Антон ЛУКИН
Из новых рассказов

В ЦАРСТВЕ ТЕНЕЙ

В субботу ближе к вечеру у Саньки Полошина собралось в доме уйму народу. И все пришли послушать Саньку. Саньке было тридцать два года, десять из которых он непрерывно пил. Вообще, парнем он был веселым, дурашливым, поговорить любил. Спорить с Санькой было бесполезно. Про таких говорят, ты ему слово, он тебе десять. Но в душе он был человеком не злым. Работать умел, голова на плечах тоже имелась. Иногда, толи хобби такое у него было, толи от нечего делать, занимался в свободное время резьбой по дереву. Из небольшой липовой досочки мог действительно сделать маленький шедевр. Получалось неплохо. Только вот одна беда была у Саньки, что тот без конца пил. Многих хороших людей погубил этот зеленый змей в стеклянной бутылке. Случилось это и с Полошиным. Три недели назад от сильного перепоя Санька попал в больницу, где врачам чудом удалось его спасти. Организм был настолько отравлен этой гадостью, что у Саньки была клиническая смерть. После, когда тот пришел в себя, заявил, что побывал на том свете. Видел ангелов и бесов. Врачи объяснили Сашкиной жене, Матрене, так, что это не редкость, когда люди оказавшись на грани между жизнью и смертью, рассказывали про потусторонний мир. Был даже случай, что однажды, от рождения слепого человека, так же чудом удалось вытащить из объятий смерти. После он рассказывал, что видел, как его спасают. Описывал обстановку в реанимационной и врачей, что боролись за его жизнь. Так что, снисходительно к этому относиться не стоит.

Потому-то и собралось в доме Полошиных уйму людей. Все пришли послушать Сашку. Всем было интересно как же там и что там. Обычно к Саньке относились с недоверием, несерьезностью, все норовились обозвать дурачком или на худой конец шутом. Теперь же, в глазах гостей сияло страшное любопытство. Это хозяин дома заприметил сразу. Санька сидел за столом, попивая горячий чай. Гости расположились кто где. Торопиться рассказывать Сашка пока не спешил. Ему было приятно, что его ждут, не торопят и что самое главное, все здесь собрались ради него.

- Ну не темни, Санек, рассказывай, али долго молчать будешь, - не выдержала старуха Пелагея. В основном собрались одни старики. Молодых было мало. Да и это понятно. Пока молодость играет о смерти думать глупо, да и не думаешь о ней особо-то, не боишься вовсе. А вот когда старость надевает на тебя свой халат с различными болячками и болезнями, то и к самой смерти начинаешь относиться как-то уже серьезнее.

- Ну что я вам расскажу, - Саня отпил немного из кружки и немного помолчал. – Даже и не знаю с чего начать.

- Начинай как было. С самого начала.

- Ну, так вот, - Санек улыбнулся, затем серьезно сдвинул брови, оглядел каждого и принялся рассказывать. - Помню, вижу я одну темень, до того темно, что глаза коли. И вдруг маленький такой, малюсенький просвет впереди. И голос, откуда не возьмись, говорит мне, не бойся, ступай. Пошел я на свет, иду значит, а страха никакого нет. Помню хорошо, что не боялся я в том момент нисколечко. Выхожу на свет, стоят двое. Лиц их не помню, вот хоть убейте, не помню. Один в черной одежде, другой в белой. Спрашиваю, где это я. Умер ты, говорит мне тот, что в белой одежде. Так я в раю, спрашиваю. Рано тебе пока еще в рай, для начала ад покажем, ну а после, говорит, и на рай посмотришь.

- Батюшки, - перекрестилась одна из женщин. Санек с какой-то важностью, как бы что ли с высока, посмотрел на нее, отпил немного из кружки и продолжил.

- Так вот. Говорит, ад покажем для начала. И тот, что в темной одежде, берет меня за руку и говорит, следуй за мной. И только стоило мне сделать шаг, как полетели мы с ним обратно в темень. Закружилось все вокруг, завертелось. Тьма кругом. Чувствую только, как этот мою ладонь держит, не выпускает, а кругом крики, душераздирающие. Плачь, смех, все вместе. И вот тьма постепенно рассеялась и вижу я, что находимся мы с ним, ну это…, как вам объяснить, ну что-то вроде шахты под землей. Голову вверх задрал, а вместо неба копоть сплошная. Густая черная пречерная копоть. Этот в плаще, все ладонь мою держит, не выпускает. Позже до меня только дошло, что это падший ангел был. Слуга дьявола.

- Ну и брехня, - нагло заявил Гришка Бурылин. – Такой ерунды я еще не слыхал.

Санька нахмурил брови. Такой дерзости в свой адрес он сейчас никак не ожидал. Вообще, Гришка ему никогда не нравился. Вернее, последние четыре года. Раньше Григорий тоже был любитель выпить. Так же, как и многие мужики в селе пил много и часто. А четыре года назад, что-то такое с Гришкой произошло, что он сам бросил пить. Хотя до этого кодировался много раз, не помогало. А тут взял, и сам бросил. Взял себя в руки. Вот с того момента, его словно подменили. Если раньше до того напивался что под заборами валялся не доходил до дому, то теперь сам, всех пьяниц стал призирать. Относился к ним с какой- то даже непонятной злобой. Зато и невзлюбили его мужики в селе, и Санька в том числе.

- Замолчи уж, - заступилась за Саньку Тамара, полненькая женщина с узенькими глазами. – Сам ты брехня. Не интересно не слушай, а другим не мешай.

- Хоть бы Бога побоялся, - сказала Пелагея и снова перекрестилась. - Не слушай никого Саша, рассказывай.

Санек потер подбородок и тихонько вздохнул. В душе он радовался и ликовал. Он знал, что сегодня в этом доме хозяин он. Даже Матрена, молча, сидела на кровати и с уважением слушала мужа. И Саньке было особо приятно, что за него заступаются. Если раньше бабы в селе мужикам своим все уши прожужжали, ставя в пример Гришку, то теперь того самого бранят и это было приятно. Вот бабы, не поймешь их, такой странный народ. Стоило только Гришке бросить пить, как он у них тут же национальным героем стал.

- Так вот, ведет он меня этот в плаще, за руку держит, а другой рукой мне на грешников указывает. А их там, ууу, тьма. Все плачут, стонут, грязные, измученные, и все голые. Что женщины, что мужчины, все нагишом. Одни работают. Камни, огромные такие, тяжелые, друг дружке передают. Встали вкруг и друг другу передают. От тяжести у самих ноги трясутся, но не падают. Другие в бочке со змеями сидят. Те, прям, кишат возле их лиц, кусают, и пчелы над головами кружатся, жалят. Вот тогда-то мне и стало страшно. Так боязно сделалось, что останусь там. Так жить захотелось. А этот видно почуял мой страх, ладонь еще крепче сжал и подводит к одному из грешников. Тот, значит, кладет руку на огромный пень, сам же намахивается топором и хрясь, - бабы взвизгнули. – И рука на земле. Плачет, корчится от боли. А мы стоим и смотрим на него. А потом, раз, и рука у него снова выросла. И он опять ее на пень и снова топором, хрясь. И так все сначала. Этот в плаще говорит мне, а этот грешник, мать свою обижал, этой самой рукой колотил ее. И ладонь мою еще сильнее сжимает. А я смотрю на этого грешника, а самого трясет от страха. Сердце в пятки уходит. Матушку-то я свою тоже не раз обижал, - Санек немного замолчал. Его не торопили. Молчали тоже. Все под влиянием рассказа были шокированы. Все, кроме одного.

- Нет, ну это надо же так заливать, - начал опять за свое Гришка.

- Ой, умолкни, а! – сказала тому Тамара.

- Что ты к нему пристаешь, - поинтересовался старик Игнат. – Ну не нравится, не интересно, ну так и не слушай. Чего ты? Али думаешь, они там, грешники, мороженное с блинами уминают.

- Я ничего не думаю.

- Ну, тогда и другим воду не мути.

- Я просто…

- Просто он.

- Просто не могу терпеть, когда обманывают. И вас всех жалко потому как вижу, что за нос вас водит.

Санек зло посмотрел на Григория. Хотел было сказать ему что-то такое грубое и не хорошее, но не успел, вмешалась жена.

- Значит так, - привстала с кровати Матрена. – Еще раз вякнешь я тебя..., - она промолчала, но все догадались, что она с ним сделает. Бабой была она крупной. Ее даже Санек иной раз побаивался. Женщина снова присела на кровать и добавила. – Выкину из дома, как кутенка.

Все ей поверили. Даже Григорий поверил. Эта могла.

- Так видь, - заговорил тот уже ласково, спокойнее. – Его всего-то две минуты не было. Сама же говорила, что две минуты врачи боролись за его жизнь, не больше. А он тут рассказывает, словно неделю там пробыл, как на курорте.

- Это здесь минута, а там целая вечность, понимать надо, - ответил Санек. – Чай там часов у них нет.

Гришка промолчал, скривил улыбку. Сашка догадался от чего тот бесится. Что на него перестали обращать внимания. Вот змей хитрый. Ну-ну.

- Рассказывай, Саша, не слушай никого, - произнесла одна из старух.

- И чем дальше он меня вел, тем ужасней становилось и страшнее, - Санек даже заговорил каким-то не своим голосом. – До того душераздирающие крики везде, стоны и плач, что только от этого сердце замирает. Идем с ним, а кругом котлы огромные, вода в них бурлит, и грешники в кипятке от боли стонут. Так стонут. Невыносимо просто. Представить себе и то страшно, это какие же муки…, - Санек немного помолчал. – Воронов там много. Огромные такие черные. На грешников садятся, те, что прикованы к стене цепями и все тело им клюют. Глаза выклевывают, аж куски мяса вырывают. Другие тоже прикованы к стене, по шею в воде стоят, и главное от жажды мучаются. Только он бедолага к воде голову склонит, как она по грудь опуститься. Вроде и рядом водичка, а не испить. А дальше и того хуже. Сковорода огромная такая, просто громадная, аж докрасна раскаленная и вот они там, бедные, на ней пляшут, как горох…

- Ага, цыганочку, - усмехнулся Гришка, затем покосился на Матрену и улыбка пропала.

- Ее самую, - Санек сморщив лоб, посмотрел на Гришку. – Так вот, ведет этот меня дальше. Кругом пекло, костры горят. Черти маленькие бегают, со стол ростком. Типа надзирателей у грешников. Бормочут, смеются. Весело им там. Поросята волосатые. И вдруг вижу, а в котле Борис Анатольевич сидит (это Санька про Гришкиного отца речь завел). Кипяток в котле аж бурлит, а соседушка вот извивается, как рак краснющий, вопит благим матом…

Кто-то из тех, кто помоложе тихонько хихикнул.

- Ты чего ерунду-то мелишь, - сказал Гришка сам оробевший от услышанного.

- А я-то ведь помню его, - Санек завелся. – На всем белом свете, поди, таких скупых людей не было, как он. Снега зимой не допросишься. Зато сейчас ему там, чем не курорт? Отобрал я у чертенка лопату, черпнул угля, да подкинул разок другой под котел, чтоб не замерз папенька ваш.

- Ну, ты и сволочь! – Гришка психанул, поднялся на ноги.

- Не тронь больного! – завизжали бабы. – Только с больничной койки, а ты на него с кулаками? Остепенись.

Плюнул Гришка, развернулся и пошел на улицу. Все замолчали. Санек тоже молча, смотрел куда-то в угол. Может и правда перегнул палку. Не нужно было. А с другой стороны, чего он прицепился, рта открыть не давал. Саня тихонько вздохнул.

- В общем, страшно там, страшно. Врагу не пожелаешь там оказаться. Пока жив на этом свете, нужно быть человечнее и добрее ко всем, чтобы тяжко и больно не было потом там, - Санька помолчал немного. – Я это понял. Есть он Бог, есть. Я вот раньше-то думал, что верю, что он есть, на самом деле не так. Не верил я. А теперь верю. Есть Бог, есть.

Пелагея снова закрестилась.

- Ну а рай, какой, расскажи Сашенька про рай.

- Рай? А не побывал я там. Не довелось. Только помню, потом, тот, в белом плаще, так же взял мою ладонь, и говорит, ступай обратно, ты еще там, на земле, не все сделал. Ступай, говорит, живи, - все молча, смотрели на Сашку, который с печалью, с какой-то даже невыносимой болью посматривал на икону, что висела в углу и по его щекам катились маленькие слезы.

С тех пор Полошин больше не пил, ни разу не притронулся к спиртному. Через полгода и курить бросил. Ко всем пьющим относился с сожалением. Не призирал их, как Гришка, а сочувствовал им, жалел, пытался помочь. Через год и вовсе ушел в сельскую церквушку послушником. Видно прав был тот в белом плаще, не все еще в жизни успел Санька, рано пока ему помирать. Может именно сейчас для него и открылась эта новая жизнь.

 

БУКЕТ РОМАШЕК ПОЛЕВЫХ

Машина остановилась перед самыми окнами дома, и во дворе тут же раздался собачий лай.

– Ванька, Ванька приехал! – выбежала со двора сестренка. Она повисла на моей шее, прижимаясь своим хрупким телом к моей мускулистой груди. Как и восемь лет назад, я поднял ее на руки и стал подбрасывать вверх. Танюшка только весело смеялась и вытягивала свои худенькие ручонки к небу, словно пыталась коснуться облака.

– Эх, и тяжелая же ты стала! – улыбнулся я, опустив ее снова на землю. – Ну, веди в дом. Барбос как, не укусит?

– Это не Барбос, а Филя, и он на цепи, – с какой-то детской важностью произнесла сестра. Я нежно потрепал ее светлую челку.

– Эх ты, синеглазая!

Танюшка улыбнулась. Я всегда ее так ласково называл – «синеглазая», а сестренка взамен всегда дарила мне свою веселую улыбку. Ее прекрасные голубые глаза всегда по-детски были наполнены добротой и чем-то нежным и теплым. Смотришь в них, и словно в ясную погоду в глади озера видишь свое отражение.

Мы зашли в дом. Вернее, первой забежала сестра, громко оповещая всем, что я вернулся. Мать готовила обед, а отец зашивал подошву на старых кирзовых сапогах. Я остановился в дверях и молча посмотрел на них, словно вернулся не в родную хату. Первой подошла мать и крепко обняла меня, приложив к объятию все свои силы. По ее щекам покатились слезы, медленно перебираясь на мою щеку. Я крепко поцеловал ее и тоже обнял. Подошел отец. Он по-мужски пожал мне руку, расцеловал и также обнял.

Я не успел опомниться, как мы с ним сидели уже за столом, а мать в суматохе ставила на стол еду. Сестренка показывала мне своих кукол, что сама связала из соломы. И только отец не спеша разливал самогонку в бокалы.

– Ну, как там сейчас на границе? – прищурив левый глаз, поинтересовался он.

– Чужакам не пробраться.

– Радует.

Мы опрокинули с ним по бокалу, и он тут же наполнил их самогоном.

– Между первой и второй…

Я догадался и протянул отцу бокал. Мать наставила на стол закуски и, забрав Танюшку, оставила нас с отцом наедине. Мы долго с ним разговаривали по душам, при этом не забывая опрокидывать по сто грамм.

– А Ливанова сейчас здесь или в город с мужем переехала? – спросил я отца о бывшей своей девушке.

– Здесь. Какой им город. И тут неплохо. Отец-то его избу им выделил.

– А что, Иван Иванович до сих пор председатель колхоза?

– А то. Она сейчас, Ванюш, Копытина.

– Ну и хорошо, что у них все хорошо.

Я встал из-за стола и направился к дверям.

– Ты куда, сынок?

– Пойду покурю, – тихо ответил я. Знал, что отец не курит и никогда не курил, поэтому и не позвал с собой. Я и сам-то до армии не пробовал.

Вышел во двор и задымил папиросой. Мать развешивала белье, а в углу, у самой будки, на меня, опустив голову набок, поглядывал Филя.

– А Танюшка-то где?

– Хвастаться побежала всем, что вернулся, – ответила мне мать и, подойдя поближе, тихо спросила меня, насовсем ли я.

– Насовсем.

– И слава богу, – вздохнула она, и в ее морщинистых глазах заиграл маленький огонек радости. – В городе устроишься, женишься.

Я улыбнулся. Она еще немного покружилась и с пустым тазом зашла в хату. Я молча курил и смотрел на пса, который также не отводил от меня своих умных глаз. Все, все здесь сердцу моему родное, что, того гляди, и прослезишься. Крыльцо, что с отцом мы делали, крыша покрыта все тем же шифером, перед домом качели, что я когда-то мастерил для сестренки. Уходил в армию на три года, а вернулся через восемь лет. Перед самым дембелем подписал контракт на пять лет, и меня почти сразу же перевели на Кавказ. Пять лет с разбитым сердцем и вдали от дома. Но я не жалел ни единого дня, что провел там. Теперь я знаю, что значит жизнь и как дорог отчий дом. Я выпустил густой клуб дыма. Поеду в Горький, устроюсь на завод, пока поживу в общежитии. Лешка Быков уже мастер, говорят, и женился все там же, в городе, а уходили в армию вместе. Одни проводы, в один день. И родителям помогать надо, пожилые уже, тяжело, одна опора на меня. Я потушил окурок и убрал его в карман. Дома, переодевшись в рубаху и брюки, я прилег на кровать. Прибежала сестренка и уселась ко мне на краешек.

– Ванюш, а я уже всем рассказала, что ты приехал, – ее улыбка сияла на худющем лице и глаза горели голубым огоньком.

– Всем-всем?

– Всем-всем.

– Ну и шустрая же ты, синеглазая.

И я потрепал ее светлую челку вновь. Сестренка заулыбалась.

– Ты научишь меня плавать?

– А ты еще не умеешь?

– Только под водой, а мне хочется как все, над водой.

Я улыбнулся и пообещал, что завтра же научу.

– Танюш! – позвала сестру мать. – Чего пристала, пусть отдохнет!

– Да она не мешает, мам, – заступился я.

– Наговоритесь еще, отдохни пока.

– Ладно, спи, вояка, – похлопала ладошкой по моей груди сестра и отправилась на улицу.

Я закрыл глаза, но спать не хотелось. Настенные часы тикали «тик-так», и я про себя повторял за ними. И все же сон навестил меня, и я ненадолго задремал. Когда же проснулся, никого рядом не было. Я потер глаза и вышел во двор. Отец колол дрова.

– А меня чего не позвал?

– Ты отдохни немного, – ответил он мне, вытирая со лба пот. – Сейчас баньку затопим.

– Так я еще и не работал, чтоб отдыхать, – отшутился я и, сняв рубаху, забрал у отца колун. – А банька – это хорошо.

Со всей молодой, солдатской силой я принялся колотить, что аж щепки летели, отец только и успевал подталкивать чурбаки. Затем мы вместе перенесли поленья в сарай и там же сложили в поленницу.

– Ай, молодцы, вот так молодцы! – улыбалась с крыльца нам мать. В руках она держала кувшин с молоком.

– Теперь дело пойдет, – заверил я, – забор новый поставим, крышу постелим, сена накосим…

Я подошел к матери и отпил немного из кувшина. Затем схватил ее на руки и принялся с нею кружиться.

– Проказник! – громко смеялась она, и я вместе с нею. Из кувшина плескалось молоко на мою мокрую спину.

Я умылся из бочки теплой водой и решил прогуляться.

– Смотри, недолго только, скоро в баню, – напомнил отец.

Я прошелся немного по деревне. Куда точно держал путь, пока сам не знал, но ноги вели меня к реке. Как же все-таки хорошо вот так вот оказаться дома, где все твоему сердцу родное. Перед твоим взором так и встают до боли родимые места. Колодцы, дома, пашни за деревней, милая узенькая тропинка, как и прежде, петляла к реке. Я распахнул рубаху, скинул с себя боты и, как мальчишка, который никуда и не уезжал, побежал вниз к реке. Ветер трепал мои волосы, свистел мне в ухо и хватал за подол рубахи. А я, радостный, мял босыми ногами траву, раскинув руки, пытаясь взлететь.

Вот он. Вот он, мой любимый лужок. Ромашковый луг. Как и прежде, усыпанный моими любимыми цветами-ромашками. Я упал на колени и всем телом погрузился в траву, укутываясь цветочным одеялом. Я нежно обнимал цветы, улыбался, наслаждаясь ароматом полевых трав. У каждого человека в детстве, в юности есть любимые места, куда бы он хотел возвратиться и возвращается. Возвращается всегда – в своих воспоминаниях, во сне. И я вернулся, вот же, вернулся наяву. Как же долго я этого ждал. Я улыбался, прижимая к себе цветы, и сам не заметил, как по моей щеке скатилась сладкая слеза радости. Скатилась и упала на стебелек ромашки маленькой росинкой и дальше, к земле. Боже, как же хорошо!

Я сорвал цветок и принялся отрывать от него лепестки, бросая перед собой, задумчиво повторяя вполголоса: любит, не любит? В моих воспоминаниях предстала рыжеволосая, как солнышко, девушка – курносая, усыпанная маленькими веснушками. Настенька. Именно тогда, в шестнадцать лет, я частенько для забавы гадал на ромашках, любит она меня или нет. И даже немного огорчался, когда цветы говорили, что нет.

Я нарвал букет полевых ромашек, ее любимый букет, и направился к реке. На обрыве никого не было, только покосившаяся старая ива по-прежнему смотрела в воду. Я прижался к дереву и улыбнулся. На стволе по-прежнему было вырезано ножом: «Иван + Настя = Любовь!». Я погладил пальцем надпись и ударил по ней кулаком. Как же она все-таки могла. Невольно, не желая этого, я погрузился в воспоминания и загрустил. Из камышей, громко крякая, выплыла уточка с четырьмя маленькими утятами и, заметив меня, сразу же поплыла к другому берегу. Я уселся на землю, прижимаясь спиною к дереву, и принялся по одному обрывать ромашкам лепестки. Я ни о чем не думал. Просто молча рвал лепестки и бросал их в воду. Потихонечку мой букет стал угасать, словно огонек, теряя свою красоту.

И тут я услышал за кустами шаги и оглянулся. В мою сторону шла она, Настя, и вела на поводке козу. Увидев меня, остановилась. Мы долго смотрели друг на друга, не проронив ни слова.

– Здравствуй, Иван, – наконец она прервала молчание. – Ты приехал.

– Не ждала?

– Почему же, я тебя очень рада видеть.

Настя все так же была хороша собою, как и восемь лет назад. Ее удивленные и немного печальные глаза по-прежнему заманивали и влюбляли в себя. Первая красавица на деревне. Она и сейчас ею оставалось. Красавица, только вот уже чужая.

Настя подошла ко мне и, привязав к дереву козу, присела рядом.

– Ты изменился, возмужал, а вытянулся-то как, – тихонько произнесла она, а глаза бегали по сторонам. Настя прятала их.

– А ты по-прежнему все такая же красивая, только теперь уже с украшением, – я посмотрел на ее ладонь, на которой так ярко красовалось обручальное кольцо.

О ее женитьбе со Степаном я узнал от матери в письме, почти перед самым дембелем. Больно было очень, обида жгла и душила. Не раздумывая, я остался служить по контракту еще на пять лет. Не хотел тогда возвращаться в деревню, не хотел и не мог. О замужестве она так мне сама и не сообщила. Да это и неважно.

По реке снова проплыла уточка с утятами, громко покрякивая, и скрылась в камышах.

– И как со Степаном поживаете?

– Хорошо.

– Это замечательно, что хорошо. Ты теперь со Степкой как за каменой стеной.

Настя промолчала.

Я отбросил в сторону оборванные цветы и букет с нетронутыми ромашками протянул ей. Настя молча взяла его. Букет ромашек полевых. Когда-то я впервые дарил ей такой же букет ромашек от всего мальчишеского сердца, получая взамен светлую улыбку и скромный поцелуй в щеку. Эти приятные воспоминания навсегда останутся в моей памяти, и никакому золотому кольцу не испачкать их.

Я медленно поднялся на ноги.

– Чем собираешься заниматься? – спросила меня Настя, тоже приподнимаясь с земли.

– Осенью поеду в Горький устраиваться на завод.

Настя молча покивала головою. Мы еще немного постояли с ней вот так, молча, и я пошагал к дому.

– Иван! – окликнула она меня.

Я обернулся. Настя подошла ко мне и взяла меня за руку.

– Ванюш, я…я… – она впервые за все это время заглянула в мои глаза и, так ничего не сказав, убрала руку.

– Все могло быть совсем по-другому, – тихонько произнес я.

Настя убрала со щеки маленькую слезу и молча согласилась со мной.

Тихой походкой я побрел к дому. Внутри бушевал ураган, сжимая и разрывая на куски мою душу. В ее глазах я прочитал все, что она так хотела сказать сейчас. Любит она, любит меня по-прежнему. Эх, до чего же эта непонятная и жестокая любовь. Любит до сих пор. Только вот чужая она теперь мне, совсем чужая…

 

И ТАКОЕ БЫВАЕТ

Поезд сделал короткую остановку в пять минут и в вагонах тут же засуетился народ. Кто-то выходил на станцию, а кто, наоборот, тихонько пыхтя, протискивался в поезд. Семен лежал на нижнем ярусе и читал книгу, когда с ним вежливо поздоровались. Это был мужчина лет сорока-сорока двух, красивый на внешность, ухоженный, с добрыми глазами. Почему-то, Семену сразу же подумалось, что тот непременно работает врачом, каким именно, конечно, сразу не скажешь, но что врачом наверняка.

- Игнат, - представился сосед и слегка улыбнулся приятной улыбкой. Да он и сам казался каким-то очень приятным и добрым. Даже легкая седина на висках не старела его, а наоборот, украшала, предавая зрелости.

- Семен, - представился парень и они обменялись рукопожатием.

Мужчина разложился поудобнее на соседнем нижем ярусе. Огромную черную сумку он убрал под сиденье, а маленькую серенькую положил рядом перед собой.

- Тоже до Москвы? – поинтересовался он.

- Ага, - кивнул Семен, посмотрел немного на соседа и прикрыл книгу. – Так-то я Нижегородский, домой еду… С Казанского сяду, восемь часов и дома, - Семен слегка улыбнулся. – Сам откуда?

- Москвич.

- Интересный народ.

Мужчина приятно улыбнулся.

- Как и везде… Служивый что ли?

- Ну, - паренек провел ладонью по короткой стрижки. – Все. Дембель.

- Поздравляю!

- Четвертые сутки в этом вагоне трясусь, туту-туту, скорее бы, - последнюю фразу Семен произнес полушепотом.

- Ну, так, два года терпел, а тут уж и подавно выдержишь, - Игнат потер подбородок. – Не желаешь пригубить так, сказать, немного?

- Не откажусь.

- Тут у меня где-то коньячок завалялся. Вот и обмоем твой дембель, - мужчина открыл серую сумку.

- Да я уж здесь в первый день наобмывался. Хех. Ребята сверху до Новосибирска ехали, - Семен кивнул головой на верхний ярус. – Выпили, стали песни орать. Проводница пришла ругаться давай. С характером, зараза.

Игнат достал бутылку коньяка, немного пошвырявшись в сумке, достал пакет с нарезанной колбасой.

– Ну, давай, солдат, за дембель!

- Давай, - чокнулись, выпили, закусили. – Хорошо-то как вокруг. Солнце, небо, зелень…, красота-а! – Семен немного призадумался. – Все-таки правильно говорят уходить в армию лучше по осени, а приходить по весне. Да разве сердце выдержит… Это когда тебе еще год служить не задумываешься больно-то, а когда семьдесят дней до дома, да ты в наряде, а тут такая красота… измучаешься весь. В феврале-то с ума сходишь, не то чтобы уж про август говорить. И ведь что самое интересное, Игнат, тоска, она и начинает мучить по особенному, когда тебе остаются какие-то считанные деньки. Первые полгода гоняют как сидорову козу, тут не до тоски, там лишь бы где защемить. Потом привыкаешь, втягиваешься потихоньку, приходят молодые, расслабляешься, и вроде служить-то еще целый год, а не задумываешься особо-то. А вот когда деньки-то приближаются и можно месяца по пальцам на одной ладони пересчитать, тут уж да, тут уж тоска-то и начинает просыпаться. Все уже надоело, ничего не охота, а служить еще три месяца. Караул. Если поначалу-то недели не замечаешь, пролетают в нарядах, только глазом успевай моргнуть, то под дембель денечки тянутся. Тоска по дому гложет и гложет.

Игнат взял бутылку и снова разлил. Семен тяжело, печально вздохнул. То ли коньяк так быстро на него подействовал, то ли и, правда, душу что-то тревожило, что хотелось говорить. И говорить про армию. И это понятно. О чем же еще мог сейчас беседовать этот двадцатилетний парнишка, когда только недавно поменял сапоги на кроссовки.

- И вот стою я, значит, в умывальнике перед отбоем, бреюсь, а завтра вечером поезд. Домой. Гляжу в зеркало, на себя, вокруг, и так сердце сжало, так горько и печально сделалось, что готов был прослезиться. Ведь все это, вот все это я больше никогда не увижу. Больше никто не разбудит меня криком «подъем», не будет больше ни прапоров не ротного, ничего этого больше не будет. И как бы я всю службу не проклинал и как бы я не рвался домой, а вот в ту самую минуту так горько мне сделалось. Не поверишь. Печально стало, что уезжаю. Уже другая тоска трепанула душу. Ведь что не говори, а все же два года я в этой казарме прожил, в столовую ходил, на посты… да и ребят больше наверняка не увижу. Прощались, радовались, дембель, а на душе тоскливо. Вроде бы и радостно, а в тоже время и грустно. И каждый из нас понимал, разъедимся, и поглотимся в суетливый омут жизни. И не будет ничего всего этого, не будет лиц, к которым привык за два года, не будет ничего.

Игнат посмотрел на паренька, на худое лицо его, на крепкие жилистые руки и, вздохнув, промолчал. Вспомнил себя, когда пятнадцать лет назад так же возвращался со службы домой. И тоже в душе творилось что-то не понятное, что-то такое, чего словами не передать.

- Что-то ты о грустном заговорил брат, - Игнат протянул пареньку стакан с коньяком.

- И не говори-ка, - Семен принял выпивку. – Давай за родителей.

- Давай, - чокнулись, выпили. – Чем собираешься на гражданке заниматься?

- Пока не знаю, - пожал плечами, - отдохнуть надо.

- Смотри не загуляйся.

- То есть?

- Поступать не думаешь в институт?

- Да нет, говорю же отдохнуть надо. А через годик можно и поступить. Учиться, конечно, надо.

- Надо. Ты деревенский?

- Ну.

- И я тоже из деревни…

- А говорил москвич.

Игнат улыбнулся.

- Да у нас пол Москвы кто из Брянска, а кто из Махачкалы. И все москвичи. Лишь бы прописка была.

Семен кивнул головой.

- Когда отслужил, домой-то вернулся в девяносто втором, загулял немного. Да как немного, хорошо загулял. В деревне работы нет, в городе беспредел один. Молодежь вся в группировки подалась, да в город рванула. Сейчас все на кладбище обитают. Больше двадцати пяти и не пожили. А я три года пил пострашному, дурью маялся. Все, думал, так и сопьюсь. Ничего порой в голову не лезло, даже жить не хотелось. Потом Людмилу встретил. Видно есть все-таки Бог, не дал сгинуть. Люда, она, конечно, молодец, сильная, она…

- Жена?

- Жена. Двоих сыновей растим. Никитка да Сережка. Младший в следующим году в школу пойдет, - Игнат призадумался немного, взял бутылку, открыл, стал разливать. – У самого-то невеста есть?

- Есть, - Семен улыбнулся. – Оксаной звать. Дождалась.

- Значит любит. Поженитесь. Все у вас хорошо будет.

- Дай бог.

- Все же мужик, когда женат не так дурью мается как холостой. Что не говори, а без женщин пропали бы. Хрупкие они, безобидные, а столько силы в них, что у нас этой самой силы нет. Все выдержат, все могут, иной раз у нас руки опустятся, а у них нет. Сила она ведь не здесь, - Игнат похлопал Семена по плечу, - а тут, - положил ладонь на грудь. – А мы их обижаем, - Игнат тихонько вздохнул. Взял стакан, выпил. – Письма-то писали?

- А то, - Семен тоже выпил. – Только этим и жил. Тяжело, конечно, в двойне, когда девушка на гражданке ждет. Душа вся изноется. Но она у меня хорошая. Пацаны все удивлялись, зачем, мол, пишу, сотовый же есть, и так каждый день разговариваем. А я им, не понимаете вы, говорю, ничего не понимаете. Письмо-то получу, так я его раз двадцать прочитаю, каждое словечко, каждую строчку наизусть помню, и от листка самого ее ладонями пахнет. Сложишь, уберешь в карман и будто рядом она с тобою, все же, какая никакая, а ее частичка присутствует.

- Это ты верно говоришь, - Игнат тихонько кивнул и еще раз повнимательнее посмотрел на соседа. Красивый юноша, не избалованный жизнью и не сломанный армией. Слушаешь его, и как-то даже тепло, что ли, на душе становится, хорошо. И тут же охота пожелать ему настоящего человеческого счастья. Чтобы не испортила, не измучила гражданская жизнь, как бывает часто.

Семен отвернулся к окну и задумчиво уставился вдаль. Перед глазами стояла Оксана. Ее милое, нежное как утренняя роса и веселое, как лучик солнца, личико. Слегка курносая, рыжеволосая, с крошечными веснушками у носика. И глаза – добрые-добрые. Смотришь в них и чувствуешь всю нежность ее, всю доброту. И сама она, добрая-добрая, в жизнь, наверное, таких людей не бывает. Всех жалела, всех любила своим добрым сердцем. Выйдешь, бывало с ней вечером на прогулку, а она, голову склонит, и тихо так, полушепотом: «А у бабы Тамары корова отелилась. Только вот теленочек двух и дней не пожил. Умер. Слабеньким родился. Жалко». Подумаешь про себя, ну что же бывает. Люди гибнут, а живность и подавно. А послушаешь, как она скажет, заглянешь в ее глаза и так жалко самому становиться этого теленка, будто сам его под сердцем выносил. Никому ни в чем не отказывала. Всем во всем помогала, только попроси. Да и просить иной раз не надо, сама помощь предложит. Доверчивая была очень, потому и обижали, бывало ее же ровесницы. Завидовали красоте ее не земной. Редко в жизни так бывает, чтобы красота и доброта в одном человеке ужились. Зато и полюбил ее Семен, всем сердцем полюбил. Сильно. Горячо. Все два года о ней только и думал. Даже сейчас уже в поезде, а сердце не перестает ныть, и образ ее перед глазами.

- Ну чего загрустил опять? – потревожил воспоминания Игнат. – Пойдем, покурим.

Отведя взгляд от окна, Семен тихо вздохнул и, прихватив со столика пачку сигарет, отправился курить.

…Проведя на Казанском вокзале несколько мучительных часов ожидания, Семен наконец-то сел в поезд. Еще несколько часов трясясь в вагоне думал о доме и о любимой. И наконец, вот они, родимые места, знакомый вокзал. Сойдя с поезда, паренек купил в ближайшем киоске цветы и поймал такси. Где-то на полпути, их резко обогнала иномарка, несясь с огромной скоростью.

- Ты гляди что вытворяет, а, ты гляди! – воскликнул шофер. – На тот свет скорее хочет. Все там будем, успеешь!

- Возможно, торопиться.

- Ха, торопиться. Вот из-за таких и бывают аварии на дорогах, - таксист приспустил окно и, не спросив разрешения у паренька, закурил. – Случай был, давно, правда, знакомый у меня один, хороший знакомый, к жене в роддом ехал. Дочь родилась. Тоже вот так вот несся сломя голову, ну и что думаешь, разбился, не доехал. И жену вдовой и ребенка сиротой оставил. Вот и думай после этого, дорога таких не любит.

Семен посмотрел на спидометр, который показывал семьдесят километров и снова отвернулся к окну, где мелькали березы, и время от времени придорожные памятники, напоминающие о большой трагедии. Сколько же их много. Стоят себе молча, никого не трогают, но как бы своим присутствием напоминают водителям, сбрось скорость, не торопись.

И наконец-то родное село, вот он, родимый дом. Паренек, поблагодарив таксиста, вышел из машины. Рядом с домом стояла соседка и посматривала куда-то вдаль. Семен подошел к ней тихонько и обнял за плечи.

- Равняясь! Смирно! – улыбнулся дембель. Настроение снова поднялось. Хотелось радоваться и плясать. Соседка обернулась и уставилась на паренька тревожными растерянными глазами. – Баб Маш, ну вы чего, не признали что ли?

Женщина, молча, с какой-то непонятной тревогой, смотрела Семену в глаза.

- Баб Маш, ну чего вы, словно призрака увидели. Хех. Вот тебе и раз. Вот так и рады. Разве так из армии встречают, - паренек улыбнулся.

- Семен, - еле слышно произнесла старушка.

- Ну, наконец-то, узнали, - парень кивнул на дом, - мои-то дома, не знаете?

Старушка медленно посмотрела на дом, затем снова на молодого соседа и отвела взгляд в сторону. Впереди на дороге показалась грузовая машина и люди в черных платках.

- Умер, что ли, баб Маш, кто? – серьезное лицо паренька уставилось вдаль. Соседка промолчала. – Баб Маш! Кого хоронят-то?

Старушка повернула морщинистое лицо и в ее глазах блеснули слезы.

- Баб Маш, хоронят-то, говорю, кого?

Но старушка по-прежнему не проронила ни слова, только с невыносимой грустью и скорбью смотрела на паренька. Семен заволновался, и сталь пристальней всматриваться в толпу. Уж не из знакомых ли кто? Впереди рядом с машиной с неживыми лицами шли родители Оксаны. Но ее рядом с ними не было. Семен с невыносимой тревогой пробежал взглядом по толпе. Под сердцем больно кольнуло. Оксаны нигде не было.

- Боже, да не уж-то она в гробу? – еле слышно, с болью в голосе произнес паренек и, еще раз посмотрев на старушку, по ее глазам догадался, что это так. Хоронили Оксану. Мужчины, дети, женщины в траурных платках медленно шли за машиной, из которой тихонько ложились на асфальт еловые ветви. Провожали всем селом. Плакали многие. Кто-то медленно шел за машиной, кто просто покидал свои дома и выходил к дороге, и все со слезами и с болью провожали в последний путь девушку, доброту и нежность которой познал каждый.

Машина с гробом не спеша проехала мимо них. Рука Семена дрогнула, красивый букет упал на холодную землю. Паренек поднял его, отряхнул и, протерев глаза, медленно отправился за машиной. Внутри творилось черти что. Душа вся выворачивалась и ревела от боли. Да как же так. Да за что же! Семен одурманенный болью и горем медленно шел за толпой гневя и проклиная все на свете. Не уж-то он больше никогда не увидит ее нежных и добрых глаз? Как же так. Неужто никогда не услышит ее ласкового голосочка? Неужто никогда?! Никогда. Какое это страшное слово. Паренек остановился, присел на асфальт и заплакал.

Позже, от родителей, Семен узнает, что какой-то пьяный лихач на машине среди бела дня, несясь как сумасшедший, сбил Оксану на тротуаре, когда та шла к почтовому ящику, чтобы отправить письмо любимому солдатику. Семен долго перечитывал ее последние в жизни строчки и тихонько плакал. В конце письма: «Ну вот, любимый, наконец-то мы снова будем вместе».

Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную