Александр МАЛИНОВСКИЙ (Самара)

СВИРЕЛЬ ЗАПЕЛА НА МОСТУ

Повесть

«Зачем тебе это?»

Совсем недавно я узнал, что у нас в Самаре живёт женщина, которой скоро будет девяносто и которая с первого дня своей трудовой жизни и до выхода на пенсию проработала в самарской энергетике. Захотелось мне, относительно недавно осевшему на постоянное место жительства в Самаре, побольше узнать о нашем городе от трудового человека. Шутка ли — столько лет прожить с городом одной жизнью.

Мне говорили: зачем тебе это? Она технарь… К тому же наверняка типичный «совок». В наше-то время. Что интересного?..

* * *

Я не был готов к встрече с такой судьбой.

Выходил из уютной двухкомнатной квартирки Ольги Михайловны на улице Ново-Садовой, чувствуя себя выплывающим из глубокой толщи событий, придавивших меня.

Ольга Михайловна, как оказалось, в детстве жила некоторое время в блокадном Ленинграде.

На улице, глядя на прохожих, приглушённый, недоумевал: может же быть такое спокойное течение жизни? Такая уверенность людей в этом спокойствии? Когда совсем рядом живёт человек, который так остро испытал хрупкость, незащищённость жизни на земле. Живёт и радуется жизни! Мы же, хмурые, серые, озабоченно снуём по улицами, несём в себе свои обиды, сплетни, страстишки — лелеем их в себе…

— Родственникам некогда слушать меня, — говорила она, — столько уже известно о блокаде Ленинграда. Так много жуткого. Надо ли?

— Хорошо, — соглашался я, — поговорим только о Самаре.

Она задумалась.

— О Самаре?! Так это всё равно что о всей моей жизни рассказывать…

* * *

В другой раз спокойно, без видимой обиды, говорила о своём шестидесятилетнем зяте, заявившем ей: «Вы всего-то, Ольга Михайловна, восемь месяцев были в блокадном Ленинграде. А у вас и медали, и пенсия такая… А я двадцать пять лет прорубил, чтоб получить свою военную пенсию. И не где-нибудь в Москве или в Самаре, а в гарнизонах…»

— Это говорит подполковник, а что от молодёжи ждать?..

* * *

…Так я, познакомившись с Ольгой Михайловной, прикоснулся к непростой судьбе человека. И не одного, а целого поколения. Стремительно тающего. Как снег, исчезающего на наших глазах…

…Мы встречались с Ольгой Михайловной Крапивиной около месяца. Незабываемыми для меня были эти дни!

Возвращался домой, а в ушах звучал с забавной картавинкой её голос: «…Говорите, что вы себя числите теперь не писателем, а как это: переживателем чужой жизни? Мудрёно. Неужто так? Своё ещё надо прожить-пережить! А вы: чужое?»

* * *

Чтобы расположить её к разговору, дал ей почитать свои тоненькие книжки. В следующую нашу встречу, разливая по чашкам зелёный чай, рассуждала:

— …Мне стихи ваши понравились. Больше, чем проза. Повести читать мне уже тяжело теперь. А стихи — самое то, вот из той книжки, которая вроде бы, как говорите, для подростков. Вы лукавите. Они и для таких, как я. Которые явно не из подросткового возраста. В них живая природа! И тепло! Может, я ещё не выросла, не повзрослела до сих пор?.. Не переживала такое? Вам повезло. У меня такого детства не было, как у вас. Другое было… Суть не в том, что городское…

И тут же без перехода:

— А была ли юность у меня?… Блокада Ленинграда длилась с восьмого сентября сорок первого года по 27 января 1944-го. Восемьсот семьдесят два дня. Мне досталось её совсем немного, а хватило на всю жизнь.

…Позже в одну из наших встреч сказала:

— Мы разные с вами. Не только по возрасту. Но мне легко с вами разговаривать. Вы меня понимаете?

 

Часть 1.

НИКТО НЕ ДУМАЛ, ЧТО ВОЙНА НАДОЛГО

На Серпуховской улице

Я не коренная волжанка, а приросла к Самаре, будто и не жила больше нигде. И мама моя в Самаре похоронена. И тётя Вера. И муж.

…Родилась я и жила почти до пятнадцати лет в Ленинграде. Мой дед по маминой линии Илья Никитич Рукавишников был архитектором, бабушка — выпускница Института благородных девиц. Мама окончила гимназию, потом институт. Тётя Вера училась в консерватории, готовилась быть пианисткой. А стала после революции машинисткой. Сначала некоторое время она работала в Смольном. Потом за какую-то досадную оплошку её уволили. Отличный удар, чёткая координация пальцев позволяли ей печатать до трёхсот знаков в минуту.

…Квартира, в которой мы жили, досталась нам от дедушки с бабушкой. Наша трёхкомнатная квартира была с высокими потолками, украшенными лепниной.

Я очень любила в гостиной печку с голубой изразцовой плиткой. Дедушка купил эту квартиру ещё до революции. Мой папа, Михаил Ильич Крапивин, по образованию был инженер-строитель. Когда они с мамой поженились, то стали жить тоже в этой квартире. Папа умер, когда мне было пять лет.

Мама говорила, что он был очень опрятным. Часто мыл голову. Любил менять галстуки. Вспоминала, что когда он переехал в их дом жить, то привёз с собой шесть костюмов и двенадцать рубашек, чем удивил всех. Папа занимался подрядами. Постоянно пропадал на стройках, может, поэтому я его почти совсем не помню…

Так получилось, что тётя Вера замуж не выходила. Мы жили вначале после смерти папы втроём. Я росла беззаботно и ухоженно. Совсем не готовой к тому, что вскоре случилось.

 

Мороженое в хрустящих стаканчиках

20 июня мы с мамой поездом поехали на дачку под Сестрорецк. Был там тогда посёлок Лисий нос. Не знаю, цел ли сейчас. Мне четырнадцать лет, мама с тётей заботятся о моём здоровье. Нужен свежий воздух! Около посёлка в дачном массиве они снимали одну комнатку. Домик небольшой, из толстых таких досок. Нам нравилось. Вокруг домика ровные дорожки. Ноготки, мальвы вокруг. До вечера мы возились с цветами. Пересаживали ноготки ближе к домику.

Возишься, а вокруг тебя белая рогастая коза Милка крутится, пёстрые куры с важным смешным петухом переговариваются на своём языке. Мне всё на даче нравилось, кроме тёплого козьего молока, которое меня заставляла обязательно пить мама.

Вечером двадцать первого начали необычно летать самолёты. Но так, не особо тревожно было. Мы не понимали, что происходит.

Ночью спали. А под утро нас разбудил мощный рёв самолётов и вспышки в небе. Пошли с мамой на станцию. Идут безостановочно эшелоны с военными. Резануло слово — «война». Народу немного. Но билетов нет. А я вижу, на перроне мороженое продают! В хрустящих стаканчиках таких, вафельных, я любила очень. Тяну маму: «Купи!» Она отмахивается, а мне обидно. Так хочется… Начала канючить, пока не получила желаемое.

…Под вечер мы всё-таки в Ленинград уехали. Военные эшелоны прошли…

 

Начало страшной беды

Прибыли в Ленинград. В городе спокойно. В магазинах, как всегда. Всё, что надо, есть! Конечно, я многого не замечала, не понимала. Даже когда стало потом хуже со снабжением в магазинах, в нашей семье не придали этому особого значения.

В Ленинграде до войны всегда с продовольствием было неплохо. Мы обычно, например, ветчины покупали немного. Брали небольшой свежий кусочек на один раз. Всегда в продаже были фрукты…

Мама моя с тётей Верой всё же решили подстраховаться. И уже после объявления по радио о нападении Германии на Советский Союз купили пять батонов белого хлеба и насушили сухарей. Могли купить больше. Но зачем? Не было у ленинградцев тяги к накопительству. Думали, как с Финляндией война будет — где-то в стороне. Мы мало что знали. Никто не полагал, что всё надолго.

Только наш сосед по квартире Борис Петрович молча качал большой, как у лошади, седой головой.

— Это начало страшной беды, — говорил. Мы проходили мимо него, не останавливаясь.

Работал он в каких-то дальних мастерских. Видели мы его мало.

«Пускай ворчит, — думала я, — он всегда ко всему недоверчив. Бубнила. Другое дело — его молодая весёлая жена Даша».

Разница в возрасте у Бориса Петровича и Даши в двадцать лет. Это у моей тёти вызывало недоумение.

От громкого, непривычного в нашей квартире, смеха Даши моя тётя Вера часто морщилась.

Зато все мы любили их грудного сына Леру. Мама моя объявила его общим и главным достоянием нашей квартиры.

 

Чтобы жить да радоваться!

…Мне, когда совсем недавно Зотовых подселили в нашу просторную трёхкомнатную квартиру, стало непривычно, но интересней жить!

Тётя Вера сначала по всяким мелочам ворчала на Бориса Петровича, но постепенно поутихла.

Я слышала, как Даша один раз сказала моей маме на кухне про мою тётю:

— Она старая дева, поэтому так и сердита.

— Дашенька, ты должна быть великодушной. Не серчай на неё, — тихо отозвалась не умеющая ни с кем ссориться моя мама.

— Надо мне — серчать! Пусть только зря настроение не портит Боре. Он же с работы приходит такой усталый. Домой приходит! Не куда-нибудь! — громко, с напором, говорила Даша.

— Дашенька, пойми: Вера — ушибленная судьбой, у неё так много в жизни обрушилось, — мамин голос дрожал. — Долго не выходила замуж. А тут Рома! Собирались пожениться. Он военный был. Очень красивый. Началась война с Финляндией. И когда он ехал на фронт, их эшелон попал под обстрел. Рома погиб. Видишь как?..

— Была бы моя воля, я каждой бы по мужу выписала. По спецталонам! — провозгласила Даша. — Чтоб в каждой квартире от детей было тесно. И некогда выяснять отношения было! Чтобы жить да радоваться! — она высоко подняла сына над головой. Слегка его потрепала.

— Вот она, моя радость, Лерочка!

Лерочка в ответ что-то улыбчиво проурчал. Он явно был не против сказанного.

— Я поговорю с Верой, — мягко пообещала мама. — Мы подружимся все…

Когда Даша вышла из кухни, Лерочка был у неё на груди. Она крепкой поступью направилась по длинному коридору в свою комнату. Уронив светлую головку во впадину меж внушительных бело-розовых живых холмов материнской груди, Лера с упоением тянул, причмокивая, молоко. Полы Дашиного розового халата развевались, из него выглядывали крепкие розовые её ноги. Даша была как монумент. Ходячий монумент несокрушимости жизненных сил.

Ни мама, ни тётя Вера никогда не позволяли себе так разгуливать по квартире в халате.

…В тот вечер я подошла перед сном к кровати мамы. Она заснула, выронив синюю книжицу себе в постель. Мама обычно читала на ночь. У неё были свои книги. Я взяла маленький томик в руки. Бросились в глаза строчки на раскрытой странице:

Свирель запела на мосту,
И яблони в цвету.
И ангел поднял в высоту
Звезду зелёную одну,
И стало дивно на мосту
Смотреть в такую глубину,
В такую высоту.

Да, это был любимый мамой Блок. Она читала часто и вслух.

— Как было бы прекрасно увидеть тебе Блока, — сказала она мне недавно. — Да вот немножко опоздала родиться. А мне повезло… Я видела театральную постановку его драмы «Незнакомка».

— Ага, — ляпнула я, — была бы я теперь старухой.

Мама обиделась на меня. Сказала, что у меня примитивный юмор.

Теперь-то я думаю, она меня приобщала так к чтению. А у меня особого влечения не было. Вернее не было как у неё.

— Спи, родная мамочка, — шептала я, несмотря на смутную тревогу в душе, — спи… Всё будет хорошо. Они тоже люди. У них тоже есть поэты… Гёте… Как такое вообще может быть, чтоб убивать… Когда и у них, и у нас такие стихи. Когда у нас такой город!..

…Утихли в соседней комнате сонные всхлипывания розовощёкого Валеры. В носках, на цыпочках, накурившись в туалете, прошёл в свою комнату Борис Петрович.

— Твой муженёк очень много курит, у него ногти на пальцах левой руки от дыма пожелтели, как можно так? — недоумевала несколько дней назад тётя Вера.

— Не от дыма это, — простодушно махнула рукой Даша, — это у него грибок. Никак вот не поборет.

Лицо тёти Веры исказила гримаса. Она с потерянным видом вышла из кухни. Бедная наша чистюля тётя Вера, знала бы она, что нас ждёт всех впереди.

— Спи, мамочка, — повторяла я, как заклинание, — Борис Петрович просто паникёр. Случилось страшное. Но это ненадолго… Ты устаёшь на работе и без этого. Не он один.

Слышно было, как на лестничной площадке пошумливает большой сибирский кот Савелий. Савелий — знаменитость на весь наш подъезд. Как и его хозяин, замечательный Аркадий Сергеевич из четырнадцатой квартиры.

Он научил Савелия ходить на задних лапах. Иногда он вешает коту на белую шею малиновую бабочку, заставляет его шагать по площадке и потешно кивать головой.

— Форменный цирк! — удивлялась каждый раз при этом Даша. И громко, на всю площадку заразительно смеялась.

 

Беда наступала стремительно

Первые снаряды начали рваться, как я помню, четвёртого сентября. А восьмого сентября сорок первого немцы с суши окружили город полностью. Поначалу страха не было. Ребёнок — не понимала ещё. Начали гореть дома. С ребятами из группы самозащиты при нашем ЖЭКе тушила на крыше зажигалки. Какие тушили, какие сбрасывали вниз. Так было, пока я не съехала с крыши и сильно ушиблась. После этого мама меня не стала пускать. Рука долго побаливала от плеча до самой кисти.

Над головами наши истребители вели воздушные бои с вражескими бомбардировщиками. Со страхом видела, как наш самолёт таранил немца.

…А тут такой огромный пожар случился. Разбомбили Бадаевские склады. Там хранили сахар, хлеб и ещё много чего. Я видела, как начали бомбить эти склады.

Летела целая армада немецких самолётов. Выглядывая из щели, мы видели самолёты с чёрными крестами на фюзеляжах. Летели они на разной высоте группами. Спокойно сбрасывали бомбы и улетали.

С разных сторон складов поднимались сигнальные ракеты. В городе действовали немецкие пособники. При этом немцы заняли Пулковские высоты. Город у них был как на ладони.

Наши зенитки били беспорядочно. Я не увидела ни одного сбитого самолёта.

От завода «Красная звезда» спешили люди. Кто был с баграми, вёдрами, кто с чем. Мы оказались в общем потоке. Начали рушиться стены склада. И мы с Раей Ромашиной увидели, как горят мешки с сахаром.

Склады горели дня три. Пропало очень много муки, сахара. По улицам текли ручьи мутной патоки — смеси сахара, сгоревшей муки и грязи. На этих складах хранились основные городские запасы продуктов питания. Никто не знал, сколько продуктов сгорело. Но многие говорили, что теперь с продовольствием будет плохо. Как можно было всю провизию хранить в одном месте?.. Мы не особо в это верили. Люди стояли подавленные и смотрели на зарево пожара. Сделать уже ничего было нельзя.

На другой день в магазинах исчезли дешёвый кофе, соевые бобы, много ещё чего. Привоза продуктов в тот день в магазин не было. Не было и в последующие дни.

Дня через четыре после налёта на Бадаевские склады вторично уменьшили выдачу хлеба по карточкам. В сентябре она стала 600 граммов для взрослых и 300 граммов для детей. Но и эту пайку хлеба надо было ещё отоварить. Страшно было стоять в очереди за хлебом. Можно было и попасть под снаряды, и потерять карточки.

Занятия в нашей школе начались было в октябре, но в декабре потом прекратились. С питанием совсем стало туго. Появились карточки для служащих и карточки для иждивенцев.

Мы с подругами начали ездить на капустное поле собирать примёрзшие к земле листья от кочанов. Называли мы их «хряпы».

Рядом были военные позиции. Солдатики уговаривали нас уйти. Было страшно, но все продолжали ковыряться в земле. Из этих подмороженных капустных листьев мы варили щи.

Постоянно хотелось есть. Из картофельной шелухи на олифе (если повезёт раздобыть) пекли лепёшки. Вместо муки добавляли детскую присыпку.

Меняли вещи на плитки столярного клея, которые вымачивали и варили в воде. Получалось что-то вроде холодца. Деньги никто не брал. Ходили, ковыряли землю около Бадаевских складов. Ели землю маленькими кусочками. Она была сладкая. Когда хочется есть, ни о чём другом не думаешь. Пайку хлеба для неработающих сократили до 125 граммов в день. В городе на улицах не стало видно кошек и собак. Всех поели.

…Теперь часто бомбили. Мы все спали уже на кухне. На полу. Окно из кухни выходило в коридор. Темно. Но так безопаснее. На окнах — плотные занавески, чтобы не привлекать вражеские самолёты. Окна крест-накрест заклеили бумагой, чтобы не трескались от взрывов.

Перестала работать канализация, водопровод. За водой я теперь ходила с бутылками на соседнюю улицу: там специально открыли колодец. Начали выдавать противогазы.

Аркадий Сергеевич пожалел меня и угостил куском варёной курицы. Сказал, что выменял где-то. Он всегда ко мне хорошо относился. Говорил, будто у меня будет долгая и счастливая жизнь, вопреки тому, что живу я в квартире под номером тринадцать. Всегда первый меня приветствовал при встрече. Порой раскланивался и говорил разные смешные вещи. Он был школьным учителем музыки. Только не в нашей школе.

Потом я узнала, что угостил он меня не курицей. На самом деле это был кот Савелий.

…Борис Петрович раздобыл «буржуйку». Установил её на кухне, трубу вывел через форточку во двор. С «буржуйкой» нам стало легче жить.

 

Хлеб на Невском проспекте

Живу одна, без мамы и тёти Веры. Они на казарменном положении. Работают на ТЭЦ. Приходят домой редко.

Пошла я отоваривать хлебные карточки в магазин на Невский проспект, по-другому — «Проспект 25 октября». Там давали, как мне казалось, на карточки хлеб не такой чёрный, а коричневатенький, и помягче. И потому, думалось мне, что его побольше. И вкуснее он. Блажь, конечно.

Иду по проспекту. Обхожу огромные газгольдеры с водородом для заполнения аэростатов воздушного заграждения. Рядом движутся вооружённые отряды. Гремят взрывы. Пыль, облака дыма. Под ногами и над головой осколки стекла.

Тут же ведётся уборка кирпича, стекла. Люди работают дружно и как позволяют силы.

Лишившиеся своего жилья перебираются в другие дома, если можно. Иногда были такие длительные обстрелы, что в бомбоубежище приходилось находиться целые сутки.

И тогда прямо в них женщины мастерили тёплые вещи для бойцов, шили варежки, вязали свитера.

Теперь трамваи возили не только пассажиров. Они перемещали войска, боеприпасы. Ремонтировались корабли, выпускалось оружие, боеприпасы. Непрерывно работал в Смольном штаб города. Надежда и вера жили неистребимо. Но было и неимоверное постоянное напряжение.

* * *

На Невском начался обстрел. Вместе с прохожими поспешила через арку во двор. Рядом со мной оказался молоденький розовощёкий матросик. Он куда-то очень торопился и всё время выглядывал на улицу.

Грохнул взрыв. Матросик упал. Осколком ему снесло полголовы вместе с бескозыркой.

Шла домой и думала всё об этом матросике на асфальте. Было жутко.

А тут свернула с Невского и вижу: лежат посередине улицы веером шесть девочек моего возраста. Двоих узнала: Раечка Ромашина и Надя Колокольцева из параллельного седьмого класса. С Надей мы гоняли на велосипедах.

Бросилась, как могла, к ним. Тормошу, а они все мёртвые. Видно, стояли кружком, разговаривали либо ждали кого. Попали под осколки. Зачем они так все вместе стояли? Поползла к стене от этого адского то ли веера, то ли страшного мёртвого цветка. Нет сил подняться. Слышу, воет кто-то, знакомо больно… Опомнилась: это же я, мой голос…

…Потом уж, позже стали вешать плакаты с предупреждением, что та или иная сторона улицы обстреливается… А когда фашисты сбрасывали бомбы замедленного действия, появились плакаты: «Опасно! Неразорвавшаяся бомба!»

…Когда добралась до своего квартала, гляжу, у соседнего дома лежит на асфальте мёртвый старичок. Крови не видно… У него так молитвенно три пальца сложены… И лицо обращено к небу…

 

Голод

Люди начали массово умирать от голода. Первой из наших соседей умерла жена Аркадия Сергеевича, тётя Сима. Мама сказала, что у неё был сахарный диабет. Вначале-то как было? Завыла сирена — прямиком в бомбоубежище. Наступило время, когда ноги не идут от бессилия. Какое бомбоубежище? А тут ещё при бомбежке в подвале соседнего дома заживо всех завалило… Появились трупы на улицах. Мысли были не о бомбоубежищах, а о том, чтобы поесть.

Мы жили на третьем этаже. Когда я спускалась, то шла теперь мимо соседей, которые так и остались мёртвыми лежать на лестнице.

Хоронили трупы на Пескарёвском кладбище в траншеях. Тысячи заваливали бульдозерами.

…Семья Зотовых, которая жила с нами в квартире, вскоре вымерла вся. Первым умер наш маленький Лерочка, потом Даша. Последним — сам Зотов. Он умер у меня на глазах, на нашей кухне, за столом.

Мы сидели вместе. Борис Петрович будто просто заснул. Без единого звука скончался.

* * *

Ноябрь выдался морозным, с сильными снегопадами. Я так и обитала вместе с Борисом Петровичем на кухне… И спала там.

Нашу кафельную печь не могла разогреть: не хватало дров для неё. Топила «буржуйку» сначала мебелью, которую осилила сломать без Бориса Петровича, потом книгами, ненужной одеждой… Я безжалостно, тупо сожгла всю мамину библиотеку. Шиллер, Гёте, Толстой, Лермонтов… Остался только томик Блока. Машинально отодвинула его в сторону. Всё деревянное во дворе и в округе было разобрано на дрова. Спала я не раздеваясь, в валенках, под двумя одеялами и ковриком. Мамы и тёти не было по несколько дней.

Наступил день, когда я вышла на лестничную клетку и увидела мёртвым Аркадия Сергеевича из четырнадцатой квартиры. Теперь я ходила каждый раз мимо него. Его кто-то потом чуть перевернул. И он лежал лицом к стене. Как бы не желая никого из живых смущать. Его тоже никто не забирал. Весёлый наш сосед жил один, сын его был на фронте.

А мне не по силам вынести его.

Хотелось постоянно есть. Когда думаешь о еде, становится дурно. Слабеют ноги, кружится голова. Может, потому я не сошла с ума, что начала вести дневник.

Когда выпал снег, начали было изредка вывозить трупы, кто на санках, кто на куске фанеры, привязав к нему верёвку. Но вскоре прекратили: народ обессилел. Девушки-бойцы из МПВО занимались уборкой трупов. Но не успевали это делать.

Многие стали болеть дистрофией. Походка у людей стала замедленной. Чтобы бороться с цингой, заваривали чай с сосновыми иголками. Продавали эти иголки в аптеках в пакетиках. Наступили страшные холода первой военной зимы. В январе-феврале сорок второго года ежедневно умирали тысячи человек.

Замёрз водопровод. Не работали бани.

Говорят, что в войну резко увеличилось число верующих. Я ни разу не помолилась за всё время. Нас таким образом воспитывали, что и в голову не приходило…

О Боге я вспомнила много позже.

…Там, где брали воду, выросли ледяные наросты. Ослабевшие люди падали и, обессилевшие, ползали вокруг. Возникали очереди.

 

На казарменном положении

Мама и тётя Вера на казарменном положении. Работают на ГРЭС. Мама — в плановом отделе, тётя — в архиве и машбюро. Они совсем редко стали приходить домой. Осталась я одна. Наедине с репродуктором. Из него то и дело: «Граждане, воздушная тревога!» Потом вой сирены и стук метронома.

Немцы вели стрельбу чаще всего утром и вечером, когда народ шёл на работу или возвращался домой.

Постоянно горели дома. Всё больше стали сбрасывать на город зажигательные бомбы. Фашисты выпускали по городу до трёхсот снарядов в день.

Когда ходила, еле двигаясь, за водой, слышала разговоры о том, что немцы не будут принимать капитуляцию города. Решено население истребить поголовно. Возвращаясь с водой домой, видела, как вешали на торце соседнего здания большой плакат: «Ленинградцы! Как один, встанем на защиту родного города!»

…Я стала пухнуть от голода.

Чтобы как-то спасти меня от голодной смерти, мама упросила директора электростанции взять меня на работу. Директор пожалел нас, и меня оформили ученицей. Я переписывала деловые бумаги. Разносила их. Получала паёк, как все работники станции. Помню, был стахановский паёк: две котлетки из капусты или тарелка щей. Несказанным благом в замерзающем городе был с чуть тёплой водой душ, который можно было принять только на электростанции. Один рожок на всё бомбоубежище. И мужчины, и женщины раздевались и вместе ждали своей очереди. Не стесняясь: не было на это сил.

Спали мы в бомбоубежище. Там были кровати. За бельём ходили домой. Поднималась по лестнице, перешагивая с трудом через трупы. Потом их убрали. Не стало на кухне и Бориса Петровича.

 

Честное слово

…Теперь мама моя начала пухнуть от голода. Глаза у неё стали как щёлки на вздутом лице. Было видно, что она может умереть.

Директор Виктор Петрович раздобыл ей стакан «жжёнки» — жидкого горелого сахара. Того самого, что собирали с земли, когда разбомбили Бадаевские склады. И со спичечный коробок, меньше, кусочек сала.

Мама стала ходить за мной и упрашивать:

— Деточка моя, Олечка, я же потерплю ещё как-нибудь. Смотри: ты-то какая!..

А Виктор Петрович заранее ещё предупредил меня, что если мама не поест то, что он дал, она может умереть.

— Дай мне честное слово. Ты помоложе, — говорил. — А она износилась. Не справится. Уйди куда-нибудь от соблазна, пока она не съест.

Я дала ему честное слово, что не притронусь к маминой еде. И сдержала обещание.

* * *

А тут наш Виктор Петрович сказал маме, что нас эвакуируют по льду Ладожского озера. По «Дороге жизни». Куда — пока неизвестно…

…Вскоре мы получили эвакуационное удостоверение. Нам предстояла дорога на Волгу, в город Куйбышев.

 

Пианино из красного дерева

Добрались мы со станции до дома благополучно. Стали готовиться к отъезду. Нужны были какие-то продукты в дорогу.

Пригодилось нам пианино тёти Веры. Его купил ей мой дедушка, когда она ещё и не помышляла быть пианисткой. Но свою роль в её желании поступить в консерваторию оно сыграло.

Дедушка любил делать красивые подарки. Пианино было сработано из красного дерева, изящное такое. С красивыми подсвечниками. У меня замирало сердце, когда я проходила мимо него. А уж когда тётя Вера начинала играть, ещё тогда, до войны, у нас в доме был праздник. Послушать приходили многие соседи. Иногда она играла на скрипке. Скрипка мне больше нравилась.

Про наше пианино узнал один музыкант. Известный артист в городе. Он приходил два раза к нам ещё до войны и уговаривал продать инструмент.

Тётя Вера и слушать его не хотела. Она мечтала, чтобы я начала играть. А у меня на уме — коньки да лыжи. Летом — велосипед! Всё откладывала на потом.

— Вы страшная эгоистка! — говорил артист тёте Вере. — Ни себе, ни людям. Это не по-советски! Вы же не играете на нём! И не будете уже как следует играть! А у меня публика! Поклонники!

Тётя Вера стояла с каменным лицом у окна. Молчала.

— Кто вас будет слушать? — выкрикнул гневно артист. — Вы же сгубили свои пальцы. Грустно, но факт! А я неплохо заплачу!

Он промокнул вспотевший лоб серым платком и с полным убеждением в своей правоте обратился к маме:

— Ксения Ильинична! Что же вы молчите?

Мама не успела ответить.

Тётя Вера решительно отошла от окна и открыла дверь. Насмешливо и требовательно глядя на гостя, ждала.

Тряся красивой кудрявой головой, артист удалился.

Только он хлопнул дверью, у меня вылетело:

— Индюк какой!

Сказала я так и прошла по комнате, мотая, как пианист, головой. Тётя Вера и мама нервно расхохотались.

Потом я видела, как тётя сидела в спальне и плакала.

Это было до оккупации.

…А тут идёт она в последний день перед отъездом из Ленинграда по улице, и он, артист этот, навстречу. Узнал её.

— Вера Ильинична, рад, что вы живы!

И опять про пианино разговор.

Согласилась тётя, чтоб забрал он инструмент. Через Ладогу с собой его не потащишь.

Когда он уже уходил, тётя Вера сказала ему в спину:

— Забирайте и скрипку. Всё едино теперь.

Артист утвердительно молча кивнул головой.

* * *

Пианино и скрипку забрали в тот же день. Взамен артист принёс на полкило кулёк перловой крупы и пять чёрных сухарей. Видно, доступ имел к продуктам. Или к людям, которые около них.

 

Дорога жизни

Вещей в дорогу с собой мы взяли мало. Кому их нести? Да и трудно представить, чтоб моя мама и тётя могли обзавестись узлами. Они и одеты были: шляпки, муфточки и прочее. Чтобы какой-нибудь платок на голову? Неинтеллигентно! Взяли мы в две сумки мамину и тёти Веры шубы. Висело у нас в каждой комнате по две картины. Вот эти шесть картин тётя Вера срезала и, свернув трубочкой, взяла. Чемоданов у нас с собой не было.

Сели в кузов «полуторки» под брезент и поехали. Ехали ночью. Был уже апрель, лёд таял. Без тёплой обуви холодно.

Это так легко я говорю: «сели». Мама не в силах была забраться в кузов машины. Шофёр взял её на руки, как маленькую, и отнёс к себе в кабинку. Там дал ей кусочек шоколадной плитки. Я запомнила этого крепкого, надёжного парня в тёплом военном полушубке. Его звали Костей.

Мама радовалась:

— Вырвались! Мы вырвались!

А шофёр басил:

— Надо ещё доехать! Больше двадцати километров!

Я сразу поверила, что мы выберемся. Такой большой и сильный у нас шофёр!

Но он не зря так говорил. У нас на глазах «полуторка», идущая впереди чуть сбоку, вместе со всеми провалилась под лёд. Немцы бомбили колонну с воздуха. Обстреливали из пушек. Нам повезло: двадцать семь километров ледяной дороги остались позади.

 

«Вот и ладненько!»

…Посадка на поезд шла ночью. В вагон прорваться самим нам немыслимо. Нас несколько раз толпа отбрасывала в сторону.

И тут появился в длинном чёрном пальто человек, который вызвался нам помочь.

— Графинечка, вас затопчут! — прокричал он маме, белозубо улыбаясь. — Я пойду вперёд, а вы успевайте за мной! Давайте вещички!

Он галантно протянул свои длинные руки.

— Везёт нам на добрых, красивых людей, — воспрянула духом мама.

Мы отдали этому человеку наши вещи. Он шагнул в толпу. Довольно быстро наш помощник прорвался к вагону. Втолкнул нас в него, подбадривая:

— Вот и ладненько! Вот и складненько!

А сам тут же шустро с нашими сумками, картинами в трубочку шагнул в людское месиво. Толпа его отгородила от нас. Мы остались ни с чем.

— Как обидно, — сказала мама, когда мы пришли в себя. — Смуглый такой, и этот его тёмно-вишнёвый шарф! Крупной вязки. Таким, наверное, и был Артур — красивым!

— Какой Артур? — спросила тётя Вера.

— Ну, из «Овода», Лилиан Войнич… Главный герой…

— Жулик он! — внятно, с досадой на маму, сказала тётя. — И шарф у него ворованный, у этого твоего Артура. А мы вот… — тётя не договорила.

— А мы? — по-детски повторила мама.

— Ни то, ни сё мы! Вот кто!

Тётя была безжалостна:

— А если точнее… Дохлые мухи мы. Тебе же сказал пианист этот, ещё в Ленинграде!

Она поднесла свои красивые белые руки к лицу, прикрыла ими блестевшие чёрные бездонные глаза:

— Боже мой, что ещё с нами будет в дороге? Куда едем? Куда попадём?..

— Ах, Боже мой, смотрите, — вдруг воскликнула мама. — Обе книжечки стихов у меня в сумочке лежат. Вот они!

Мы молчали.

— Это же Блок! Смотрите, стихи «О Прекрасной Даме». Его первая книга. Издательство «Гриф», 1904 год. Потрясающе повезло.

Тётя Вера смотрела на неё как на ненормальную. Я дёрнулась: там, в одной из сумок, которые умыкнул «Артур», был мой дневник. Его я вела последние мои блокадные полгода. Может, теперь бы пригодился. А так… многое потускнело в памяти.

* * *

Погрузили нас около восьмидесяти человек в холодный, «телячий», так его называли, вагон. Через широкие щели в полу замелькали шпалы. Люди умирали и тут, в вагоне. Спали на полу. Когда шёл поезд, через щели очень сильно дуло. Мы уже не испытывали особой радости, что вырвались. Не сильно жалели, что лишились вещей при посадке. Всё как во сне. Очень хотелось спать.

…Я видела, как измучены мои мама и тётя. Догадывалась, что они, такие слабые, решились на эвакуацию, только чтобы спасти меня.

 

Солёные огурчики

Ехали мы больше днём. Ночью обычно поезд стоял, эвакопункты были не на станциях, а у населённых пунктов, неблизко от железной дороги. Поезд трогался без объявления. Всегда было страшно не успеть сесть в вагон. На эвакопунктах давали хлеб, иногда похлёбку, кашу.

…А в вагоне… Теснота… Помыться негде. И нечем. Руки не мыли. Иногда перепадал кипяток. Кругом вши. За лацканами белые вши, в косах вши, гниды.

На каждой остановке выносили трупы.

…Рядышком с нами расположилась семья. Три человека. Тоже натерпелись в Ленинграде. Худые донельзя.

Павел Борисович — бухгалтер. Очень похожий на писателя Пришвина. С усами и бородкой клинышком. И Серафима Зиновьевна — учительница. С ними мальчик Игорёк, на год старше меня. Чёрненький такой. Курчавый, с карими глазами и большими белками навыкате.

Как они говорили меж собой! И с нами! Так внимательно, так терпеливо. И любили друг друга они. Очень.

Мы уже знали, что едем в Куйбышев. У дяди Паши его одноклассник после института по направлению уехал работать в Куйбышев. Они лет пять уже не переписывались. Но у дяди Паши был его адрес. И он надеялся его разыскать. Несколько раз говорил об этом. Хотел верить, что найдёт…

Тётя Сима больная сильно была. Они её больше себя берегли.

Где-то под Рязанью уже, наверное, на полустанке выросла за окном крупная женщина с кастрюлей. Она торговала солёными огурцами. Другие ещё что-то предлагали, но я не помню что. Огурцы эти сразу бросились в глаза нам. Мы молчали, придавленные.

Тётя Сима не выдержала:

— Пашенька, я так хочу огурчиков! Ты помнишь: я всегда любила. Снились мне они последнее время. Думала, всё. Не доживу… А вот теперь… Может, поправлюсь?

— Сима, у нас на них денег нет. Ты же знаешь…

— Я пойду сама. Поторгуюсь. У меня вот платок есть. Вдруг?

Говорит и смотрит умоляюще. Глаза тёмные, влажные. Сын Игорь молчит, а мать вот-вот, кажется, расплачется. Нам всем так жалко её.

— Попробуй, — говорит дядя Паша, — но, боюсь, бесполезно.

И она пошла.

Мы в окошко видели, как тётя Сима приблизилась, словно к горе, к этой женщине с огурцами. Видели, как они разговаривали. Как тётя Сима смущалась при этом. Не умела торговаться. Стояла, как школьница.

Торговка не соглашалась брать платок. Всё указывала на руку тёти Симы.

А она, печальная, с белым иконным лицом и мерцающими угольками чёрных глаз, всё качала отрицательно головой…

Мы догадались уже. Женщина просила у тёти Симы за огурцы кольцо с её руки.

Тётя Сима приблизилась к окошку и виновато сказала дрогнувшим голосом:

— Паша, она просит за них наше обручальное кольцо… Что делать?..

— Симочка, ну если так! Что ж теперь?..

Только он это и сказал. Ничего больше.

…Принесла тётя Сима в вагон три небольших огурчика. Мокренькие такие, с веточкой укропа. Разложила и предлагает нам всем. А нас шестеро. На три огурца, да небольших таких? И мы знали, как они достались ей. Молчим сидим.

— Я съем один, а вы кто как хотите тогда, — сказала она.

И захрумкала огурцом.

Мы не притронулись.

Её болезненное, интеллигентное, умное лицо освещено бледным отсветом затаившейся в ней безжалостной, страшной болезни. Я видела, как ей стыдно за себя такую…

Она съела все три огурца. Не могла остановиться. Никто ей не сказал ни слова. Все чувствовали некоторое облегчение, когда она их доела.

Дело, казалось, у неё шло на поправку. Глаза дяди Паши светились тихой радостью.

А к вечеру лицо, шея, руки у тёти Симы покрылись пятнами. Сначала красными, потом чёрными. Ей стало тяжело дышать. Мы не могли спать.

…Она и в ясном уме, и в бреду говорила всё одно:

— Ксения Ильинична, Вера Ильинична! Игоря, сыночка, помогите сберечь. Он талантлив очень. Ты, Пашенька, постарайся уж…

Ночью она умерла. Молча. Дядя Паша обнаружил, что она не дышит. И всё.

В блокадном Ленинграде столько видела я смертей, а эта… Когда, казалось, всё позади…

Та торговка, видно, насолила огурцов этих в цинковом ведре. Или какая другая отрава была?

И что бы было, если б мы все поели огурцов этих: спасли её? Ей бы меньше тогда досталось отравы? Или все бы померли? На всех бы хватило?..

У тётки этой было целое ведро огурцов. Скольких она уморила? С других вагонов тоже некоторые брали…

Нам сказали, что поезд на следующей станции останавливаться не будет. Так и было. Он только под утро замедлил ход. Санитары понесли тётю Симу к выходу, скупо бросив: «Там подберут…» А вслед им шепоток: «Заразная, поэтому так… без остановки».

Игорь вяло, через силу, колыхнулся за санитарами к выходу, долговязый парень осадил:

— Не мешайся!

И задел его плечом.

Игорь упал лицом к стене, плечи его дёргались. Дядю Пашу, когда тот попытался встать, так мотнуло, что он, ударившись лицом о стену, затих. Все мы оказались в тот момент как бы ни при чем. Лишними.

И тут я увидела, как колышится перед моим лицом ставшая необычно длинной, белая, как кость, обнажённая по локоть рука тёти Веры.

Рука её совершала непривычные для меня движения. Я не вдруг сообразила: не скрываясь ни от кого, моя тётя молилась. Это для меня было необычно. Но я уже не в силах была чему-либо удивляться…

 

Под Сызранью

Где-то под Сызранью мы с Игорьком в очередной раз отправились на эвакопункт за едой. С нами пошёл Владька. Он был из нашего вагона.

Мы замешкались. Поезд медленно тронулся, а мы колтыхаемся на полпути. До него каких-то пятьдесят метров, а для нас это — гигантский отрезок. Его надо преодолеть. Нам с Игорем повезло: влезли на ходу в предпоследний вагон. Владька уронил бидончик с супом, споткнулся об него и растянулся на насыпи. Поезд набирал скорость, а он лежал и провожал его молча безумными глазами. Когда мы добрались до своего вагона, Владькина бабушка Рая лежала молча на полу, рот у неё был раскрыт. Она только хрипела. Слов не было.

Оказалось, что они с моей мамой всё видели. Не пережила случившегося баба Рая. Ночью умерла. Фамилию её и Владьки я не знала. И лица её уже не помню. Помню только её голос.

Она несколько раз до того дня рассказывала нам, как у неё при посадке в поезд украли полмешка с картошкой. Я никак тогда не могла поверить, что у неё могло быть такое неслыханное сокровище. Мне казалось, что она это придумала. Или у неё что-то с головой.

Владька подтверждал кражу, но как-то неуверенно.

О Владьке я больше ничего не знала потом. Где? Что? Выжил ли он в одиночку?..

* * *

…Вскоре за окном поезда замелькали металлические ограждения. Я поднялась и прильнула к светоносному оконному проёму. Там, за окном, на весеннем просторе, внизу под огромным мостом и над моей головой властвовала необъятная, непривычная, покалывающая глаза, пронизанная солнечным светом речная и небесная синь!

Кто-то за моей спиной хрипло и буднично, будто отмечая в протоколе, произнёс:

— Проезжаем Сызранский мост. Скоро Куйбышев! Авось отмучились…

А меня необъятный простор подталкивал крикнуть:

— Здравствуй, Волга! Здравствуй, новая жизнь!

Хотелось приветствовать Волгу громким голосом, каким мы кричали однажды, добравшись на велосипедах с Надей Колокольцевой на Пулковские высоты. Нади теперь нет, и Раи Ромашиной нет. Остались лежать на Невском…

Голоса не было… Не получалось крикнуть…

Молча смотрела я, как порывистые чайки реют внизу под мостом, над бескрайней водной равниной. Похожие на оброненные белые косынки, которые подхватил своевольный ветер…

…Наш поезд пересёк величавую реку.

И завораживающая, широченная мощь Заволжья растворила нас в себе…

 

Часть 2.

НА ПРИСТАНСКОЙ УЛИЦЕ

В мае 42-го

…Пробыв месяц в дороге, в начале мая мы оказались в Куйбышеве.

Поначалу не верилось в то, что вокруг нас. Не стреляют! Такие большие пайки хлеба! Целых 500 граммов в день!

Всех нас, весь вагон, поселили около Куйбышевской ГРЭС в барак, где совсем недавно ещё жили заключённые. Устроили на работу на ГРЭС — бабушку поволжской энергетики, которая заработала впервые аж в 1900 году. Первое электроосвещение, первый трамвай в городе — всему этому дала начало ГРЭС.

…За хлебом посылали меня. И разрешили мне съедать довесок. Я шла домой и, довольная, ела ароматный кусочек.

У магазинов очереди, но они движутся! Люди берут крупу, жир. Нормы скудные, но продукты есть. Хлеб дают каждый день свежий. В магазин, куда я ходила, его доставлял крепкий такой дядька в крытом фанерном фургоне на лошади. Хлеб ржаной, с душистой горбушкой. И с корочкой, лопнувшей от жара в печи. Видно было, что из печи он совсем недавно. Тёплый ещё!

Бараки стояли прямо через дорогу, напротив ГРЭС, под горой. Повыше от Волжского проспекта, тогда это была Пристанская улица.

Две печки по концам деревянного барака! В конце коридора один на всех туалет. В бараке никаких перегородок. Протянули верёвки и отделились группами друг от друга простынями, чем попало. Наша семья и дядя Паша с Игорем расположились рядышком. Мы стали после долгой такой поездки совсем своими.

…А тут привезли нам на весь барак бочку янтарного мёда, картошку. Картошку жарили на воде. Потом привезли масло. А мы полгода уже олифы в Ленинграде не видели.

У нас не было своей сковородки сначала. У многих не было. Жарили по очереди. Потом сковородку нам подарили. Я её храню до сих пор.

Привезли машину угля. Свалили тут же, у барака. Куча картошки и куча угля! Тепло и пища! Что ещё надо?! После ста двадцати пяти граммов хлеба в день! И не надо прятаться. Не надо бежать, кого-то отрывать из заваленного бомбоубежища!..

Мы приехали в Самару приглушённые блокадой, а тут так надёжно… Варёные раки!.. Ела я их впервые.

Ленинград был теперь далеко, а все наши боли с нами. Самара нас приютила. Я почему-то теперь всё говорю: «Самара» — по-другому не могу. Но тогда это был город Куйбышев. Ничего мы о нём не знали. Да и о Самаре — тоже. Разве вот известная многим эта песенка «Ах, Самара-городок»…

Необычным было многое. Стоит только выйти из барака на вольный воздух — откроется сразу такая ширь Волги перед тобой! Аж в глазах рябит от серебристых волн. Необъятный простор, привыкнешь ли?.. А повернёшься спиной к Волге — перед лицом — зелень, покрывающая огромный спуск, идущий опять же к Волге. И под этим спуском вдоль Пристанской улицы ряд бараков, от ГРЭС до другого уже спуска — по улице Полевой. У бараков разноголосица, необычное движение. Кто роется около кучи с углём, кто возится с картошкой. Тётя Вера и Павел Борисович протягивают между клёнов верёвку для сушки белья. Всё замедленно делается, на исходе сил. Но лица — ожившие.

Прошёл слух, что на базаре продают хлеб. И даже водку. Буханка серого хлеба стоит 300 рублей, бутылка водки — 500. Удивительно! А кроме продуктовых карточек, на работе выдают, сказали, ордера на одежду, обувь.

Вдоль Волги сады вымерзли. А в торце нашего барака красуется в бело-розовом платье высокая вишня. Все почернели, а она целёхонькая. И пчёлы гудят в её цветках.

У соседнего барака местный, рыжий такой парень с деревянной ногой разухабисто наяривает на гармошке:

Эх, раз, ещё раз! Варёные раки.
Приходите в гости к нам,
Мы живём в бараке!

Ему усмешки, а нам наше новое жилище — спасение! В которое ещё не верится окончательно.

 

Плавильный котёл

Самара, как могла, и приютила нас, и обогрела. Что мы, приехавшие, знали о ней? Не ведали мы, какая огромная работа ведётся в городе во имя победы. В городе, который назовут столицей эвакуации. Но Самара стала ещё и запасной столицей. Теперь известно, что ещё до войны город рассматривался как площадка для возможной эвакуации заводов из западных и центральных районов страны. Город защищён с запада Волгой и Жигулями, недалеко от Москвы. Здесь крупный железнодорожный узел, соединяющий центр с Уралом, Дальним Востоком и Средней Азией. Волжский речной путь.

Оказывается, что ещё в 1939 году в районе железнодорожной станции Безымянка был создан Безымянлаг — один из крупнейших в стране лагерь заключённых.

Новой промышленной площадке было необходимо мощное «энергетическое сердце». Но в 30-х годах в Куйбышеве работала всего одна городская районная теплоэлектростанция (ГРЭС). Надо было создать целый каскад станций и на их основе — авиационную промышленность, машиностроительную, нефтехимическую, космическую. Это было ещё впереди. А сейчас: «Всё для фронта!»

Куйбышев стал и столицей ремесленников. В него эвакуировали со всей страны около восемнадцати тысяч детей-учащихся РУ и ФЗО. Ехали из Тулы, Одессы, Киева, Москвы. Город превратился в плавильный котёл, из которого вышел удивительный народ — куйбышевцы, а теперь самарцы. Город-коммуналка. Каждый третий работник номерных заводов был ребёнком. Низкорослые и худые от бескормицы, они работали на победу. Подумать только: к концу войны продукции стали давать в пять раз больше, а жителей в городе увеличилось почти вдвое, стало 600 тысяч. Сейчас в Самаре миллион двести. Да под боком Тольятти — почти 800 тысяч человек. Новокуйбышевск — на 115 тысяч. Ничего себе города-спутники! Отцы и матери того поколения отправили своих детей в космос!

Я многое потом узнала о жизни во время войны города на Волге, который принял роль второй столицы как честь и как неслыханный напряг.

* * *

Вечером и ночью город погружался во тьму. Окна закрыты плотными шторами или тёмной бумагой: свет не должен проникать наружу.

Специальные дежурные делают обходы, проверяя светомаскировку. Гремят чёрные раструбы громкоговорителей на столбах. И голос Левитана: «После упорных боёв…» И потом, как заклинание: «Вставай, страна огромная…»

Город трудился на победу. И мы стали его жителями: дистрофики, приткнувшиеся к энергетике…

 

«А мосты тут есть?»

…Нашу одежду со вшами мы сожгли. А в голове-то полным-полно насекомых. Надо бриться наголо.

Парикмахер говорит:

— Какая коса, мечта! Жалко такие роскошные волосы!

— Мы не видим выхода, — жалобно говорит мама.

Грузная тётя с ножницами в руках глянула на нас сверху своего немалого роста:

— Хорошо бы сделать ей электрозавивку. Это убьёт вшей. Но её запрещено делать маленьким девочкам.

— Нам на прошлой неделе исполнилось пятнадцать. Мы уже на работу идём, — защебетала мама. — Из Ленинграда приехали. Поэтому такие…

…Электрозавивку мне всё-таки сделали. Каштановые мои волосы отрезали до самых ушей. Мама моя шмыгала носом. А я не переживала.

После, когда шли вниз к Волге в барак, мама всё оборачивалась, смотрела по сторонам.

— Мам, ты кого ищешь?

— Я смотрю: мосты тут есть? Не видно мостов…

Ей в Куйбышеве не хватало наших ленинградских мостов. Мама моя, мама!..

В следующий раз поднимаемся с ней на базар, который на Самарской площади, теперь там монумент Славы, Белый дом. До Чкаловского спуска и выше по течению всё забито плотами. На берегу брёвна в штабелях. Мама поворачивается, смотрит из-под руки: «Гляди, Олечка, Самарская ГРЭС, как огромный крейсер! Крейсер «Аврора». Правда ведь? Очень похоже…»

 

На ГРЭС

На ГРЭС маму направили работать в плановый отдел, тётю Веру — машинисткой. Я попала в группу учёта. С начала войны многие работники станции ушли на фронт. ГРЭС снабжала электричеством все правительственные учреждения и весь Куйбышев, кроме Безымянки. Совсем недавно заработала Безымянская ТЭЦ. Вторая после ГРЭС в городе. Не хватало рабочих рук и у нас, и на ней.

Присылали эвакуированных энергетиков из Москвы, Белоруссии, Украины.

При отступлении в Одессе была взорвана электростанция, прибыли специалисты и с неё. И неспециалистов брали. Преподаватель музыки становился дежурным на дымососах, артистка Воронежского театра — помощником машиниста турбины. Преподаватель иностранных языков обслуживала пылесистемы котла. Шло массовое обучение профессиям. Так вставали на защиту Отечества. Здесь тыл был фронтом.

Когда мы прибыли на станцию, куйбышевских энергетиков на фронт уже не призывали. Добровольцам отказывали. Город жил с войной.

С целью защиты от возможных налётов авиации на крышах цехов станции были установлены зенитные орудия. Дымовые трубы укоротили, чтоб немецкие лётчики не могли по ним ориентироваться.

За опоздание больше чем на двадцать минут дело передавали в суд, с виновного три месяца удерживали до 20 % зарплаты, лишали всех видов премии. Чтобы попасть из цеха в цех, нужна была специальная отметка в пропуске. В каждом цехе стоял часовой. Станцию охраняли от диверсантов.

Смены у энергетиков в основных цехах длились по двенадцать часов. Приходилось работать, когда надо, по две смены подряд.

 

Наша жизнь налаживалась

Почти у всех, кто приехал из Ленинграда, была цинга. У мамы, у тёти моей вскоре зубы повылетали все. У меня это началось с тридцати лет. Вся жизнь — борьба за сохранение зубов.

…На работе меня хвалили. Я пошла в вечернюю школу. Нелегко было. Целый год был потерян. И потом, только начнёшь записывать, и засыпаешь. Сил-то нет… Дистрофия.

Пошёл и Игорёк в школу рабочей молодёжи, а потом в музыкальную школу № 1. У него был абсолютный слух. Оказывается, он раньше учился в Ленинграде в музыкальной школе. Скрипач! О его игре очень хорошо все отзывались. А он своенравный такой стал, когда ожил. Мама и тётя Вера очень переживали за него. Тётя Вера уверяла, что у него впереди артистическая жизнь. Я видела, когда она смотрела на Игорька, лицо её светилось. «Хоть у Игоря пусть сложится яркая судьба! Надо помогать ему», — горячо говорила она.

Мы с мамой не возражали ей. Учился он азартно. К ним в школу на улице Куйбышева приходил сам Шостакович, его сестра там преподавала.

Когда Игорь говорил об этом, то начинал заикаться…

* * *

Наша жизнь потихоньку, кажется, налаживалась.

Поздно вечером в конце июня на улицах города завыли гудки, зазвучал, как в Ленинграде, голос из репродуктора:

— Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!

Это было для нас так неожиданно. Местные бросились в подвалы, в щели. Знакомо загрохотали зенитки. Стали в небе вспыхивать разрывы снарядов. Но бомбёжки не было. Мы никуда не побежали укрываться. Набегались уже в Ленинграде.

Потом ещё разок объявляли воздушную тревогу.

…Немцы бомбили Сызранский железнодорожный мост через Волгу. Мост повредили, но опоры моста уцелели. Тогда, в 42-м году, в воздушных боях погибли наши лётчики.

Немцы рвались уничтожить мост и тем самым прервать железнодорожное сообщение Москвы с Куйбышевом, Уралом, Сибирью. Что бы было с нашими войсками на Западе без такой подмоги с тыла?..

 

Лето пролетело быстро

Наступила осень, а у нас тёплой одежды и обуви нет.

Дядя Коля, который жил в самом конце барака, у туалета, пожалел меня. Подарил мне немецкий френч. Серо-голубой, со съёмной подкладкой. Я, конечно, не могла в нём ходить. Мы с мамой перекроили его и сшили жакет. Носили мы его с мамой попеременно.

Купила я четыре носовых платка. Сшила их. Получился один большой, на голову.

Ещё мне выдали брезентовые туфли на деревянной подошве. До морозов ходила в них.

* * *

За хорошую работу маме дали ордер на тёплую обувь. Зима на носу. Пошли за обувью.

Кладовщица говорит:

— Есть валенки, но вы их не возьмёте.

— Почему?

— Посмотрите! Только такие остались.

И показывает. Один валенок совсем чёрный. Плотный такой, а другой — мягкий и серый.

— Возьму, — отвечаю.

Стала носить эти валенки. И когда ходила на работе в них, и в городе, прохожие оглядывались на меня такую. Понимала, что глупо обижаться. А не по себе как-то…

Люди разные. В основном, конечно, добрые.

Зарабатывали мы немного. Тётя Вера стала часто болеть. Пробовала печатать, как могла, дома. Стала она замкнутой. Уходила и подолгу гуляла вдоль Волги. Мы с мамой за неё боялись. Сердечко у неё было слабенькое.

 

На Пристанской улице

Иногда и я ходила с тётей Верой на Волгу. Река тогда была другая, не такая, как теперь.

…На Ново-Садовой, недалеко от завода «КАТЭК», громоздилась куча льда, засыпанная опилками. Этот лёд развозили на лошадях. Накрывали телегу со льдом мешковиной и доставляли по улицам к ларькам с мороженым и газировкой… Забавным теперь кажется. Я в Ленинграде такого не видела. Подошла, и бородатый дядечка дал мне кусок холодного слитка. Я стала лизать его. Тётя Вера ругается: «Маме расскажу!» А мне хорошо!

…Это сейчас от улицы Маяковского до бывшего завода «Кинап» стоят монументальные дома-«сталинки». И улицу Пристанскую переименовали в Волжский проспект. Вдоль Пристанской на берегу тянулись дровяные склады, пристани, лесопильные заводы, чего только не было…

У бараков вдоль берега горели костерки. Народ готовил еду на таганках. На свежем воздухе. Базар рядом — на Самарской площади. Его потом закрыли, где-то в середине пятидесятых годов. Стали на площади строить большие здания.

…Дрова были тут же, под ногами, на берегу. И в реке. Помню, как местные добывали дрова. От плотов, которые сплавляли по реке, оставались брёвна в воде. Они намокали и превращались в топляки. Их высматривали, цепляли багром, к нему вязали верёвку и буксировали лодками к берегу. Здесь распиливали на метровые чурбаки и складывали сушиться.

Вдоль воды были ряды огромных поленниц. Я глядела на них и невольно вспоминала, как я через силу вырубала топором у себя в ленинградской квартире щепки из половых досок, когда сожгла все книги.

А ещё с баржи тем, кто на лодках, продавали огромные арбузы. Тут я впервые с удивлением увидела, что арбузы в воде не тонут. Я не знала такого. И лодок таких, как на Волге, не видела. Сказочные они.

Как меня поразил первой же нашей весной в Куйбышеве ледоход на Волге! Тогда, задолго до сооружения у Жигулёвска плотины ГЭС, река была намного живее.

Напротив Чкаловского спуска льдины со скрежетом наползали под напором течения одна на другую. Поднимались на дыбки. С невероятной мощью выпирали стоймя на пологий берег, оставляя за собой в песке глубокие борозды. Стихия!

Пришло время, соорудили самую мощную на Волге ГЭС и самое крупное в мире Куйбышевское водохранилище. Гордились! Как же: высота подпора воды достигает почти тридцати метров.

Позже, потом, в шестидесятых, восхищались вместе с местным поэтом Николаем Жоголевым. Мама читала нам:

Морской свежак на Жигулёвском море —
Свежак не черноморскому чета.

Поэт горделиво заявлял за всех нас, грешных, о победе над Волгой:

Но как ни была бы могуча
Стихия,
В наш сказочный,
Атомом движимый век,
В дела воплощая
Мечты вековые, —
Сильнее её человек!

Прозрение придёт позже…

 

Таня Брусникина

…Вот возьмите эти листочки. Подруга моя Таня Брусникина кое-что записала, когда ей было уже за восемьдесят.

Я тоже попыталась самое главное из своей блокадной жизни закрепить на бумаге. Но глаза слабые, начинают болеть. Потом ломит в висках. Узнала, что Сергей Аксаков диктовал своей дочери, она писала. Привлекла я внучку свою таким же образом. Не пошло. Она постоянно плакала, не писала. Сноха Аня забрала у меня её. А потом они уехали жить в Сызрань. Тут операция у меня… Забросила.

…Снова начала писать было. А тут катаракта эта…

И из Татьяны писатель, как из меня балерина. Бросила она это дело. Совсем плохая стала. Память не та у неё.

Писать надо не в старости, а когда в тебе хмель бродит.

Были ещё воспоминания Ульяны Прохоренко. Она из Киева, вот так же в Куйбышев приехала. Но её уже нет. А листочки куда-то подевались. Попытаюсь разыскать вам.

…Она немножко другая была, Татьяна! Живее, чем я в ту пору, когда обе здесь оказались. Чем-то она похожа на Дашу Зотову, с которой мы жили в Ленинграде в одной квартире.

У Тани своя «блокада» была — воронежская. И ей досталось…

* * *

И вот я сижу в уютном уголке читального зала городской библиотеки. Стараясь быть поближе к свету, ворошу листочки из ученической тетради.

Рядом ксероксы, компьютеры. Мелькают молодые сосредоточенные лица студентов…

Январь 2015 года, а у меня перед глазами события более чем 70-летней давности.

И наравне с рассказами Ольги Михайловны звучит голос незнакомой мне Тани Брусникиной.

«…В 1942 году, когда немцы стояли под Воронежем, мне было 13 лет. Я окончила 7-й класс. 25 июня около семидесяти учеников из нашей школы отправили в колхоз помогать убирать хлеб. Мужчины были на фронте. Взяли мы постельное бельё, смену одежды и поехали. Поехал с нами пожилой завуч Антон Семёнович. Он преподавал нам историю. Увезли нас на поезде километров за пятьдесят от города. Поселили в сельском клубе. Дали мешки, чтобы мы набили их соломой и на них спали. На следующий день повели нас в поле собирать рожь. Вязать её в снопы. Кто-то зерно веял, кто-то его перелопачивал. Так и работали. Первый день о стерню мы ободрали в кровь все ноги. Местные нас, городских девочек, научили обматывать ноги мешковиной. Стало легче.

4 июля в той стороне, где был Воронеж, повалил дым. Пришла весть: в городе фашисты. Поплакали о родных, но что делать? Возвращаться некуда. Проработали мы около месяца. Настал день, когда председатель колхоза сказал, что немцы приближаются. Надо эвакуироваться дальше. Перевели нас в следующий колхоз. Тут мы работали уже до сентября. Потом нас вновь собрали, погрузили в вагоны и отправили. Куда — мы не знали. Ехали медленно — недели две, уступая путь военным составам. Вагоны то отцепляли, то присоединяли вновь. Один раз в день кормили. Приехали в Куйбышев. Высадились. Нас построили, рассортировали по возрасту. И повели куда надо.

Мы начали учиться на Станкозаводе токарному делу. Дали нам рабочие халаты. Уже было холодно. Из Воронежа мы уезжали летом, тёплых вещей не брали. Через две недели обучение закончилось. Мы начали самостоятельно токарить на заводе Автотрактордеталь. Теперь он завод клапанов. Мы делали только самые простые детали.

Началась зима. К халатам нам дали на утепление чьи-то ношеные гимнастёрки, взрослые шинели чёрного сукна и шапки. Шинели нам были очень велики. Пришлось их обрезать снизу. Дали нам и брезентовые туфли 40-42 размера. У нас, девчонок, размер ноги 34-36. Ходить невозможно, да и очень холодно в мороз. Наш мастер Сергей Петрович научил нас набивать в чулки газеты. Так и ходили мы с кусками газет в чулках. И теплее, и с ног обувь не падает. Так спасались в эту первую зиму в Куйбышеве. Никакой зарплаты нам не выдавали. Но мы бесплатно жили в общежитии завода клапанов. Нас кормили в его столовой.

Месяцев через пять нас определили в ремесленное энергетическое училище № 14. Оно было на улице Куйбышева, напротив Госбанка. Нам наконец-то выдали новую одежду: бушлатики, гимнастёрки, юбки и новые брезентовые туфли. Правда, опять они были 42-го размера. Выделили нам две новые светлые комнаты на 26 девчонок из Воронежа, там же — в здании училища. Есть мы ходили теперь в столовую напротив Куйбышевской ГРЭС.

Кормили нас дважды в день. Завтрак и обед. Ходили в столовую мы всегда строем. Наш воспитатель заставлял нас шагать непременно с песней. Это помогало легче переносить холод. У нас не было ни шарфов, ни платков. Где было их взять?..

Нам давали на завтрак овсяную кашу, 200 граммов хлеба и чай с сахарином. На обед — суп, где плавали в воде несколько лапшичек, и 300 граммов хлеба. Варили щи с лебедой. Мы всегда были озябшие и голодные, но не злые. Помню, правда, рабочие ребята один раз взбунтовались, схватили и бросили директора столовой в окно выдачи пищи.

Вечером, чтобы как-то заглушить голод, мы, девчонки, начинали петь. Пели «Броня крепка и танки наши быстры», «На границе тучи ходят хмуро». Иногда мы продавали одну порцию хлеба на Воскресенском рынке. На вырученные деньги покупали плитку спрессованного жмыха либо семечек подсолнечника, оставшихся после отжима масла. Жмых нам казался очень вкусным. Он стоил намного дешевле, чем хлеб. Одной плиткой могли как-то заглушить голод сразу три-четыре человека. Ненадолго, конечно. На лето нас отсылали работать в колхоз. Там было сытнее, мы иногда получали молоко, варили пшённую кашу. А на свиноферме можно выпросить тот же жмых.

* * *

В самом училище мы работали в мастерских. Научились делать инструменты: молотки, ножовки, угольники. Это нам не нравилось. Ходили в райком комсомола и просили отправить нас на фронт.

Ответ один: «Ваш фронт здесь, в Куйбышеве! Вы должны стать энергетиками».

* * *

Так и проходили теперь мои дни. В первой половине я шёл к Ольге Михайловне. А вечером читал записки Тани Брусникиной.

…Опять я на Ново-Садовой улице. Продолжаю слушать Ольгу Михайловну…

 

Пол-литра картошки

Таня Брусникина говорила мне, что, когда их построили сразу после приезда в Самару на перроне и стали сортировать по возрасту, кто-то из толпы, глядя на них, обронил:

— Самим есть нечего, ещё этих привезли.

Не знаю, я такого никогда не слышала.

В нашем отделе работала Валентина Ивановна. Мы все её:

— Тётя Валя, тётя Валя.

А было-то ей не более тридцати лет.

Она приносила с собой что-нибудь поесть на работу. Чаще всего пол-литровую банку варёной картошки с луком. Стала она меня подкармливать. Вначале я стеснялась.

А она на тарелку банку опорожнит:

— Как же я любила, когда мама с папой живы были, есть в компании! Я есть одна не могу. Давай, Оль, помогай!

И я старалась.

Скоро она уже литровую банку картошки стала приносить. Тётя Валя обязательно что-нибудь весёлое в обед рассказывала. Мы любили её слушать. И картошку её полюбили. Привыкли к ней.

…Лет пятнадцать назад спохватилась я. Захотелось разыскать тётю Валю. Узнать, что да как у неё…

Взяла адрес в отделе кадров станции. Поехала. А в этой квартире давно другие живут. Где тётя Валя Белова, никто не знает. Говорят, жила одна. Родственников не было. Скорее всего, нет уже в живых. А где похоронена? Поехать бы. А куда?

Вот так проходят наши жизни. В разъединении. Бездумно живём. Не сознавая неповторимости каждой судьбы.

Ни разу ничем я тётю Валю не угостила. Ладно, когда нечем было. А потом-то?.. Не помогла ни в чём…

 

Кошка на батарее

…Снова ворошу я записки Тани Брусникиной…

В читальном зале тихие голоса, тепло, уютно. Слева от меня огромные стеллажи книг из серии «Жизнь замечательных людей». Книги о Фолкнере, Марке Твене, Котовском, Тургеневе, нашем знаменитом и замечательном голове Самары Петре Алабине… Столько в этих книгах описано судеб! Разных и значительных.

А я не могу оторваться от небольшого серенького листочка:

«…Когда заметало железнодорожные пути, по которым на станции подвозили уголь, нас направляли на расчистку их от снега. Разгружали мы и смёрзшийся уголь. А у нас ни рукавиц не было, ни валенок.

Часто мёрзлый уголь разгружали зэки. Они ссорились между собой, дрались, выясняя, кому и что делать. При мне, я видела, одному, вертлявому такому, киркой снесли полголовы.

Мы тогда не думали ни о каких трудовых подвигах. Нас отправляли — мы делали необходимое. Такое было время. И так надо было для электростанции! Позже мы сами стали шить себе рукавицы из старых шинелей. На ноги мастерили из старых одеял и шинелей сапоги, утепляли их слоем ваты. На них надевали галоши 42-го размера. Всё это мы назвали бурками. Такая обувь выглядела не очень, но была гораздо теплее, чем брезентовые туфли с газетами».

Так добывалось тепло для горожан, такими усилиями доставалась электроэнергия для оборонных предприятий запасной столицы, вся продукция которых заслуживает самой высокой оценки и памяти. Снаряды и вооружение, выпускаемые в Куйбышеве, участвовали во всех крупных битвах Второй мировой войны.

Только ли Куйбышев так успешно трудился? Конечно, нет. Каждый третий снаряд, выпущенный в войну, был изготовлен на заводах Чапаевска.

Оторвусь от записей Татьяны, а не думать об открывшемся не могу. Слышится мне тихий, спокойный голос Ольги Михайловны:

— Как хорошо, что пришла кому-то в светлую голову идея поставить у проходной ГРЭС в Самаре эту прелестную скульптурную группу «Кошка на батарее». Бронзовая кошка и батарея — символ комфорта, которым нас обеспечивают энергетики Самары.

Теперь мы знаем имя изобретателя батареи — Франс Сан-Галли. Русский немец итальянского происхождения. Знаем и возраст отопительного радиатора — 150 лет. Замечательно! Памятник мне по душе. И я прикоснулась «на счастье» к кошкиному носу, ставшему блестящим от внимания горожан.

Но всё же, всё же…

Запасной столице нужен общий памятник! Так считаю я, бывшая ленинградка. Памятник тем, кто возвёл каскад электростанций, комплекс авиационных заводов, самолёто- и моторостроения. Тем, кто запустил привезённое в 41-м году оборудование авиационных и моторных заводов из Москвы, Воронежа… Нужен в Самаре мемориал…

Тем, кто за два месяца наладил выпуск штурмовика Ил-2, а потом на заводах Масленникова и «Металлист» — снарядов для установки «Катюша».

Я лежала в больнице в одной палате с Дашей Самарцевой. Она была в войну станочницей, в четырнадцать лет. Выпускали снаряды к «Катюше», работая круглые сутки. Прерывались поспать на 2-3 часа. Ели склеенные олифой опилки. Чтобы заглушить чувство голода, курили махорку. В ремонтном цехе у нас на ГРЭС делали мины. Тринадцатилетние ребятишки, чтобы доставать до станка, ставили под ноги ящики.

Дети рабочих жили в палатках, землянках, коммунальных бараках. Они не были шпаной, хулиганами. Они дети своего времени. Дети войны. Работали в тылу, но у них у всех и у каждого была своя война…

* * *

У нас с немцами армии были во время войны примерно одинаковые, допустим. Но кто и как работал на эти армии в тылу?

Вся покорённая Европа трудилась на Гитлера. Около 300 миллионов работающих стояли у станков.

У нас же в тылу работали около 50 миллионов женщин и детей. И в каких условиях трудились! Можно ли сравнивать?! А танков, снарядов, самолётов сделали больше!

* * *

Раствор, крепь для будущей победы замешивался и у нас, в запасной столице, на человеческой кровушке простого смертного…

 

На галёрке

В октябре сорок первого перед битвой за Москву из столицы были эвакуированы не только часть Правительства, Наркомат иностранных дел, два десятка посольств и дипломатических миссий, но и Большой театр в составе пятисот человек. Позже я читала, что в Куйбышеве до сентября 1943 года коллектив театра выпустил девять оперных и пять балетных премьер. Многие спектакли, такие как «Лебединое озеро», «Алые паруса», «Евгений Онегин», и концерты театр давал как шефские для воинов, для семей погибших бойцов.

…Театр оперы и балета взял под опеку и училище, в котором училась Таня Брусникина, стал выдавать им контрамарки. Перепадало и мне. Мы чистили вместе с её подружками ваксой свои брезентовые туфли и бежали на спектакль!

Вся площадь Куйбышева изрыта щелями и укрытиями на случай бомбёжки. Стоят зенитки. Один раз эти зенитки стреляли. Грохот стоял страшный. Вечером вокруг темнота. В густой мгле грохочет трамвай на Галактионовской улице. А в театре! Словами не описать. Как в сказке! Сверкают над головами янтарные люстры. В зале кресла, обтянутые бархатом. Много военных. Звучит иностранная речь. Дипломаты. Дамы в изысканных платьях.

Уходят куда-то и холод, и голод. Глядим вокруг, забыв обо всём, во все глаза. В партер мы садиться стеснялись, смотрели на всё это чудо с галёрки.

Слушали оперы «Иван Сусанин», «Кармен», «Евгений Онегин», смотрели балет «Лебединое озеро». На сцене: Козловский, Барсова. Очень нравился Татьяне Максим Михайлов. Его Иван Сусанин.

Звучит музыка Чайковского, Глинки… Можно умереть от восторга! Имена какие: Лев Оборин, Ольга Лепешинская, Марк Рейзен.

…Нам нравилось разглядывать с галёрки хорошо одетых зрителей, пришедших в театр. Помню, раза два из любопытства мы заглядывали в буфет. Там свободно можно было купить чудо: булочку с сыром либо с колбасой. Пирожное стоило 3 рубля, булочка с колбасой, кажется, 6 рублей. А билет на галёрку — всего 1,5 рубля, а то и 60 копеек. Но и таких денег у нас не было.

Артисты театра в виде шефства вели у Тани в училище хоровой и драматический кружки. Был там свой оркестр…

Жили артисты сначала в школе на Самарской площади, потом на улице Некрасова.

Татьяна неплохо пела. Она была выше меня ростом. И не такая, как я, доходяга блокадница, — крепкая. Это сразу было заметно, когда мы оказывались на разгрузке угля.

Я читала со сцены из тоненькой маминой ленинградской книжки Блока:

…Идут века, шумит война,
Встаёт мятеж, горят деревни.
А ты всё та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней.
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?

В праздники мы устраивали друг для друга в училище у Татьяны концерты. Я к Тане с тех пор, как познакомилась с ней на разгрузке угля на субботнике, присохла. Иногда были танцы у них в общежитии.

Ходили мы и на праздничные концерты на нашу ГРЭС. Там играл свой духовой оркестр. На этих праздниках в столовой ГРЭС мы не решались танцевать. Зато могли полакомиться праздничным винегретом с селёдкой…

Воспитательница общежития приглашала к нам бабулек, которые учили нас шить, вышивать.

На кино у нас денег шибко не было. Мы и не ходили особо.

Конечно, такие, как «Чапаев», «Свинарка и пастух», мы смотрели по несколько раз.

Когда труппа Большого театра в 43-м году уехала из Куйбышева, мы осиротели. Не стало сказочных праздников в нашей жизни.

 

Фиолетовое платье

Наконец-то нам на троих дали отдельную комнату в коммуналке. Целых двенадцать квадратных метров. После более чем двух лет жизни в бараках — такая радость!

Вскоре перебрались из барака и Кириллины. На двоих им дали одиннадцатиметровку, совсем рядом от нас, тоже на Садовой, в деревянном доме.

Игорь играл на скрипке в клубе Дзержинского. Всё время с музыкантами. Куда-то ездил. Получалось, у него своя жизнь, у нас с Танькой — своя, монотонная, не как у него.

Приближался Новый год. А с ним и вечера на ГРЭС. Мы с Татьяной решили подготовиться. У меня было всего одно приличное, светлое такое, платье. Она, Татьяна, моложе меня, а шустрая такая:

— Знаешь, Оль, я как увидела в прошлый раз на вечере ГРЭС женщину в платье из крепжоржета, так несколько дней успокоиться не могла. Ночью оно мне снилось. Такого тёмно-зелёного цвета. Умереть можно! Помнишь? Платье бесподобное, а женщина — воображала. Вся из себя…

— Помню, — говорю. — Ну и что?

— Что-что?! Давай твоё светлое платье перекрасим! А то скука!.. У меня нечего красить.

— А мы сможем? — сразу купилась я.

— Запросто! Только краску бы достать.

Когда поостыли немного, поняли, что, кроме как бутылки фиолетовых чернил, доступного у нас ничего нет.

— Нет так нет. Даёшь фиолетовое платье! Не всем же ходить в платьях цвета морской волны, — браво заявила моя подруга.

Неспроста она так хлопотала: это я потом догадалась уже, чуть позже…

Они с Игорем были в заговоре. На вечер мы пошли втроём. Татьяна предложила пригласить Игоря.

Я не сразу согласилась, а она напирала:

— Оля, ты чудная какая. Такой парень! Смотри, я не такая, как ты: у меня мама — казачка, проспишь — мой будет!

Мы впервые с Игорем танцевали. Наравне со всеми. Один, правда, всего танец.

Игорь был сам не свой. Не сводил с меня глаз. А у меня потекла в тепле краска с моего роскошного платья, от плеч и ниже. Грудь стала фиолетовой.

Потом нам сказали, что надо было платье после покраски прополоскать с уксусом. Но откуда мы могли с Татьяной знать это.

Под трамвайный грохот на Галактионовской с потушенными для маскировки уличными фонарями и с затемнёнными фарами машин мы проводили до общежития Татьяну. Пошли домой на Садовую.

Неожиданно для меня у нашего дома Игорь попытался меня поцеловать. Я вывернулась и убежала, хлопнув калиткой. Неделю старалась не попадаться ему на глаза.

С того новогоднего вечера всё-то у нас с Игорем и началось…

Он караулил меня у дома. Встречал, провожал. Никого ко мне из ребят не подпускал. Всё стало по-другому. Не как в бараке.

Я не была готова к такому. Наверное, не выросла ещё…

 

На ГРЭС был душ с горячей водой

Из записок Тани Брусникиной:

«…В конце 44-го нас стали брать работать в цеха станции. Мы должны были получить навыки работы на всех рабочих местах ГРЭС. От подачи топлива до турбинного цеха. Я поработала везде. Осталась на рабочем месте помощника насосчика питательных насосов. Позже перешла в котельный цех, там обслуживала пять котлов, чаще работало три. Смены длились по двенадцать часов.

Позже стала техником-нормировщиком. Работать вначале было тяжело. Но были и плюсы. Сотрудники как могли подкармливали меня. Я знала ребят, работавших по двенадцать часов в смену и дополнительно потом в ночь направляемых на разгрузку угля. Мёрзли, а тепло городу давали. Им готовили омлеты из американского яичного порошка, полученного по ленд-лизу. Про то, чтобы поесть мяса, немыслимо было даже мечтать. В столовой ГРЭС давали болтушку из крупы и картофеля. Это было в радость.

Мне впервые начали платить какую-то зарплату.

Кроме того, на ГРЭС работал душ с горячей водой. Можно было помыться.

В училище нас водили в баню строго по расписанию. И только ночью. Днём баня всегда была занята».

 

Хоть в шалаше, хоть на льдине…

…Весной сорок пятого я вышла замуж за Игоря. Неожиданно для себя.

Тётя Вера очень сильно настаивала, чтобы я выходила за него.

— Олечка, — говорила она, — оглядись вокруг, где они, женихи-то? Одни безногие да безрукие. И те, которые целыми вернулись, не лучше… Вон меж бараков на Полевой Боря Баян… На баяне концерты у него день за днём. Репертуар один и тот же: «Шумел камыш» и «Разлука ты, разлука, родная сторона…» Или посмотри на молодую публику у пивной на Садовой?.. Чего ты хочешь? Игорь тебе все ноги оттоптал… Мы его знаем. Он — наш! Свой! Ближе Кириллиных у нас знакомых нет. И потом, он талантливый! Музыкант! Что тебе ещё надо?! Ради таланта можно отдать всё!

Так она говорила. И всё правильно, казалось, говорила. Но я чувствовала: чего-то не хватает. Всё верно, а моё сердце — холодное. Разве так должно быть?!

И когда Игорь горячо и настойчиво требовал своего, я не становилась решительней…

— Тётя, — удивилась я вслух и себе, и им обоем с мамой, — разве это так бывает? Раз талант, то надо быть у него рабом?

— Хочешь такой жизни, как моя? — нервно произнесла тётя. — Это надо пережить ещё!

Я не знала, что говорить. Мама молчала. Всё как-то решалось без меня. В силу неопровержимой какой-то истинности. Или необходимости…

…Заговорила вновь тётя, моя заботливая тётя:

— Это, может, единственный твой шанс ещё и вернуться в Ленинград! Ты понимаешь? Кириллины не останутся тут. Игорь уж точно!

— А почему ты не выходишь замуж? — выкрикнула я от бессилия. И устыдилась своих слов…

— Э… э… Деточка моя. Опять двадцать пять! Где уж нам уж выйти замуж, мы уж так уж: как-нибудь! А тебя зовут! Понимаешь?

И я, увидев её измученное лицо совсем рядом со своим, упала духом.

«Они так нянчатся со мной, как с куклой! А я — никакая! Я не знаю, чего хочу? Хлопаю круглыми глазами», — корила себя.

— Упаси тебя Бог от одиночества, — она это сказала уже обессиленно.

— Помнишь, — сказала мягко мама, — помнишь, как Сима в поезде перед смертью просила нас сберечь Игорька? Об одном этом молила… Мы обещали…

…А я не готова была к замужеству. Что я знала в жизни тогда? Мне едва исполнилось восемнадцать лет.

И Таня ещё:

— Ой, Оля, Оля! Уведут его. И всё тут! Кусай тогда локотки. Это я, подруга твоя, не решилась. А так бы!.. Я бы с ним хоть на край света. Хоть в шалаш, хоть на льдине!.. С ним и с его скрипкой…

* * *

А тут — Победа! Я работала в то время в энергонадзоре на углу Ленинградской улицы и Куйбышевской. Общий восторг! Крики «ура!» Народ высыпал на улицы! Ликование. Все стали друг другу как родственники!

Тороплюсь радостная домой. У филармонии топот, там пляшут, кричат: «Ура! Мы победили!» Играют кто на гармошке, кто на балалайке… Толпы народа. Трамваи стоят…

Молодёжь ликовала, прыгала от счастья. Кто постарше, верно сказано, были «со слезами на глазах».

В эти радостные, духоподъёмные весенние дни мы стали с Игорем мужем и женой.

Я стала Ольгой Кириллиной.

Вот так и смешались два совсем разных события в моей жизни в одно единое.

 

Джаз отнимал у меня мужа

Тогда, в сороковых годах, в Куйбышеве было немало эстрадно-джазовых оркестров. В кинотеатрах, клубах, институтах. Они-то и отнимали у меня Игоря. Игорь, играя на скрипке, жил своими интересами. Всё больше и больше отдаляясь от семьи. В котельном цехе ГРЭС он уже давно не работал. Бесконечные «халтурки», ночёвки не дома, а не пойми где. «Халтурки» часто были выездными. Жена у него была не я, а скрипка!

У меня учёба в техникуме, а у него — концерт. У меня рабочая смена, у него — поездка в другой город. У меня мои мама, тётя Вера, у него — его оркестр.

От первого в городе биг-бенда Игорь был в восторге. В клубе Дзержинского в то время играл профессиональный оркестр. Во главе его — знаменитый на весь город Моисей Зон-Поляков. В оркестре были медные духовые инструменты, аккордеон, саксофон и вот — несколько скрипок.

После смерти Зон-Полякова оркестром стал руководить талантливый трубач Юрий Голубев. Игорёк был без ума от него. Оркестр имел большой успех! У них там уровень-то был высокий. Я, может, и полюбила бы джаз, но он отбирал у меня мужа.

Голубев играл и в филармонии. Виртуоз! Богема. Потом, когда они начали играть в кинотеатре «Молот», публика ходила не на сеанс, а послушать их игру. У раскрытых окон кинотеатра стояла толпа, слушали музыкантов.

Позже стали зажимать джаз, а тогда — нет. Даже в театре оперы и балета оркестр во главе с Голубевым по понедельникам играл на танцевальных вечерах. В фойе танцевала молодёжь, оркестр играл на антресолях.

И в клубе имени 1905 года был джазовый оркестр. Говорили, что распался он только с началом войны. Этот оркестр состоял полностью из девчат!

Танцевали в «Дзержинке», в клубе швейников на Некрасовской улице. Был такой фокстрот «Линда». Играли духовые оркестры. До сих пор в памяти песенка с пластинки Утёсова «Моя Марусечка»…

 

Самарский Бродвей

Игорь любил танцевать. Тянул меня на джаз. Тогда в клубе ГРЭС, который располагался на территории закрытого Иверского женского монастыря, был любительский ансамбль. Как говорили, там «лабали» джаз. Молодёжь отрывалась на модных фокстротах и румбах. Бывали мы и в филармонии на танцах…

Но тут было ближе.

Когда-то улица Куйбышева была Казачьей, потом Дворянской, затем Советской. В наше время она была местным Бродвеем, неофициально, конечно. Бродвей, Струкачи — места скопления тогдашней молодёжи. Особый шик был — обтягивающие бёдра мини-юбки, узкие брюки дудочкой, «кок» на голове вместо полубокса, узкий галстук «селёдочка». Манерно развязанная походка. Словечки «чуваки», «чувихи», «хилять». Всё это пришло с появлением «стиляг» в нашем городе.

У меня забот полон рот: сын, техникум, работа. Но всё было перед глазами. Песенка про Чатанугу из кинофильма «Серенада Солнечной долины», танцы… Это пришло из Америки.

«Голос Америки» ещё не глушили после войны. Молодёжи нравились передачи о джазе. Город закрытый. Привозили джаз, записанный на рентгеновские плёнки, название которым было «скелет моей бабушки» или «джаз на рёбрах».

Я замаялась с Игорем. То он где-то вельветовые брюки раздобыл, их срочно надо заузить до дудочки, то из грубого брезента подогнать, как надо, куртку. Сыну Роме не шила, а мужу — куда денешься? Он был такой требовательный. Ругались. Обвинял меня, что я не понимаю его артистическую натуру. Куда уж мне…

Тогда, в середине пятидесятых, в трамваях, на улицах, в троллейбусах много было калек-нищих. Без ног, они передвигались на тележках. Пели жалобные песни, им бросали деньги. Многие молодые ребята ходили в сатиновых шароварах. Пёстрое было время. Курили сигареты «Дели».

В конце 50-х развернулась оголтелая борьба со стилягами. За буги-вуги водили в милицию. Начали контролировать, кто как одет, какая причёска. Как танцуют.

«Сегодня он любит джаз, а завтра родину продаст», — таков был лозунг тех, кто боролся со стилягами, этими отважными денди страны Советов.

Посыпались на комсомольских собраниях выговоры, отчисления из техникумов, институтов. Выгоняли из комсомола. Особо ярые комсомольские активисты стравливали целые группы.

Были дни, когда на Куйбышевской улице ватаги ребят из ремесленных училищ и ФЗО стали вылавливать тех, кто в узких брюках, и бить. В ходу были бляхи, ремни. Стиляг теснили с их Бродвея — Куйбышевской улицы. «Стиляги», сплотившись, давали отпор. Доходило то того, что особо рьяных с бляхами бросали через парапет в Волгу. Борьба шла с переменным успехом. Но стиляги вернули себе свой Брод.

Стиляги вздохнули позже, только в 57-м году, после фестиваля молодёжи и студентов в Москве…

 

Игорёк мой, Игорёк…

Я продолжала жить с мамой и тётей Верой. Игорь редко бывал в доме своего отца.

С рождением сына Ромы техникум пришлось мне пока отложить. Работу тоже. Тётя Вера не жалела себя, помогая мне возиться с сыном. Это по её желанию мы назвали сына Романом. В честь её жениха, погибшего в финской войне.

Игорёк мой оказался лёгким в отношениях с женщинами. Влюбчивым.

Одно увлечение на стороне, другое…

…Узнала, что у него был роман, когда я ходила беременной. Он клялся, что это случайно всё. Так сложилось. А мне от этого ещё противнее было: «Случайно»…

Божился, что такого больше не будет.

А вскоре вновь его занесло. Ни у отца, ни у нас его нет…

Мы жили разными жизнями с ним.

Путано говорил, что у артиста такая жизнь… Что от этого не уйдёшь. Я начинала понимать, что он просто меня дурит. Не знала, что делать. Он мнил себя в будущем звездой, что ему многое должны прощать. И помогать!

Всё в доме, заботы о сыне Роме лежали на нас, на трёх женщинах. Двое из которых часто болели.

«Перебесится, пройдёт, — успокаивала меня Татьяна, — будь мудрой».

Ей легче было так говорить. А у меня всё в сердце. Чуть не каждый день что-нибудь. То легко ко всему относился, а то капризничать начал, по мелочам психовать…

Мой муж стал мне мерзок. И сам, и его джаз…

Плакала я часто…

Пыталась терпеть.

Но жизни такой не хотела, чувствовала, что долго не выдержу…

 

«Мне мало Куйбышева…»

…Кириллины начали готовиться к отъезду в Ленинград. Не сразу, но дали им там однокомнатную квартиру. Оказывается, Павел Борисович занимался этим, не сказав нам, давно уже. Игорь уверенно мне говорил, что скоро весь Ленинград будет оклеен афишами о его концертах. Он готовился под руководством Игоря Голубева к поступлению в консерваторию. «Мне мало Куйбышева», — заявлял он. Обещал, что приедет за мной, как только всё утрясётся на месте.

Я чувствовала фальшь в его словах. Этот отъезд был для меня хоть каким-то, но выходом.

…Моя непрактичная мама несколько раз писала в Ленинград по поводу нашей квартиры. В последний раз ей ответили, что надо приезжать и заниматься на месте вопросом предоставления нам другого жилья. Поскольку в нашей квартире живёт заслуженный военный, освобождавший блокадный город.

Притом надо иметь местную, ленинградскую прописку. Как это всё увязать, мама не знала. Надо было где-то временно жить в Ленинграде. Но мама работала. Тётя Вера уволилась по инвалидности. И с её-то сердцем?.. Павел Борисович не проявлял желания помочь…

Когда тётя Вера, отстранённо наблюдавшая за хлопотами мамы, заявила, что она возвращаться никак не намерена, мама перестала этим заниматься. А я-то видела: маме очень хотелось в Ленинград. Это был её город.

…У Тани Брусникиной сложилось по-своему. Она не переставала искать свою семью, жившую в начале войны в Воронеже. Думала, что все погибли. Писала на все адреса, какие помнила, родственникам и соседям.

Наконец нашла своего брата с женой, которые вернулись в Воронеж из Сибири. Взяла отпуск и поехала к ним.

Воронеж, говорила она, почти весь разрушен. На месте её дома только печка и осколки от посуды.

Выяснилось, что мама её с сестрами живёт в Свердловске. Все думали, что она погибла, ибо её долго не могли отыскать. Она напилась воды на перроне и заболела дизентерией. От лекарств, которые ей вкололи, ослепла. Зрение восстановилось только через четыре года.

Отпуск кончался. Перед отъездом в Куйбышев родственники собрали ей пару кофточек, сапоги, белые туфли на каблуке.

Так у неё впервые за четыре года появилась какая-то одежда, кроме казённой.

Через два года вышла замуж.

Тут уж она окончательно осела в Куйбышеве, приросла до конца жизни к Волге.

Сколько таких, как мы, в нашем городе?!.

 

Как я могла уехать?

Игорь через год приехал в Куйбышев. Звал в Ленинград. Но странно так. Как по обязанности…

Как я могла оставить слабенькую маму и уже полуслепую тётю Веру? Уехать мы могли только все вместе.

Но тётя Вера вновь наотрез отказалась возвращаться в Ленинград. «Ленинград — мой любимый город, но жить я там не смогу», — так сказала.

Я не видела большого желания Игоря забрать нас с сыном. Что-то, вернее кто-то у него в Ленинграде был. Так я чувствовала. Не знал он, чего хочет…

Отказалась.

Мама настаивала:

— Оставь нам Рому и езжай с Игорем. Разве можно на нас с Верой оглядываться. Мы отработанный материал (так моя мама и сказала: «отработанный материал»). А у тебя жизнь впереди! Мы поправимся. Глядишь, всё и образуется.

— Я никогда к нему не поеду. Он мне противен, — сказала это впервые вслух. И мне стало легче…

Обрадовалась, что останусь. Боялась за тётю Веру. Мы её чуть было не похоронили этой зимой.

Как получилось? Когда она моложе была, всё гуляла вдоль Волги. А тут с соседкой стали они ходить в Струковский сад, по Вилоновскому спуску. А там разбитная ребятня каталась: кто — на деревянных санках, кто — на металлических, гнутых, из толстых таких железных прутьев. Отчаянно спускались с самого верха и — в сторону Волги. Со свистом, гиканьем. Тётю Веру и сбила одна такая лихая повозка.

Подруга её, тоже больная, как-то увернулась, переходя дорогу, а тётя Вера попала под полозья этих самых гнутых железных саней.

Привезли её домой из больницы никакую. Переломов не было, но тело всё в синяках. Так она стонала по ночам…

* * *

— Глупенькая, может, у тебя кто-то есть? — всё пыталась понять меня мама.

— Нет никого, — отвечала. — Я вообще никогда больше не выйду замуж!

— Разве так можно?

— А если и выйду, то за дряхлого старика… Для формальности. Мне противны мужчины. Особенно как Игорь! Они все такие! — я сорвалась в истерику. — Красавчики!..

Мама поймала мою головку. Прижала к себе.

— Маленькая моя! И глупенькая ещё…

Мы опустились на диван. Обе в слезах.

* * *

…Потом Павел Борисович, отец Игоря, писал письма маме. Жаловался, что Игорька никак не может вырвать из беспорядочной жизни, из постоянной пьянки… Что он силой едва вытолкал его за мной в Куйбышев. Надежда была на меня: может, я верну Игоря.

До того, живя в Куйбышеве, Павел Борисович ничего не сделал, не помог маме в хлопотах о нашем жилье в Ленинграде. Думаю, намеренно. Не хотел такой хвост тащить за собой: маму мою, тётю Веру, меня с Ромой. Сколько забот. Ненадёжный он был, неискренний… Как и Игорь…

Уезжал он из Куйбышева с молодой женой, до нас ли?

Не мы ему судьи…

В каждой жизни своё…

 

Самара-городок

По городу снова поползли слухи о «чёрной кошке», как в первые годы, когда мы приехали в Куйбышев. Тогда, в 44-м, большую банду обезоружили во время засады в бараках на Полевой, рядом от нас. В 45-м на Пионерской застрелили одного из главарей, как говорили, Ваську Графа. Его банда убивала и взрослых, и детей.

Притихло чуть, а года через три вновь всплеск бандитизма. Были районы, в которых нельзя было появляться. Говорили позже, что в городе было до трёх десятков бандитских групп.

Ещё бы, если учесть, что в течение четырёх последних месяцев 41-го года в Куйбышев были эвакуированы десятки промышленных предприятий из западных районов СССР. С ними приехали рабочие и служащие. Нехватка жилья, продовольствия делала своё дело. Возникли спекуляция, воровство…

…Через «Безымянлаг» прошли десятки тысяч заключённых. В бандах были бежавшие из заключения уголовники, дезертиры с фронта, уклонившиеся от призыва. Всего хватало. Аукалось до 50-х годов…

* * *

Таня Брусникина стала встречаться с Костей Звягиным. Он приходил к ней в общежитие. Рассказал разок нам о своём товарище. Кажется, Гришей его называл.

Познакомился этот матросик Гриша с девицей, а она жила, как оказалось, в Запанском: это район за улицей Ленинградской, ближе к Самарке. Пошёл он её провожать. А ещё не знал, что за район такой? Или знал? Да уж больно фартовым был матросик. Служил на крейсере «Молотов» Черноморского флота. В 45-м во время проведения Ялтинской конференции Григорий видел Франклина Рузвельта и Уинстона Черчилля. А в 47-м году, в августе, по-моему, у них на крейсере был Сталин. Они доставляли главнокомандующего из Ялты в Сочи.

…И вот направился он эту девицу провожать вечером в Запанской.

— Идёт, — рассказывает Костя про Гришу, — и чувствует, что-то не то… Ни души. И полумрак.

А девица игриво говорит:

— Гриша, ты что-то отстаёшь? Боишься, наверное?

— А чего мне бояться? Не из робких.

А сам оглядывается, обстановочку осваивает…

Пришли они к небольшому деревянному домику. Гриша не торопится заходить. В окнах света нет. Угрюмо так всё. Тусклый фонарь на столбе.

— Я живу с мамой, она на два дня уехала в Рождествено. Мы будем одни, — воркует спутница.

Шагнул он в сени.

«Я, — говорит Гриша, — сразу обратил внимание, что уж очень какая-то большая обувь у порога стоит. В полумраке всё… Показалось?.. Живёт с матерью. Зачем им такие огромные галоши? Неужто мамаша у неё такая большая?»

Зашли в дом. Усадила она его в центре комнаты за стол с клеёнкой, с линялыми снегирями.

«Сейчас чай принесу», — сказала и ушла на кухню.

Сидит Гриша.

И тут из соседней комнаты выходят двое. Верзилы такие! Один финкой так ловко поигрывает. Непростая, видит, финка. Тёртые, не уличные горчишники.

— Давай, — говорит, — снимай костюмчик.

— Я не успел испугаться, — рассказывал Гриша. — Мысль мелькает: вот, оказывается, чьи такие галошки!

— Шевелись, — торопит другой, — и ботиночки, и рубашку беленькую…

В бою под Феодосией крейсеру, на котором служил Гриша, торпедой оторвало двадцать метров кормы. От смерти команду спасли водонепроницаемые перегородки и оставшиеся винты. Они позволили уйти из зоны обстрела. Была возможность манёвра на море. А здесь, в этой утлой комнате, какой манёвр?

— Оценил я, — говорит, — обстановочку. Никудышная она для меня. Начал раздеваться.

Когда уже в сенях одевал на босую ногу галоши не менее 46-го размера, подал ему тот, что с финкой, какую-то прелую бечёвку:

— Подвяжи, кавалер!

И второй с жёсткой ухмылкой:

— Ежели обули мы тебя, ступай с миром.

Хорошо «обули». Ботиночки-то на нём, которые сняли, были брата старшего.

Пришёл он домой в одних трусах, едва рассветать начало. Потом узнал: не одного его так. Промысел был такой в этом районе.

Когда Костя ушёл, подумали: не про себя ли он рассказывал? Был ли Гриша? Уж больно подробности знал…

Таня за Костю замуж потом вышла.

Он на крейсере машинистом-турбинистом служил, а после вот в цехе, где Таня работала, — машинистом-котельщиком. Мы с ним вместе потом учились в вечернем техникуме.

* * *

…Самара. Она — разная.

— Какие странные порой бывают совпадения, события, — говорила Ольга Михайловна мне при следующей встрече.

О бандитах слышали, а о тех, о ком надо, нет.

Алексей Толстой, наш самарский Толстой, жил во время войны в Куйбышеве. А учился до войны в нашем Ленинградском технологическом институте.

5 марта 1942 года в Куйбышеве на сцене Куйбышевского театра оперы и балета в исполнении оркестра Большого театра впервые была исполнена Седьмая (Ленинградская) симфония Дмитрия Шостаковича.

Исполнение её передавалось всеми радиостанциями Советского Союза. Великий композитор жил в Самаре.

В октябре-ноябре 42-го состоялись два авторских концерта, в которых принимал участие сам композитор.

Толстой слушал в театре оперы и балета великую симфонию. Писал о первом её исполнении. Мы тогда уже были в Самаре, только приехали. Мы дышали одним воздухом.

Когда позже слушали Ленинградскую симфонию, меня трясло. Я боялась за маму и тётю Веру. Слушали всего один раз. И достаточно. Это было потрясением, второй раз могли не выдержать.

 

В студенческом переулке

И я чуть было не попалась одно время… Это уже много позже. На краю была.

Иду в ночную смену на ГРЭС по Студенческому переулку. Вечером. А тут — двое. Откуда они взялись только… Хватают меня и чуть не волоком вниз, по ходу, в лесочек. Не знаю, как я отреагировала. Сразу как заору:

— Помогите! Помогите!

А кругом пустынно. В некоторых окнах свет, но что с того?

Один-то мне рот зажимает, я укусила его за палец. Да крепко так. Он выматерился. А я опять заорала что есть мочи.

Повезло мне: бегут солдатики сверху. Рядом оказался военный патруль.

— Отпустите! — кричат.

Тот, который волочил меня, так нагло, совсем взаправду будто, говорит:

— Это моя жена. Она дурит! Я с ней замаялся. Домой не идёт, шалава!

Но патрульные не купились. Допрос учинили. Потом проводили меня до проходной ГРЭС.

Дня через два идём с Татьяной. Она говорит:

— Давай посмотрим, где это было.

Подошли, показала я где… Из окон дома жильцы выглядывают.

— Что же вы? — говорит им Таня. — Не вышли, когда она кричала?

— Выйди, попробуй, — отвечают. — Хлопнут разом. Там посмотрите, вон, у того дерева. Поймёте, что к чему…

А под деревом большое тёмное пятно.

Тётя с балкона поясняет:

— На следующий вечер, как она кричала, — показывает на меня, — женщину убили. Не только убили. Не случилось патруля рядом.

Больше вечером одна я на работу не ходила.

* * *

Вспомнила ещё про Таню и Костю.

Потом уж, когда они поженились, идём втроём по Садовой. У подворотни стоят ребятки. Шпана. Лучше не останавливаться… Правда, они в своих дворах тут не трогали: особый кодекс был.

Танька и говорит так, мимоходом, когда прошли уже. Вспомнила случай в Запанском:

— Костя, ты мне покажи как-нибудь те большущие галоши, в которые тебя в Запанском обули.

— Зачем? — спрашивает.

— Брат приехать должен, может, ему подойдут. У него сорок четвёртый размер.

— Как я их покажу тебе, когда я эти скороходы нашей вахтёрше в общежитии подарил.

Сказал так и враз осёкся. Сообразил, что попался. Нам-то всё говорил, что это не его, а дружка Гришу в такие галоши обули!

Смеялись мы, помню, с Таней. И он с нами. Называл нас Брусника с Крапивой.

* * *

Таня и Костя поженились и жили некоторое время в Рабочем городке. Располагался этот городок на территории Иверского монастыря, почти напротив пивзавода, принадлежавшего когда-то австрийцу Альфреду фон Вакано. Монастырь задолго ещё до войны был закрыт. В бывшие кельи монашек заселили самарский пролетариат. Это были в основном работники пивзавода, ГРЭС и бондарной мастерской, которая недалеко была.

Помню, было около двадцати корпусов. Среди них помещение, в котором собиралась молодёжь на танцы. Драки были там, доходило до поножовщины.

Таня и Костя жили в коммуналке, сооружённой в бывших покоях игуменьи монастыря. Во дворе были теперь сараи, погреба. Вокруг куры, козы. Туалеты устроили и в здании, и во дворе. Иные стояли прямо на склепах.

А до революции в обители была, я знаю, часовня. Был некрополь, монастырское кладбище. На нём покоились достойные люди Самары. Там похоронен глава нашего города Пётр Алабин.

Но монастырь был закрыт, некрополь разрушен…

* * *

Теперь-то монастырь восстановлен, в нём стоит храм-часовня во имя царственных страстотерпцев — Государя Николая II и его семьи.

А в алтаре храма-часовни замурована земля с Ганиной Ямы, где тела убиенных императора и его семьи были облиты кислотой и сожжены.

В этом году, кажется, заканчивается строительство колокольни Иверского монастыря.

Если идёшь от Волги вверх по Вилоновской улице, красота открывается: дух захватывает! Позолоченный купол не даёт отвести глаз!..

 

Часть 3.

ПОРА ЛЕТНИХ ДОЖДЕЙ

Саша

Прошло более двух лет после того, как Кириллины уехали в Ленинград.

У Жигулёвска строится Волжская ГЭС им. Ленина, Братская ГЭС — на Ангаре, город Братск. На глазах бурно растёт самарская энергосистема. Масштабы! А я маюсь с маленьким Ромой. Тётя Вера совсем плохая.

От Кириллиных ни слуха, ни духа.

Техникум я забросила.

Чтобы полегче было с Ромой, перешла работать в столовую ГРЭС посудомойкой. Резала хлеб, разносила его по столам. Мыла посуду. На такой работе было посвободнее со временем. Могла сбегать домой, чтобы посмотреть, как там тётя и Рома.

Живу и чувствую себя щепкой, соринкой, прибитой большим потоком в заводь с камышами…

Очнулась я от беспросветности, когда появился в моей жизни Саша.

Он пришёл обедать в нашу столовую. Увидел меня и зачастил к нам. Обедал и смотрел на меня. Молча.

Первое, что он сказал мне, не зная, как зовут ещё, кто и что я:

— Эта работа не для тебя. Ты должна учиться.

— А кто вас кормить будет тогда? — сказала так, не желая говорить на эту тему. Я тогда сильно жалела, что пришлось бросить учёбу в техникуме.

…Мы стали встречаться.

Оказывается, его Самара тоже и приютила, и обогрела.

Приехал Саша после окончания лесного техникума из Бобруйска. Отец — лесник, мать — домохозяйка.

Странно: он полтора года уже работает на деревообрабатывающем комбинате, что под Чкаловским спуском, недалеко от завода «Кинап» и рыбоконсервного завода, до которых мы с тётей Верой иногда доходили. Живёт тут же в бараке, а мы ни разу не видели друг друга.

Саша Белозёров!

В его имени и фамилии столько для меня солнечного и радостного!

Я не узнавала себя. Я оттаяла! Ждала каждой нашей очередной встречи. Ждала и боялась. Себе не верила. И судьбе не верила. За что мне такое?

Каково будет, когда откроется, что я была замужем и у меня ребёнок? Катастрофа. Ему это надо?

…Мы встречались почти целое лето, и Саша ни разу не попытался меня поцеловать… Поцеловала его я, первая. Неожиданно для себя…

Он был большой, добрый ребёнок!.. А я столько уже видела… Как такое может быть после всего…

 

Два билета в театр

В тот день Саша довольный прибежал ко мне в столовку. Показывает два билета:

— Идём сегодня в театр оперы и балета на «Лебединое озеро». Я решил тебя познакомить с моим двоюродным братом.

Я растерялась.

— Ты о брате мне не говорил.

— Вот сейчас говорю. Он будет с женой. Совсем недавно выписался из военного госпиталя на Мологвардейской. Они у меня замечательные. Сама увидишь! Ты можешь пойти? Как со временем?

— Конечно, — отвечаю.

Не говорю, что я три раза уже видела «Лебединое озеро». Не знаю, как быть. Ведь это смотрины. Он меня будет показывать своим. А я — матрёшка. Во мне сидит ещё одна Оля, о которой он и не подозревает. Что же будет? Что я делаю?

…Вошли с Сашей в фойе оперного театра. У ступенек стоит пара.

— Вон они, — возбуждённо говорит Саша.

Она — лёгонькая такая, светлая и улыбчивая! Похожая на Любовь Орлову. Белое платье. Около неё вполоборота к нам лет тридцати её спутник, похожий на Сашу. Только чуть повыше ростом и смуглый. И… на костылях. Правой ноги у него нет выше колена.

Познакомились. Всё легко и празднично!

Прозвучал звонок, мы пошли в зал.

…В перерыве в фойе не пошли. «Наверное, из-за Димы, — думала я, — чтобы с костылями не путаться между рядами, не мешать людям».

Завязался разговор, не помню уж о чём. Говорили больше Саша и Соня. Брат Саши улыбчиво слушал.

И тут Соня говорит непринуждённо:

— Олечка, нам Саша все уши о вас прожужжал, какая вы замечательная! И правда ведь! Чудо какое! Прелесть! Приходите к нам в выходной в гости. Будет пирожное, я напеку пирожков.

Во мне что-то сработало. Сама не ожидала:

— Я не могу, — говорю.

— Ну, почему же? — удивилась Соня. — Часика на два? Мы живём на Галактионовской, около Троицкого рынка. Можно на трамвае.

— Я не могу, потому что у меня ребёнок, а мама приболела, — сказала я, словно продекламировала.

Насчёт мамы я не придумала. Но разве в этом дело?

Я сказала так, не глядя ни на кого. В пустоту. Лиц я их не видела. Все молчали.

Началось второе отделение. Я сидела, опустив голову. Слёзы мешали видеть, что происходит на сцене. Начала шмыгать носом. Не в силах привести себя в порядок, встала и неуклюже направилась в фойе.

В гардеробе меня догнал Саша.

— Оля, подожди! Надо же успокоиться и поговорить.

— Я хочу домой! — по-детски выскочило у меня.

Схватив плащик, я выбежала на улицу.

Саша в скверике слева от театра вновь догнал меня. Схватил за плечи, что-то говорил. Я не слышала что…

Вырвалась. И побежала на остановку трамвая. Не помня себя.

Опять всё, весь мир был против меня. Блокада.

* * *

…У меня не было ни телефона его, ни адреса, где он живёт.

Да разве бы я смогла начать его разыскивать?! Я гордая была, вернее глупая совсем.

Изревелась вся…

 

Букет белых роз

Саша не появлялся около месяца. А тут вечером, когда я была в зале нашей столовой, он пришёл с букетом белых роз.

Сидевшие за столиками подняли на него лица.

Помню, как у меня застучало в висках. Общий гул в зале как-то стих. Или это мне только показалось. Я поплыла в какой-то невесомости.

Вернул меня в себя чёткий голос Саши:

— Оля, выходи за меня замуж!

Это было первое, что он произнёс.

И не успела я сказать ни единого слова, как за ближними столиками захлопали в ладоши.

— Вот видишь, все одобряют! — на осунувшемся лице Саши заиграла привычная его улыбка:

— Куда против общества?!

А я молчала. Им что, хлопающим в ладони?! Они видели только цветы… Не знала, что говорить, что делать…

…Я направилась со своими тарелками через весь зал, неуклюжая, как комод.

Мы так и двигались: впереди я с тарелками, сзади — Саша с букетом.

И нам аплодировал, казалось, уже весь зал.

 

Моя неожиданная опора

…Настало время, когда я перебралась жить к Саше в его барак. Это было недалеко от того места, где когда-то мы начинали жить в Куйбышеве. Только наш барак стоял ближе к Маяковскому спуску, а его — к Чкаловскому.

Сын Рома был то с мамой и тётей Верой, то у нас.

Саша дал мне новую жизнь!

Самара меня спасла после Ленинграда, Саша — отогрел. Мама, тётя Вера и я жили на Волге, в Куйбышеве, работали. Но были словно квартиранты. Иногда гуляли вдоль реки.

А Саша сделал так, что я полюбила Волгу. Город и река теперь вошли в мою жизнь.

Смешно сказать, какие мы были до Саши.

Один только случай: купили мы с мамой у рыбаков, гнавших плоты, небольшого осетра. Разделали рыбину, а икру выбросили. Мы никогда не видели прежде чёрной икры. И нам показалась эта чёрная масса очень подозрительной.

…У Жени Корсакова была самодельная старенькая лодка с мотором от машины. Я узнала, что такое Шелехметь, Проран, Винновский затон, Кресты, Чапаевские лиманы. От ночёвок на Волге я была в изумлении. Но была неумёха. Не могла сноровисто чистить рыбу. Саша и тут нашёл выход. Он был по натуре изобретатель. Отпилил у старого стула в четверть длиной ножу, к торцу этого обрезка прибил гвоздём металлическую пробку от пивной бутылки. Протянул мне:

— Возьми инструмент!

…И впрямь — чистилка. Так здорово!

В бараках мы жили с соседями дружней некуда. Варили на плитах, без каких-либо претензий друг к другу. Если кто-то пёк пирожки, то заранее готовил тесто, чтобы хватило на всех ребятишек, которые будут в это время около. И они знали своё право. На запах быстро слеталась дружная стайка.

…Около барака кто лук, кто капусту посадит.

Саша удивлял и тут всех. Раздобыл три бочки, засыпал их перегноем вперемешку с навозом. И посадил тыквы.

Некоторые посмеивались над его затеей.

А тут появились жёлтые цветы, заботливые пчёлы… Саша приладил около бочек досточки на камушках. И на них закрасовались вскоре добродушные тыквы.

У тех, кто посадил тыквы в грунт, были чахленькие плоды, скукоженные. А у него как на подбор — толстушки. Около Саши всё становилось интереснее, самое, казалось, простое…

В детстве и потом меня окружали мужчины, которые руками мало что умели делать.

Я запоздало узнала и оценила таких, как мой Саша.

 

Пора летних дождей

Теперь я полюбила не только реку Волгу. Около Саши я полюбила воду. И раньше её не боялась, но я её не замечала. Была равнодушная к ней. Не задумывалась о её значении. Но ведь жизнь и вода взаимосвязаны. Неразделимы. Водную гладь, её пространство я стала чувствовать постоянно и остро. Подсознательно начала воспринимать Волгу как заслон от всего злого, что могло быть в мире, что настроено против меня. Мне и Саша стал казаться частью окружающей доброй стихии. Когда я говорила Саше об этом в наших вылазках на природу, он посмеивался надо мной:

— Нашла Дерсу Узала. Я технарь. Имею дело всё больше с железками. А ты маленькая ещё. Самарянка!

А я и не хотела теперь расти. Зачем, когда мне стало так уютно быть с ним, в таком ладу с природой…

Теперь я поражалась таинству дождя, падающему снегу, догадываясь о каком-то особом смысле их в моей жизни.

В присутствии Саши во мне возникало ощущения прихода долгожданного уюта — как при неожиданном майском тёплом дожде… Саша снял с меня блокаду…

Я полюбила летние дожди, запах земли после них. Это осталось на всю мою жизнь. От Саши. Такие дожди наполняют всё вокруг жизнью…

Появилась уверенность, что ты можешь многое сделать. Что всё вокруг этому способствует…

Ощущение глубинной связи со всем земным — это было ново для меня. Ничего подобного раньше я не чувствовала.

Мысленно соглашалась с Сашей: я ещё не выросла, мне некогда было расти. Моя жизнь раньше шла замедленно… Теперь, оттаяв, начала нагонять упущенное.

Вернулась, по его настоянию, к учёбе в вечернем техникуме, а Саша поступил на вечернее отделение в институт.

Когда в пятидесятом у нас родился сын Коля, нам дали на Самарской улице в деревянном доме в коммуналке одиннадцатиметровку. Саша работал мастером. Я же перешла на ГРЭС в производственный отдел.

Теперь удивляюсь: как мы всё успевали?

 

Характеры

…Борис Кожин — один из замечательных наших самарских журналистов, признаётся, что всю жизнь ломает голову над вопросом: какой он, самарский характер? Мучается, бедняжка! Почитайте его воспоминания. А я всего-навсего расскажу один случай из моей жизни… Один? Нет, два!

Могу и больше. Нет, пусть два будет.

Это было, кажется, в пятьдесят седьмом году.

Я тогда после окончания техникума работала инженером по технике безопасности в нашем управлении. И довелось мне лететь в командировку в Москву.

Я знала уже многих в нашей системе.

Случилось так, что моими попутчиками оказались директор одной из промышленных ТЭЦ области Михаил Михайлович Первушин и, я забыла теперь его фамилию, Муртаза, снабженец с нефтеперерабатывающего завода.

Обрадовалась я такой компании. Оба весёлые. Муртаза — высокий, смуглый азербайджанец. В элегантном белом костюме. Приземистый, скуластый Михаил Михайлович — в строгом синем костюме, при галстуке.

При посадке в самолёт обнаружилось, что мы летим с большой командой знаменитых артистов. У меня голова кругом пошла. Все — народные: Борис Бабочкин, сыгравший Чапаева, Борис Андреев — тут не перечислишь всего. Это и «Трактористы», «Два бойца», «Кубанские казаки», «Сказание о земле Сибирской». Только перевела дух, вижу за Андреевым идёт артист Большого театра, знаменитый бас Максим Дормидонтович Михайлов, за ним — Рашид Бейбутов. И много ещё кто. Невероятно!

В области тогда широко праздновали Дни урожая. Они были приглашены.

В самолёте мы оказались рядом. Наш маленький самолётик набрал высоту. Борис Андреев и Первушин сидели рядом друг с другом, через проход. Не помню уж как, но завязался у них разговор. Всё слышно, рядом же.

Когда Андреев узнал, что Михаил Михайлович энергетик, да ещё директор большой ТЭЦ, стал расспрашивать: что да как?..

Слышу, Первушин говорит Андрееву:

— Скучное это дело — говорить о работе на сухую, когда продукт прокисает.

— Какой продукт? — спрашивает артист.

— А вот, — отвечает Михаил Михайлович. И достаёт из-под ног канистрочку такую металлическую. На два литра спирта, причём медицинского. — Прокисает! Ай-яй-яй! Жалко! — и качает головой.

Наступила немая сцена.

Мне показалось, что народный артист малость опешил. Директор! Солидный товарищ, чинный, при галстуке…

Первушин, видимо, кое-что понял: махнул рукой по голове. Прилизанные аккуратно волосы взъерошились задиристым хохол­ком. Он противным голосом пропел:

Я в детстве был горчичник,
Носил я брюки клёш,
Сало-мин-ную шля-пу,
В кармане финскый но-ж!

Борис Андреев тут же подыграл местному артисту. Крякнул озорно и громко, оглядывая небольшой салон, и, подняв огромную кулачину на уровень виска, пророкотал:

— Разлука ты, разлука, чужая сторона!

Я видела: всем становится интересно. Борис Бабочкин сзади меня похохатывал, сидевший впереди Михайлов широко улыбался.
Как-то быстро всё организовалось. В проходе положили чемодан. У Муртазы оказалась целая авоська с антоновскими яблоками. Ещё кое-что нашлось у артистов. У бортпроводницы попросили посудинку и одновременно позволения на затеваемое действо. И то, и другое было выдано. Куда денешься? Такие пассажиры не каждый день бывают!

Сгрудились поближе к чемодану. А тут выяснилось, что Борис Андреев и Борис Бабочкин — оба из Саратова, волжане!

Прозвучал тост за волжскую землю!

Кто выпил, кто только крякнул. Оказалось, что Михайлов — тоже волжанин. Между первой и второй — промежуток небольшой! Очень понравились Максиму Дормидонтовичу малосольные огурчики…

Вдруг Муртаза встал и, приветственно протянув руку в сторону Рашида Бейбутова, который оставался со своей женой сидеть на своём месте, высоким голосом запел. И ладно так:

Я встретил девушку,
Полумесяцем бровь.
На щёчке родинка,
А в глазах любовь.

Всё было будто отрепетировано. Тут же в ответ зазвучал золотой, божественный голос Бейбутова:

Ах, эта девушка меня с ума свела,
Разбила сердце мне, покой взяла.

Стояли два красивых человека. Оба в белых костюмах и самозабвенно пели.

Потом Муртаза сел. А Рашид Бейбутов продолжал:

Песня первой любви в душе
До сих пор жива.
В песне той
О тебе все слова.

Он было попытался подойти туда, где чемоданчик. Жена его не пустила.

Андреев широким жестом манил его к себе. Бесполезно.

Потом в нашей жизни будут замечательные Магомаев, Бюль-Бюль-Оглы, но для меня Рашид Бейбутов — непревзойдённый певец!

…Вдруг он, по-мальчишески сверкнув большими тёмными глазами, запел песню «Аварая» из индийского кинофильма «Бродяга». Пел он на хинди.

Салон самолёта заполнился овациями.

Я потом слышала, что будто в фильме «Бродяга» вместо Раджи Капура эту песню пел он. Верно ли, не знаю…

…Около чемоданчика в проходе вершилось своё. Когда влаги в баклажке поубавилось, решили померяться силой. Взгромоздили чемоданы один на другой. Подходили и те, которые не артисты. Всех желающих Борис Андреев безжалостно и вольготно перебарывал. Настал момент, когда вопросительно сверху вниз Андреев посмотрел на Первушина.

— Ну нет, мне рано! Рано ещё, — отнекивался Михаил Михайлович, — в канистре ещё на один перелёт влаги! Непорядок это… Недобрал горючего.

Его хитрющие глаза были совсем трезвы.

Наконец его уговорили. Сдался:

— Ну, глядите! Как хотите. Нам-то что?

Оба они, уперев локти в чемодан, выставили, как рычаги, свои правые руки.

Муртаза сделал отмашку, и борьба началась.

Случилось невероятное: массивная рука Андреева стала клониться-клониться и враз тыльной стороной ладони припечаталась к чемодану.

Наблюдающие оторопели. Казалось, исход поединка был заранее предрешён. Андреев перед Первушиным выглядел глыбой. Недоразумение!

— Максим Дормидонтович, — гудел Андреев, — выручайте, горчичники одолевают.

Все захотели повторения поединка.

Борис Фёдорович вновь выставил руку на чемодан.

Первушин не пошевелился. В окружении шумнули.

— Я же Илью Муромца сыграл в прошлом году! В первом широкоэкранном фильме. Вся страна смотрела. Богатырь! Понимаешь ли… Как такое может быть? — шумно недоумевал артист.

— Не знаю, — беспечным голосом отозвался Первушин. — Без меня дело было…

— Давайте! — напирал Андреев, продолжая держать поднятой руку на чемодане. — Реванш!

— Как хотите! Нам-то что? — отозвался его соперник.

Первушин во второй раз также безжалостно дожал руку именитого противника к чемодану. Никаких бодрых возгласов одобрения. Поражение было всеобщим.

— Чёрт те знает что! — гремел любимый всеми артист, разволновавшись, как ребёнок. — Как такое может быть? — повторял он, виновато озираясь.

По щекам его текли слёзы. Большой ребёнок и большой артист плакал. Я не могла понять: всерьёз это или игра.

Первушин выглядел виноватым.

Из самолёта они выходили обнявшись.

Максим Михайлов нас всех троих пригласил в Большой театр. Через два дня мы смотрели оперу «Князь Игорь», где он пел арию Кончака.

…Борис Андреев тянул потом нас к себе в гости. Он стал нам как родственник. Но у нас уже не было времени. Пообещали в следующий раз. Да как-то потом не сложилось…

Казалось, что жизнь вечна, встретимся ещё…

 

На Чапаевке

…Я с нетерпением ждала каждой нашей с Сашей поездки на Волгу. На Волге рыбачить с лодки мне было трудновато. Саша нашёл выход. Мы стали ловить в озёрах сорожку. Спокойная рыбалка поплавочной удочкой в затонах была по мне. Особенно мне нравилось ловить краснопёрку. Это неописуемое удовольствие: утречком на солнышке выдернуть искрящееся, золотистое, в оперении красных плавников, чудо!..

В этот раз подались мы на речку Чапаевку. Там поспокойнее, чем на Волге. Судов нет, волна поменьше.

Настроились. Забросили один якорь с кормы лодки, а второй Саша не стал бросать — закрепил лодку с носа длинной бечевой за коряжину, лежавшую на берегу у воды. Красота! Лодка наша метрах в двадцати от берега, полное безветрие, течение в самый раз. Такое, что приманный мешочек с отрубями и жмыхом, опущенный метра на два в воду, тут же заработал: видно было, рыбка подошла. А я всё неловко задевала чем попало о борт лодки, мелочь тут же реагировала в воде всплесками. Такая я рыбачка.

Саша, по обыкновению, подтрунивал надо мной. Грозил, если не успокоюсь, он меня высадит на берег.

…И тут начались поклёвки. Совсем небольшие, как Саша говорил про щучек с карандаш и поболее, подлещики затрепыхались в нашем металлическом садке.

Мы увлеклись. Кроме нас, до поворотов реки впереди и за спиной — никого нет. Мы и река!

Да, сноровкой на рыбалке, признаюсь, я не отличалась. В тот момент, когда вынимала леску из воды, намереваясь посмотреть, цел ли червяк на крючке, за наживкой выскочил из воды на скорости небольшой щурёнок, ударился о борт и, изогнувшись, словно бумеранг, стремительно исчез в воде. Он так азартно гнался за червяком, что не видел ни лодку, ни нас.

Я от неожиданности завизжала. И выронила из рук удочку.

Саша сдавленно смеялся.

И тут случилось невероятное. За нашими спинами раздался сильный треск и гул. Мы враз оглянулись.

Из-за поворота реки вышла вниз по течению прямо на нас огромная самоходная баржа. Она, видимо, была пуста. Её борта были высоки, нос задран вверх.

Никогда, ни до, ни после этого случая, большегрузных барж мы на Чапаевке не видели. Величина баржи и ширина реки были неподходящи друг для друга. Посудину развернуло на повороте, и треск шёл от кормы баржи, которой она ломала прибрежные кусты. Нос её шёл прямо на нас. Он мог вот-вот начать бороздить противоположный от кормы берег.

Баржа шла не по судовому ходу. Двигалась бортом, перекрывая всё русло реки. Она была явно неуправляема.

На посудине дали продолжительный, запоздалый гудок. Очевидно, включили задний ход, баржа замедлила движение, но продолжала по инерции и по течению надвигаться неотвратимо на нас.

Оставалось каких-то метров двадцать. Надо было срочно уходить. Саша пытался вытащить якорь. Он за что-то зацепился на дне. Бросился развязывать узел на верёвке. Бесполезно.

— Нож, где нож? — закричал он.

Нож всегда лежал у нас во время рыбалки на транце1 лодки. Сейчас его там не было.

Саша заметался по лодке.

— Прыгай! Прыгай в воду! И к берегу! Я за тобой! — прокричал он.

— Саша, я же не умею плавать!

На борту баржи мелькали несколько человек, что-то крича. И странно: только женщины.

Потом Саша говорил, что в тот момент понял: без меня он прыгнуть из лодки не сможет. Значит, такова судьба… И я об этом тогда подумала. И испугалась за него.

…И тут он метнулся к рюкзаку. Это были молниеносные движения. Они и спасли нас обоих.

Как он успел достать топорик из рюкзака и обрубить верёвку, соединявшую лодку с неподатливым якорем, я не могу объяснить… И вновь его команда:

— Тяни за верёвку к берегу!

А как это сделать, когда у меня не слушаются ноги? Я не могу встать!

Он прыгнул, как кошка, на нос лодки, она закачалась. Саша тут же лёг и стал быстро тянуть лодку за бечеву к берегу.

Высокий нос баржи был уже над нашими головами. Мы выплывали из-под громадной многотонной железной посудины. Лодка стремительно ткнулась в песчаный берег. То, что нос нашей лодки был не на якоре, нас спасло.

Баржа прошла от нас кормой метрах в пяти, закрыв собой наискосок почти весь просвет между берегами.

…Я сидела в лодке, не веря ещё, что мы остались живы.

Саша отрешённо смотрел на удаляющуюся по течению реки тёмную громадину баржи. В руках у него был нож, невесть как завалившийся так некстати под слань лодки.

 

Радуга

…Хотя мы с Сашей и получили однокомнатную квартиру, всё равно я часто прибегала к маме и тёте Вере. А Рома почти постоянно жил у них.

Тётя Вера уже не печатала. У неё от длительной работы на пишущей машинке руки часто пронизывала от пальцев до локтей боль, наступало онемение. Врачи говорили, что причина этого в сдавливании нервов кистей рук и последующем застое кровообращения. Ей сделали операцию. Но неудачно. Она получила инвалидность. И стала невыносимой брюзгой, категоричной. Маме от неё доставалось. Тётя стала в самых мелочах неуступчивой. Мама в силу своей обычной уравновешенности не возражала ей. Чаще замолкала.

И я не решалась с тётей спорить. Моего чахлого здоровья хоть и хватило на то, чтобы окончить среднюю школу, а потом много позже техникум, всё же я была образована очень узко. Читала тогда чудовищно мало и бессистемно. Тётя же, не имея законченного высшего образования, знала столько всего конкретного, что я поражалась. Мне было стыдно за себя такую. Когда она начинала говорить, я чувствовала, что не во всём она права. Но она приводила цитаты, называла громкие имена.

И потом, тётя Вера постоянно возилась с моими сыновьями. Ей и маме я обязана и тем, что сама выжила, сыновья были здоровы. Как я могла их обеих не любить!

Жили мы как бы отдельно от них, а всё равно у нас была общая семья.

…В тот вечер я забежала к ним после работы, они были обе на кухне. Разговаривали. Я слышала их голоса из прихожки, пока раздевалась. Как всегда, мама говорила сдержанно. Тётя Вера — наступательно:

— Вот послушай! Не меня, гения!

И она начала читать стихи, поднеся очень близко листок бумаги к глазам. Очки ей уже почти не помогали.

Я остановилась в дверном проёме, не решаясь шагнуть дальше, в тесноту. Боялась пропустить хоть одно слово, звук из завораживающего потока.

Голос у тёти был хрипловатый. Она давно и много курила. Но слова! Стихи какие!

Как неожиданно и ярко,
На влажной неба синеве,
Воздушная воздвиглась арка
В своём минутном торжестве!
Один конец в леса вонзила,
Другим за облака ушла —
Она полнеба охватила
И в высоте изнемогла.
О, в этом радужном виденье
Какая нега для очей!
Оно дано нам на мгновенье,
Лови его — лови скорей!
Смотри — оно уж побледнело,
Ещё минута, две — и что ж?
Ушло, как то уйдёт всецело,
Чем ты и дышишь, и живёшь.

Я была поражена. При мне тётя Вера никогда не читала стихи. Более того, она не раз выражала недоумение по поводу привязанности мамы к поэзии. Говорила: «В поэзии так много тумана и шаманства. И всё рождается из ничего. Придуманная жизнь».

— Это стихи Тютчева, — сказала тётя, закончив читать. — Они не о радуге. Они о жизни. О том, что мы родились для того, чтобы умереть. Но надо успеть прожить жизнь ярко! И радостно! Мы же маемся в тягомотине. У нас обрезаны крылья. И на всю жизнь теперь! Это не стихи! Это музыка! А музыка — начало всех начал!.. Роскошь и в смыслах, и в звуках…

— Откуда это у тебя? — спросила не сразу мама. Она смотрела по-детски широко раскрытыми глазами.

— Откуда? — тётя Вера мотнула покалеченной правой рукой с жёлтым листком бумаги. — На Маяковской, бывало, заходила в городскую нашу библиотеку.

— Нет, вот это? Твоё такое новое восприятие жизни?

Тётя на сразу ответила. Кивнула мне приветственно-сдержанно головой.

— Оно не новое, оно давнее. Старое! Только завалено катастрофически непомерными, непреодолимыми глыбами! Ну ладно, революция! Не нужны пианистки… А потом: финская война — не стало моего Ромашки… И опять война! Блокада — никому не нужны миллионы жизней. Не только не нужны — мешают! Как такое может быть? Когда каждая жизнь — это Радуга! Она и так быстротечна — жизнь человеческая! А её под бомбы. Всё! Казалось бы, миновало страшное. Укрылись в этом городе. Так ждала своего! И вот оно! — она подняла обе руки. Поднесла их к окну, на свет, рассматривая свои пальцы, как чужие.

Гримаса исказила её лицо:

— Я — инвалид! После всего перенесённого — инвалид! А мне бы ещё жить да жить! Не жила ведь!.. Ксюша! Сестрёнка…

— Верочка, миленькая моя, даст Бог, всё встанет на свои места. Не торопись выносить себе приговор.

— Приговор? — повторила севшим голосом тётя. Упрямый взгляд её упёрся в пол.

— Не приговор! Диагноз! Нет, и это не то, — она мотнула головой. — Просто конец! Последний проигрыш в моей жизни. В которой у меня не было мужа, своей семьи не было… Я всю жизнь была замужем за нелюбимой работой! То я машинистка-стенографистка, то машинистка-насосчица! То то, то сё… Давала на станции свет людям. А мне что осталось?

Она говорила это, не поднимая на нас глаз.

— Где моё в моей жизни? Оно должно было быть! Не было моего — не было и моей жизни… Так ведь?.. Будто метка на мне. На всех нас!..

Тётя замолчала. Казалось мне, она поняла, что сказала слишком сильно. Лишнее сказала. Ни к чему так…

Она подняла глаза, посмотрела пристально поочерёдно на меня, на маму. И уже вяло, обессилев от ранее сказанного ею, словно выронила жестяную кружку из рук на пол. В тишине негромко задребезжало:

— Родненькие! Я чувствую, что скоро умру… Как жить, коль не хочу?.. Устала я…

 

На площади Куйбышева

Трудолюбивый, ровный характер жителей запасной столицы порой не выдерживал.

Вспомнила приезд главы государства Никиты Сергеевича Хрущёва в наш город в 1958 году.

Встреча с жителями Куйбышева была запланирована, кажется, на 11 августа.

Саша принёс специальное приглашение на митинг. Как потом оказалось, помимо разнарядок парткомов, многих пропускали на площадь без приглашений. Мы решили идти втроём: Саша, мама и я.

Прибыл в Куйбышевскую область Никита Сергеевич в связи с пуском крупнейшей в мире Волжской ГЭС в Жигулёвске.

Митинг в Куйбышеве должен был начаться в 14 часов, но народ стал стекаться на площадь намного раньше.

Жара на площади. Уже 14 часов, а высокого гостя нет.

Народ на взводе. Люди волнуются. Несколько десятков тысяч собралось! Некоторые с детьми.

Говорили тогда, что задержка вышла из-за того, что, направляясь из Жигулёвска в Куйбышев, Хрущёв заехал по пути посмотреть под Жигулёвском кукурузные поля и не рассчитал со временем.

С опозданием минут на сорок глава правительства вместе со своей свитой вышел из дверей здания Дворца культуры. Поднялся на трибуну.

Задние ряды решили подойти ближе, чтобы лучше видеть. Сказалось нетерпение, началась давка. Масса народа неуправляемо напирала на передние ряды. Те — на военное оцепление, прижимая военных прямо к трибуне.

Дальше я плохо видела и слышала. Маму подхватило людской волной, как пёрышко. Она оказалась от нас метрах в десяти. Мы никак не могли с Сашей пробраться к ней. Нас мотало из стороны в сторону.

Слышались крики: «Мяса! Масла!»

Потом уж, в перестроечное время, писали, что из толпы начали бросать тухлые яйца и помидоры. Я этого не видела. Мы спасали маму. На какой-то момент я потеряла её из виду. Исчез и Саша.

Из толпы кричали так, что рядом стоящих не было слышно. Мне было не до трибуны, где Хрущёв пытался что-то говорить. Из-за шума его не было слышно. Видно было, когда толпа отступала волной в сторону, как он разводил руками с микрофоном. Это длилось не более пятнадцати минут.

Неразбериха закончилась, когда он со своим окружением спустился с трибуны и скрылся во Дворце культуры. Митинг не состоялся. Когда толпа схлынула, я увидела своих. Саша вёл ковыляющую маму. На левой ноге у неё не было туфли. Нога от колена и ниже была окровавлена. Она попала под чей-то тяжёлый ботинок в толпе, который прошёлся сверху вниз, изуродовав голень.

Площадь начала освобождаться от народа.

Кругом валялась обувь. Толпа так несла людей, что нельзя было остановиться и поправить ботинки: людская махина могла раздавить.

Саша снял свою майку, и, порвав её, мы перевязали маме ногу.

Не стали искать мамину обувку. Хотелось скорее покинуть площадь.

 

«Миша, ты же не пьёшь!..»

Побывал в тот приезд Никита Хрущёв и в Новокуйбышевске. На нефтеперерабатывающем комбинате и на заводе синтетического спирта. Об этом нам подробно не раз рассказывал Сашин друг Женя Корсаков: он уже был начальником одного из цехов этого завода. С ним они частенько на Волге под Новокуйбышевском вместе рыбачили. Они крепко сдружились, когда учились на вечернем отделении в политехническом институте.

…Завод синтетического спирта — первенец большой химии в Поволжье.

Тогда три таких завода: в Новокуйбышевске, Уфе, Грозном — кроме ещё нескольких небольших, обеспечивали всю нашу страну сырьём для производства резины.

Вся автотракторная техника, и не только, обеспечивалась шинами, которые делали из каучука. А его получали из этого самого синтетического спирта.

В стране была единая цепочка заводов, производящих спирт: из спирта — дивинил, из дивинила — каучук, из каучука — шины. Покупать природный каучук за золото было не по силам, да его в таких масштабах и не было.

После войны при нехватке продовольствия делать спирт из картошки, свёклы, пшеницы было неразумно. Выручала химия. Пустили завод в самом конце пятьдесят седьмого года. Строила и потом возглавляла его Анна Сергеевна Федотова. Она когда-то училась вместе с Хрущёвым в Промышленной академии.

Первый секретарь ЦК КПСС СССР прибыл на завод в сопровождении Суслова, Брежнева, Аристова и других.

В головном цехе заводские девчата вручили гостям букеты цветов.

Потом секретарь парткома начал дарить гостям сувениры и мензурки с предварительно очищенным спиртом.

Женя слышал, как Хрущёв живо поинтересовался:

— Что в них?

— Наш заводской спирт, — ответила директор завода Анна Федотова.

— Так мало? — глава государства разглядывал на свет содержимое в небольшой мензурке.

— Его пьют? — спросил он. И в упор хитрó посмотрел на стоящих рядом рабочих.

Один из слесарей со знанием дела подтвердил:

— Никита Сергеевич, пить можно!

Хрущёв невозмутимо, залпом выпил содержимое.

Тот же рабочий обронил:

— Надо бы в качестве пыжа глоток воды…

Кто-то предусмотрительный протянул стакан с водой.

Хрущёв не торопился.

Взглянув с прищуром на Суслова, произнёс:

— Миша, ты же не пьёшь. Дай мне твою посуду. Я не разобрался.

Взял протянутую мензурку со спиртом и также невозмутимо церемониально выпил. Потом уж не спеша принял стакан с водой.

Выпив, по-хозяйски спросил:

— А что, нельзя ли этот спирт сделать пищевым?

— Мы проводим лабораторные опыты, — откликнулась с готовностью Анна Сергеевна.

— Сколько будет стоить, чтобы довести до ума?

Директор назвала сумму.

— Подготовьте документы. Деньги будут!

С завода Никита Сергеевич уехал довольный.

* * *

После отъезда высоких гостей в Москву все ожидали, что руководство города и области будут наказаны за сорванный митинг на площади.

Этого не случилось. Никого не тронули. Оценили горожан по труду.

А директор Анна Федотова получила за успехи своего завода звезду Героя Социалистического Труда.

* * *

Такая наша Самара и самарский край.

…Второе Баку — самарская нефть. Уже с самого начала войны забила её мощная энергетическая жила, питающая фронт. Огромна роль Сызранского нефтеперерабатывающего завода, а также завода, который под Самарой, на 116-м километре.

Авиакосмический комплекс, самарские запасы мирового уровня Кашпирских горючих сланцев под Сызранью — это всё здесь, в Самаре и под Самарой.

 

Вода и небо!..

…Сама удивляясь, я стала многое замечать и вокруг себя, и в себе.

Куда подевались моя заторможенность и сдержанность. И летняя ночь, и день, и туман над луговиной — всё стало для меня осязаемо. Я и утреннего тумана, и сочного пения соловья в короткую майскую ночь не видела и не слышала до Саши. Откуда ко мне это могло прийти в городскую коммуналку в окружении моих потомственных горожанок — мамы и тёти Веры? Ни в Ленинграде, ни в Куйбышеве не было такого.

Одно дело — пройтись вдоль Волги по Пристанской улице, другое — оказаться на целый выходной день с Сашей на Волге. Поначалу у меня после таких поездок на моторке кружилась голова.

Вечером ложились дома спать, а меня всю покачивало, будто я в лодке на речной волне. И ныряющие поплавки перед глазами…

Я часто вспоминаю, спустя столько лет, с подробностями все наши вылазки на природу. Вспоминаю то наше с Сашей время света и тёплых дождей. Которое, казалось мне, пришло ко мне не совсем заслуженно, случайно как бы. Не зайди Саша в ГРЭСовскую столовую, ничего бы не было…

И сильнее бьётся сердце.

* * *

Те, кто не имел моторок, кто не был заряжен страстью лодочников, тот многое на Волге не увидел.

Вскоре я при Саше стала как бы юнгой, готовой к исполнению любых поручений. И сама стала инициатором дальних поездок.

Одно дело — Волга в районе Рождествено, Прорана, Шелехмети. Другое, если, минуя их, спустишься вниз в сторону Новокуйбышевска и махнёшь по течению в сторону Винновки, Чапаевских лиманов, доберёшься до завораживающего своим безлюдьем и дремучестью местечка Крутец, где Саша открыл для себя азартную охоту со спиннингом на щук. Эта охота стала его страстью.

Рыбаки — особые дети природы. Я это видела по Саше.

…Я теперь думаю, что первые годы нашей совместной жизни, дали мне мощный энергетический толчок, отгородили от всего, что накопилось гнетущего во мне, увели от того, что встретилось мне враждебного, отягощающего мою жизнь. От моего прошлого отгородили, которое, как медведь, топталось за моей спиной…

Стало легче дышать.

Новые краски, новые звуки и смыслы раскрепостили меня.

Прежде всё больше смотрела под ноги. Теперь же подняла голову. Я стала видеть небо! И думать о нём.

Небо зимой — как бы отстранённое от тебя, летом — начинающееся прямо от тёплой земли или волжского плёса — оно огромно! Небо — значительно! Бесконечно! И этой своей значительностью небо очищает и поднимает.

Пришла моя пора! Я это сначала почувствовала…

…Потом поняла…

* * *

Тот случай на Чапаевке, когда нас с Сашей чуть было не раздавила баржа, не охладил меня. Я ещё больше привязалась к Саше. Стала бояться отпускать его одного.

Мама и тётя Вера не давали мне того, что исходило от Саши. Саша вырвал меня из узкого нашего быта и подарил новое и необычное…

…Полюбила я полевые цветы. Ему нравилось мне их дарить. Я раньше и не замечала это чудо! Будто их и не было, этих неярких деточек природы. Пока не оказалась с Сашей в лесу, в луговине. Пока не ступила босыми ногами на землю, родившую их!..

 

Брамс. Венгерский танец № 5

…Это было уже в начале семидесятых. Саша позвонил мне на работу и радостно доложился:

— Олечка, я купил билеты в филармонию. Приехали к нам в Самару твои ленинградцы. Будут играть симфоническую музыку Брамса, я по афише помню: концерт номер 2 для фортепьяно, мне сложно… Но там будут венгерские ещё танцы. Ты мне рассказывала, как тётя Вера твоя их любила. И как ты любила! Там, в Ленинграде!

Боже мой, Саша, Саша. Разбередил сразу столько в моей памяти… Я прямо с работы прибежала в филармонию, ускользнув с собрания в отделе.

…Целый зал светлых лиц. Полумрак! И ожидание праздника. Предвкушение восторга! Венгерские танцы Брамса! Прошла вечность…

Тётя Вера когда-то играла их на скрипке. Я восхищалась!..

Чего стоили для меня имена, которые она тогда называла: Мендельсон, Лист, Шуман. Где всё это?..

В головке моей как-то после всего пережитого, где-то в потаённых уголках её, в памяти моей, сохранился молодой голос красивой тёти Веры и даже названия симфоний Брамса: Первая симфония до минор, Четвёртая симфония ми-минор. Никогда я их не слышала, а помнила странные названия, недоумевая, почему такая сухая нумерация? Как в бухгалтерии: первая, четвёртая?

…И теперь я слушала эту музыку! То следила во все глаза за чудодейственными движениями рук дирижёра, то закрывала временами лицо ладонями и всё ждала… Ждала, когда заиграют венгерский танец № 5 Брамса.

Так захотелось мощи, огня, всепобеждающего напора жизни!.. Хотелось жить, полной грудью дышать весенним ветром, видеть счастливые лица! И быть счастливой! Рядом был мой Саша!

Он посматривал на меня и тихо улыбался.

…Танец № 5 в тот раз так и не прозвучал. Был венгерский танец № 2. Прекрасный танец, но не пятый…

Исполняли его несколько скрипачек. Они расположились в одном ряду на сцене. За ними в глубине сцены за фортепьяно еле просматривался грузноватый артист.

Стройный молодой человек, казавшийся около него школьником, переворачивал ему ноты. Он же легко так и грациозно чудодействовал. По-другому не скажешь.

Когда музыка смолкла и скрипачки опустили скрипки, пианист встал и… я узнала его? Это был К., да, тот самый артист, к которому в 42-м перекочевало из нашей квартиры в Ленинграде пианино красного дерева. Ему было, видимо, за шестьдесят. Голова его стала крупнее. Вьющиеся серебряные волосы украшали её. Породистый, истовый. Он мягко шагнул из глубины сцены и сдержанно, галантно поклонился.

Ведущий назвал его фамилию и звание.

Зал бурно аплодировал народному артисту.

Я хлопала в ладоши, а у самой всё лицо расквасилось от слёз. Время враз так уплотнилось… И я барахталась в нём, теряя равновесие…

— Что с тобой? — допытывался Саша, когда мы выходили на улицу. — Ты стала такой чувствительной. Я хотел сделать тебе приятное. Объясни хотя бы в двух словах!

А как объяснить сразу, да ещё в двух словах?..

…Шла и думала: рассказать тёте Вере о концерте? Или не стоит этого делать? Так и не решилась волновать её.

У неё могла быть иная судьба.

Опять около меня ворочалось медведем наше блокадное прошлое…

 

Дом культуры

— Как получается? — удивлялась моя мама. — В Куйбышеве одни улицы тянутся вдоль Волги, другие — вдоль реки Самары. И реки под прямым углом друг к другу. Самара и Волга! И получается свой порядок, особенный. Красиво! Правда? И Жигули вдали!

У тёти Веры своё:

— Ксюша, как можно оставаться такой восторженной? Знаешь ли ты, что на одной из этих прекрасных улиц убили родного дядю Александра Блока?

— Что ты говоришь? — громко воскликнула мама.

— Самарского губернатора Блока Ивана Павловича убили в Самаре на углу улиц Степана Разина и Пионерской. Они тогда не так назывались, эти улицы, — повторила тётя и едко усмехнулась.

— Разве такое может быть? — мама выглядела потерянной.

— Говорю, что знаю. Его приговорили к смертной казни на своём съезде самарские эсеры.

— Откуда ты это взяла?

— Книжки читаю. Бомбу, нашпигованную мелкими гвоздями, бросил под экипаж губернатора эсер-боевик Фролов.

— Может, ты перепутала что-то? — проговорила мама.

— Что? — переспросила сухо тётя Вера. — Что перепутала?

— Убить дядю Блока?!

— А какая ему была разница? Что за человек в карете? Задурили голову молодому столяру. Он и бросил. Он, скорее всего, о твоём Блоке ничего не слыхал. Зачем ему?

Тётя Вера, уставившись глазами в пол, спросила, не взглянув на маму:

— Ты Блока хорошо читала?

Не дождалась ответа.

— Знаю, знаю. Многие стихи его помнишь наизусть. А сколько раз читала его поэму «Двенадцать»?

— Два, три раза от начала до конца. Она меня несколько утомляет, — доложилась мама.

— Утомляет! — дёрнулась тётя Вера.

— Ты читала? — удивилась мама. — Его поэму читала?

— Да! И несколько раз! Мне пришло время во многом разобраться. Уяснить для себя. Не понимаю я: как можно было воспевать «мировой пожар», в огне которого надо сжечь весь старый мир. И как ты можешь восхищаться такими стихами? Гимн разрушению. Бессмысленному разрушению…

Она перевела дух. Сказала зло: — Написал он поэму в 18-м году, а ведь ещё в 1906-м убили губернатора Блока. Бессмысленно убили. И поэт ничего не понял? Не понял, чему это начало:

Пальнём-ка пулей в Святую Русь…

И пальнули! В Святую Русь стрелять?.. И во главе тех, кто стрелял:

В белом венчике из роз
Впереди — Иисус Христос.

— Так у твоего поэта! Для моего ума непостижимо это! Понимал ли сам поэт до конца то, что ему привиделось?..

Мама, закрыв ладошками глаза, слушала.

— Вера, мне в последнее время тяжело не только говорить с тобой, слушать тяжело, — сказала она и отвела руки от глаз.

Я вздрогнула, увидев измученное мамино лицо.

— Вера, ты хочешь в этом разобраться? Надо ли? Велик поэт! Можно рухнуть под обломками. И потом… — она невольно понизила голос: — Ты с кем-либо ещё так разговариваешь?

— Что ты имеешь в виду? — усмехнулась тётя.

— Ты уже один раз за длинный язык получила. Тогда, в Смольном. Легко отделалась. Хочешь большего? Это в тебе застарелая обида говорит.

— Когда это было? Чуть не полвека прошло.

— Себя не жалко — нас пожалей. Добром не кончится всё это…

Тётя Вера будто не слышала этих слов мамы, продолжала:

— У нас в цехе слесарь один кое-что рассказывал мне. На площади Куйбышева раньше стоял в Самаре красивейший храм во имя Христа Спасителя. Его в тридцатом году начали разрушать вручную, потом взорвали. Взорвали ночью. Жители, которые жили недалеко, вскакивали с постели от страшного грохота. Многие, прощаясь с храмом, плакали. Он, Иван Денисович, жил на Вилоновском спуске. Таясь жил. Убежал из своей Кротовки, скрываясь от раскулачивания. Работал потом на разборке завалов, оставшихся от храма, знал кое-что. Потом из материалов храма был построен Дом культуры, нынче он Театр оперы и балета. Теперь там пляшут и поют… Площадь называлась Коммунальной. Каково? А ещё из останков Кафедрального собора строили погреба, печи жилых домов… Соорудили на площади Революции и ещё где-то в двух местах, не помню, общественные туалеты.

— Вера, ты для чего мне всё это говоришь? Пожалей…

Тётя не унималась:

— Храм-то во имя Христа Спасителя построен был!

Она умолкла, устав от сказанного. Как же Христос мог быть впереди всего этого?.. Впереди революционного патруля? В этом Блок увидел преображение мира? Это не Богово, это Блока заблуждение…

Взмахнула рукой, как подбитым крылом. И лицо её показалось мне одним большим птичьим клювом.

Произнесла совсем уж саркастически:

— Согласна! Велик поэт! Но зачем же так? Мне его не понять!.. И вас тоже, кто остаётся…

* * *

Вскоре после этого разговора с тётей Верой случился инсульт. Была прекрасная пора бабьего лета. Живи и радуйся!..

…У тёти парализовало ногу и руку. Стало плохо с речью. Учились заново говорить, читая по слогам вслух русские народные сказки. Дела шли на поправку.

…И всё бы ничего, но она упорно сбивалась на разговоры о пережитом. Глаза её тогда вновь лихорадочно блестели. Получалось невнятно, непонятно нам. Она плакала…

Не стало её под самый новый 1975 год. Тётя Вера так и умерла — не в ладу с окружающим её миром…

«Будто метка на мне?» — помню, так она сказала, ещё до инсульта.

Это её всю жизнь мучило.

С этим и ушла…

 

Болотная черепаха

…С Сашей часто случалось что-нибудь забавное или смешное. Он был непоседлив. Всё ему надо было куда-то ехать, что-то посмотреть, с кем-то встретиться…

Саша и Женя Корсаков построили своими руками добротную деревянную лодку, купили в складчину лодочный мотор «Вихрь-25». На лодочной стоянке под Липягами обустроили место. И мы стали на этой лодке совершать дальние поездки по Волге.

Цена на бензин была чуднáя. Не было таких, как сейчас, заправок. Приезжал бойлер с бензином на лодочную станцию, мы заправлялись.

Часто Саша выходил на дорогу и голосовал. Редко из шофёров кто отказывал. Двадцатилитровая канистра бензина стоила тогда, в семидесятых годах, полтора рубля. Дешевле газировки.

Если спуститься вниз от лодочной станции по речке Криуше, и, не выходя на Волгу, свернуть вправо в протоку, то окажешься на замечательном Двубратном озере. Здесь обычно тихо. Гудят где-то на Волге пароходы, слышны звуки работающих лодочных моторов, а здесь — идиллия. Кроме нас, только два-три рыбака либо на лодке, либо на берегу да пёстрое стадо коров жителей посёлка Гранный. И пугливые цапли у камышей.

Тут, среди кулижин камышей на ровненькой озёрной глади я впервые поймала первого своего линя. Да такого здоровущего! Уже этого одного мне хватило бы с лихвой, но в ту поездку нас ждало ещё одно чудо!

Наша лодка ткнулась в поставленную кем-то сетку в воде, около самого борта показалось на миг и вновь ушло под воду необычное, зелёное, никак не похожее на рыбу существо. Саша приподнял веслом верх сетки, и мы увидели запутавшуюся в снасти крупную, как потом мы узнали, болотную черепаху.

Мы достали зелёное чудо из сетки. Черепаха нисколько нас не боялась. Привезли домой, совсем не зная, чем её кормить, как поступать с ней дальше. Начали жалеть, что зря привезли её в город, лишили нормальной жизни на природе. Но было сомнение: разве у нас в Поволжье водятся черепахи? Может, её просто кто-то случайно оставил на озере? Скорее всего, она домашняя. Мы бы бросили её, и она могла погибнуть. Так мы думали.

Черепаха у нас дома обжилась. Ела кильку, капустные листья.

Никто из знакомых не верил, что черепаха не домашняя.

Саше почему-то было очень важно установить: живут ли в наших краях на воле черепахи.

И установил! Пошёл с сыном Колей, захватив черепаху с собой, в школу. Там они втроём с учительницей биологии нашли подтверждение у самарских учёных: да, болотные черепахи водятся в Поволжье. Но человеку на глаза попадаются редко.

Нам с Сашей повезло на Двубратном.

Черепаху Саша подарил школе. Она жила у них долго, всё время, пока Коля учился там. Потом уж, не знаю, какова её судьба.

Я рассказываю сейчас о той поре, когда мы только-только начинали с Сашей наши путешествия. Потом-то были походы на лодках по Жигулёвской кругосветке, в село Ширяево, где Репин писал своих «Бурлаков на Волге», в Астрахань! Много чего было…

* * *

…Сашу интересовало порой самое неожиданное.

Когда начал учиться в институте, увидел в одном из учебных его корпусов копию картины Перова «Тройка». Большая картина такая, висит на стене лестничной площадки меж этажами.

Саша поразился: «Тройка» Перова и знаменитые «Бурлаки на Волге» Репина — обе картины об одном. О подневольном, невыносимом труде. Только в одном случае — о детском, в другом — о взрослом.

«Знать бы, — говорит мне, — кто первый из них написал свою картину, идея одна?»

— Зачем тебе это? — спрашиваю.

— Интересно! — отвечает. — Как это бывает у художников.

Были они знакомы? Обсуждали или нет сюжеты?

Вот у учёных бывает же такое, когда они независимо друг от друга открывают законы, изобретают одинаковые конструкции. Почему так происходит? Кто из них родился раньше? Репин или Перов?

Он ринулся в библиотеку, разыскал биографии художников. В библиотеке его надоумили сходить в областной художественный музей: там должны быть картины Репина. Это для нас обоих было неожиданным.

В музей на улице Куйбышева, 92, мы пошли вместе. То, что мы увидели, поразило! Как мы могли жить совсем рядом и не знать об этом чуде!

Я никогда и в голове не держала, что у нас в Самаре есть подлинные произведения Поленова, Саврасова, Куинджи, Васнецова, Сурикова, Тропинина, Боровиковского, Брюллова… Не думала об этом. Привыкла: Эрмитаж в Ленинграде, Третьяковская галерея в Москве…

Картины Репина «Король Альберт» и «Композитор Рубинштейн» привлекают в музее взгляд сразу. Мимо них трудно пройти. Отыскали мы и «Пейзаж с лодками» Репина, который он написал на Волге, у села Ширяев Буерак.

Ошеломила коллекция более чем из тысячи экспонатов бывшего владельца Жигулёвского пивоваренного завода Альфреда фон Вакано. Среди них скульптуры из бронзы и мрамора. Из Китая, Японии. То, что увидели и узнали мы в музее, окрылило нас. Мы оба чувствовали гордость за город, в котором живём.

Зримо ощутили себя причастными вместе с городом к мировой цивилизации. Не менее того!.. Звучит высокопарно? Но это так! Такими мы были.

Когда приехали в село Ширяево, где Репин писал своих знаменитых «Бурлаков на Волге», Саша так уже много знал о художнике, что мог рассказывать о нём не хуже тамошних экскурсоводов…

 

На Самарской ТЭЦ

…Вот ещё о самарском характере.

Там, где раньше было озеро Ветлянное, где охотились горожане на уток, мы строили Самарскую ТЭЦ. Новым микрорайонам города необходимо было тепло. Ей теперь, этой ТЭЦ, уже более 40 лет. Пустили в семьдесят первом.

А тогда?.. На станцию меня перевели за полгода до её пуска.

…В двенадцать часов ночи зажгли факел. Разожгли первый котёл. Ликование! Ведь город ждал пуска. Ждал тепла. А наутро ураганный ветер. У семидесятиметровой высоты дымовой трубы одна из трёх фиксирующих её металлических растяжек оторвалась. На самом верху. Металлическую трубу раскачивает из стороны в сторону, как гигантскую тростинку. Внизу котельный цех, цех химочистки, продуктопроводы. Если труба рухнет на всё это… Жуть!.. Что делать?..

Прибыло руководство станции, монтажники, которые возводили эту трубу. Никто пока не знает, что делать…

Никаких приказов, распоряжений. Общее оцепенение…

И тут из толпы отделяется небольшая фигурка — начальник котельного цеха Михаил Иванович Бурдин. Негромкий такой. Всегда приветливо улыбающийся. Молчком лезет на самый верх трубы. На ней были такие скобы. Труба качается — он лезет. Я закрываю глаза. Мне страшно. Кажется, что сейчас он, как щепка, слетит вниз на свой цех. Либо труба рухнет вместе с ним. И его не найдёшь в завале.

Открываю глаза, а он уже спускается вниз. Как кошка! Втроём: он, сварщик и слесарь — крепят конец растяжки за верёвку, лезут вверх. И тянут её за собой. Тянут ещё и сварочный кабель.

Там, наверху, они приваривают к трубе крюк. На него, изловчившись, набрасывают петлю растяжки и так ловят «гуляющую» многотонную трубу.

Что это? Подвиг? Трудовые будни? Характер!

* * *

Самарская теплоэлектроцентраль. Это та удача в моей жизни, которая свела меня с друзьями, сослуживцами. За время её строительства я тесно была связана с монтажниками, слесарями, наладчиками. С самыми простыми работниками.

Школа жизни. Круглосуточно работали. Трудились, чтобы дать тепло городу! Я особо, ещё и по-своему понимала, что такое тепло в доме. По блокадному Ленинграду помнила.

Говорят, что это были годы застоя. И связывают их напрямую с одряхлевшим Брежневым.

У меня не поворачивается язык так говорить. Когда мы приехали в Самару (у меня теперь никак не выговаривается: «Куйбышев»), была на всю область только одна старушка ГРЭС, работавшая на угле. А потом до перестройки появились, кроме Самарской, Безымянская ТЭЦ, Сызранская, Тольяттинская, две Новокуйбышевских, ТЭЦ ВАЗа и несколько больших котельных. Они что? Сами выросли? Была успешно создана мощная энергетическая база для промышленного узла всей страны. Это уж потом потащили всё по углам. И при каждой ТЭЦ: детские бесплатные садики, профилактории, рабочие общежития. Приличный жилищный фонд, который ежегодно пополнялся новыми домами…

И слово-то для нашего послевоенного поколения придумали — «застойное». Вы, кто так говорит, сделайте столько, сколько сделано до вас. Сможете ли?

* * *

60-70-е годы тоже попали в застойный период. Но ведь в эти годы было сделано невиданное. И не только в строительстве фабрик, заводов, электростанций.

По три миллиона в год почти прирастала страна населением. Не вымирала! Прирастала! И «хрущёвки» сыграли свою роль. Они дали такой толчок! Знаю, что говорю. После бараков и коммуналок и в «хрущёвке» жила. Народ вздохнул. Вселялись миллионы людей бесплатно в новые квартиры. Находились силы и воля для этого у Державы.

И это после недавней войны, в условиях навязанной гонки вооружений. И когда мы кому только не помогали за рубежом? А ведь в то время были самые низкие цены на нефть!..

И не только «хрущёвки» строили. Возьмите Волжский проспект. На его месте находились пристани, рынок, хлебные амбары, склады строевого леса и дров. И вдоль всего этого тянулась Пристанская улица. Я уж говорила об этом…

И вот началось на моих глазах строительство «сталинок» и благоустройство набережной. До 50-х годов не было вообще набережной.

Первые «сталинки» начали заселять, помню, уже в 1955 году. Чудо, а не дома по тем временам! Монументальные сооружения от Маяковского спуска до завода «Кинап» — завод киноаппаратуры, хотя главная задача его была выпускать противогазы. Его закрыли вот уж в 2000 году. Теперь на этом месте развлекательный центр.

А «сталинки»!.. Большие подъезды, высокие потолки в комнатах. Много света во дворах. И много зелени. Верилось, что идём к коммунизму! И жить будем все в таких домах!

…Потом пришло время, начали громоздить «стекляшки». Ни уму, ни сердцу. Сплошные спальные районы. Забыли про «сталинки».

Теперь они ветшают. Эти когда-то монументальные сооружения. Слух пошёл, что подлежат сносу… Знать, кому-то понадобилось место у Волги под новострой. Строим теперь новое. И сами не знаем: что строим? Для какого будущего?

Ветшает и 1-й корпус СамГТУ — последний образец, как говорит мой зять,  сталинского ампира в Самаре. Проектировал его московский институт «Гипровуз». Этот институт проектировал и здание МГУ на Воробёвых горах.

Мой Саша учился в 1-м корпусе СамГТУ, он тогда назывался индустриальным, потом политехническим институтом. Мне нравился он очень! Парит над Волгой!

Была у меня мечта после техникума поступить в политехнический. Не сложилось…

…Вот бы такого застоя ещё на 2-3 десятка лет. Нарастить бы мускулы, а уж потом — реформируй! И не всё сразу… Надсадились…

Я так сказала совсем недавно меж своих, а один мой дальний родственник мне:

— Вы, Ольга Михайловна, перепутали что-то.

— Что, — спрашиваю, — перепутала?

— Страны, — отвечает, — перепутали. Мы с вами живём в России, а не в Китае. С географией у вас не того…

И довольно лыбится. Что ему скажешь?

На сорок лет моложе меня, а… Всё ему по барабану, как говорит мой сын Коля.

Каждый свой разговор начинает анекдотом, анекдотом и заканчивает… Где мужики-то сейчас основательные? Вывелись в стекляшках этих?..

 

Чёрные дни

Осенью 76-го не стало моего Саши.

Как случилось? Я до сих пор не могу понять. Поехали они с Корсаковым на рыбалку. Всё как обычно. Но без меня. Дел дома накопилось. Уж больно торопились они в тот раз. Дотемна после работы хотели добраться к месту. Я отговаривала, будто предчувствовала. Говорила, чтоб утром ехали, без ночёвки… Но где там, разве их остановишь?

До Крутца они не добрались. Заночевали где-то в стогу сена на полпути, за Крестами. Там и рыбачили утром. Больше никуда не ездили. Прошло, наверное, около недели, и началось с ними обоими…

Высокая температура, головная боль. Насморк, кашель. А у Саши до того ещё давление начало скакать. Я гнала его в поликлинику, это ещё до рыбалки. А ему всё некогда. Он работал тогда механиком цеха на Четвёртом ГПЗ. Отмахивался.

Когда у обоих начались похожие боли в пояснице, в животе рвота, — опомнились. Пошли к врачам. Женя у себя, в Новокуйбышевске, Саша — тут, в Нефтянку. Их положили в стационары.

У Саши накануне температура подскочила до тридцати девяти градусов, он стал плохо слышать. Всё как-то очень быстро развивалось.

Оказалось, геморрагическая лихорадка. Очаговая инфекция. Раньше мы слышали, что есть такая зараза от мышей. Но почему-то считали, что она обычно бывает весной. А тут — октябрь месяц.

У обоих у них пошло сильное осложнение на почки. У Саши ещё возникло воспаление сердечной мышцы и внутреннее кровоизлияние.

Это были самые чёрные дни в моей жизни. Самые погибельные.

Через две недели Саша умер. Женя промаялся ещё столько же и выжил, но остался с одной почкой.

Жизнь моя остановилась. Я не хотела жить без Саши. Не знала, что делать с собой…

 

Апельсин на двоих

Всякое было и в «застойные» годы, и после.

Наш бывший первый директор ТЭЦ рассказывал, я оказалась невольной слушательницей. Уже перед самым пуском только что построенной станции       поехал он в Москву на Старую площадь на окончательное утверждение в должности.

Попутчиком оказался главный инженер Безымянской ТЭЦ, он ехал на утверждение директором всей Волгоградской энергосистемы. Расположились в купе. Принесла им проводница чай.

Попутчик говорит:

— Слушай, Борис Фёдорович, давай разъедим вот это!

И достаёт один-единственный апельсин. А что такое апельсин в Самаре в 70-е годы? Страшный дефицит! Оранжевое чудо! Ребятишки годами не видят.

— Как можем? — отвечает. — Дети дома! А мы, два таких здоровых мужика, будем есть?

Задумался главный инженер на минуту. И махнул рукой:

— Нам простят. На такое дело едем.

Наш директор в то время тысячами людей командовал. Огромными денежными средствами распоряжался в пределах, конечно, дозволенных смет. А тут апельсин этот…

Так вот жили. Жалко, свидетелей той жизни всё меньше остаётся. Некому возразить теперешним говорунам.

Я почему вспомнила этот случай? Это тоже характер самарский. Самара и до войны, и после неё трудилась на Державу. Забывая о себе. Это у неё в крови! На то она и столица, пускай и «запасная».

Самаре, самарскому характеру я обязана тем, что нашла себя в жизни, многое увидела, многому научилась… За это ей спасибо! Спасибо самарцам! Многократное!

 

Оглядывалась на храм…

Оба моих сына окончили политехнический институт.

Рома несколько лет проработал в Куйбышеве. Потом познакомился с москвичкой, приехавшей к нам в город. Женился и подался жить к ней в столицу.

Не прилеплялась порода Кириллиных к Волге никак.

А Коля, мой младший, — волжская душа. В отца. Без Волги, без рыбалки — будто и не он.

Он Рыба по гороскопу. Вот и говорит: «Куда ж мне, Рыбе, от большой воды? Никак нельзя отрываться!»

Вся моя жизнь, которая без Саши осталась, держится теперь на моём Коле.

Рома, если раз в месяц позвонит — и то хорошо! А Коля каждый день либо в обеденный перерыв заходит, либо после работы. А если не удалось зайти, то обязательно позвонит…

Иногда прибежит просто так. «Как хорошо-то, — говорит, — в нашей квартирке, побуду у тебя — как в детство окунусь своё! Молодею душой!»

Просит, чтобы я ничего не меняла без него в квартире. А я ничего после Саши и не меняю, сколько лет.

Сын сам кое-какой ремонт сделал к моему 85-летию. Доволен был больше, чем я.

* * *

В начале девяностых стали мы с Колей ездить к святым источникам. У нас в Самарской области их, оказывается, около трёх десятков. В село Ташлу Ставропольского района и в Свято-Троицкий храм, где хранится явившаяся когда-то людям бесконечно почитаемая икона Божьей Матери «Избавительница от бед», мы ездили ещё когда не было там ни стоянки для машин, ни столовой, ни гостиницы.

…В этом году в конце мая, перед самой Троицей, наконец-то выбрались мы с сыном в Утёвку. В Троицкий храм. Уже и туристический маршрут туда открыт. А мы так, своим ходом. Свободнее. Прочитали вашу тонюсенькую книжицу «Радостная встреча» о жизни безрукого и безногого художника. И потянуло побывать в Троицком храме — захотелось поболее узнать о Григории Журавлёве.

Я, может, и рассказываю так подробно о своей жизни потому, что поверила вам. Книга ваша помогает.

Ну вот.

Подъехали мы к церкви в Утёвке, а она закрыта. Что делать? Смотрим, молодой человек в простенькой одежде такой, траву косит. Вручную. Валки свежескошенной травы веером расходятся.

— Скажите, как нам побывать внутри храма?

Остановился, смотрит карими глазами открыто и внимательно. На смуглом лбу капельки пота.

— А зачем вам в храм? — спросил.

— Как зачем? Интересно посмотреть. Про безрукого художника Журавлёва читали вот с сыном, — отвечаю.

— Любопытствующих много, — сказал с лёгкой досадой человек с карими глазами. — Помолиться приехали? Или как туристы?

Я стушевалась под его внимательным взглядом.

— И помолиться, — говорю.

— Не видно, что помолиться. Вы же в брюках? Вы не в храм приехали. Когда подошли к храму, не перекрестились…

И тут только я смутно начинаю соображать, что этот, ещё молодой по сравнению со мной, человек не просто рабочий… И эта густая, как смоль, чёрная борода…

«В брюках»!.. Я просто замешкалась, когда подъехали, увидев большой амбарный замок на двери храма. Думала, неудачный день у нас получился. Ведь я же готовилась ещё дома. И юбку с собой взяла, и платок.

Сын рядом стоит с нерешительным видом.

А молодой человек:

— Я священник этого храма. Приезжайте в следующий раз в подобающем виде.

— У меня всё есть, только в машине, — говорю. — Я просто растерялась, увидев закрытую дверь храма.

— Откуда приехали? — спрашивает.

— Из Самары, — отвечаю.

— Тогда идите, приводите себя в порядок. Я в храме буду, только переоденусь.

Побежала я к машине. Вот неумеха!

Больше часа он с нами пробыл в храме. С виду требовательный, а оказался доступным таким. Много рассказывал о Журавлёве. Подарил нам открытки с его работами. К дому, где жил художник, к могилке его сводил.

Коля потом в удовольствие вместе с отцом Анатолием траву покосил вокруг храма. Её там целый стадион. Дочка священника принесла нам в цветных кружках чай, кое-что пожевать.

Когда отъезжали, я всё оглядывалась на храм. Крестилась. Давно у меня такого покоя и просветления на душе не было, как тут, в этой простоте. Такая она, наша Держава, — дом Пресвятой Борогодицы, Иерусалим Нового завета.

…Мне кажется: начнись моя жизнь с начала, ходила бы я по святым местам. Или жила бы где-нибудь возле, около монастыря. В простоте народной, со всем русским людом! Вместе, едино… Часто об этом думаю…

 

В рубашке нарядной…

На Волге широкой, на стрелке далёкой
Гудками кого-то зовёт пароход.
Под городом Горьким, где ясные зорьки
В рабочем посёлке подруга живёт.

Бывало, как запоют эту песню, я и встрепенусь! Последние десятилетия её не слышно уже… Не поют такие песни. Некому. Эта песня не только про город Горький. Народная она. Про народную реку Волгу, про жизнь нашу. Ей ни телевизоры, ни магнитофоны не нужны были. Лучшие песни наших лет были народными, как эта. Они сами пробивали себе дорогу к сердцу, без ходулей. Как изумительно пел её Георг Отс!

Был и другой её исполнитель — Владимир Нечаев. Нечаев жил в этой песне. У Саши был голос. И он часто пел «Сормовскую лирическую». Мне так и казалось всегда, что Владимир Нечаев и Саша Белозёров с одного волжского города, а может, с одной самарской улицы. Так всё было в их пении близко и знакомо сердцу. Каждый выдох-вдох в песне, каждая интонация — родная!

В рубашке нарядной к своей ненаглядной
Пришёл объясниться хороший дружок.
Вчера говорила, навек полюбила,
А нынче не вышла в назначенный срок.

Когда мы собирались за столом компанией, пели песни. Непременно кто-нибудь просил спеть Сашу «Сормовскую лирическую». У нас был свой Владимир Нечаев.

Была наша Волга, была своя проходная ТЭЦ либо завода, без которой мы не мыслили свою жизнь. Была наша Родина! Такая, которой уж и нет теперь…

…А утром у входа родного завода
Влюблённому девушка встретится вновь.
И скажет: «Немало я книг прочитала,
Но нет ещё книжки про нашу любовь».

Совсем недавно услышала, как поёт эту песню Олег Погудин, из молодых. Первый раз за последние лет двадцать слышала. Живёт песня! Спасибо. Может, не всё уходит бесследно?!

* * *

Я который год ношу в себе сопротивление, несогласие с тем, что сказал когда-то Державин:

Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдёт судьбы.

Уж больно безжалостно заявил классик!

Наивной выгляжу?.. Но ведь это и молодёжь читает… Ей жить и вершить!.. Я вот о чём, о жизни после нас говорю…

…Мы не исчезаем без следа. Раз я помню маму, тётю Веру, Сашу, Кириллиных, Таню Брусникину, друзей, то они — живы! И мы живы!

 

Как у родника

Коле захотелось побывать в тех местах, где жил, рыбачил и охотился Сергей Аксаков — автор книжек про рыбалку и охоту. Сын их читал несколько раз. Повесть «Записки об ужении рыбы» он ценил ещё и как память об отце, подарившем её ему в третьем классе. Охотником Коля не стал, но… «Записки ружейного охотника Оренбургской области» у него на полке стоит среди любимых книг… Сейчас-то мы далеко уже с ним не вырываемся. У меня камешки в желчном пузыре. Иногда сильные боли бывают. Врачи категорически против моих поездок, а операцию делать не решаются: «Сердечко слабенькое». А у кого оно сейчас при такой жизни железное? Я настаиваю на операции — они откладывают.

Мы с Колей наметили крайний срок: этой осенью избавиться от камней. Добьём врачей.

…Теперь у Коли машина с кондиционером. Разузнал он, как добраться до села Аксаково Бугурусланского района, мы и махнули.

И как хорошо получилось! Столько увидели мы. Село Аксаково основано было Степаном Михайловичем Аксаковым, дедом писателя. Аж в восемнадцатом веке.

Детство писателя прошло в этом селе. Это здесь ключница Пелагея рассказывала ему русские сказки. Здесь от неё он услышал историю про аленький цветочек. И записал эту сказку.

Я ходила, старая, не дыша. Всё было такое своё до слёз. И так было отрадно на душе. Как у родника!

* * *

…Оказывается, столько замечательных людей выпорхнуло из родового гнезда в селе Аксаково. Сам Степан Михайлович, дед писателя, жил во время восстания Пугачёва в Самаре, потом вернулся в село.

В селе Вишенки было имение Сергея Тимофеевича. Его сын, Григорий Сергеевич, не только был самарским губернатором, но и почётным гражданином города Самары. В этом году будет 195 лет со дня его рождения. В Самаре жила внучка Сергея Тимофеевича — Ольга Григорьевна.

…Недалеко от Аксаково в селе Державино стоит храм Смоленской иконы Божьей Матери. Храм построен в восемнадцатом веке на деньги Гавриила Державина.

Кто из нас не помнит со школы пушкинское:

…Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил…

Надо же, благословил будущего первого поэта России, можно считать, наш земляк! Раз когда-то Самара входила в Оренбургскую область.

В этой поездке мне стало не по себе, от того, что так мало знаю.

…В селе Языково покоится внучка Сергея Тимофеевича — Ольга Григорьевна. В Страхово — прах Григория Сергеевича, жены его Софьи и сына Сергея Григорьевича.

Как не почитать такую землю?!!

* * *

В наших с Колей планах на этот год побывать в селе Павловка на родине Алексея Толстого и в Гундоровке — у Гарина-Михайловского. Имена-то какие!

Я по-настоящему их открыла, когда уже подрастал мой Коля. Вместе с ним читала «Детство Никиты», «Детство Тёмы». Какое времечко было… Самое — моё!

 

В замочную скважину

Моей мамы не стало в 90-м. Она лёгкой сделалась к концу жизни, как пушинка. Мою стройную маму едва бы кто узнал из прежних знакомых. Ноги у неё согнуло колесом, стала она маленькая ростом.

Тётя Вера собрала все болезни. У неё болели сильно руки, глаза. Страдала желчно-каменной болезнью. И всё это на фоне сахарного диабета. Последние три года была на инсулине.

Мама ничем вроде и не болела. Пошаливало иногда сердце. Моя хрупкая, слабенькая мама просто износилась. Легла вечером спокойно спать, а утром не встала. Сердце остановилось во сне. Жила, никого никогда не обременяя, и умерла незаметно.

Прошло года два — и захотелось мне побывать в Ленинграде, в Санкт-Петербурге по-теперешнему. Посмотреть город, походить по его улицам.

* * *

Поехали мы с сыном Колей и дочкой его Ксенией.

— У вас бывает такое горячее желание — побыть там, где родились?

— Бывает, — отзываюсь я. — У меня родители жили недалеко от Самары. Я частенько бываю в родных местах.

— И в доме, где родились, бываете?

— Конечно. Там живут чужие, не родственники — Абдряшитовы.

— Не русские?

— Татары. Мясум Тагирович и Файля Исмаиловна — однокашники моего брата. Очень гостеприимные. Когда прихожу, всегда принимают с радостью. Недавно горе у них случилось. Умер зять. Хороший был человек. И врач хороший.

— А у меня всё по-другому с моим домом.

Ещё когда готовилось торжественное открытие мемориала в память о погибших ленинградцах, в мае 1960 года, мы с Сашей собирались поехать, но у него с отпуском не получилось. Так всё и откладывали.

…Приехали. Удалось удачно устроиться в гостиницу.

Сразу направились в первый день на Пискарёвское кладбище — самое большое захоронение жертв Второй мировой. В ста восьмидесяти шести братских могилах покоятся 420 тысяч жителей города, погибших от голода, бомбёжек, и 70 тысяч воинов — защитников Ленинграда.

Больше всего умерло в зиму 41-42 годов — около двадцати тысяч.

Я видела, с каким лицом читала моя внучка перед входом на кладбище текст на мемориальной доске. Там указано, сколько с сентября 1941 года по январь 1944 года на город было сброшено авиабомб, выпущено снарядов. Сотни тысяч. Трудно представить…

Десятки тысяч убитых и раненых.

Более шестисот тысяч человек умерли от голода. Больше почти в пять раз, чем жителей города Новокуйбышевска. Пять городов таких!

Мне и то трудно было видеть эти сдавливающие сердце строки… Трудно враз вообразить масштаб содеянного…

…Встретиться с Игорем Кириллиным ни у кого из нас желания не было. Знала я от Ромы, что большой артист из него не получился. Был директором музыкального училища какое-то время. Потом, уж не знаю, кем работал. Я у Ромы не интересовалась больно-то.

* * *

Как только город на Неве не назывался. Санхт-Питер­сбурх — при Петре, ещё Санкт-Петербург, Петербург, потом Петроград, затем — Ленинград. С 1991 года — Санкт-Петербург снова. А для меня он Ленинград на всю жизнь мою.

К новому-старому названию «Самара», которое вернули городу в том же 1991-м, сразу привыкла. Не привыкла — сроднилась. А вот к «Санкт-Петербургу» — никак!..

* * *

К концу третьего дня, когда пробежкой побывали в Эрмитаже, в Исаакиевском соборе, возникло у меня, не утерпела, желание зайти на нашу квартиру на Серпуховской. Посмотреть! Живы ли наши печки с изразцовой плиткой, которые я нет-нет да и вспоминала в Самаре? Как всё теперь там?

* * *

…Вошли в подъезд, поднялись на нашу лестничную площадку — сердце запрыгало в груди. Коля тронул за руку:

— Мам, успокойся.

— Да я ничего, — говорю.

— Ничего, — пищит внучка, — у тебя лицо, как не твоё, — белое-белое…

Смотрю на дверь. Наша дверь, ещё довоенная. Только перекрашенная в более светлый коричневый цвет. И звонок другой.

Ладно. Нажимаю на звонок. Не сразу отозвались. Видно, кто-то шёл из дальней комнаты.

— Кто там? — прозвучал хрипловатый немолодой голос.

— Откройте, — прошу, — мы здесь до войны жили. Это наша бывшая квартира, — зря я, конечно, сказала слова: «наша бывшая квартира». Можно было бы по-другому…

За дверью — молчание.

— Глянуть бы одним глазом… — чувствуя какую-то свою вину, попросила я.

Отозвались за дверью не сразу:

— Мой отец эту квартиру получил на законном основании. Какие могут быть вопросы? Он освобождал город…

— У нас нет вопросов. Мы всего лишь, — поспешил мне на выручку Коля, — посмотреть…

— Я только что выписался из больницы, мне трудно всё это. Оставьте в покое, — уже более твёрдо прозвучало за дверью.

Послышались удаляющиеся шаги.

Мы безнадёжно переглянулись.

Я всё больше и больше начинала чувствовать нелепость своей затеи. Внучка потянула меня красноречиво за рукав.

И тут я неожиданно для себя, к изумлению своей внучки, нагнулась и прильнула к замочной скважине.

— Бабушка, ты что? Подглядывать нельзя! Стыдно…

Мне было не до неё. Я видела в большом длинном коридоре нашу мебель. Наш книжный шкаф! И массивное кресло, которое я тогда, в холодном 42-м году, не осилила разломать на дрова для буржуйки.

Ксюша нетерпеливо дёргала меня за руку.

Я выпрямилась.

— Какой смысл им открывать нам? — нелепо произнесла я. — У них своя жизнь.

В голове крутилось: «Мне ещё повезло: я увидела кусочек своей прежней жизни. Пусть хотя бы так — в замочную скважину!»

Мы вышли на улицу и подались к метро.

* * *

…Потом-то, когда в компании сына ребята пели:

По несчастью или к счастью,
Истина проста:
Никогда не возвращайся
В прежние места…

Думала: может, так и есть. Так правильнее…

А у меня — моё. Нельзя жить всю жизнь с необрезанной пуповиной… Верно. Но… Слов не подберёшь, чтоб, что чувствую, сказать…

* * *

…После того случая с «замочной скважиной» меня ещё крепче потянуло на наши волжские просторы.

Стала я Самару осознанно воспринимать, как свой дом. Единственный. И так хочется, чтобы он был уютным.

Начали мы с Колей и внучками собирать вырезки о Волге, нашей Самаре, Жигулёвской кругосветке, Самарской Луке…

Столько нового открылось нам. Успеть хотя бы часть посмотреть…

Есть, конечно, и горестное в теперешнем нашем знании. Но куда от этого деться? Стоит ли прятать голову в песок?

 

Все всё знают…

…Вот возьмите из моей подшивки о Волге. Или давайте я сама прочитаю: «Что-то неизмеримое, вечное и питающее. Русским Нилом мне хочется назвать нашу Волгу. Придёт время, и бассейн Волги сделается территорией такой же цветущей, хлебной и счастливой цивилизации, как и побережье великой африканской реки».

Это написал Василий Розанов.

Как только ни называли нашу Волгу. В древности — Ра, то есть «щедрая». Арабы в средние века дали ей имя Итиль, что означает река рек. Нынешнее название — Волга — вроде бы финское, означает «светлая, священная».

 Волга — центр России, где проживает почти половина населения нашей страны.

…Когда-то мы с Сашей прошли на лодке до Астрахани. А в середине восьмидесятых уже с Колей, сыном, на теплоходе «Валериан Куйбышев» проплыли до устья Волги. Смешанное чувство. И радостно, и горестно от увиденного. Хотя что больно-то увидишь с борта теплохода. Но и этого хватило. И не по себе стало…

Все всё знают. И какая Волга была до вмешательства человека, и какой стала после создания рукотворных морей на Волге. Сколько водилось и добывалось рыбы прежде, чем река из могучей полноводной превратилась в цепь водоёмов со слабопроточной водой. Сколько было вырублено леса перед затоплением плодородных площадей, сколько затоплено населённых пунктов… Всё более-менее известно…

…Теперь стоячая вода, потеряв способность к самоочищению, не только не может давать человеку силы для жизни, для выживания — она становится антисанитарным водоёмом. Вот вам и морской свежак, о котором писал самарский поэт. Когда ещё под натиском собственной неразумности начала заболачиваться наша жизнь…

Сейчас Волга молит о помощи! А мы видим, слышим… И только говорим… Дела нет!..

Мне, кажется, понятно, почему только говорим. Слишком уж много наворочали, возомнив себя всемогущими. Теперь в бассейне Волги более сотни гидроузлов воздвигнуто. Это водохранилища, плотины, каналы. Река не река уже, а соединённые друг с другом водохранилища. Шутка ли: только на самой реке, не считая притоков, сооружено восемь плотин.

Взять бы и спустить некоторые из них! Допустим: Куйбышевское, Саратовское… Вернуть естественное состояние реке. Но никак теперь этого делать нельзя! Уже как-то что-то сформировалось, живёт по своим теперь законам. Вернуться к прежнему — такое же получается варварство, как необдуманное строительство водохранилищ без расчёта последствий.

Вот и идут дебаты. А река гниёт…

Ладно бы только с главной нашей рекой так поступили. С самой нашей жизнью, с укладом её — то же самое. И вперёд неведомо как идти? И назад нельзя!..

Как хорошо, что одумались в своё время в 70-х годах и отказались от полоумной затеи повернуть северные реки на юг. Взбредёт же такое в голову. Так же вот теперь бы корёжило всех от последствий затмения в собственных головах…

…Порой вздрогну. Покажется, что Волга знает всё про нас. Всё помнит. Терпение у неё такое… И судьба… Она свидетель…

…Что бы теперь сказал о нас, о Волге нашей Розанов? Сравнил бы с африканцами?

Говорю так, а у самой перед глазами увиденное с сыном Колей. Не на Волге, на младшей сестре её — реке Самаре.

Только мы в тот раз подъехали к Сорочинскому водохранилищу, сразу я почувствовала что-то неладное. Метров на пятьдесят влево-вправо у плотины поверхность воды словно кипит. Пригляделись: подлещики, распухшие от глистов, в агонии бьются, пытаясь уйти в привычную глубину. И не могут. Обречены. Запруда сделала своё дело…

…На наших глазах двое из местных подъехали на мотоцикле. Не обращая на нас никакого внимания, один из них черпаком с длинной такой ручкой, войдя по колени в воду, начал черпать сразу по два — по три полукилограммовых и более рыбин. Другой деловито набивал уловом большие, какие бывают у «челноков», сумки. Мы подошли поближе.

— И куда товар? — спросил Коля.

— Куда? — легко отозвался тот, который с черпаком. — Сегодня воскресенье. На рынок!

— Можно разве? — ужаснулась я. — Солитёрные они…

— Можно. Мы и для себя. В СВЧ-печку — и всё нормально! Обычное дело.

«Обычное дело»… Они уехали, а мы всё стояли ошарашенные.

…Не верю я, что подобное станет обычным. Не могу представить, чтоб так загнила наша жизнь…

 

Быстрины

…До самой пенсии проработала я в энергетике. Вначале на ГРЭС, потом на Безымянской ТЭЦ, на Самарской, позже в энергонадзоре. Около сорока лет была счастлива замужем. У Тани Брусникиной восемь, у меня шесть внуков и правнучек. Больших должностей не занимали. Но у нас была любимая работа. Хорошие семьи. Мы обе знаем этому цену.

…Свои блокадные восемь месяцев по-прежнему я забыть не могу… Что ни делай…

Хлеб для меня и сейчас не просто еда либо часть бутерброда. Хлеб — основа всему. Режу я его тоненько-тоненько. Например, «Бородинский» или «Дарницкий». Люблю есть ломтики просто так. Без ничего! Чтобы ощутить тот вкус и аромат, которого не хватало в блокадную зиму.

Сентиментальной старушкой стала. Мама моя не была такой. Она и в старости не хлюпала носом.

…Часто, как наяву, слышу её ставший глуховатым голос:

Свирель запела на мосту.
И яблони в цвету!..

* * *

Этим летом правнучка моя Вера приезжала из Германии погостить. Вышла замуж за немца. Живут в Мюнхене.

Когда ехали по Волжскому проспекту, Коля — её дед показывает на старенькое, обшарпанное здание бывшей столовой ГРЭС и говорит:

— Вера, вот здесь твоя прабабушка Оля трудилась в сорок седьмом году подсобной рабочей.

Вера искренне так удивилась:

— Бабушка! Как ты могла? В этой развалюхе, подсобницей? Ты такая у нас интеллигентная…

Смотрю на неё… И теряюсь: не глупая ведь. Совсем не глупая. А что говорит?

Другая жизнь настала… Песни другие, кино — другое…

…Спохватишься вдруг: нет рядом сверстников… Обмолвиться бы с кем душевно…

…И через столько лет слышится молодой Блок:

Смотри, какие быстрины,
Когда ты видел эти сны?..

* * *

Вчера, когда вы ушли от меня, был звонок из администрации района. Власти определили порядок: таким, как я, попавшим под блокаду Ленинграда, выделять на похороны по двенадцать тысяч рублей.

Спасибо, конечно.

Но вот беда: не готова я пока помирать…

Обветшала, а от жизни не устала…

Пожить охота!..

г. Самара,
2015 г.


____________________
1   Транец — здесь сиденье на корме лодки.
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную