Геннадий КРАСНИКОВ

РОДОМ ИЗ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА

Памяти Новеллы Матвеевой

Долгое время поэзия Новеллы Матвеевой воспринималась как какое-то экзотическое растение на наших российских литературных просторах. И критики всё никак не могли найти для неё места в своих уныло правильных, покрытых книжной пылью гербариях. Да и на самом деле непонятно было, каким ветром и откуда занесло в эту, говоря стихами самой поэтессы, «Гиперборею! Страну величественных вихрей!» — такие странные матвеевские «кораблики», «жемчужные раковины», «связки перца», всех ее «девушек из харчевни», шарманщиков, морских разбойников, «братьев капитанов», «бездомных домовых»...

 

Даже её голос, которым она запела свои хрустально звонкие и чистые песни, не имел и приблизительных аналогов в реальной жизни, а если что-то и напоминал, то лишь широко распространённые и любимые благородно возвышенные детские радиопьесы 50 — 60-х годов, где сказочные герои боролись и побеждали зло, где голосами Марии Бабановой и других актрис пела Дюймовочка и ждала прекрасного принца Ассоль...

К её голосу прислушивались так, как прислушиваются к песням, доносящимся тихим летним вечером откуда-то издалека, из-за реки, когда налетевшим ветром в любую минуту может оборваться нить мелодии, как нить воспоминания о чем-то дорогом и невозвратном. Это то самое чувство, связанное с песнями и стихами Новеллы Матвеевой, которое когда-то очень точно определил Николай Гумилёв, кстати, таинственно близкий ей по мировидению поэт: «Талант не всегда дар, часто воспоминание. Неясное, смутное, нечёткое. За ним ощупью идёшь в сумрак и туман к таящимся там прекрасным призракам когда-то пережитого...»

Подтверждением этой мысли стала не так давно опубликованная автобиографическая книга Новеллы Матвеевой «Мяч, оставшийся в небе». Можно сказать, что Матвеева написала свой лирический (не без утончённого сарказма!) — «Амаркорд». В нём, конечно же, нет карнавальной плотскости и грубоватости Феллини, но есть своё очарование детских впечатлений, первого узнавания условий и условностей жизни, есть «раннее шкетство», «дикарская застенчивость» со своим «секретным внутренним миром», а главное — есть воздух времени, атмосфера предвоенной эпохи...

А ещё присутствует в этой прозе, как и в фильме Феллини, то поразительное оптическое чудо, когда сквозь доверчивость детского сердца, как сквозь вживлённый магический кристалл, человек до последних сроков своих воспринимает происходящее в себе и в мире: «...иногда мне казалось, — пишет Н. Матвеева, — что старое оконное стекло, надтреснутое и надставленное или кривое, может заключать в себе... случайные элементы телескопа. Бывает, мне думалось, такое с т е ч е н и е   в о л н   и  с т е к л а , через которые звёзды днём открывать можно!»

И всё же, какими неисповедимыми и, порою, изощрённо забавными могут быть наши отношения с доставшейся нам современностью, с её многообразными символами. Кто бы мог подумать, что одна из самых утончённых наших поэтесс, в нежном младенческом возрасте, перед сном, для успокоения от рёва, будет утешаться не слушанием колыбельных песен, а разглядыванием «портретов немецких коммунистов». Замечательно добрый, наивный интеллигент, верящий в светлые идеалы своего времени, отец будущей поэтессы «отвлекал» малютку от слёз таким вот необычным способом — то ли излишне политизированным, то ли, как знать, опасно аполитичным. Что-то было в этом от абсурдистской сказки. Особенно усыпляюще действовала на ребёнка «политическая карикатура», всякого рода «Чемберлены в цилиндре», Кукрыниксы, Бор. Ефимов, «из тех её образчиков, которые отец вырезал (или — по е г о  слову — вырезывал) из газет в качестве подсобного материала для своих лекций и докладов по международному положению».

Невольно задаёшься вопросом, не их тех ли времён ведёт своё начало вольнодумство и независимость перед властями предержащими Новеллы Матвеевой, более чем определённо высказавшейся на эту тему: «Я в тронный зал вхожу без ложной дрожи...» И в той же, казалось бы, камерной, гармонично приглушённой, вслушивающейся в себя, прозе, она достаточно жёстко и нелицеприятно объясняется с сегодняшним временем, в котором обнаруживается прежнее высокомерие новых хозяев жизни: «Сейчас я снова спрашиваю себя: с р е д и   ч е г о очнутся от долгого, силой навязанного им летаргического сна возрождаемые теперь московские храмы? Посреди какого мезозойского дизайна они прозреют? И не захочется ли им снова закрыть глаза при виде обморочных манекенов, толстых зеркал в форме сердце, заканчивающихся розовыми бантами, и рекламных щитов, с холодным цинизмом, впрочем, весьма нескладным, разыгрывающих раннеамериканскую угорелость? Нуворишской л я п о т о й заслоняется, завешивается сейчас естественная к р а с о т а  Москвы...»

Вообще, «Мяч, оставшийся в небе» даёт немало ответов на вопрос об истоках поэзии и характера Новеллы Матвеевой. Любители классификаций, распределения по теоретическим гербариям не найдут, разумеется, в её прозе ключей и подсказок для своих схем. Но для умеющих слушать и слышать, откроется (не — расшифруется!) та загадочная обособленность, несмешиваемость с общим хором судьбы и творчества поэтессы. То, о чем у нее говорится и в стихах:

...Но из плаванья в просторах привезём с собой зато
Ту покинутость, которой не знавал ещё никто...

«Шестидесятница» по временны́м меркам, Новелла Матвеева не «вписалась» в своё поколение, идеология которого для неё была как в тех, «колыбельных» летах, слишком «политически карикатурной», а сказать жёстче, слишком конъюнктурно доходной, что для неё изначально было генетически чуждо:

...Всё могу потерять я,
Всё могу обрести,
Потому что смешала понятья:
«Потерять» и «Найти»...

Помнится, как встретилась ей зимним холодным днём на переделкинской дороге дышащая жаром и паром из-под дорогой заграничной дублёнки жена и муза одного из поэтических кумиров и «обличителей системы», и с весёлым и сытым удовольствием «полюбопытствовала»: «Не жарко ли вам, Новелла Николаевна, в такую погоду гулять в плаще?..» Так, кстати, в здоровом ржанье, и зарождалось в будущих «новых русских» «милосердие и сострадание» к нынешним «униженным и оскорблённым», и зарождалось, как видим, на почве хорошо оплачиваемой «опальности». «Муза» заодно могла бы поинтересоваться, почему в таком же, осеннем, продуваемом всеми ветрами, плаще шёл одною с Матвеевой дорогой и её муж, необыкновенно талантливый поэт и самобытнейший человек Иван Киуру. А 60-е и 70-е годы, надо напомнить, были для Новеллы Николаевны и Ивана Семёновича просто катастрофически бедными годами, когда заработок зависел от крайне редких публикаций и случайных заказов на поэтические переводы. Но какая разительная непохожесть в общении с миром, которое из-за вынужденного или добровольного одиночества, чаще всего сводилось лишь к общению с природой.

В одну из таких прогулок, между прочим, Новелла Николаевна вспомнила, к слову, стихи Юлиана Тувима о берёзе: «Он в неё вгрызается или хочет вгрызться, как-то уж очень гребёт, хапательски относится к миру... А поэзия ведь не разрушает, не забирает, а сохраняет мир, отдаёт...» Случайное, в общем, и не характерное стихотворение Тувима, задело, видимо, какую-то беспокоящуюся и отзывающуюся резким сопротивлением струну в душе поэтессы, давно определившейся в отношениях с любым захватничеством и вероломством:

...Торговец чучелами птиц!
Мне твой товар наскучил...

...Но, не «вписавшись» в поколение, Новелла Матвеева и в своём времени оказалась непонятой (впрочем, как всякий большой поэт), несвоевременной и, по крупному счёту, не востребованной. Даже свою первую, а, по сути, и единственную награду — Государственную Пушкинскую премию — она получила лишь в год собственного шестидесяти четырёхлетия.
Со временем всё очевидней, что поэтические корни Новеллы Матвеевой берут начало не в советской литературе, в отличие от поколения «шестидесятников». Она — родом из Серебряного века, столь чутко отзывчивого на мировую культуру, на европейскую поэзию. И всех ближе к ней стоит, кажется, Николай Гумилёв с его «Жемчугами» и «Колчанами», с его жаждой странствий и открытия мира. Даже его акмеитистическая воля к совершенной поэтической технике так легко и грациозно воплотилась в творчестве Матвеевой. Нередко ей даже ставилось в вину якобы чрезмерное внимание к форме, внешнему блеску стиха, в чем действительно ей нет равных в современной поэзии.

В разговорах с Новеллой Николаевной мне приходилось спрашивать о знаменитой отточенности её строки — является ли это врождённым даром или здесь результат скрытой от читателя тяжёлой работы. «К моему сожалению, — признавалась поэтесса, — мне всегда сравнительно хорошо давалась техника. Почему — к сожалению? Потому что это не считается почему-то хорошим. Считается, что творчество должно быть корявым, суковатым, аляповатым, тогда, мол, оно живее, достоверней. Я так, правда, не считаю, но кто его знает!.. Хотя когда я начинала, мне стихи легче давались, и я на это досадовала. Мне мама говорила: «Тебе техника далась сразу...» Почему-то меня это не обрадовало». Тогда я предположил, что у неё, наверное, нет сплошь перечёркнутых черновиков, как у Пушкина? На что Новелла Николаевна, со свойственным ей чувством юмора ответила: «Если по черновикам, то я могу с Пушкиным равняться. Но только по черновикам... Когда взрослеешь, становишься более придирчивым к себе. Со временем, я каким-то образом завоевала это неудобство для себя, чтобы материал стал сопротивляться».

В связи с «сопротивлением материала» вспоминаю такой характерный разговор. Я процитировал нравящиеся мне строки из ранних стихов Новеллы Николаевны:

...Что-то не знаю: спят ли дремлют силы...
Не от весны —
От стужи фиалки сини...

Реакция автора была для меня неожиданной. Новелла Николаевна сказала, что сейчас бы она так не написала. Ей кажется, что о боли, о трагедии нельзя говорить слишком эстетски, в этом есть какая-то игра, невольное лукавство. Соглашаясь в принципе с мыслью поэтессы, я всё-таки не мог признать справедливость её слов в  отношении процитированного стихотворения. Но с другой стороны, прекрасно понимаю, как после всего пережитого, выстраданного Новеллой Матвеевой, после потери самого близкого на земле (я надеюсь, и на небесах!) друга и спутника жизни — Ивана Семёновича Киуру, — суше и строже становится взгляд и весомее, выдержаннее слово:

...Места здесь у нас немного. Оттого и не берём
Мы с собой красоты слога в слепость бурь поводырём...

У Матвеевой есть в её прозе странно обронённое выражение «не участвовать в кораблекрушении», то есть то, чего она не признает, не понимает. Правда, со временем ощущение «кораблекрушения» менялось. Что ни говори, а расстояние между корабликом, который шёл «по летним морям» и «корчил рожи последним царям», и сегодняшним морем в её стихах — в целую бездну:

Какое странное море! —
Ни белое, ни голубое...
Такое впечатленье,
Что сдан Севастополь без боя.
            Неужто лиходеи
            От праведной кары закляты?
            Такое впечатленье,
            Что крепости — подлостью взяты.

И Севастополь – вернулся… Никогда ещё Новелла Матвеева не говорила таким открытым и трагическим языком. Отброшено её любимое оружие — ирония и сарказм, которыми она владеет отменно. Сняты и убраны поэтические украшения. До поры отставлено блещущее игрой интеллекта остроумие. Здесь, как в античной трагедии или в народном плаче — ничего лишнего, одно сердце, одна сила духа и воля ничего не забыть, ничего не простить. Именно в подобные минуты рождаются великие стихи:

Решусь ли оглянуться
На шум заповедного флага?
Такое впечатленье,
Что льётся из глаз моих влага...

Новелле Матвеевой 7 октября исполнилось бы 82 года, она не дожила одного месяца до своего рождения (умерла 4 сентября, похоронена 13 сентября на Троекуровском кладбище)... Так чем же отличается поэт от обыкновенного человека? Люди пробегают по жизни, редко заглядывая даже в самих себя, не подозревая, какие запасы мыслей и чувств в них таятся, не узнав, кто же они такие на самом деле, и умирают в полном неведении о себе. И только поэт — это тот человек, который до конца прочитывает самого себя, исчерпывает себя до дна, не уставая в труде самопознания. В сущности, в этом странствии самопознания и находится всю жизнь Новелла Матвеева. Судя по её последним стихам, она до конца была в лучшей своей форме и знала, куда держит путь. Ведь как сказано у неё в знаменитой песне:

...Но если мы от цели отступали, —
Мы не были нигде и никогда.

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную