Александр МОЖАЕВ (Хутор Можаевка, Ростовская обл.)

Рассказы

 

Вот приедет Ванечка
Зал ожидания
Чиканы

ВОТ ПРИЕДЕТ ВАНЕЧКА

Старуха жила одна. За собой не следила: грязные лохмотья, разного фасона обувь, нечёсаные клочья волос из-под косынки…

Худая, сутулая, с глубоко ввалившимися глазами на изжёванном морщинами лице, она, опершись на длинную сучковатую палку и что-то нашёптывая сама себе, днями стояла у своей изгороди.

Изгородь, окружавшая её усадьбу, была из срубленных терновых кустов, которые старуха укладывала так, что самые колючие ветки выпирали наружу, и от этого вся усадьба походила на сорочиное гнездо.

Сараюшки во дворе одряхлели и рухнули, и всё живое хозяйство старухи - коза Машка, с пяток кур да петух жили с ней в доме. Дом тоже валился. Одна сторона его уже по самые ставни вросла в землю, единственное окно было дыряво, из пробоин торчали почерневшие, грязные тряпки. Крыша давно утратила свой первозданный вид и походила, скорее, не на крышу, а на копну навоза. Старуха из года в год складывала на неё объедки, подстилку из-под козы, просто бурьян. Всё это в беспорядке скапливалось, гнило, порастало травой и даже мелким кустарником.

Председатель уже много раз посылал к старухе колхозных плотников, но, едва они преодолевали терновую преграду, старуха заступала им путь.

- Ах вы, бессовестные? Чего заявились? А? Чего вы забыли тут?.. - трясла она своей палкой.

- Ремонт кой-какой сделаем, Родионовна... - оправдывался старший из плотников – Мишка Потапов.

- А кто вас просил? Кто просил сюда?

- Да мы разве...

- .Как только стыда хватило явиться? Не нынче – завтра Ваня приедет. У него рук нет? У мово Вани руки золотые. Золотые! Так вот не трясутся, как у тебя, Мишка. Мой Ваня сам мастер... Сам дом поправит... И ворота выстроит...

Плотники усмехались и уходили.

Подруг у старухи не было. Да и какая с ней дружба, если к ней не подступиться? Ладила старуха с одной лишь соседкой, одинокой и молчаливой Карповной, к которой ходила за водой.

Когда старуха была помоложе, за три рубля в день и харчи нанималась пасти хуторской скот. Бывало, пригонит стадо на обеденную дойку, на плечах вязанка дров - пастуха не видно. Ухнет этой вязанкой о землю, свалится на неё и отдыхивается, пока бабы не отдоят. Отдоят - вновь скотину в лес гонит и вновь дрова на себе несёт. "Как оставить, полдня насбирывала, а вдруг кто упрёт...” Так, навьюченная, весь день и проходит.

Потом силы оставили старуху, пасти часто она не могла. К ней обращались всё реже, а вскоре и совсем перестали. Так и отошел её приработок. Старуха всё больше и больше уединялась и делилась своими горестями и радостями с козой Машкой, курами, а то и сама с собой.

Спать старуха укладывалась поздно - далеко за полночь, поднималась рано - лишь светлел восток и чётче проступали стволы яблонь за окном, поэтому многие в хуторе думали, что она вовсе не спит.

Поднявшись, старуха первым делом осматривала изгородь: "Не повредил ли кто?" - и, если находила в ней брешь, старательно залатывала её, кого-то ругая и кому-то грозя вполголоса.

- Ишь, наладились... Вот приедет Ванечка, он вам закажет разорять... Ванечка ворота выстроит...

Первой, ещё в потёмках, мимо старухиного дома спешила на дойку Лидка Полковникова, уже немолодая, но всё ещё незамужняя "дева", успевшая к своим сорока годам нарожать Бог знает от кого шестерых ребятишек.

- Сучка полковая пошла, - сообщала из-за изгороди старуха.

Лидка лишь хмыкнет, но промолчит и лица не повернёт: "Ещё чего не было - с дурой связаться..." Идёт, как и не слышит.

А старуха всё ворчит, ворчит ей вслед, вспоминая все похождения, все грехи её, и так до тех пор, пока на дороге не появятся другие доярки. Старуха угадывает их по голосам, называет каждую по имени и тут же даёт краткую характеристику. Девчата громко смеются, разговаривают, делая вид, что не замечают старуху.

Потом шёл на работу Витька Кравцов.

- Крава-дурачок пошёл, - вновь сообщала старуха. – Это Нюська-то ему не такая была? Нюська - работница... А Валька? Валька не такая? Он лишь такой... Ему б Лидку Полковую...

- Заглохни, дура, - отзывался Крава.

- Ему Лидка Полковая пара, а он хорошим жисть портит...

- Заглохни, пока по чердаку не получила...

- Грози-грози, - кивает старуха. - Ваня приедет, он с тебя пух обобьет-то...

Светало. Заря всё расплывалась и расплывалась по небу, окрашивая в свой цвет крыши домов и макушки деревьев. В это время обычно шёл на работу председатель колхоза Ерохин. Заметив старуху, он здоровался.

- Ишь, пузо колышется, - отмечала та. – В колхоз приехал бычком зимованым, а щас уж не вздышит. Как жеребый идёт…

Ерохин ускорял шаг.

Мишка Потапов шёл в свою плотню, когда уже было совсем светло. Мишка часто запивал, и на время запоя от него уходила жена. Мишка обнашивался, чернел, но работу не бросал, как не бросил и пить.

- Мишка-пьяница пошёл, – говорила старуха.

- А, Родионовна, всё дежуришь? – весело щурился Мишка.

- Жену пропил?

- Жену? А кому она надо, моя жена. Найди клиента, я её за литру самогона вместе с валенками отдам, - смеялся Мишка.

- Дурак… Ты уже схудал весь…

- А ты, Родионовна, хорошеешь всё. Хоть замуж отдавай!

- Ваня письмо прислал, - улыбается вдруг старуха. – Обещает приехать.

- Ну-у, к такому делу не грех бы и бражку заквасить.

- И-ди-и! Одно на уме… Жену пропил…

… Потом возвращалась с дойки Лидка Полковникова. Она раньше всех отдаивает, к детям спешит. Если слышит за километр – визг, крик, плач… значит дома всё в порядке. Но не дай Бог тихо, тут у Лидки душа замирает: «Не случилось ли чего?..»

  - Лидуня, как дела на личном фронте? – весело окликает Мишка.

- Ваших много полегло!.. – смеётся Лидка.

- Сучка полковая пошла… - комментирует старуха.

  «Послать её, что ли?..» - думает Лидка.

- Чем только и сманывает мужиков – ни зада, ни переда, - не унимается та.

- Я и Ванечку твоего сманю, - смеётся Лидка. – Только юбкой вильну – побежит как приписанный!

- С… на тебя хотел мой Ванечка, - спокойно отвечает старуха и даже смеётся тихонько.

Лидка уходила, а старуха ворчала и ворчала что-то ей вслед.

Близился полдень.

В полдень мимо старухина дома идёт на речку хуторская ребятня. Ещё издали, завидев старуху, они начинают свистеть, кричать ей, крутить пальцами у виска:

- Гля, гля, Козина-дурочка уже ждёт... Козина, ты ждёшь нас?

- Дураки... - отвечает старуха.

- Козина, Ванечка не приехал?

- Приедет... повырывает вам...

- Эй, ребя, - кричит самый бойкий из мальчишек - Клавки Хворостяновой сын. - Атакуй её камнями!

- Идите, идите, хулиганы…

- Козина, Козина, Козина-Стрекозина? - орут ребята, и сухие глудки грязи летят в старуху.

- Ну, блядюжата, я вас щас... - хватая палку, лезет через изгородь старуха.

- Кутя-кутя, кутя-кутя, погоняйся... - хохочут ребята и подступают ещё ближе.

Старуха пытается хоть одного достать своей жердью, но они крутятся вокруг, хохочут в восторге.

- Кутя-кутя, погоняйся, кутя-кутя... - летит в старуху сухая грязь и рассыпается у неё на голове.

Визг, крики со всех сторон.

Вот и старуха швыряет камни, но ребята ловко уклоняются от них.

- Козина, Козина, Козина-Стрекозина... Кутя-кутя, погоняйся...

Старуха выбивается из сил и отступает за свою изгородь, преследуемая мальчишками. Самый бойкий из них даже дёргает её сзади за юбку.

Однажды старуха изловчилась и хрястнула шустряка по спине жердью.

- Ай-ой-ой-ой!.. – от боли изгибаясь и крутясь на месте, заскулили тот.

Клавка Хворостянова, заслышав скулёж своего сыночка, выбежала на улицу.

- Я тебе, подлюке, голову оторву… Я тебе за сыночку… - кричала она старухе.

- Оторви, оторви, - кивая Клавке, улыбалась старуха. – Ванечка приедет…

- Да я тебе за своего сыночку… - разоралась Клавка.

- Грози, грози, сучка. Ванечка всю породу вашу выведет…

Охрипнув, Клавка бежала в сельсовет.

- Принимайте меры… Я не позволю дитя калечить… Я ей сама управу найду, если мер не примете.

- Что ты, Клавка, ведь больная старуха! – говорил председатель.

- А, больная? Если дура, так всё позволено? Ладно, ладно, я её вылечу… Я за своего сыночка… - хлопала она дверью.

От злости, бессилия, от обид старуха никогда не плакала. Только плотнее сжимала губы, подолгу смотрела куда-то за горизонт и шептала про себя что-то. Но обиды её были недолгими. Наступали холода, ветер гнал по улице палые листья, ребята не появлялись у её дома, и она скучала.

Вечерами старуха доставала из запылённого сундука пару носков, связанных из козьего пуха, вышитую, но уже пожелтевшую от времени рубашку, галифе синего сукна, изрядно посеченные молью. Всё это она раскладывала на крышке сундука и часами рассказывала козе и курам, как приедет скоро её Ванечка, что дорогой он поизносился, а она приоденет его да принарядит.

- Ванечка исхудал дорогой, а мы ему молочка, а мы ему - яичек, пышечек ему испечём да и поправим худобу, - говорила она.

И куры согласно кокотали, и коза кивала старухе...

А утром всё повторялось: первой шла на дойку Лидка Полковникова...

- Сучка полковая пошла, - сообщала старуха.

Потом шли остальные доярки... Шел Витька Кравцов, Мишка Потапов... Потом начинался день…

Умерла старуха а самые морозы. Натопила печь, да и прикрыла верха, чтоб тепло не ушло. Так и угорела вместе с курами и козой.

Когда выломали дверь и вошли в дом, едва разыскали её в полумраке, свалившуюся за сундук и окоченевшую там. Крысы уже успели обгрызть её уши, щёки и нос.

Председатель сельсовета пообещал пятьдесят рублей тому, кто похоронит старуху. И охотники нашлись.

Витька Кравцов и Мишка Потапов сбили гроб, постелили в него соломы и, уложив старуху, отвезли её бричкой на кладбище.

Земля была мёрзлая, поэтому глубоко не копали. Выкопали, лишь бы скрыть гроб.

- Что, помянем? - предложил Мишка, когда работа была кончена.

- Куда ж денешься - обычай такой, - согласился Крава.

Выпили. Посидели немного молча.

- А кто ей этот... Ванечка? - вдруг спросил Крава.

- Да муж, наверное, - подумав, сказал Мишка.

- Ну-у, муж… Кому она, дура... Может, сын где бродяжит?

 

- Я слыхал, вроде муж. Вроде, как на войне его... Вот она и зачудила с тех пор... А вообще-то, всякое говорят…

 

ЗАЛ ОЖИДАНИЯ

Поезд мой опаздывал на четыре часа. Было за полночь и я терял надежду на отъезд. Спать на холодных, жёстких лавках я не умел и воспаленными от усталости глазами ошалело смотрел на высокие стены зала, увешанные “халтурой” заезжих художников. На одной из картин жёлтые поля пшеницы, голубое небо, жаворонок и влюблённые, на другой - синий пруд, зелёное небо, лебеди и… влюблённые. Я рассматривал эти «пейзажи», досадовал и грустил.

Зал ожидания, подобно пчелиному улью, тихо шелестел разговорами.

-...А как же, отдала. Всё до копейки, упаси Бог с ими спутаться...

- ...Ты меня президиумами не попрекай. Гавкать меньше надо. Я вот не заедаюсь, потому и...

- ...В сорок третьем рванулись Миллерово брать, а тут немцы... - слы шал я обрывки чужих разговоров.

Высокие двери вокзала беспрестанно распахивались, впуская внутрь клубы зимнего холода и окоченевших людей, и выпуская к подходящим поездам дождавшихся счастливчиков.

Недалеко от меня два старика, разложив на скамейке харчи, тайно вы пив по стопке водки, неторопливо ведут разговор:

- ...Оставили им промежуток на Красновку, они как пыхнут туда, а мы...

Шумит проходящий товарняк, обрывает слова:”... Немцы... Наши...” Но вот грохот колёс дальше, стёкла убавляют звон, и снова чётче слышатся голоса.

- ...Цепи пленных пустили... Кто на тех пленных смотрел... Всю зиму вороньё трепало, собаки по хуторам кости растаскивали. Весной, как отта яло, позакопали. Всех доразу, и немцев, и наших, которые с пленных. Всем одна честь, одна яма...

По холодному залу ожидания, подпрыгивая на вывихнутых ногах, передвигался калека. Руки его были также неестественно вывернуты. Он поочерёдно подходил то к одному, то к другому из ожидающих и плачущим сиплым голосом говорил:

- Представляешь, какая сволочь?.. Сижу на скамейке у автовокзала - сто метров отсюдова. Вон там, сто метров… - указывал он в тёмное окно. - Подходят. Морды красные... А я что - сижу. “Давай деньги”. Я денег не дал. Вот у меня деньги, - калека выгребал из кармана горсть измятых рублей и трёшек, показывал. - Вот деньги. А я не дал. А с чего я буду деньги давать, я им что, должен?! Здоровые такие, морды красные... Один залез в карман, часы вынул... Вот отсюдова, во внутреннем кармане часы у меня лежали… и пошли себе. А что я им сделаю? Я ж их не догоню...

Калека идет дальше, останавливается в другом конце зала.

- Да пошёл ты, - слышится оттуда. - Ходишь тут, побираешься.

Калека движется по залу, на лице гримаса готового заплакать ребенка.

Его останавливают старушки, разложившие на сумках сало, хлеб, солёные огурцы.

- Сижу у автостанции...

- Присаживайся, поешь, милый, - подвигаются старушки.

- Нет, что я нищий, мне пенсию платят, - обиженно плачет калека. - Мне только вот...

- Ну шёл бы домой, зачем тебе здесь. Здесь всякого сброда, гляди, ещё и прибьют.

В зал, поигрывая дубинкой, зашёл озябший милиционер, младший лейтенант. Он опытным взглядом пробежал по рядам, отыскал пьяного, и скоро его куда-то поволок.

- А что я делал?.. Что я делал?.. - роптал тот, не оказывая сопротивле ния.

- Много разговариваешь. Ну-ка, вперёд!

Какая-то старуха, позвякивая сумкой, полезла по углам, извлекая оттуда бутылки. По тому, как легко она обнаруживала товар, можно было понять - специалист со стажем.

Люди выходят и заходят. Дверь почти не закрывается. Холод. Оледене ли крайние лавки. Но не смолкает, шелестит разговор.

Напротив меня пожилая хохлушка который час ворожит желающим на картах. Молодой армянин сел от скуки проверять судьбу.

- Я скажу - завяжу. Слухай! Вот дама пик. Нехорошая дама. Она тебе всё брешет. Говорит: люблю тебя, а сама - Бог весть что на уме. Есть такая дама? Что молчишь, есть?!

- Думаю... Какая из дам... Есть, навэрное.

Рядом коротающая время толпа любопытных.

- Ну, что там ему выпало? Дам шесть нагадала?

- Ему, если на всех ворожить, пять колод не хватит...

- А дома ждёт тебя известие и удар, но ты не пужайся.

-Я нэ боюс.

- Вот эта дама тебе принесёт. Она всё время думает про тебя...

- Любыт?

- Ни, просто думае. Вот эти вертихвостки: пик та хрест, воны так: при ихав и добрэ, радые, уихав - забыли. А эта помнит.

- Может, чем наградил? Ха-ха... - шевелится толпа.

- Удар тебе принесёт эта дама. Известие и удар доразу.

- Да, эта принесёт, знаю, - соглашается армянин.

- Вот, я не брешу, я скажу - завяжу, болезнь ждёт тебя. - Чем болет?

- Не пужайся. Это, может, и не болезнь, как принято, а вот душой хво рать будешь, тужить.

- Да, буду, наверно.

- Вот, карты не брешут. Я как дома раскину - удар. Дед обязательно карусель мне устроит. Разу не пропустил.

- Да, он у тебя молодец. Он, и гадать не надо, - не пропустит.

- Не говори так. Раз раскинула - всё добре, и он является тверёзый и всё добре. Слова дурного не сказал...

Гремит товарняк, дребезжат стекла, тонут в шуме голоса. И потом вновь возвращаются, заполняют зал отрывками фраз, плачем ребёнка... Вот уже два часа, как плачет ребёнок. Молоденькая мама, не зная что делать, как его успокоить, ходит по залу, трясёт на руках живой свёрток.

- Может, глянул кто... народу вон скоко, - шепчутся всё ещё не управив шиеся с едой старухи.

- А что хитрого... Вот помнится случай...

- Да что там глянул. Голодный - вот и кричит. Цицку боится на людях достать. Корми! В этом деле сраму нет.

- Не берёт... - всхлипывает молодая мама.

-...А я денег не дал... Вот здесь, в этом кармане часы у меня лежали...

Вновь вошёл лейтенантик, поиграл дубинкой, побродил взглядом, не нашел пьяных, заскучал.

В левом углу зала, уронив друг на друга головы, спали парни в потрё панной, грязной одежде.

- Э, бродяги, - тронув одного из них дубинкой, окликнул лейтенант.

Парни лениво приподняли головы.

- Куда едем?

- Москва-Воркута.

- Гляди, чтоб не проехали.

- Угу.

- Гу-гу… Документы есть?

- А что, вокзал обокрали?

- Документы показывай.

- А мы не на самолёт. Тут так ездят.

- Это те, кто ездят, а не ночлежку устраивают.

- Какую ночлежку, начальник? Ты что гонишь?.. Поезда ждём.

- Ждёте… Вы тут каждую ночь огинаетесь. Какой поезд?

- Ростов-Новосибирск.

- Билеты.

- Ты что - контролёр? Мы ещё в поезд не сели.

- Билеты!

- По прибытии билеты дают.

- Стоп. Какой, говоришь, поезд, - Ростов - Новосибирск? Так он же ушёл давно.

- Ушёл? Следующего ждём.

- Следующий завтра.

- А мы не торопимся, подождём до завтра.

В другом углу вповалку спали цыгане. Лейтенант подошёл к ним. Но с цыганами поговорить не удалось. Они устроили такой дружный галдёж, так выразительно обложили его на своем скором языке, что он поспешил от них отвязаться.

И вновь шелестит разговор.

- Тётка, мне погадай.

- Погодь. Больше трёх раз нельзя. Нехай полежать карты, потом пово рожу.

- …Говорят, деньги давай.

- Тут босотвы вон скокова, разве милиционер за всеми усмотрит. Иди, а то ещё чего заберут.

- Товарищ милиционер!

- Ну что тебе ещё?

- Я ж вам рассказывал... Забрали часики…

- Где ж я тебе их найду, часики?

- Что ж мне делать теперь?..

- Нечего отираться у вокзалов. Шёл бы домой.

- Не поможете?

- Там не мой участок. Иди в горотдел заявляй, или... назад к автостан ции. Там наряд закрёпленный обходит. Дождёшься - к ним и обращайся. Их участок, они за него и отвечают.

- Их пока дождёшься - совсем разденут.

- Шёл бы домой...

Гремит товарняк. Всё глохнет в шуме и звоне. Потом прорывается плач ребёнка, обрывки разговора.

- ...На шесть часов... расписания...

Чётче, чётче.

- Не бойся, я не цыганка - денег не возьму, а правду наперёд знать бу дешь, може, от беды упряжу... Я скажу - завяжу...

- А нашто крест сняла?

- Да разве ж Господь дозволит, чтоб при нём ворожили...

Часы бьют три часа ночи. Боль в суставах, резь в воспалённых глазах.

- ...А чего я им деньги давать буду, что я, должен?.. А они... Вот тут во внутреннем кармане часы лежали... Что я им сделаю?.. Я ж их не догоню...

Лейтенант вновь нашел пьяного, поволок за шиворот через зал.

- А что я, что? - кричал тот, упираясь. - Кто сейчас не спит? Ну ладно, ладно, пошли... Я вам сделаю...

На семь часов опаздывает мой поезд. Я уже теряю окружающих, не слышу, что нагадала очередному клиенту моя хохлушка, и даже не замечаю плач ребёнка. Отупел. Только калека всё ещё подпрыгивает у меня в глазах.

- Представляешь, какие сволочи... Часы...

- Ты уже задолбал всех. По чану дать тебе?… - сонно ворочаются парни в левом углу.

- А что я сделал?..

- Что тасуешься?..

Калека подпрыгивал дальше и скоро в другом конце зала я узнавал его голос. Он не просил подаяния, не попрошайничал, напротив, даже оскор блялся, когда ему что-нибудь предлагали. Наверное , ему хотелось, чтоб его пожалели, а мы раздраженно отворачивались.

 

ЧИКАНЫ

Хутор, в котором я родился и провёл своё детство, стоял глубоко в степи, обочь больших дорог. Когда-то в нём проживало более тысячи душ народа. "На воскресных службах в церкви негде было стоять", — рассказывала бабушка. Потом расказачиванье, раскулачиванье… Храм приспособили под свинарник, и Господь навсегда забыл об этом месте.

Сейчас хутор уже исчез. Осталась от него лишь гряда кредяных бугорков, петляющая вдоль Терновой балки, заросшее бурьяном кладбище, да ещё присказка, живущая в моём сердце:

Куркин — славный хуторок,
Чёрт по балке разволок.

…Присказка, и картинки моего детства…

 

Каждый краёк в хуторе имел свое прозвище: Кобели, Матрёновка, Бугаевка… Наш куток звали Чиканами. Это прозвище прилипло к нам из-за двух старух Чиканих, проживающих по соседству с нами, в крохотном флигельке, подаренном им колхозом.

Мы жили в большом, но уже покосившемся от времени курене. В семье нас было трое: я, моя мать и бабушка Дуня. Отца я не помню, он утонул пьяным в колхозном ставке, когда я был ещё слишком мал, чтобы помнить.

Напротив нас — усадьба деда Орла. Орёл жил один. Ещё в коллективизацию его со всею семьёй ссылали в Сибирь. Там от болезней погибли жена и все пять его дочерей. С Орлом я крепко дружил. Когда-то он научил меня вязать к леске крючки и в зиму ставить на зайца петли. Бывало, пристраивает петлю на тропе и приговаривает:

— Гляди, покуда живой… Вот так! Понял… чем дед бабку донял?

— Понял…

— То-то ж…

Правда, нрава Орёл был крутого, и, если что было не по нём, он меня лихо налаживал, и я, обиженный, уходил. Но уже на следующий день он весело щурился из-за своего плетня:

— Санько, табаку хочешь?

— Не хочу…

— Что так?

— Баба лупить будет…

— Вот беда с твоей бабкой… Кабы не она — щас бы и закрутили… Ладно, будя тебе сопеть, пошли зайца снимать.

И я, забыв про обиды, тут же бежал к нему.

Справа от нас в обшарпанной, немазаной хатёнке жили сёстры Чиканихи. Старшая Шурка и младшая Лидка. Обеим уж под восемьдесят. Бабушка Дуня рассказывала, что до революции были Чикановы из беднейшей семьи. Отец — пропойца, мать — потаскуха, ни кола ни двора… Росли девки полуголые, злые, часто дрались между собой в кровь. Над ними смеялся весь хутор. Потом — революция. Глядь — они в комитете бедноты первые активистки. Постриглись, красные косынки повязали, преобразились: смотрят сурово, с вызовом. В то время их вся округа боялась — не до смеху стало. Кто когда плохо глянул, не то слово сказал — всё вспомнилось. Они решали: кого выселять, кого миловать. Сами, с шайкой уполномоченных, и кулачили, сами чужое добро делили.

Шло время. Минула пора рушить, нужно было что-то строить, а на это у сестёр тяму не было, — породочка, она верх при любой власти берёт, и скоро те, кто был поразбитней и хватче, оттёрли их на третий план. Но и по сей день, вспоминая их былые заслуги, Чиканих на всех собраниях неизменно сажали в президиум. Там, от гордости и чувства своей значимости, они преображались и походили на античные скульптуры.

Замужем Чиканихи никогда не были, детей не имели, жили одни, в нищете и грязи. По-прежнему не ладили между собой и бились чуть ли ни насмерть. Верх брала Шурка, но с годами она стала сдавать, и одно время её здорово колотила Лидка. Потом Лидка занемогла, и Шурка вновь брала верх.

Ни одного дерева в Чикановом дворе не было. Когда-то под их окном рос куст дикой смородины, но и его Шурка вырубила.

— Зачем же ты смородину погубила? — говорила ей бабушка Дуня. — Хоть ягоду б когда съела, а так…

— Там, что ни ночь — сидит кто-то, караулит… — голос у Шурки дребезжащий, тягучий.

— Да на что вы сдались кому?

— Сдались… Кажен вечер гляжу — сидит…

Одно время подрабатывали Чиканихи тем, что пасли хозяйское стадо. Харчи им собирали раздельно, платили порознь, но и без того сёстры находили повод, чтобы изодрать друг друга в кровь. Что они не могли поделить — одному Богу известно, только дня не пройдёт — обязательно передерутся, поделят стадо — и в разные стороны. Видят хуторяне: стадо идёт, выскакивают встречать, а это лишь половина стада — Шурка пригнала, другую половину ещё часа два выглядывают, — пока Лидка пригонит.

Но со временем силы их угасали, и приработок этот отпал.

Огород сёстры не сажали, ни кур, ни другой какой живности не держали, — жили на скудную пенсию да на то, что из жалости кто-либо подаст. Давали всегда врозь: отдельно для Шурки и для Лидки отдельно. Не дай Бог, не деля дашь — обязательно передерутся, при этом верх возьмет Шурка и всё присвоит себе.

Бывало, Шурка пробегит по хутору, разживётся чем-либо и тащит два добрых вьюка. Унести одновременно их не может, оставит один, а другой несёт настолько, чтоб первый с глаз не пропал, потом этот ставит, — за первым вертается. Так по очереди и перетаскивает.

— Что, ведьма, не сдохла ещё, побираешься? — окликал её Орёл.

— Ты вперёд подохнешь… — хрипела в ответ Шурка.

— Дуй, дуй… Вон другой оклунок упёрли уже…

Чиканиха не отзывается, но на всякий случай всё же оглядывается на своё добришко.

— Орёл, ну что ты к ним цепляешься всё? — ругала его бабушка Дуня. — Сколько лет прошло, чего вспоминать… Их уж наказало обеих — убогие…

Мне часто доводилось ходить к Чиканихам. Печёт мать пышки, — кликнет меня.

— Отнеси, Сашка, а то подохнут с голоду.

Несу каждой в отдельной посуде. Стучать — не достучишься. Не скоро за дверью проскрипит Шуркин голос:

— Кто-о?

Представляюсь.

— Чего тебе?

— Мамка пышки прислала…

Долго гремят засовы, потом приоткроется дверь.

— Эта голубенькая чашка - тебе, а с цветочками - Лидке… — распределяю я, как учила мать.

Чашки исчезают за дверью, снова гремят засовы, и затем, вместо благодарности:

— Иди… Плошки посля занесу…

В этой их закрытости была какая-то тайна, разжигавшая моё любопытство, и я через щелочку в занавеске тихонько подглядывал в их хату. Ничего особенного — грязный, наверное, годами неметёный пол, в центре, осевший на подгнившую ножку, заваленный немытой посудой, картофельными очистками и крохтями стол, табурет, лавка, у небелёной печки сундук, на котором спит Шурка, да заваленная лохмотьями кровать Лидки в дальнем углу. Там, где обычно висят по домам иконы, почерневший от копоти и паутины, весёлый портрет Ильича.

— Это главный их чёрт, — объяснял мне Орёл, когда я делился с ним своими наблюдениями. — У них такой порядок заведён: прежде, как на беду ходить — Ему молятся.

Изумленный таким разговором, я тут же принёсся домой.

— А Орёл говорит, что Ленин вовсе не Ленин — чёрт, — задыхаясь, выпалил я бабушке Дуне.

— Что ты, что ты… — испуганно озиралась та. — Забудь, что он тебе приплетал. Он, Орёл, с ума выжил, вот и мелет что попадя. Забудь про такое…

И потом уж сама себе:

— Лечили его, лечили — не пособилось — всё тот…

Зимой в домике Чиканих был лютый холод. Бабушка Дуня уверяла, что у них холодней, чем на улице. "Топют одним бурьянком, а дрова незнамо зачем берегут, — говорила она. — Их, дров тех, уж столько скопилось, что половина погнила, а они всё — бурьянком…"

В большие холода Лидка приходила к нам греться. Тихо, чуть ни в шёпот, жаловалась на Шурку:

— Кричит на меня, ногами топочет: "Ты мне не родная, — маменька тебя нагуляла…" А я гляну, гляну карточки — точная папенька. Ну прямь точная, токо што усов нет. И чего она брешет такое?

— Ты не слухай её — мало ли чего она несёт. Знай себе своё и не спорь, а то ишо она тебя лупить станет, — научала Лидку бабушка Дуня.

Следом за Чиканихами жили Васюки: пьяница дядька Сашка и его рыжая тощая жена Мотюня. Это уже край хутора.

Слева от нас чистый, весь в цветах, дворик бабы Аксюты. В чисто вымытых окнах — белые занавески, наличники выкрашены в голубенький цвет, оттого, всегда выбеленный её домишко походил на новую игрушку.

Аксюта — ровесница бабы Дуни, и они дружат. Когда-то Аксюта была монашкой, жила в девичьем монастыре в Старочеркасской станице, но потом монастырь, как "рассадник мракобесия", разорили. Она вернулась домой, но образа жизни не изменила — так и осталась монашкой, даже одежда её была на манер монашеской: чёрное до пят платье, чёрная, прикрывающая лоб, косынка.

За Аксютой, если выглянуть из нашего проулка, можно было видеть лишь дом деда Проявы, — остальные терялись за поворотом.

Частенько Орёл посылал меня:

— Санько, ну-ка, выбеги, глянь: чи не идёт у Проявы дым из трубы?

— А чего ж ему идти — лето.

— Глянь…

Гляну — и правда дым. Значит, Орлу к Прояве пора.

— Баба, отчего Проява печь в лето топит? — спрашивал я бабушку Дуню.

— С чего ты придумал, кто ж её в эту пору топить станет?.. И без того дыхать нечем.

— Топит — дым вон валит.

— А-а, дым… Это у Проявы часто такое. Соберутся у него Устиновы да Минаи, Черенок прихромает, Орёл… полчане все. В карты бьются, побаски рассказывают да курят в печку — вот он и дым. — говорит бабушка Дуня и тут же удивляется сама себе: — Это ж скоко нужно скурить, чтоб дыму-то стоко?..

Вслед за Орлом тайком пробираюсь к Прояве. В  дом не вхожу; затаюсь на открытой веранде, которую по старинке Орёл называет рундуком. Слушаю.

- …Мне те часы сам Великий Князь Михаил преподнёс на смотре… И случилась с ими беда – грюкнул я их где-то в походе, и стали они трошки вперёд забегать… - угадываю я голос Проявы. – Прибыли мы в Варшаву – рекомендуют мне одного часовщика, мол золотой мастер – любой ход подладит… Ну раз такое дело – к нему. А тот варшавский жид оказался такая шельма… Возьми да и обдури меня. Золотую оправу снял, да взамен ей из красного пятака и сварганил схожую. Я ж подмену углядел – давай уличать его в злодействе. «Что ж ты, иудина душа, казака обираешь? Вертай прежнюю одёжу на место!» А тот хитренько себе улыбается и вроде недопонимает, о чём речь. Ну как никакая беседа с ним не ладится, решил я выручать свой урон. Сгрёб в чувал его будильники, все, что под руку попались, взвалил на коня, еду тихонько к своим, с досады аж зубами лязгаю… А энтот негодяй, замест того, чтоб усрамиться своей подлости, в полицию полетел… Вот слышу – цокотят следом. Я, конечно, мог постегать их на месте, но не стал, какая ни есть – власть. Но и сдаваться нельзя. Где это видано, чтоб казак ляхам отдавался?! Стал уходить. А будильники грюкотят… Достаю один. Как дам перед ними!.. Тот как заделенчит, пружины во все стороны выпучились - кони на дыбки… Дальше ухожу. Только меня достают, я следующий им под ноги… И так, пока до своих добрался – всё выкидал. Один вот только и остался, и досе тикает…

- Орёл, расскажи, как ты мадмазелей воспитывал, - просит Трифан.

- А-а-а… - морщась, машет рукой Орёл, но скоро сдаётся. – Был такой случай… - задумчиво покряхтывая, признаётся он. – Дело в Питере было, прямь в канун заварушки…

Я уже знаю, что «заварушка» по Орлу, это Великая Октябрьская…

- Вбегает наш есаул, - продолжает Орёл. – Лица на нём  нет, перепужанный до смерти. «Тут, говорит, братцы такое дело – бабы голые порт осадили. Люди в смущении по пароходам сидят, выйти наружу стыдятся. Надо какся деликатно спровадить гражданочек тех, чтоб народ не конфузился…» - «А чего им надобно, мадмазелям тем?» - спрашиваем его. – «Да может статься так, что и не мадмазели они вовсе… - отвечает загадками есаул. – Лязби какиесь…» - «Это как?» - «Это, братцы, они с мужиками жить не хотят.» - «Так зачем же тогда заголяться? Вон, Аксюта наша тожеть не дюже мужиков хочет, так её и силком не разденешь…» - «Вот и пойми их…» Ладно, выехали на место. Стоят барышни на причале, всё своё добро напоказ выставили, красным плакатиком машут. Даёшь, мол, в свободной России свободную от предрассудков любовь. Есаул и шепчет мне: «Ты, Орёл, самый обходительный среди нас, к тому ж,  кавалер трёх Георгиев – не сдрейфишь. Побеседуй как-либо с ими, пусть чешут отсель.» Подъезжаю я к им, и как можно ласковей и деликатней завожу разговор. Тут, мол, не баня, барышни, обувайтесь и топайте куда-нибудь, не смущайте моего жеребца. Нет, не уходят. Я тогда по-другому. Решил присрамить их. Сегодня, говорю, день такой… Успение Пресвятой Богородицы. В церквах колокола бьют, а вы с такими делами… Тут одна – самая жопастая, как подскочит ко мне и говорит…

Озираясь, Орёл переходит на шёпот, и я уж не слышу, что ему сказала «жопастая».

- Да ну, так прямь и сказала?!. – сокрушается Проява.

-Так и сказала… - кивает Орёл, и крестится на Святой угол, что в обыденной жизни случалось с ним не так часто.

- Ну и?.. – торопит Проява.

- Рассердился, да на том и прекратил их митинг…

- Что ж ты  им такого сказал?

- А чего им расскажешь… Потянул одну да другую плетюганом, так с их дерьмо и пошло рулём…

- Обосрались, что ль?!

- А ты как думал! – с уважением взглянув на Орлову руку, отвечал за него Трифан.

 

Аксюта часто гостила у нас, иногда из жалости ходила кормить Чиканих.

— Куда правишься, Ксюта? — окликал ее дед Орёл.

— Да вот девок проведаю, молочка отнесу… — отвечает та, словно оправдывается.

— Им с под бешеной коровки молочка надо…

— Шура совсем плохая, наведаюсь… — голос Аксюты робок и тих.

— Нездоровится ведьме…? Ступа, видать, ночью не заводилась… — ворчит Орёл, но Аксюта уже прошла, и разговор обрывается.

Доглядывал Аксюту её племянник Паша, незаметный, тихий, как девочка, парень. Паше уже под сорок, а он всё ещё не женат. Когда мне было лет пять, рыбалить меня отпускали только с условием, если со мной пойдёт Орёл или Паша. У Орла вечно случались неотложные дела, а Паша был добрым и мягким, какие б дела его не держали, стоило мне поканючить над ним — уступал.

Однажды, едва мы закинули удочки, я выдернул килограммового линя и тут же скомандовал:

— Пашка — домой!

Паша, на ходу сматывая удочки, едва поспевал за мной, а я, заходя в каждый двор, обошёл весь краёк, даже к Прояве умудрился завернуть, хоть и было не по пути.

— Глядите, что я поймал!.. Во-о!!! А Пашка — ничего!.. — докладывал я.

Все "ахали", восхваляли меня, Мотюня даже обещалась сообщить в газету, и только один Орёл умудрялся обидеть. Едва я открыл рот, чтоб поделиться своим успехом — тот уж щурится:

— У Пашки отнял?

Я настолько оскорбился, что даже не стал оправдываться пред ним, молча хлопнул калиткой, ушёл к себе.

Орла так и не согнули годы — ходил прямой. "Как штык", — говорили в хуторе. На худом лице его большие, выбеленные сединой усы, левый глаз постоянно прищурен — результат давнишней контузии, и оттого кажется, что он всё время усмехается, даже когда не в себе — похоже - весел.

— Орёл, ты дюже старый? — спрашивал я.

— Хо. Не новый, — отвечал Орёл. 

— А чего ж ты не гнёшься тогда? Баба Дуня тожеть не дюже новая — вон как скрючилась…

— Я, Санько, николаевскую палку проглотил в своё время, — отвечал старик.

Ошалевшими глазами смотрю на Орла: как он мог проглотить эту "николаевскую палку", и где она там у него размещается?

Несмотря на свои годы, Орёл всё ещё трудился в колхозе. В осень и зиму, когда утихали полевые работы, вязал мётлы, плёл корзины; летом работал водовозом. Работа сезонная, нетрудная, но поспевать надо. Ещё затемно запрягал он старого, как сам колхоз, мерина Потапа и ехал с бочкой на водокачку, оттуда развозил воду по степным бригадам.

— Орёл, бери Сашку с собой, — просила бабушка Дуня. — А то ему заняться нечем — чертуется с угла в угол, путается в ногах. Там хоть дорогой займёшь его.

Должно быть, Орлу бывало скучно в пути, потому, если меня удавалось поднять — брал с удовольствием.

— Что, Санька, едем трудодни зароблять? — щурился он.

— Едем, — сонно кивал я.

Но скоро свежий воздух прогонял дремоту, и я донимал Орла бесконечными вопросами.

— Орёл, а зачем ты один живешь? — спрашивал я.

— Чего ж один, а Потап?..

— Потап — лошадь, с ним не поразговариваешь.

— Хо, — ещё и как поразговариваешь. Он все слова понимает.

Иной раз такое мне понарассказывает…

— Ну пусть расскажет. Пусть!..

— Он на людях стыдится. Как одни — его не переслухаешь.

— Брешешь ты всё, Орёл, — заподозрив обман, обижаюсь я.

— Хо, не веришь? Дело твоё… Таких, как Потап, не сыскать. Я им даже не правлю, куда надо — туда и идёт…

Смотрю на Орла — правда не правит; Потап сам, где надо, поворачивает, где надо, останавливается.

— Зачем ты тогда здесь? Потап и без тебя управляется.

— Хо, то верно, я ни к чему - так, абы ему веселей было.

— А Потап твой?

— Чей же ещё? Мой.

— А ты его купил? — текут бесконечные вопросы.

— Ну а то не лупил… Лупил. Думаешь, отчего он умный такой… — весело щурится Орёл.

— Купил?! — кричу я.

— Говорю же — лупил, как его не лупить. Его если не лупить — сам на тебе ездить станет — до того умный… — продолжает насмехаться старик и тут же переключается на Потапа:

— Ну, халява, шибче пошёл, а то до ночи с тобой, умником, не управимся…

Некоторое время едем молча. Обидевшись, я смотрю, как попыхивает пылью, убегающая под колёсами земля, как ложатся под ветер ковыли на краю балки, как, вереща, кружат в вышине кобчики, как падают в блестящие на солнце колосья ячменя жаворонки, и как качаются на высоких соцветиях душицы шмели.

"Правду бабушка говорит: "язва - Орёл", — думаю я.

Но скоро я начинаю скучать и забываю обиду.

— Орёл, отчего б тебе Аксюту не засватать? — опять докучаю старику.

— Хо, может Шурку Чиканову? — встрепенувшись, щурится тот. — Шурка мне ближе подходит по характеру.

— Шурка непутёвая, ты её не любишь — Аксюту сватай.

— Хо, Аксюту… Мне её и через усадьбу хватает… Я какся ей говорю: "Ты Ксюта, в Бога веруешь, я тожеть верую, и крестюсь, и молитвы по ночам шепчу, а всё не в прок". — "А какой прок тебе нужен?" — "Никакой благодати — одни страдания да печаль". — "Благодать на Небесах ждёт, а здесь терпи, страдай и молись — всё тебе там зачтётся". Во какое завернула, а ты говоришь: сватай её. Этак с ней до самых "небес" благодати не дождёшься. Я ей тогда и сказал: "Я, Ксюта, здесь стоко перетерпел — пятерым мученикам хватит, но если ещё и Там мне страдать доведётся — отыщу, и такое тебе задам за напрасное терпенье…"

— Не отыщешь, — говорю я Орлу. — Вы там по разным местам будете. Аксюта святая, — она в рай попадёт.

— Да-а… то так… С Чиканами дорога мне… — соглашается тот.

— Орёл, а зачем ты на Чиканих такой злой? — меняется наш разговор.

— Они ж ведьмы! Ты разве не знал? — без всякого прищура отвечает тот.

— Это как?.. — изумлённо шепчу я.

— Ночами на мётлах летают, — просто объясняет Орёл.

— У них же всего одна метёлка, я видел, и та разломатая.

— По очереди гоняют — метёлку и затрепали… Думаешь, чего они меж собой бьются — метёлку не поделят.

— Ты б новую им связал.

— Хо, новую… И так спасу нет, — пусть старую добивают.

Такие разговоры у нас случались чуть ли ни каждый день. Если какой-то из моих дурацких вопросов был Орлу не по душе, он мог его и не расслышать, а то и вовсе сменить разговор; нахмурится да как рыкнет:

— Ну, что ты судомишься?.. Шило там у тебя в жопе? Не ёрзай! Разве ж мать настачится на тебя одёжки — штаны до дыр проелозил…

Я обижался и на какое-то время умолкал.

 

К вечеру у Васюков собирался весь краёк: сходились встречать коров. У Мотюниного двора большая куча брёвен. Когда-то их привёз Сашка, затевал колоть на пластины, чтоб потом ставить сажок для свиней, но до этого дело так и не дошло. Лежат брёвна который уж год — мхом поросли. На них и собирается наш народ. Рассядутся поудобней — последние новости сочиняют. Наилучший мастер этого жанра — сама Мотюня. Она знала не только то, что уже случилось, но и всё, что непременно должно произойти.

— Ой, бабоньки, что вам сейчас расскажу!.. — начинала она каждый свой выход.

Сашка являлся поздно, когда основные новости были уже свёрстаны и обсуждены. По обыкновению, он был навеселе, а иной раз Орлу приходилось запрягать Потапа, чтобы доставить Сашку домой. Только появится на бугре — все уж гадают: дойдёт — не дойдёт.

— Что-то шибко его кидает, может, идти запрягать? — говорил Орёл.

— Погодь, глянем, как дальше посунется, может, ещё и дотянет… — оживала  публика.

А сама Мотюня, зажмурившись, запевала:

Вот кто-то с горочки спустился,

То верно милый мой идёт.

На нём рубаха с петухами

Одета задом наперёд.

Сашка тяжело ухался на брёвна, переводил дух.

— Вот так, грохнется, как полено, и ни один чёрт его не берёт, — жалуется Мотюня. — Какой хороший человек уже б убился давно, а этому — хоть бы што. Сашка в долгу не оставался, пытаясь неуклюжими руками обнять Мотюню, запевал:

Приди ко мне, хорошая, приди ко мне, любезная,

На весь куток известная, как хлорофос, полезная.

— Шёл бы ты, «полезный», ночевать, — говорит Мотюня и тут же продолжает, как уже о ком-то постороннем: — Он за что ни возьмётся — нет толку, не хозяин — прорва, а руки из жопы растут.

— Как это нет толку? — шевелится на брёвнах Сашка. — Двух сынов, дочку какую сделал, и нет толку?..

— Да ты разве участник там, я, может, без тебя их поделала, тебя и близко при этом не было.

— Это ж какое ангельское терпение нужно иметь, чтоб сносить эту чёрту?.. — сам себе удивляется Сашка. — Вот вырвусь на недельку-другую к какой-нибудь вдовушке, хочь чуть отдохну от тебя…

— Куда-куда вырвешься? — всплескивала руками Мотюня. — Хоть при людях не грозись, а то я скажу, какой из тебя вырывальщик до вдовушек…

— Та я чего и говорю: отдохнуть…

Аксюта на брёвнышки не приходила. Вместо неё встречал коров Паша. В разговорах он никогда не участвовал, от кем-то оброненного крепкого слова краснел и держался всегда в стороне. Мотюня задалась целью женить его, подыскивала в других хуторах «подходящих» девчат. Паша послушно ездил на смотрины, но там как-то всё не склеивалось: то девчата его не хотели, то сам он бежал от них. Наконец, нашла ему Мотюня в соседнем районе разведёнку с двумя детьми. «Славная бабочка, из себя справная, самостоятельная — не абы что, а хозяйка – так золотая», — нахваливала она. Поехал Паша, познакомился, да на диво всем, сразу же и засватал. Теперь весь наш краёк ждал свадьбы.

— Когда ж перевозить будешь?  — торопили Пашу.

— Ныне нельзя, — отвечал Паша. — Петров пост. Вот на Петры и Павлы разговеемся — тогда…

— Пока годить будешь, она себе нового кавалера сыщет, — щурился Орёл.

— Не сыщет, — отвечала за Пашу Мотюня. — Там уже сладил всё.

— Ну а ты, Павло, хочь примерял-то?

— Как это?.. — терялся Паша.

— Вот те раз, жаниться надумал, а как примерять — не знаешь. А можеть, она неподходящая тебе.

— До свадьбы нельзя о таком и думать, — отвечала опять Мотюня.

— Ну, это что кота в мешке брать.

— Глупости… — робко возражал Паша.

— Глупость — на авось уповать, — не унимался Орёл. — Тапочки хреновые покупаешь, какие месяц носить, и то примеряешь, чтоб не тёрли, не давили или не болтались… а тут такое дело: на всю жизнь - и без примерки…

Паша краснел и молча уходил с брёвнышек.

— Орёл, ну что ты встреваешь?! — ругала его Мотюня. — У парня только слаживаться стало, а ты с этим…

— Да без «этого» разве ж сладится?.. — отвечал Орёл.

 

Умерли Чиканихи зимой, в тот год, когда я пошёл в школу. Первой заподозрила неладное Аксюта. Она приносила сёстрам есть, но так и не смогла достучаться. Выломали дверь и нашли их окоченевшими в холодной комнате. Хуторские старухи пошли хлопотать над телами покойниц и, когда открыли сундук, чтобы найти чистую одежду, ахнули. Сундук чуть ни доверху был наполнен всяческой драгоценной утварью: серебряные кресты, ложки, чашки, подсвечники, золотые кольца, серьги, цепочки… лежали в нём вперемешку. Чистой одежды так и не нашли, пришлось принести свою.

Решено было послать в сельсовет Пашу, чтобы он заявил о случившемся властям. Против этого был один Сашка:

— Мы их всем кутком кормили — давно уж этот сундук отработали, — говорил он. — Не надо никуда заявлять. Его если в дело пустить — до конца дней поминать можно. Отпоём как-либо и без властей…

— Господь с тобой, Сашка, — испуганно шептала Аксюта. — От этого и так сколько горя… Бедные-несчастные девоньки, это ж надо так наказать себя… Не приведи, Господь, никому… Всё тлен и прах, тлен и прах… — причитала она.

Прослышав о случившемся, потянулся к Чикановой хатке весь хутор. Один Орёл не пришёл. Щуря свой левый глаз, он весело окликал проходящих:

— Ну что, не прикопали ещё?

— Куда  торопиться — дня не прошло, — отвечали ему.

— Во как, а смердят, что неделешные.

— Что ты, Орёл, грех так злобиться на покойных, — укоряла его бабушка Дуня. — Сам скоро там будешь…

— А я и не собираюсь здесь засиживаться, — мне туда поспешать надо, — отвечал Орёл.

— Это ж что за срочность такая?

— Хо. Погляжу, как сучек этих черти на сковородках разогревать будут.

Пока Паша ходил за властями, часть сундука всё-таки растащили. Даже бабушка Дуня тайком принесла серебряный именной портсигар, на котором красивым  витиеватым почерком было выгравировано: «Казаку 10-го полка Орлову Ивану Савельевичу, за боевые заслуги. Август 1916».

— Отнесём окаянному — его память, — сказала она.

Вечером мы отнесли портсигар Орлу.

— Хо! — весело сказал он. Подержал портсигар на вытянутой руке, словно прикидывая его вес, и вернул нам.

— В яму им киньте, пускай прочхаются там…

Пришлось бабушке Дуне портсигар отнести обратно.

На следующий день Сашка большой деревянной лопатой разгреб на кладбище снег и разметил место на одну широкую яму.

— Им надо б врозь копать, — робко заметила Аксюта.

— Ничего, поладят как-либо, чай не чужие… — не скоро ответил Сашка, которому лень было копать две отдельные ямы.

А на девятый день после Чиканих неожиданно помер Орёл. Когда мы вошли  к нему, он, со скрещёнными на груди руками, неподвижно лежал на деревянной кровати. Рот его был приоткрыт, а левый глаз, по обыкновению, прищурен, и от этого мне казалось, что в губах его по-прежнему шевелится знакомая всем усмешка.

В правом углу, в золотистом свете лампадки, необычно, словно в пасхальный вечер, сияли украшенные бессмертниками иконы. Мне даже почудилось, что архистратиг Михаил улыбнулся мне.

— Надо ж, как негаданно помер, — говорили одни.

— Год високосный на исходе — вот на стариков и мор, — шептались другие.

И один только я знал: помер Орёл специально.

Когда Орла хоронили, я не утерпел и тихонько сказал матери:

— Вот теперь задаст он им… Кто ему  там помешает…

Мать больно стиснула мою руку, но ничего не сказала.

 

Вот и всё, что осталось в памяти от моего детства, — эти картинки да присказка, придуманная неведомо кем:

Куркин, славный хуторок,
Чёрт по балке разволок.

 

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную