашивал он. — У нас в роду все мужики к двадцати годам очеловечившись были. Или чего думает: детишек ему в кооперативе сделают?

— Не знаю, батя! — отвечал Алексей Федорович.— Не знаю, чего он думает. Главное, в институт возвращаться не хочет. А у него, стервеца, ведь до армии целый курс закончен был.

Алексей Федорович всего недельку погостил у родителей. Пришла с работы телеграмма — его отзывали из отпуска.

— Ты, Алексей Федорович... — попросила, прощаясь, бабушка Ковригина, — очки-то пришли мне с городу. Не забудь свою бабку старую.

— Да я же вроде присылал год назад... — улыбнулся внук. — Или что, потеряла, бабушка?

— Ничего она не потеряла! — вмешалась мать. — Вон на телевизоре очки ейные. Не присылай и не думай. Пускай не выдумливае.

— Пришли, Алексей Федорович, пришли... — сказала бабушка. — Я тебе и денег дам. У меня теперь много деньгов-то.

— Убери! — решительно отвел ее руку Алексей Федорович. — Если надо, и так пришлю. Как-никак у меня сын в кооператорах. Скажи только: очки-то солить думаешь?

— Дак ведь помирать мне, Алексей Федорович, скоро. Надо, чтобы новые очки были. Неношеные...

— От, мать! — не выдержал Федор. — Ты ж совсем у нас с ума съехала. Нешто тебе в гробу очки потребуются?

— Кто его знает, чего тама потребуется... — загадочно ответила бабушка и, построжев, добавила: — Ты, Федька, запомни наказ-то. Как помру, во всё новое одень, что у меня приготовлено есть. И очки положи новые.

— Неужто вы, мама, и на том свете телевизор смотреть собираетесь? — съехидничала невестка. — Так вроде туда трансляции еще не проведено.

Но бабушка Ковригина и отвечать не стала. Перекрестила на прощание внука и ушла в дом.

Очки внук прислал...

— Уж какие они легкие-то, какие светлые! — не могла нарадоваться бабушка. — Посмотришь в их, и радостней на душе и легче. Всё видать.

И убрала очки в сундучок, где всё уже приготовлено было.

Глядя на Ковригину, обзавелись новыми очками и другие бабушки, начисто опустошив витрину в поселковой аптеке.

Правда, многие и не знали толком: зачем нужно очки с собой туда брать, покупали, потому что все покупают. Но некоторые знали, и бабушка Ковригина, конечно, тоже знала.

— Никакой сейчас надежи на молодежь нету... — объясняла она. — Коли до кладбища снесут, и то, слава Богу, если не выронят где. А дальше-то своими ногами придется чапать. А сколько идти? Кто знае... А сколько там по теменкам идти, пока к свету не выбредешь?

Райцентровский батюшка, последнее время все чаще наезжавший в поселок, услышав ковригинские рассуждения, очень сильно рассердился.

— О душе надо думать, а не об очках! — строго сказал он. — Там и слепые прозреют, если душа спасена будет.

И хотя бабушка Ковригина к батюшке с уважением относилась, слова эти ей не понравились. Поджала она губы.

А когда батюшка уехал, сказала, что батюшка сегодня, не подумавши, глупостев наговорил.

— Душа... — передразнила она батюшку. — О душе у нас всю жизнь думано. Правильно батюшкой говорено: и слепой прозрее... А только ведь, подруженьки, и батюшка небось не все знае. Да и откуда знать, если он и в городе не бывае? А ко мне внук приезжал. Такое рассказывал, что и вспомнить страшно. Все у их там перестраивают сейчас, только пыль столбом стоит. А там? Может, там тоже какие новые порядки завели? Не, подруженьки. Я думаю, надо нам очками запастись, раз мы все хорошо жить стали...

И остальные бабушки слушали Ковригину и кивали.

Такими они и запомнились мне.

Сидят на скамеечке, поглаживают шершавыми темными пальцами новые футляры для очков. А сами — старые все, ветхие совсем. Столько увидевшие в жизни, что и к смерти своей уже привыкшие, без страха думающие о ней, как мы думаем, например, о поездке в другой город.

А если в незнакомый город ехать, то, как же очками хорошими не запастись?

Так и стали в поселке бабушек с очками хоронить.

Надежнее все-таки, веселей с очками-то.

ОГОРОД, ЕЛЬЦИН И НАРОД

Наслушавшись по радио разговоров о шахтерских волнениях, бабка Нюра объявила, что энтого Ельцина она не только в Кремль, но и в огород бы к себе не пустила.

Об этом она громогласно объявила своей соседке бабке Клаше.

— Ишь ты, Нюрка, кака у нас! — неодобрительно сказала тогда Клаша. — Широка, как погляжу, в перьях-то! Да с какой стати Борис Николаевич на огород к тебе ходить будет?! Небось у его в Кремле свой туалет имеется…

— А хотя бы и пришел, все равно бы не пустила!

— Дак и не придет! Не ширься в перьях-то!

— Дак, а чего и приходить, ежели все равно не пущу!

— Вот ведь народ шальной какой стал! — услышав перебранку старух рассердился дедка Пеша. — Ну вот, скажите мне, какую такую капитализму с таким народом построить можно, ежели они договориться не могут пускать Бориса Николаевича на огород или нет!

И так его эта мысль удручила, что и усидеть дома не смог.

Видел я, как, опираясь на клюку, вышел дедка Пеша из своей калитки и заковылял в направлении магазина.

А назад вернулся уже совсем пьяненький…

— Выпил, Пеша? — спросил я.

— Дак, как с таким народом не выпить! — ответил Пеша. — Такая шаль в головах, что трезвому с ним никак невозможно рядом находиться…

Народом дедка Пеша называл тогда свою старуху — бабку Нюру.

ПОСПО ПРИЧУДНОЕ

А теперь дедка Пеша бабку свою Ельциным величает.

— Вот она! — говорит. — Борис Николаевич мой пришедши.

— За что ты ее так? — заступаюсь я. — Какой она тебе Ельцин?!

— Ельцын и есть самый натуральный! — упрямится старый. — Никакого сочувствия к народу не осталось. Целый день в огороде ломил, а она хоть бы бутылочку с устатку поставила…

— Ага! — откликается бабка Нюра. — Устал, как же... Лошадь что ли выкинул? Сиди уж, поспо причудное!

— Ну, Борис Николаевич! Ну, Борис Николаевич! — только и может сказать Пеша. — И ведь бесстыжий какой?! Ну, ни в одном ведь глазу совести не осталось! Я ее, понимаешь, палю без стеснения, а она хоть бы моргнула!

— А чего моргать-то? — отвечала бабка. — Мне за тебя второй раз замуж не идти... Так что сиди, поспо причудное, или поищи, которая тебе моргать будет!

— Ну, Борис Николаевич! — то ли восхищается, то ли стонет от горя дед. — Ну, вылитый Борис Николаевич! И глаза такие же бестыжие! Это надо же реформу такую провести, чтобы и с устатка выпить нельзя было!

— Тут ты не прав! — смеюсь я. — Если бы Ельцын такой указ издал, его бы в бабку Нюру переименовать можно было.

Смеюсь я недолго. Тут же смолкаю под взглядом его супруги.

Но уже поздно.

— Тоже еще одно поспо причудное явившись... — как приговор, произносит она.

— Борис Николаевич ты, Борис Николаевич! — тяжело вздыхает Пеша и тянется к телевизору. Включает его.

Вначале раздается голос, а потом возникает и сама дикторша.

— ... эти передачи, — говорит она, — вы увидите сегодня на нашем канале…

— Чего-чего? — переспрашивает у нее Пеша. — В новостях-то покажут чего?

Но дикторша уже исчезает и вместо нее возникает на экране реклама памперсов.

Таким поворотом дела недовольна и бабка Нюра.

— Тоже вот поспо причудное… — говорит она. — Скажут чего-нибудь, а если не расслышишь, то проси-не-проси — не повторят.

— Ага! — кивает Пеша. — Это, Борис Николаевич, ты верно подметила... Хоть и дура, конечно.

— Молчи уж, поспо причудное… — отвечает бабка Нюра.

СГЛАЗ

— Ой, Вера, какая же ты счастливая! У тебя уже и дочки взрослые, и внуки растут, а Костя тебя до сих пор девочкой зовет... — все хвалила и не могла нахвалиться сестра Шура, приезжавшая в поселок погостить.

И ведь сглазила... Будто отрезала с тех пор, как уехала — нахмурился Константин. День пройдет, слова ласкового не скажет.

Раньше-то, бывало, если даже и сердится, — «Зря ты так, девочка»… — говорил, а теперь только буркнет: — «Эх, ты!» — рукой махнет и уйдет. Или кур своих кормить, или другим каким делом заниматься.

Очень Вера на Шуру сердилась, что сглазила та Костину любовь, но прошло несколько недель, и вроде привыкла, сама начала думать, что и, правда, смешно это... Сама — бабка, Константин — дедко. Какие тут еще нежности? Только людей смешить...

И хоть тяжело было — уже не в шутку, а всерьез и навсегда, о себе как о бабке думать, — начала свыкаться Вера и с этим. Но тут выбежала в огород луку к обеду наломать, и услышала: — «Девочки вы мои, красавицы...» — разговаривает Костя в хлевушке со своими курами.

И снова обожгло обидой, сама не видела — в глазах от гнева все потемнело, — как до дому дошла...

И когда Константин вернулся из хлевушки и, помыв руки, сел к столу, когда зачерпнул ложкой супу и спросил: «Что, опять с тушенкой этой суп у тебя?» — вспыхнула.

Выскочила из дому и, схватив по дороге топор, кинулась в хлев.

— Вот тебе! — поймала первую попавшуюся под руку курицу, кинула на порожек и — голова в сторону. И другую красавицу такая же участь постигла, и третью. Всех бы куриц, кажется, порубила, да тут муж появился.

— Ты чего, этого? — встав в дверях хлевушки, спросил он. — Куды столько куриц колочаешь?

— А супу тебе, кобелю бессчастному, варить! — отрезала Вера.

— Совсем с ума съехала? — сурово спросил Константин и, покачав головой, добавил: — Ну, ты у меня даешь, девочка...

Тут и топор из рук выпал. Ушла чернота из глаз, увидела Вера, сколько несушек сгубила, заплакала — несушки-то такие хорошие были.

И повалилась бы в слезах на навозный пол, да тут Константин подхватил, обнял за плечи и — «Ну, чего ты... Ну, не плачь, девочка...» — приговаривая, повел ее в дом, притихшую и счастливую...

Ну, а Шуры, Шуры с тех пор Вера все равно не любила. Сглаза ей, рёче такой, простить не могла. И столько уж лет прошло, а все равно помнила.

Да и как забудешь — такие несушки хорошие были...

ДЕВУШКА

Бабка Таня снова теперь девушка. Сама себя так называет...

— Надо в собес съездить! — объясняет она. — Пособие прожить девушке — получить. На десятку пензию-то накинули, дак надо ехать.

— А кастрюлю чего везешь? — интересуются у нее. — Десятки, что ли, складывать?

— Дак грибов соленых везу. Внучат-то тоже хочется посмотреть девушке.

Девушкой бабка Таня стала недавно. Зимой стала, когда ухажер у нее — дед Егор — появился. Старуха у того померла прошлой осенью, вот дед теперь и ухаживает за бабкой Таней.

Он и сейчас ее провожает. Только с женщинами он не стоит, сразу к водителю отошел, там разговаривает.

- Крыша-то не теке? — расспрашивает он, глядя на «Икарус».

— Чего ей течь, если железная... — отвечает шофер.

— Дак бывает, что и железная, а тече... — говорит дед.

— Не теке! — успокаивает его водитель. — Езжай спокойно, не растаешь.

И, отойдя от деда, стучит каблуком по скату. «Бу-бу-бу!» — отзывается шина.

А дед Егор смотрит на него, смотрит на колесо, потом забирается в «Икарус», бабка Таня уже сидит там, у окна.

— Не боишься? — спрашивает у нее дед Егор. — Вышиня-то какая страшенная.

— Дак и хорошо, что высоко... — отвечает бабка Таня. — По улице едешь — во все дворы видать, заглядывать не надо.

— Да уж... — соглашается дед. — В машине ехать, дак чего увидишь? А тут, да... тут все перед тобой, как в телевизоре... А кастрюлю-то куда, под сиденье поставила? Не опружится?

— Дак ногой держу, не опружится ведь...

Проход в «Икарусе» узкий, дед мешает другим пассажирам, но не уходит. Переминается с ноги на ногу.

— Ну, дак я тебя встретить приду...

А приди уж... — говорит бабка Таня. — Приди, встретить девушку-то.

— Приду! — дед Егор идет к выходу, но в дверках оборачивается. — Ты не боись ехать-то... — говорит он. — Крыша-то не теке, спрашивал я.

— Дак и слава Богу, что не теке... — отвечает бабка Таня. — Текла бы, дак и не знать было, как ехать. А так у окошечка сяду, глядишь, и доеду.

— Воротиться не забудь! — строго говорит дед Егор и сходит с автобуса.

Водитель закрывает дверку, но «Икарус» еще не трогается, стоит. Стоит, не уходит и дед Егор. Смотрит на автобус, и лицо у деда строгое, придирчивое. А с «Икаруса», с эдакой вышины, смотрит на деда бабка Таня и улыбается смущенно и ласково, ну прямо как девушка.

ЛОПАТИН

Тётушка доделала с помощью Марины пальто и сегодня пригласила нас на лепёшки.

Пальто хорошее получилось.

Мы ели лепёшки и хвалили обновку, а тётушка, убрав пальто, вытащила куртку и начала отпарывать кнопки.

— Пуговицы надо пришить, а то не застегиваются… — объяснила она. — Старые кнопки…

— Тётушка! — засмеялся я. — Ты чего гардероб свой налаживаешь? Не замуж ли собралась?

— Дак Лопатин-то приедет, то чего? За него и пойду. Это жених верный будет…

— Какой Лопатин?!

— Могилу-то, Николя, чем роют? Вот и Лопатин оттуда.

— Ты сама его, тетушка, придумала? — спросил я. — Или и раньше говорили так?

Тётушка задумалась. Потом вздохнула и сказала:

— А не знаю, Николя, не помню… Старая дак вспомнишь разве чего…

Тетушка одна живет в доме. Летом приезжают дочери, приезжают внуки, а осенью и зимой — совсем одна. Вот и появляются возле неё странные, нездешние существа. То Аким Кушленский, то Лопатин этот…

Вот и сейчас, пошла пуговицы в шкафу искать, а найти не может…

— Ну, что ты будешь делать? Как мень слизнул…

— Кто-кто?!

— Мень…

— Это что мохнатенький, маленький такой?

— Ага…

— А почему: мень?

— Дак если мень, то кто же еще будет?

И снова тяжело вздохнула,

— Не помню ничего… Всё забываю, а Лопатин мой не едет чего-то.

И такой у нее нестрашный Лопатин этот, что, кажется, откроется дверь, войдет он — и не испугаешься…

Словно простой поселковый мужик зайдёт…

ХОЗЯЙСКИЕ ЛЮДИ

Бабка Лиза полоскала зимою белье в проруби, поскользнулась, и едва не упала в воду. Слава Богу, успела откинуться назад, но поясницу ушибла, ударившись спиною об лед.

Сегодня я первый раз увидел бабку Лизу, когда ездил за реку.

Она сидела во дворе на завалинке и что-то зашивала, а в раскрытом окне над нею сидел дед Василий Петрович и читал газету.

— Бабушка… — спросил я, поздоровавшись. — За брусникой-то пойдем сейгод?

— А и не знаю, Миколя… — ответила бабка Лиза. — Я теперь подневольный человек. Это уж, как хозяйка моя захочет, так и будет…

— Какая еще хозяйка? — удивился я. — Ты же одна с дедом живешь…

— Это раньше я одна жила… А теперь с ней… — бабка Лиза похлопала себя по спине. — Сильно я ее, Миколя, зимой обидела, до сих пор сердится.

Дед Василий Петрович зимою нигде не падал, предвыборные рекламы по телевизору смотрел, но у него тоже — неприятности.

Из разговора я понял, что он тоже сам себе не хозяин — сильно ума своего опасается. Весьма объемистый ум у него выявился, в самые запредельные глубины проникающий до самой сокровенной сути. И не важно — касается это политики или же загадок человеческого бытия.

— Я с ума, Николай Михайлович, схожу от этого понятия… — пожаловался он. — Никакой воли мне от этого ума не стало…

— Зачем же с ума сходить? — сказал я. — Известно, конечно, что горе от ума, но у вас, как я понимаю, ум не из-за границы привезен, а местного происхождения… Чего же его стесняться?

— Как вы, сильно спросив, угадали… — ответил Василий Петрович. — Я по своему возрасту, Николай Михайлович, уже не могу стесняться. Если стесняться, зачем разговор начинать было? Но человек, Николай Михайлович, рождается трезвым, а я ведь выпивать стал…

— Ага! — подтвердила бабка Лиза. — Совсем дурак стал, старый.

— Отнюдь нет! — возразил Василий Петрович. — Увы, как говориться, Лизавета Ивановна. Чем больше я пью, тем сильнее у меня ум в объеме увеличивается и от этого я еще дополнительно выпивать вынужден. А ты, дура, Лизавета Ивановна, коли не понимаешь этого.

— Я — дура, конечное дело… — согласилась бабка Лиза. — Зато хозяйка у меня умная. Она мне говорит, что дождь пойдет, и если ты за водой сейчас не сходишь, нам и самовара не поставить будет.

— Какой дождь? — спросил Василий Петрович, выглядывая в окно.

— Сильный дождь…

— Нет… — покачав головою, изрек Василий Петрович. — Это тучи местного значения, Лизавета Ивановна. На дождь они, как и ты на умное рассуждение, не способные. Сейчас, Лизавета Ивановна, дочитаю газету и принесу воды…

— Не знаю уж, какого значения твои тучи, а хозяйка моя считает, что задожжит сейчас! — сказала бабка Лиза. — И ты — это я уж своим умом думаю, за водой пойдешь и с мокрых мостков и свалишься. Все новости твои промокнут в воде.

— Ума нет, а туда же — думает! — горестно вздохнул Василий Петрович. — Выдумала себе, понимаешь ли, хозяйку какую-то, так никакого житья не стало. Только и можно сарказм выразить. Но это ведь до поры до времени — далее может и назойливость наступить. Ты, Николай Михайлович, выдерживаешь это понятие?

— С трудом... — честно признался я.

— Да… — понимающе кивнул Василий Петрович. — Такое любому человеку кроме меня выдержать невозможно. Но и мне нелегко с таким умом приходится…

И загрустил он, запечалился.

Взгрустнулось и мне.

Похоже, что чайком не удастся мне нынче побаловаться в этом дому.

Не шибко-то мирно уживалась бабки Лизина хозяйка с необъятным умом, Василия Петровича. И ум Василия Петровича тоже бабки Лизину хозяйку не долюбливал.

Я простился, и поскольку меня не удерживали, побрел домой.

Добрался, как раз, вовремя.

Тучи местного значения сгустились над поселком. Как теплоход, заревела корова за забором — началась гроза.

«Да… — думалось мне. — Не легко, однако, Василию Петровичу, должно быть, по такой погоде идти на мостки за водой для самовара. Бедный человек… Может и поскользнуться на мокрых досках. Не дай-то Бог. Такой хозяйкой обзаведется, куда необъятный ум денется»…

Вернуться на главную