Николай КОНЯЕВ
ЗВЕНИТ ЗВОНОК НАСЧЕТ ПРОВЕРКИ
Рассказ

Если ты родился негром, негром и помрешь.

Точно так же, как китаец умрет китайцем, а русский — русским. И с возрастом все привыкают к этой мысли, а некоторым даже и нравится, что он, например, немец или англичанин, и они даже жалеют людей, которым не посчастливилось родиться немцами или англичанами, гуманитарную помощь таким народам оказывают...

Между прочим, и в России, хотя нам и стыдно и перед Америкой, и перед Европой своим вековечным русским стыдом, в некоторых глухих селениях, до сих пор еще сохраняется простодушная уверенность, что быть русским очень даже неплохо.

Бабушка Волкова, например, сидит бывало у окна, разрисованного морозом, вздыхает тяжело, а потом возьмет и скажет:

— А ведь страшно, небось, Яшенька, эфиопам-то в этакие морозы.

Яшенькой она зятя своего зовет. Яков Петрович — крепкий такой мужик, кряжистый... А тоже — насупится, того и гляди, заревет. Так ему эфиопов жалко.

— Рази это морозы, мама? Вот на север ах, да... Там морозы. Бывает вольт пятьдесят давит! — и скрипнет зубами, эфиопов жалеючи... — Только не холод там страшен. Другое.

— Что же, Яша, эфиопу страшней мороза бывает?

— Песцы, мамаша! На автостраду из тундры выйдут, и только держись. Одни машины изгрызенные вдоль трассы…

— Ишь ты! — скажет бабка и осенит себя крестным знамением. — А эфиопы-то, Яша, куды подевались?

— Эх, мамаша! — отвечает ей зять. — Известное дело, куды... Весь берег Карского моря песцами засран.

Шмыгнет носом бабушка Волкова.

Сидит, смотрит на окно, разрисованное морозом. Радужными, сквозь навернувшиеся слезы, узоры видятся. Трудно бабушке Волковой такую печаль пережить. Встанет, принесет из комнаты поллитру, поставит на стол.

— А что, — скажет. — Яшенька... Может, помянем,

— Помянем, маманя... — принимая стакан, отвечает зять.

Выпьет и затуманится взгляд.

Видно, опять представится ему загаженный песцами берег Карского моря.

Тут уж бессмысленно его останавливать. Допьет бутылку, сходит за другой. Будет сидеть у стола и петь:

— Звенит звонок насчет проверки.
На-арко-ом задумал погулять...

И бабушка Волкова сидит у стола и, подперев кулачком щеку, подтягивает зятю:

— Не стал он утра дожидаться
Почал проворно печь лама-ать...

Тоненько, жалостливо дребезжит голосок...

Под эти разговоры, под эти песни и росла Маша…

Три дочери было у Волковых, три красавицы.

Отряхнув осыпавшийся на ее плечи яблоневый цвет, уехала в город старшая дочка. Вышла там замуж за азербайджанца. Потом и средняя дочь, отряхнувши с плеч вишневые лепестки, в город подалась. И тоже вышла замуж, только не за азербайджанца, а за татарина.

Теперь с детишками и мужьями приезжали сестры-красавицы летом в деревню, и мать — Клавдия Волкова — бегала по селу гордая и веселая.

— Как ты кормишь-то их? — сокрушались соседки. — И продуктов-то таких в магазине нет!

— Молоко своё... Овощи. Яйца. Сало...

— Сало?! Так рази можно его им?! Не положено вроде сала-то мусульманам есть!

— Жрут! — гордо улыбалась счастливая мать. — Куды денутся, коли за моих красавиц пошли?

 

Маша самой младшей в семье была, самой красивой.

— Сама-то девка краснощека! — хвалила ее бабушка Волкова. — Как георгина у нас в палисаднике. Энта девка, небось, не меньше, чем за эфиопа замуж выйдет.

Поэтому и не удивился никто в семье, когда, отучившись три года в областном пединституте, дочка в Москву подалась. Чего такой красавице, в области делать? Местное хулиганье языкам обучать? Так они матерному языку сами уже выучившись.

И вот случилось…

Однажды по осени, когда разъехались старшие сестры со своими семьями, Машенька появилась в деревне и объявила, что хочет стать еврейкой.

— Это как же? — спросила у нее Клавдия. — Замуж, что ли, за еврея пойдешь?

Машенька закинула ногу на ногу, вытащила из пачки, на которой был нарисован верблюд, сигарету и закурила.

— He - a ... — выпуская красивое колечко дыма, сказала она. — Не замуж. Я сама по себе еврейкой решила стать.

— А чего, внучка? — спросила бабушка Волкова. — Эфиопов-то никаких в Москве не осталось?

— Погоди, маманя! — оборвал ее Яков Петрович. — Чего-то я не понял, доча, маленько. Оно, конечно, и хорошо, должно быть, евреем стать, но ведь это вроде как не прописка, не должность... То есть, я имею в виду, что евреем или эфиопом, к примеру, вроде как еще и родиться надо...

Яков Петрович не поминал еще сегодня с бабушкой Волковой эфиопов, и поэтому мысли свои выражал туманно и нерешительно.

Однако Маша отца сразу поняла.

— Ну и что? — сказала она. — Я уже подумала об этом.

И она протянула отцу бумажку.

«Глубокоуважаемая Мария Яковлевна! — было написано там. — С прискорбием сообщаем Вам, что могила Вашей глубокоуважаемой бабушки, Сары Исааковны Лурье, к сожалению, на нашем кладбище не сохранилась...»

— А кто эта Сара Исааковна? — недоуменно спросил Яков Петрович.

— Моя бабушка... — ответила Маша. — Твоя мама, пап!

И она затушила в пепельнице недокуренную сигарету.

— Как же так?! — сказал Яков Петрович в глубочайшей растерянности. — Твою бабушку, ты ее не помнишь, конечно, Анной Ивановной звали... Царица такая в старой России была. Но бабушку твою не в честь царицы назвали, а просто так... У нас в деревне…

— Ах! — сказала Маша, поморщившись. — Не всё ли равно, папа, что у вас в деревне делается? Я написала письмо на еврейское кладбище в Одессе. И мне ответили. Теперь это письмо — документ! И в нём ясно написано, что мою бабушку звали Сарой Исааковной Лурье. Значит ты — еврей, папа… И я, твоя дочка, тоже еврейка… Чего тут такого? Тебе, папа, только языком нужно поменьше болтать насчет своей национальности. А если прямо спрашивать будут, так и отвечать, мол, евреи мы...

— И тетке Кате? — спросила Клавдия.

— И тете Кате тоже! — твердо ответила Машенька.

— А может соседям-то не говорить теперь, что евреи мы?.. — неуверенно спросил Яков Петрович.

— Почему, папа? — Машенька нахмурилась.

— Не знаю… — сказал Яков Петрович. — Как-то неловко вроде…

— Неловко?! Ты что, папа, антисемит?

— Кто-кто? — переспросил Яков Петрович.

— Дурак, значит, если по-деревенски... — объяснила Машенька.

Яков Петрович вздохнул и побарабанил пальцами по столу. Странно дело поворачивалось. И дураком не хотелось быть, и становиться евреем на старости лет было боязно.

— А я дак Сару Исааковну хорошо помню... — неожиданно сказала бабушка Волкова. — Тоже как ты, Машенька, на георгину похожа была… И очень душевная женщина… За эфиопов сильно переживала.

— Я не знаю, папа... — не слушая бабушку, сказала Машенька. — О таком пустяке прошу, а ты вздыхаешь чего-то... Ну, если тебе стыдно, папка, евреем быть, тогда так и скажи всем, что я не твоя дочка. Что мама от другого меня родила...

Отбивавшие дробь пальцы Якова Петровича замерли, он хотел что-то сказать, но не успел.

— Я тебе скажу, еврейская морда! — закричала Клавдия. — Ты чего, проституткой меня перед соседями выставить надумал?!

И тряпкой, которую еще держала в руках, хлестнула Якова Петровича по лицу.

— Ты что? Ты что? — закричал Яков Петрович. — Ты чего тряпкой-то? Я же не сказал еще ничего!

— Не сказал?! А подумал что, а?!

Спор этот прервала Машенька.

— Вот что мне у нас, у евреев, не нравится… — сказала она. — Никакого дела без крика не можем решить! Неужели нельзя без истерики, без скандала?

— Такая нация, дак будут тихо разговаривать… — сказала бабушка Волкова.

— Это точно! — Машенька решительно встала. — Вы сами разбирайтесь теперь. Я не хочу, чтобы вы потом говорили, что это из-за меня поссорились. Как решите, так и объявим.

И она ушла в комнату.

А на освободившийся стул опустилась Клавдия и заплакала, утирая слезы грязной тряпкой, которую по-прежнему сжимала в руке.

— Ну-ну ... — сказал Яков Петрович. — Реветь-то чего, Кланя...

— Да как чего, Яша? — всхлипывая, ответила Клавдия. — А коли погромы начнутся, чего делать будем? По радио только о погромах и говорят.

— Да... — задумчиво сказала бабушка Волкова. — Страшно, небось, эфиопам в такие погромы жить...

И она выставила на стол поллитровку.

Долго в этот вечер не гас свет в избе у Волковых.

Далеко за полночь звучали там песни:

Звенит звонок насчет проверки,
Нарком задумал погулять...

Но нынче как-то особенно звучали знакомые слова. Что-то новое, щемящее появилось в знакомом мотиве...

Далеко по селу, погруженному в непроглядную тьму, разносилась песня... Услышав ее, заворочалась в своей постели на другом конце села тетка Катя. Села на кровати, перекрестилась на иконы и, подперев кулаком щеку, стала подтягивать тихонько:

Не стал он утра дожидаться.
Почал проворно печь лома-а-а-ть...

Вернуться на главную