Юрий ПЕРШИН (Курск)
НОВЕЛЛЫ О Е. И. НОСОВЕ

Из книги «Измерение друзьями»

Вместо предисловия 

Свое предисловие я пишу уже после того, как была написана основная часть моих воспоминаний. Не все можно «разнести» по тем полочкам, как мною было задумано.

Я невольно начал вспоминать: где и когда я был вместе с Евгением Ивановичем, и оказалось, вместе мы бывали немало. Три или четыре раза - на писательских съездах, причем однажды жил вместе с Евгением Ивановичем и Петром Георгиевичем Сальниковым в одном номере. Точнее, спал у них в третьей комнате на громадном диване, не удосужась прописаться. Бок о бок с ними жил в гостинице академии ЦК КПСС во время одного из последних писательских съездов. Так же рядышком я, Детков и Еськов, жили с Евгением Ивановичем в Киеве на празднике славянской письменности, и в Воронеже на писательском выездном пленуме…. И воспоминания мои потянулись ниточка за ниточкой...

Помнится, однажды я как-то удачно припомнил в разговоре то ли какое-то историческое событие, то ли дату, и кто-то из ребят подивился. А Евгений Иванович отмахнулся: «Это свойство памяти». Не размышление, мол. Позволю себе использовать это «свойство». Хотя… чего греха таить: воспоминания будут клочковатыми.…

Я не Виктор Чалмаев и не Владимир Васильев, критики, которые о творчестве Носова написали объемные книги. Об их добротности судить  не берусь. Знаю, что в чалмаевском труде Евгений Иванович разочаровался. Моя роль скромнее: я был участником многих бытовых ситуаций жизни. Но в воспоминаниях обычно подстерегает то, что раньше шутливо именовали: «Я и Ленин». То есть, собственное «Я» выпирает больше, чем человек, о котором пишешь.

Конечно, хотелось написать так, как будто рассказываешь во время беседы, даже несмотря на то, что бытует фраза: «Тот, кто пишет так же, как рассказывает, даже если хорошо рассказывает, то пишет плохо»... Я старался писать, как умею, о Носове и о тех его друзьях, которых уже нет с нами.

Мне хотелось бы прочитать о Евгении Ивановиче все, что написали и еще напишут Михаил Еськов, Владимир Детков, Иван Зиборов, Владислав Павленко, Валерий Мазуров и многие другие, жизнь и судьба которых так или иначе была связана с Евгением Ивановичем Носовым. Многое могли бы добавить Николай Шадрин и Борис Агеев, они, представители как бы «второго призыва», появились в окружении Носова позже.  Я писал так, как виделось и как запомнилось мне. Другие видели и знали не меньше меня. И поэтому, быть может, расскажут свое.

 

У Бориса Агеева есть блестящее эссе «Человек уходит…» с подзаголовком «Мотив Конца Света в повести Евгения Носова «Усвятские шлемоносцы»». Я перечитал это эссе в январском номере курского журнала «Толока» за 2003 год, и оно мне понравилось еще больше, чем при первом прочтении. На мой взгляд, это добротное и глубинное исследование. Когда это произведение было опубликовано впервые, еще при жизни Евгения Ивановича, мы спросили у него: понравилось ли оно ему. Как человек не религиозный, он сказал: «Это не обо мне»...

Сказать-то сказал, но тут же самолично включил эссе в «Книгу о Мастере».

 

И еще одно дополнение.

Был у Евгения Ивановича очерк «Ради нескольких строчек в газете» - гимн журналистской обязательности и ответственности. Но «правда факта» несколько разнится от литературного образа. Случилось так, что через много-много лет нас - писательскую организацию -  «повязали» дружбой с селом. В очерке Евгения Носова как раз и рассказывается, как он туда ездил за материалами для газетной полосы. Он сразу сказал: «А поближе «друзей» найти не могли? Я туда однажды ездил на лыжах от Рыльска и чуть не замерз. А ваш Максимов (бывший председатель колхоза), хоть он и дважды Герой Социалистического Труда,  даже не покормил, и ночевать не оставил, а я ведь в ночь от них уходил».

Я к чему это? Что кое-что все-таки нуждается в наших комментариях и дополнениях.…

 

И вот уже появились первые публикации воспоминаний. И обнаруживаются первые неточности. Вот некоторые замечания: пушка Евгения Ивановича была не «сорокапятка», как пишет один автор, а 57-мм, длинноствольная, противотанковая (см. документальный очерк «Слово о сержанте Борисове»). И ранен он был не шрапнелью, а осколком.

И еще мне не верится, чтобы Носов спрашивал у другого автора, находясь на Городищенском холме, хоть тот и был местным жителем: откуда татары шли? Такие вещи он знал отлично. Предполагаю, что он мог спросить только с подтекстом: а ты-то хоть знаешь, откуда татары шли?..

  Начало

Впервые я познакомился с Евгением Ивановичем в коридоре «Дома книги», у дверей нашего Союза писателей. Я еще был студентом, участвовал в ежегодном семинаре молодых литераторов, меня на нем похвалили, рекомендовали мою рукопись к изданию, и Носов меня с этим поздравил. «Слышал, слышал, - сказал он, - поздравляю.… Заходи в гости, поговорим», - пожал мне руку и назвал свой адрес. Он жил тогда в домике на улице Ломоносова.

Но в домик этот я попал через год. Меня позвал с собой наш старейший и ведущий поэт, мой учитель в поэзии Николай Юрьевич Корнеев. У Евгения Ивановича был гость, поэт и музыкант Лев Николаевич Одиноков, военпред одного из курских заводов. Носов и Корнеев, видимо, и собирались поговорить о стихах Одинокова. Но когда Евгений Иванович увидел меня, он хитро улыбнулся и сказал Корнееву: «Николай, а вот Юра на свеженького, послушает его и свое мнение скажет». И они спихнули на меня этого «начинающего». Моим разбором он, несмотря на нашу дружбу, недоволен до сих пор, хотя прошло с тех пор почти сорок лет, да вдобавок он стал моим соседом...

 

После окончания института я уехал работать в Рыльск, потом меня забрали на шесть месяцев в армию, на уборку урожая в Оренбуржье. Когда я вернулся, Евгений Иванович с некоторым неудовольствием спросил: чего я не писал ему писем? Стыдно было признаться, что не писал я потому, что стеснялся  неуверенности по части написания «не» и «ни».…

У Евгения Ивановича была большая переписка, но о своих корреспондентах, кроме известных писателей Астафьева, Белова и Распутина, он особо не высказывался. Ему писали о своих болях и бедах страрооскольцы прозаик Николай Харченко, поэтесса Татьяна Олейникова и другие. Однажды Татьяна Олейникова написала Евгению Ивановичу письмо отчаянья. У ее мужа были большие неприятности по работе, он находился под следствием, и кто-то из начальства требовал, чтобы она от него отказалась. Евгений Иванович у меня спросил: знаю ли я такую поэтессу. Я сказал, что знаю, нас поэт Николай Сидоренко вместе представлял на странице в «Литературной России». И тогда Евгений Иванович прочитал мне небольшой отрывок из ее  письма. Письмо было таким горестным и страстным, отвергающим всякий компромисс, не говоря уж о предательстве по отношению к любимому, что у меня даже выступили слезы. И он тут же меня попросил: «Ты напиши ей для поддержки, от себя, а я буду действовать по своим каналам. Потом ей сам напишу». И добавил, постучав по письму пальцем: «Это святое…».  Я ей, конечно же, написал, и мы  долго с ней переписывались.…

 

Благодаря Евгению Ивановичу  познакомился я и с поэтом Иваном Лепиным. Родом Ваня был из поныровского села Красивка, а жил тогда в Перми, работал в тамошнем издательстве. Вначале он прислал Евгению Ивановичу свою книжечку стихов, а тот  позвонил мне и спросил, не хочу ли я познакомиться с таким приятным для него поэтом? Я, конечно, согласился, тем более, что о нем слышал от его троюродного брата, тоже поэта, Владимира Конорева….

Вскорости Ваня прислал мне свой сборник. А потом, кажется, в «Литературке», появилась несправедливая реплика на его стихи. Все дело в том, что, работая редактором, он нажил врагов. А человек он был рисковый. Могу судить по такому факту: из года в год Пермское издательство выпускало к маю месяцу миниатюрный сборник «Весна Победы», Иван был его составителем. Когда мы подружились, он выкинул из сборника Долматовского, а вставил моё стихотворение…. Такое не прощается….

И Евгений Иванович меня попросил, чтобы я откликнулся на ту реплику. Перефразировав Дм. Минаева, я написал, что «только в свите у Мамая мог быть подобный рецензент». Мой отклик напечатан не был, да я на это и не надеялся. Зато с Ваней завязалась у нас вначале переписка, а потом и дружба.

Иван Лепин умер там, куда его звала душа - в Коренной пустыни, послушником монастыря. Ваня был сирота, в отрочестве учился в ФЗО, которое тогда располагалось в монастырских зданиях. Когда монастырь начали возрождать, Ваня вернулся на родину. У него было больное сердце.

Возвращаясь к переписке Евгения Ивановича, скажу, что чаще писали ему с жалобами представители разных враждующих литературных группировок. Евгений Иванович как-то сказал Володе Молчанову, - он еще не был секретарем белгородского союза: «Я письма из Белгорода боюсь открывать, того и гляди, какой-нибудь таракан выскочит»….

 

После Рыльска и армии в Курск я вернулся с женой Маргаритой Константиновной, которая со временем стала лечащим врачом Евгения Ивановича и другом, если судить по количеству подаренных ей книг и картин, написанных Евгением Ивановичем.

 

Один раз я был в родовом доме Носовых в пригородном селе Толмачеве. Мы ездили туда проведать и посмотреть по медицинской части тетушку Евгения Ивановича. Основным доктором была Оля Еськова, а мы с Мишей Еськовым советчиками и консультантами.

Как-то зимой он позвал меня: «Поедем к Мише, ему телеграмма из журнала, что рассказ берут. Мы собирались на рыбалку, но, видимо, дадим отбой». Миша дома сидел в рыбацкой одежде, был у него и еще один рыбак, преподаватель медицинского института Юрий Петрович Скосарев. После такого известия рыбалка была отложена.

Рассказ, правда, напечатали только через несколько лет, да и то, кажется, в  другом журнале. Он надолго стал визитной карточкой Михаила Еськова.

 

Скорбные встречи

Памятен мне один вечер, когда я встретил Евгения Ивановича и Михаила Николаевича Еськова. Они шли стремительным шагом, почти бежали. Спешили в больницу с каким-то редким и дорогим антибиотиком к отцу Носова, Ивану Егоровичу, который умирал от перитонита после прободения язвы. К горькому сожалению, антибиотик не помог. С Евгением Ивановичем спустя много лет случилась та же беда….

О болезнях можно писать много.Особо тяжелой была одна из первых, пришедшая после его 50-летия. Многое может рассказать Михаил Еськов - он уже написал часть воспоминаний - как после безрезультатного лечения в Курске сопровождал Евгения Ивановича в Москву. Эта болезнь подорвала силы Евгения Ивановича. Кроме головных болей, у него было двоение в глазах, что весьма затрудняло и письмо, и чтение. Но он был мужественный человек и великий труженик. Спустя несколько лет он показал мне пятистраничную пачечку бумаги с рассказом «Петушиное слово» и сказал, что сил на это затратил больше чем на повесть «Усвятские шлемоносцы». Так его скрутила болезнь.

Как-то мне и Мише Еськову позвонила сноха Носова Татьяна и сказала, что с Евгением Ивановичем плохо, а в больницу он ехать отказывается. Трудно было узнать в тот день Евгения Ивановича - он очень похудел, осунулся. Диагноз-то был известен: язва желудка. Пища не проходила  в двенадцатиперстную кишку. Из-за этого были рвоты. Но тогда все обошлось без операции…. Он очень не хотел ложиться в больницу и года четыре, по словам главного хирурга области, убегал от операции. Но лечь  пришлось, правда, по настоянию больного, не в хирургию….  Катастрофа же - прободение язвы - случилась чуть ли не в ту же ночь….

Но… это воспоминание еще свежо, и о нем, если будет надобность, лучше рассказать потом…...

 

Евгению Ивановичу лежать на мемориале одиноко. Он мог бы быть похоронен и возле матери на Северном кладбище в своеобразном пантеоне воинов, тем более, что недалеко находится могила друга, художника Михаила Степановича Шорохова. В том заповедном уголке мог бы лежать и Константин Воробьев, сегодняшний сосед по могиле Евгения Ивановича.

 

Из светлого и грустного…

Конечно, Евгений Иванович бывал и суровым и требовательным к нам. Но он незамедлительно приходил на помощь, если с нами что-нибудь случалось. Однажды нас с Мишей Еськовым хотели выгнать его из партии, а меня, беспартийного - из Союза писателей: так было во времена трезвых не там где надо Горбачева и Лигачева. На партийном собрании в писательской организации, на которое и меня заставили придти,  даже наш «отец родной» Петр Георгиевич Сальников говорил что-то неубедительное, порицая содеянное, и только один Носов резко сказал литературным партийным товарищам и товарищам из обкома: «Да вы с ума сошли!». И мы были спасены...

Когда в нашей компании случайно оказывались люди нелюбимые и посторонние, и когда мы их, тогда еще молодые, драли, говоря словами Смелякова, «с жестокой резвостью волчат», Евгений Иванович чаще всего был доволен. Иногда снисходительно скажет: «Ну, Юра, не так категорично». Бывало, хвалил: «Тебе пятюрка». Но иногда он резко и бесповоротно останавливал меня...

Чтобы мои писания не выглядели благостными, скажу и об обидном для меня. При первой попытке вступить в Союз писателей, еще до переезда в Курск Петра Георгиевича Сальникова, Евгений Иванович рекомендацию мне не дал. Сослался на то, что ему, как секретарю Союза писателей, этого делать нельзя. Хотя он это «правило» нарушал не раз. А когда я  хотел поехать учиться в Москву на Высшие литературные курсы и просил его о ходатайстве, он отговорился: зачем, мол, это тебе нужно? Там и спиться можно….

Впрочем, однажды, когда я ему сказал, что уезжаю в Москву (на медицинскую учебу, а он подумал, что уезжаю совсем), он шутливо одобрил: «Переезд в Москву еще не есть измена Родине».

Но он же писал мне рекомендательные письма  в журналы «Наш современник» и «Огонёк». В «Огоньке» тогда работал ответственным секретарем один из друзей Евгения Ивановича Светозар Барченко. Результатов, к сожалению, не было -  по  моей вине. Как иногда говаривал Евгений Иванович: «Писать надо лучше!» Хотя он расстраивался, расценивая отказ, как  неуважение к нему.…

 

Поездка в Киев

Украинские «письменники» нами, москалями, мягко говоря, пренебрегали, но нам и без них в Киеве было не скучно. В нашем писательском клубе центром, конечно, был Носов. Народу перебывало столько, что всех и не вспомнишь. Но мы не засиживались в гостинице, Киев исходили пешком.

В гостинице мы столовались вместе с воронежцами. Если сатирик Евгений Новичихин, тогда уже редактор журнала «Подъем»,  был сдержан в своих чувствах, то поэт Александр Лисняк так влюблено и преданно глядел на Евгения Ивановича - только что не молился! Шел Первый съезд народных депутатов, мы не отрывались от телевизора, - все было в новинку,  страсти кипели и на экране и за столом. На гостиничных “резиновых” сосисках долго не протянешь, и мы с Евгением Ивановичем пошли как-то на тамошний рынок за редиской и луком. По дороге я поделился с ним замыслом своей книжки миниатюр “Спокойные строки”, а кое-что из стихотворных переложений прочитал на память (миниатюры вошли в книгу «По отцовскому слову», которая вышла через несколько лет).

Меня тогда одолевали сомнения. И не только потому, что  работа еще “шла”. Я волновался не за миниатюры, а за придуманные мною стихотворные переложения. Прозаические размышления разных иностранных авторов, подчас разрозненные и отрывочные, я соединял общей мыслью и зарифмовывал. И это имело вид переводов. Как известно, литературные перифразы, ассоциации и аллитерации считаются продуктом второго сорта. Но Евгений Иванович этим очень заинтересовался, чем меня и поддержал….

 

Вечером я поехал в гости к знакомым по Коктебелю писательнице Кате Мотрич и ее мужу – журналисту Мише Мигалю. Михаил был по национальности русином, он достал с полки “Энциклопедию русинов”, изданную еще в Австро-Венгрии, и я поразился тогда близости русского языка с русинским. И мы с Мишей, обсуждая принудительную украинизацию его племени, засиделись почти до утра.

Мое долгое отсутствие было отмечено отчасти неодобрительно. С Евгением Ивановичем я  поделился своими соображениями по еще не остывшей для меня теме, и он сказал: “А ты почитай “Слово о полку” на древнеславянском, сравни его с русским и украинским. К сегодняшнему русскому “Слово” вроде как ближе.… Но ближе всего оно, может быть, к русинам. Они же в изоляции жили, и язык их как бы законсервировался…”.

И в Курске не раз заходил у нас разговор об украинском языке, о его поэтичности (особенно в устах женщин) и образности. И Носов сказал: «Случись все по-иному, русский язык мог бы включить в свой оборот все лучшее, самую значительную часть украинского языка. Но история нас развела»….

 

Утром мы поехали в Лавру, там проходило одно из пленарных заседаний Праздника. Мы быстро притомились, досидели до перерыва и устроили культпоход. Для памяти купили там себе по кресту и по цепочке к нему. Кресты были особенные,  серебро с чернением, и размером больше обычных. Мне достался крест с кривизной, я хотел было его поменять, но вспомнил, что каждый несет тот крест, какой ему выпал. Сказал об этом, и эта моя сентенция оказалась всем по душе. Крест пригодился однажды сыну: он был свидетелем у друга при венчании, и его предупредили, чтобы был с нательным крестиком.

В тот день мы побывали и на Владимирской горке, и на Андреевском спуске. Я показал Евгению Ивановичу дом, где в детстве жил Михаил Булгаков (мне приходилось там бывать), но интереса Евгений Иванович к нему не проявил...

 

В Курск мы возвращались с воронежцами в одном поезде. Я пишу об этом незначительном факте только потому, что после этой поездке мы стали  друзьями. А в Курске нам еще долго не хотелось по домам расходиться...

Гридчин

Когда Евгений Иванович готовился отметить пятидесятилетие, он не раз говорил: «Приглашу Витьку и Сашку – и никакой гармошки не надо!» Кто «Витька» – нам было понятно: Виктор Петрович Астафьев. А кто Сашка? На наши расспросы Евгений Иванович только ухмылялся.

И тот и другой оказались блестящие, просто гениальные говоруны-рассказчики. Причем Виктор Петрович был импровизатор, он даже старый анекдот так художественно перерабатывал, что от его узнавания была только радость. Евгений Иванович о его манере заметил: «Витька сам не знает, что скажет во второй фразе». А Сашка – Александр Иванович Гридчин, ответственный секретарь журнала «Подъем», был классическим «ковёрным»: шутки, репризы, анекдоты подавались с таким актерским мастерством и талантом, что мы просили повторно рассказать ту или иную байку. Блестяще он изображал воронежских писателей, они все были узнаваемы и смешны.

Гридчин и Астафьев помогли Евгению Ивановичу справиться в тот вечер с одним неприятным моментом. После торжественной части мы все поехали к нему домой, а он  по обычаям того времени должен был задержаться, чтобы угостить чиновников в импровизированном буфете. Но первый секретарь прошел мимо, и вся чиновничья рать проследовала за ним на выход.…

Мы только успели раздеться, как следом за нами вломился  Евгений Иванович. Не говоря ни слова, он швырнул в коридор чемодан с напитками, а уж потом  ругнулся…. Оказалось, что Евгений Иванович в своем заключительном слове  не удосужился поблагодарить партию, и «первый» среагировал на это.…

Александр Иванович оказался на высоте,  «ковёрничал» как мог. Евгений Иванович не сразу, но оттаял….

Гридчин был невысокого роста, и поэтому носил шляпу с высокой тульей. У него были веселые, просто прищуренные от смеха глаза. Он был очень подвижен - извините за штамп - не человек, а ртуть.

На войне Александр Иванович был многократно ранен, хотя сам в шутку говорил: «На фронте был четыре дня: приеду, утром в атаку и - на полгода в госпиталь». Совсем молодым командовал до ранения  взводом штрафников. Рассказывал, что когда демобилизовался, приехал домой и стал умываться во дворе, теща, увидев его изувеченное тело - а у него  были перебиты и руки и ноги, и шрамы тянулись по всей спине - сказала: «Ой, Сашка, Сашка! И как ты суцелел!» Может, по тяжести ранений с ним мог сравниться только Носов.

Помнится байка Александра Ивановича, как он желторотым лейтенантом появился на фронте и от первого попавшегося солдата потребовал: «Рядовой, вы почему не приветствуете старшего по званию?» «Тот посмотрел на меня, как на идиота, - рассказывал Александр Иванович, - улыбнулся, приложил руку к пилотке и сказал: «Ну, на…».

Шутку Евгений Иванович любил и ценил. Ему нравились даже абстрактные анекдоты. Висела у него в туалете шуточная картинка: два кавказца (или еврея) играют в шахматы. Волосатая рука одного из них зависла с пешкой над шахматной доской (первый ход), а от нее во все стороны уже потянулась паутина. Тогда же полюбился Евгению Ивановичу анекдот: «Играют два грузина. Один ставит королеву в  в центр поля и говорит: «Мат». Второй рядом водружает короля и восклицает: «Отэц».

От Гридчина я много узнал о Гаврииле Троепольском с его фразой: «Когда я выпью сто грамм, слово «жена» звучит не так устрашающе». Или о сказительнице Анне Корольковой, как она вместо осуждения поддержала одного писателя: «Ну, не донес себя Кинстинтин, не донес!» Или: «правду можно только на ушко сказать, да и то не всякому»….

Шуточное стихотворение Гридчина об Алексее Кочербитове Евгений Иванович даже процитировал на российском съезде писателей:

Когда с Парнаса позабытого
К нам снова Пушкины придут,
За одного Некочербитого,
Двух Кочербитовых дадут….

Несмотря на двусмысленность этого стихотворения, Корчебитову было все же лестно было быть упомянутым, о чем он и написал Евгению Ивановичу.

А потом случилась беда - Александра Ивановича парализовало и, по злой иронии судьбы, у него отнялась речь.

 

Астафьев

Евгений Иванович  шутливо рассказывал, как пишет Виктор Петрович:

- Засаживается в бане, перед ним кипа бумаги, он не пьет, не ест, только  строчит и швыряет листы на пол. Появляется жена Марья Семеновна, приоткрывает дверь: «Витька, иди есть!» – «Пошла ты!», – кричит тот и швыряет в дверь валенком. Потом,  когда  доходит до точки, очумевший и небритый,  вылезает на свет: «Чё, а какой день-то сегодня?»… Марья Семеновна все им написанное перепечатывает, и Виктор Петрович начинает править, дописывать, считай, что пишет заново, снова все перепечатывается, и так далее…. 

Евгений Иванович, как известно, писал медленно, обдумывая каждую фразу. Если случалась помарка, страничка откладывалась, и он начинал писать  на чистой странице. На одну готовую страницу набегало до десяти испорченных.

И в своих оценках того или другого произведения, если даже их мнения совпадали, они реагировали по-разному: Виктор Петрович всегда бурно, а Евгений Иванович сдержанно. Мне казалось, что Носов моих стихов вообще не читал. Но как-то в одной литературной компании военно-патриотической направленности  Евгений Иванович толкнул меня в бок: «Прочти им вот это,… где Невский…». Он имел в виду стихотворение «Командир». Я прочел, и Евгений Иванович был успехом стихотворения доволен - мол, знай наших!

Виктор Петрович, как грустно помнится, сразу меня «срубил». Это было в первую с ним встречу, в один из дней, когда мы все отмечали пятидесятилетие Евгения Ивановича. Прочитал я стихотворение не свое, а Винокурова «Крестились готы…», где была все та же мысль, что добро должно быть с кулаками («…А над собой они держали меч, чтобы кулак остался некрещеным…»). Виктор Петрович просто взбеленился: «Как так, мы и так натерпелись всего и всякого!»….

Второй раз я его видел в Москве, на съезде российских писателей. Вечером мы все сидели в номере у Евгения Ивановича, к Астафьеву и Носову пришли две московские редакторши, было шумно и весело. Виктор Петрович рассказывал анекдоты, изредка, осмыгнувшись, подпускал матючков, и тут же, как бы заметив дам, начинал извиняться, опять же с легкими, почти невинными матючками.

Слушая его выступления по телевизору, все время удивлялся, как он ни разу не оговорился?..

По просьбе Евгения Ивановича я рассказал одну быль, советский вариант «Смерти чиновника». Как товарищ из обкомовской номенклатуры вышел на пенсию, и пошел подлечиться в обкомовскую больницу. А его вместо привычного люкса поместили в общую палату. Он возмутился, а ему ответили: «Теперь не положено». Он от обиды отвернулся к стенке, перестал есть-пить и разговаривать. И от расстройства умер.

Одна из редакторш воскликнула:

- Какой рассказ! Надо бы его развернуть.

Евгений Иванович усмехнулся:

- А чего разжижать, и так все ясно.

И все с ним согласились.…

 

Утром Виктор Петрович пришел в номер к Евгению Ивановичу, глянул на меня - я лежал на диване - и сказал: «А вот этого делать не надо!». У меня внутри заледенело: неужели вчера я что-то не  то сказал или прочел? Оказалось: я лежал в носках, в них и спал, и Виктор Петрович посоветовал: «Носки на ночь обязательно снимай, ноги пусть отдохнут».

Когда мне через несколько лет надо было снова читать стихи  в его присутствии, я опять заволновался. Это было на родине Константина Воробьева, в Медвенском районе. Тот  памятный день был удивителен. Когда Евгений Иванович произносил свою речь, в зале появилась бабочка. Время было такое, что никаких бабочек быть уже не должно. Красивая: черный бархат, и золотое, кружевное шитье на крыльях. Вначале она летала над залом, потом облетела сидящих на сцене. Долго кружилась над Евгением Ивановичем, снова улетела в зал и там растаяла. Виктор Петрович  громким шепотом сказал: «Душа Кости прилетела».

Я тогда не знал, что, по восточным поверьям, в бабочку вселяется душа покойного...

А мои опасения по поводу стихов были напрасными, оба мастера их отметили.

 

Нельзя обойти в рассказе о Викторе Астафьеве Марью Семеновну Корякину-Астафьеву. Прекрасная жена, мать его детей и его секретарь, Марья Семеновна и сама стала писательницей. Ее книга «Отец» имела резонанс. В том, что ее хвалили в нашей прессе, ничего удивительного нет. Ее прочитал один испанский критик, и его статья об этой книге была перепечатана в нашем журнале «Иностранная литература». Критик своеобразный, он был в Испании диссидентом с «положительным» знаком для нас. Любил Россию, Советский Союз, все, что смог добыть, читал и писал о наших писателях эссе и статьи. Я случайно наткнулся на эту статью и сказал Евгению Ивановичу, мол, надо бы Марье Семеновне сообщить. Он ответил: «Что ты, ей теперь все уши прожужжали». Когда мы с ней встретились и вместе шли из гостиницы «Россия» пешком в Кремль на первое заседание писательского съезда, я у нее спросил об этом. Она была удивлена и так обрадована, что все время повторяла: «Какую ты мне радость принес».

Помню тост Виктора Петровича «За наших жен»  на носовском юбилее:

- Когда мы ехали с фронта, остановились на каком-то полустанке. Глядим, по перрону бабы гуляют, как и мы - в военной форме. Мне понравилась одна, я и сказал солдатам: «Подайте мне вон ту бабу». Мне ее прямо на полку подали….  И ничего – хорошая попалась».

Марья Семеновна не отреагировала на эту его не самую удачную шутку. Она-то знала, кто кого выбирал: после войны Марья Семеновна и Виктор Петрович уехали на ее родину в город Чусовой, а не в Сибирь, на его родину.…

 

Из тех встреч Носова с Астафьевым ярко и зримо помнится еще одна. Может, потому что была она на курской земле, на вольной природе. Евгений Иванович повез нас в сторону Беседина, на древний курган,  где когда-то кончались славянские земли и начиналось Дикое поле. Недаром недалеко от этих мест течет речка Рать. Местные красоты Виктора Петровича не потрясли, а вот близость наших земель к «Слову о полку» его тронула.

Есть фотография, где Носов и Астафьев лежат на этом кургане. Виктор Петрович перед тем как сфотографироваться, небрежно ненароком поправил звезду Героя Соцтруда, Евгений Иванович  был без оной. Он вообще к наградам относился  прохладно. Когда всех ветеранов наградили орденом Отечественной войны, Евгению Ивановичу, как уже имевшему орден второй степени, должны были выдать степенью выше. Но в военкомате, как часто у нас бывает, недосмотрели и выдали такой же. «Я поначалу не обратил внимания, - рассказывал он, - а уже на улице, дойдя до перекрестка, рассмотрел. Хотел вернуться, но подумал, не все ли равно, какой орден на подушечке понесут?» Однажды, вернувшись из Волгограда, где прошли очередные празднества по случаю Победы, он спросил у меня про одного тамбовского поэта, участника Сталинградской битвы, который тоже был тогда на этих празднествах: «Юра, а кто это там у вас в Тамбове такой (шел его словесный портрет), весь в висюльках?»…

Переписка Астафьева и Носова была очень активной. Объемнее письма становились, когда из печати выходило что-либо новое у них или у друзей. О содержании своих писем Евгений Иванович не раз рассказывал. Виктор Петрович свои письма успел опубликовать в прижизненном собрании сочинений. К своим ответам Евгению Ивановичу он присовокупил часть его ответных писем. Курский журналист и литератор Владимир Бахмут, как истинный ценитель носовского таланта и собиратель раритетов, одним из первых заполучил эту переписку. Пятнадцатого тома собрания сочинений Астафьева, где она опубликована, в Курске еще не было, и он добыл её в копиях через «ленинскую» библиотеку.

Если напечатать только эту переписку без купюр и с добротным комментарием, то получится значительная книга.

 

Курская ночевка

Мне приходилось даже ночевать у Евгения Ивановича во время литературных семинаров. Однажды заночевали вместе с Ваней Зиборовым, тогда молодым курским поэтом - так нам не хотелось расходиться. Помню, Ваня надул себе резиновую лодку, дно которой было в виде матраса. А я лег на кушетке.

Носов рассказал нам тогда, как шли они однажды с Егором Полянским вниз по Золотой с такого же вот семинара к кому-то в гости, и из подворотни на них залаяла собака. Егор хотел ударить ее по носу папкой с рукописью какого-то автора, а собака цапнула эту папку и уволокла в конуру. И каких трудов стоило разбудить хозяина и уговорить его вернуть папку.

В тот же вечер Ваня звонил знакомым журналистам в квартиры в том же доме, где жил Носов, и трагическим голосом объявлял: «Лаврик умер». «Какой Лаврик? Что еще нужно?» – возмущался тогда еще начинающий прозаик Лев Конорев. А нужны были всего две сигареты для него и Евгения Ивановича. Лаврик (к сожалению, не могу вспомнить его имени-отчества) был когда-то ответственным секретарем Тульской писательской организации. Его сменил на посту Петр Георгиевич Сальников, когда тот пострадал из-за оставшегося на Западе писателя Анатолия Кузнецова. Говорили, что настоящая фамилия Кузнецова - Перчик.  Сочетание «Лаврик-Перчик» забавляло даже Евгения Ивановича.

 

Сальников

Труднее всего писать о Петре Георгиевиче Сальникове.

Знаю, что на тульский зональный семинар Евгений Иванович повез  курскую команду, когда они уже были знакомы. Петр Георгиевич возглавлял тогда Тульскую писательскую организацию. После совещания Петр Георгиевич повез участников на Куликово поле, Евгений Иванович увидел, как выгружаются ящики с водкой и, по словам Сальникова, только он один спросил: «Петя, а на чьи пьем?» Всегдашний непраздный интерес Евгения Ивановича: не на всякие чужие деньги можно пить. Но с этической стороны все было нормально, потому что Петр Георгиевич взял под отчет  три своих зарплаты. Евгений Иванович его, конечно, ругнул, но такое бескорыстие не забылось.

А в нашем Курском союзе писателей в те годы бурлила и кипела похлебка «классовой борьбы». И никакой обком партии усмирить враждующие партии не мог. И тогда Евгений Иванович Носов сказал на одном из собраний: «Давайте пригласим варяга! Есть такой – Петя Сальников, он в Туле писателями руководил. Но сейчас совсем свободен, так как в Харьков переехал к новой жене». – «А не пьет?» – спросил Михаил Михайлович Обухов. Петру Георгиевичу приходилось спирт запивать водкой,  играя в шахматы с Николаем Глазковым,  он выпивал две, а то и  три бутылки коньяку, а с писателем Юрием Казаковым выпивал трехлитровый молочный бидончик самогонки - и вот про такого блестящего человека Евгений Иванович, не моргнув глазом, сказал: «Не пьет!» «Нам такой нужен», - сказал Обухов -  и Петр Георгиевич переехал в Курск.

Они были в чем-то похожи – высокие, крепкие батарейцы Великой Отечественной. Петр Георгиевич родился в семье мастерового, и сам был мастеровит. Любил ремонтировать разные хитроумные механизмы. По этой части с ним мог сравниться только Евгений Иванович, который сделал уменьшенную во много раз точную копию той пушки, из которой он стрелял по немецким танкам. В детстве он смастерил модель паровоза, который бегал по игрушечным рельсам и свистел. Как рассказывал Евгений Иванович, когда его отец Иван Егорович увидел это чудо, то изумился и обрадовался: «Сам сделал?». «Сам». «Ну, тогда – давай…», – и плеснул ему в рюмку спиртного. (Иван Егорович как раз  сидел за трапезой с другом). Когда Евгений Иванович стал известным писателем, он как-то пришел к отцу и подал ему книгу: «Вот, пап, у меня книжка вышла». «Это хорошо, - сказал отец, - а когда ты работать пойдешь?» Писательского труда он не понимал.

 

У Петра Георгиевича висело на стене ружье системы «Белка»: два  вертикально сложенных ствола, верхний  из которых - под малокалиберной патрон. Этим ружьем Петр Георгиевич был награжден как победитель соревнований по стрельбе. Документы на него давно были просрочены, и когда слесарь-водопроводчик стукнул в милицию, ружье арестовали. Надо же было такому случиться, что когда мы пришли с ходатайством в областное УВД, то в коридоре увидели, как его уносили кому-то в подарок.…

Ружье потом вернули, но верхний ствол был грубо заварен и высверлена лунка в патроннике. Петр Георгиевич расстроился до негодования, но Евгений Иванович его утешил: «Да все, Петр, сделаем. Спереди аккуратно отпилим, а там капнем сварочки и отшлифуем».…

Отношение к металлу у него было особое. Есть у меня брелок для ключей: ножичек с ногтечисткой. Однажды на глазах Евгения Ивановича я им легко вскрыл консервную банку. Как водится, крышка была неимоверной толщины. Он  взял из моих рук брелок и потрогал лезвие - оно не затупилось.  «Да-а, - подивился он, - в набор для курортных гуляк  такую сталь не жалеют».

Петр Георгиевич в этой страсти к металлу ему не уступал. Выражалась его любовь по-своему.

Как-то я оторвал и бросил в сторону ушко от охотничьего ножа - оно  висело на одной заклепке и мешало при работе - Петр Георгиевич сразу же его подобрал: «А можно, я возьму?» В другой раз я показал ему найденный мною нож с выбрасывающимся лезвием. Какой-то особый, десантный нож. Он был сломан и лезвие, на вид неказистое и тупое, не выстреливало, а просто выпадало. Нож я нашел на проезжей части дороги и по нему, видимо, прошла не одна машина. Петр Георгиевич с диковинкой расстаться не мог. Он взялся за ремонт, по его словам, очень сложный и долгий, но  справился. К тому времени они с ножом настолько сжились, что тот пополнил его коллекцию.

Петр Георгиевич брался ремонтировать и часы. Но часы ему не поддавались. Со слов нашего общего друга, часового мастера Петра Федоровича Овсянникова, которого открыл для нас Петр Георгиевич, сломанных и просто остановившихся часов накопилось у Сальникова великое множество. И пришлось Петру Федоровичу, знатоку и ценителю литературы, за вдохновенными беседами о ней эти часы ремонтировать.

Не менее мастеровит и талантлив и сын Евгения Ивановича – Женя. Евгений Иванович иногда шутил, - когда мы дивились какой-нибудь его поделке: «А что тут особенного: я сын слесаря и отец слесаря». В слово «слесарь» он вкладывал больше бытового: Женя талантлив уже на новом, инженерном уровне. Он блестяще освоил компьютер, я видел его рисунки, выполненные в компьютерной графике. Они достойны того, чтобы висеть на стенах носовского кабинета рядом с акварельными и масляными работами самого Евгения Ивановича.

 

Оба писателя, и Носов и Сальников, любили и ценили порядок во всем. Подолгу одиночествуя, Петр Георгиевич не позволял своей квартире зарасти. Какой ни был хворый, то и дело проводил генеральные уборки, а после наших гостеваний одной немытой посуды оставались горы.

А Евгений Иванович, оставаясь сугубо русским писателем, очень не любил расхлябанность и необязательность. Он рассказывал, как однажды задержался на почте посмотреть, как новую дверь навешивают, и ужаснулся: «Кувалдами забили шурупы – вот и вся «технология»». И приводил в пример Прибалтику, по которой проехал однажды с писательской бригадой. Вспоминал ее чистоту и ухоженность, вспоминал, как где-то в Эстонии председатель колхоза и парторг, засучив рукава, готовили обед для них, для гостей. «А когда я спросил, - рассказывал Евгений Иванович, - почему сами, председатель ответил, что люди все заняты делом и отрывать их нельзя»…. И после паузы добавил: «Они нас там терпят вежливо, но… с трудом».

 

Николай Шадрин слышал, как Евгений Иванович пел. Шли они по улице Дзержинского: Носов, Сальников и Шадрин. Евгений Иванович показал на какой-то дом, сказав, что вот здесь жили его школьные друзья. Почему-то уточнил: евреи. “У них был патефон, - продолжил Евгений Иванович, - и я частенько слышал: “У самовара я и моя Маша…”. По словам Шадрина, Евгений Иванович не просто процитировал строку песни, а именно напел, абсолютно точно попадая в ноты.… Николай, как это у него бывает, с восхищенным удивлением добавил: “Во, брат!”

А к пению его и Еськова хотел пристрастить Лев Одиноков. Он тогда хорошо пел русские романсы, виртуозно аккомпанируя себе на гитаре, которую, кстати, сделал сам. Они даже разучивали «Веники». Как часто бывает, сборища постепенно заглохли.

А Петр Георгиевич певал всего лишь одну песню «Миленький ты мой»…. И предварял пение словами: «Любимая песня Васи Шукшина». Но когда эту песню пели другие, особенно по радио, да, не приведи бог, ежели Жанна Бичевская, он готов был плеваться.

 

Объединяла Петра Георгиевича и Евгения Ивановича и любовь к книге. К книге особой, справочной, к различным словарям. У Петра Георгиевича был даже «Обратный словарь» русского языка - по существу словарь рифм - в этом качестве им и пользуются мастеровитые поэты для написания поздравительных стихов. Петр Георгиевич  потом  подарил его одному из поэтов.

А я подарил Евгению Ивановичу машинописный словарик «фени» – блатного жаргона, купленный по случаю в Москве. Я боялся, как бы Евгений Иванович не спустил меня с лестницы вместе с этим словарем, уж больно это было не по нём. Но он им весьма заинтересовался, хотя и не пользовался.

 

Словом, было нескольких совпадающих интересов у Сальникова и Носова: писательство, живопись, слесарное творчество. Одного Петр Георгиевич не делал, во многом пытаясь подражать Евгению Ивановичу - не готовил вина. А Евгений Иванович и в этом деле преуспел. Вино сначала готовил из яблок своего сада, потом стало не до этого. Но как только развернулась горбачевская борьба за трезвость, он шутя сказал: «С государством надо бороться». И дело закрутилось. В ход пошло старое варенье, яблочный сок, экзотические соки, вроде гранатового.

Вина он готовил разных видов и сортов: от шампанского и сухого до крепленого,  вермутовые и портвейновые - вся винная палитра. Евгений Иванович вину отдавался всей душой. Он не просто болел им, а в самом прямом смысле не спал ночами: «Ночью слышу, в одной бутыли пузырьки не букают. Встал, пододвинул ближе к батарее. Тут важно и с температурой не переборщить, а то брожение остановится. Лег, слышу: бук, бук, бук. Заиграло.… И так бутыли целую ночь тетешкал».…

Гостей он не просто угощал, но заставлял перепробовать все вина, а когда те уходили от него, наделял винным «пайком…».

 

Целый год в ожидании квартиры Петр Георгиевич жил у Носова. Евгений Иванович писал тогда «Усвятские шлемоносцы», куски зачитывал даже ночью, если Петр Георгиевич не спал. А днем тот  умилительно и сумбурно пытался передать нам своё восхищение и радость: «Однажды прочитал он мне ночью главку про Селивана, как тот хозяйничает на конюшне, а утром говорит: - «Ввел я тебя, Пётра, в заблуждение. Ну, куда я старого Селивана определил? На конюшне-то сквозняки. Нет, там ему не место.… Я уже этот кусок переписал»…».

То была самая золотая пора их отношений. С получением квартиры и с приездом жены Сальникова стало уже не то. После своих полувековых юбилеев они еще не особо болели: ездили на рыбалку, ходили по грибы, зимой катались на лыжах. Потом их поликлинические карты распухли, а диагнозы уже не умещались на одной странице. Заплати им по четыре доллара за каждое слово в их диагнозах, как платили гонорар Хемингуэю, они бы разбогатели. Но болезни они перемогали мужественно. Бывало, спросишь по телефону:

- Петр Георгиевич, как себя чувствуете?

Он ответит:

- Да чувствую,… - и улыбнется, наверное, своей виноватой улыбкой. Или скажет: - По погоде….

Поначалу он жаловался Евгению Ивановичу на бессонницу, а тот, сам давно страдавший ею, неизменно говорил: «Петя, повышай грамотность», т.е. бери книгу и читай. Сам Евгений Иванович прочитал ночами массу научных книг, великолепно знал биологию, историю (напечатана его статья о хозяйственной деятельности царя Алексея  Михайловича Тишайшего).…

 

По поводу биологии…. Как-то раз Михаил Еськов восторженно стал рассказывать о только что прочитанной им книге канадского исследователя Фарли Моуэта «Не кричи: волки!». Его поразило, что Моуэт ел мышей, предварительно обрабатывая их спиртом, чтобы доказать, что полярный волк может выжить, питаясь одними мышами. Евгений Иванович охладил его пыл: «Пусть бы он нашему волку сказал: не кричи!» И доказательно стал опровергать ученого.… А затем неожиданно перешел на другую литературу: «Это как у Петра Георгиевича, в его «Астаповских летописцах». У героя волки лошадь задрали, пока он березку рубил по прихоти больной женщины.… «Истопите печь березой» - всё приговаривала.… Так он, Кондрат, трех волков зарубил прямо у лошажьего трупа, а в матерого  топор метнул, да не попал. «И они, волк и Кондрат, поглядели друг на друга, и оба - непобежденные и сильные, разошлись в разные стороны». Он иронично хмыкнул, мол, такого не бывает.…

 

Евгений Иванович в шутку рассказывал, как они с Петром Георгиевичем перечисляли свои болячки, кто кого побьет. «Казалось, я его уже победил, - засмеялся Евгений Иванович, - как он вдруг посуровел, скривил губы и обиженно сказал: «А у меня еще дивертикул». Я даже не знал, что это такое, и потому был побит»….

В отличие от Петра Георгиевича, Евгений Иванович лечиться не любил. Характерен такой случай. Как-то Евгений Иванович пожаловался, что голова у него перегружена, какая-то тупая. Володя Детков отозвался: «Это мы сейчас поправим», и вынул из кармана горсть разных таблеток. «Какую нужно дать?», – спросил он у меня. «Володя! – с улыбкой возразил Евгений Иванович,  - ну, прояснится у меня голова, и что я буду с ней делать?»

Петр Георгиевич  сразу же «клюнул»: «Ой, а дайте мне!».

 

На Никитской Петр Георгиевич близко сошелся с художником Михаилом Степановичем Шороховым. Пришлось им вместе выступать перед учащимися в школе, и они влюбились друг в друга. А Петр Георгиевич в душе тоже был художник, пытался  рисовать. Иногда не без гордости вспоминал, что еще в юности исполненная им славянской вязью вывеска «Пиво» долго висела где-то на задворках Тулы.

В его кабинете висели нарисованные им две картинки: пастушок, прикорнувший на пригорке, - очень похожий на венициановского, и городской пейзаж - вид из собственного окна. Потом к ним прибавились картина Валерия Мазурова «Город Плавск», где были речка Плава и большой синий купол церкви,  шороховская копия картины Николая Ге «Что есть истина?», морской пейзаж Михаила Степановича. А в зале, на видном месте - портрет Льва Толстого, «бога» Петра Георгиевича, - также шороховская копия портрета Крамского...

 

А потом Михаила Степановича «переял» в свои друзья Евгений Иванович Носов. Такое с Сальниковым уже бывало: в свое время новомосковский друг Сальникова Глеб Паншин вот так же «перемкнул» на себя его друга Николая Старшинова. И с Астафьевым он познакомился  и подружился раньше Носова. Они были вместе на каких-то двухмесячных курсах по прозе в одном из подмосковных домов литератора. А руководителем у них был Гавриил Троепольский. Это после учебы на ВЛК фамилии Носова и Астафьева замелькали рядом.

Мать Сальникова до своей смерти переписывалась с Виктором Петровичем. В Москве, если Сальникова не было, Астафьев, несколько ёрничая, всегда спрашивал: «Как там Пёр Георгич?»

Дело еще в том, что новые времена несколько развели Петра Георгиевича и Евгения Ивановича. Носов и Шорохов были атеистами, по крайней мере, так заявляли, а Петр Георгиевич, как я шутливо говорил, «положил свой партбилет за божницу».

Носов в партии не состоял, а Петр Георгиевич был её функционером. Правда, в своих выступлениях он постоянно боролся с партбюрократией, но и крах партии переживал. Тут даже ожившая вера в Бога не помогала. От него я услышал про беспартийного мужика, который в графе «партийность» написал злосчастные ВКП(б). А когда его  стали обвинять во лжи, он сказал: «А я так и написал: Вроде Как Партийный, в скобках – беспартийный».

В этом весь Петр Георгиевич. Хотя и Носов и Шорохов иногда расценивали его ностальгические пропартийные переживания как отрыв от сытой кормушки, к которой, по большому счету, он никогда допущен не был.

 

В своё время я писал о Петре Георгиевиче, что к нему в полной мере относятся слова Блаженного Августина: «В главном – Единство, во второстепенном – Свобода, и во всем – Любовь». И добавил: «Что же до литературного творчества, то  читая самую первую публикацию Петра Георгиевича в Курске («Официальная бумага»), ощутил тогда, на Петровки, морозное заиндевелое утро, увидел всадника, летящего по «прошпекту» Ясной Поляны,  косую ископыть, и – глудки хрусткого наста до сих пор все еще летят и летят в мое лицо». «А судьба воина в «Повести о солдатской беде» – эпическая трагедия, где обреченность и грядущая бездомность  - главные ее герои. И становится страшно оттого,  что ничего, в высшем смысле, не может быть забыто, и ничего «отработать назад» и замолить нельзя»….

И я не напророчил,  его “путь к дому” им еще не был завершен. Один в трехкомнатной квартире, он, по существу, был бездомен. Я обратил внимание, что в “Энциклопедии Куликова поля”, там, где перечислены члены редколлегии, стоит: П.Г.Сальников, Плавск Тульской области. А первая его книга выходила еще в 1996 году.

Какое было раздолье на наших “мальчишниках” у Петра Георгиевича в дни его “холостякования”! Сколько было пожарено картошки и лука, съедено кильки и мойвы. Иногда к нам на стол заплывали даже кальмары, - Миша Еськов любил их готовить, словно его родной хутор Луг стоял на берегу океана…. Сколько было споров и сколько задушевных разговоров... Засиживались допоздна…. Однажды моя жена сказала Еськову: “Вы на дяде Пете поженились бы, что ли!” ...А когда здесь читались свежие рукописи, то  без Евгения Ивановича обойтись не могли. В такие дни я с ним созванивался и он говорил: “Заходи ко мне”. Я делал крюк, но зато потом мы долго ехали на трамвае через Пушкарную, Запольную и Верхнюю Луговую. Евгений Иванович с детства любил трамвай...…

 

Видимо, следует сказать и о семейной трагедии Петра Георгиевича. Пока он служил, воевал, лежал в госпитале в Манчжурии, дослуживал в Монголии, его  школьная любовь вышла замуж. Уже потом, когда своя семейная жизнь не задалась, он узнал, что его Наталья разведена. Они сошлись.

Как преданно любил он приемных дочерей и внучку Юльку, может рассказать одна из них – Татьяна. Талантливая театральная художница, красивая и несколько капризная, она была более любима нами потому, что мы ее чаще видели, - какое-то время она жила у Петра Георгиевича и работала в нашем театре.

Потом Петр Георгиевич  сблизился со своей родной дочерью от первого брака, еще стал и полноправным дедом. Она, родная дочка, вся в Петра Георгиевича - и обликом, и филологическими способностями. Сам Петр Георгиевич был потрясающе грамотным человеком. Он поражал отношением к тексту - а  читал медленно, с карандашом - и часто возмущался: откинет читаемое: «Ну, как можно, тут же должно быть страдательное причастие прошедшего времени, а у него глагол страдательного залога».

Рассказчиком же был неважнецким, утопал в длиннотах, увязал в деталях. И не только по части анекдотов. Многое рассказанное запоминалось. Помню байку о поселковом клубе. Один другому говорит: «Вы что мне тычете, попрошу на «вы». А тот ему: «Выйди! А то - выволоку!» Или простонародное: «Дуракам закон не писан; если писан, то не читан; если читан, то не понят; если понят, то не так». Любил рассказывать про друга, поэта с Сахалина, который  говорил, что он из последних айнов, и читал с трибуны свои стихи на родном языке. А на самом деле это были «Стихи о советском паспорте», читанные сзаду наперёд.

Был один «жанр», в котором Петру Георгиевичу не было равных - умение выступать без подготовки на собраниях, слетах, митингах. Однажды он выступил на Куликовом поле так ярко, что мы с Мишей Еськовым от восторга пожали друг другу руки.

По части критики властей его заносило. Он горячился так, что в конце приходилось извиняться. Сойдя с трибуны, спрашивал нас: «Наговорил я, наверное, лишнего?» Мы его успокаивали.

Будучи еще в Туле, ругнул негибкость нашей пропаганды, обозвав ее толстозадой. Спустя какое-то время во время очередной заседаловки он попал в президиум с гранд-дамами как раз из отдела пропаганды, и одна из них рассерженно спросила: «Петр Георгиевич,  когда это вы наши зады замеряли?» По его словам, от стыда он места найти не мог.

Вспоминая его устный рассказ о японском госпитале в Манчжурии, приспособленном для наших тяжелораненых солдат, и сравнивая с написанным им рассказом, мне кажется, что устно им все было гораздо трагичнее очерчено.… Петр Георгиевич похоронил на кладбище госпиталя чуть не половину его состава. Стиль же письма Петра Георгиевича (не мне  судить) частенько удручал Евгения Ивановича, он называл его «гой-еси». Где Носов написал бы «кладбище» или, по крайней мере, «погост», Петр Георгиевич наверняка ввернул бы «жальник».

О «гой-еси» говорилось, увы,  слишком прямо, а потому Петр Георгиевич, который трогательно любил Евгения Ивановича, очень страдал.

 

Помню тяжелый, «предпенсионный» для Петра Георгиевича разговор в мастерской у М.С. Шорохова. Петр Георгиевич к тому времени уже «сел на ноги» - то и дело болел - а Евгений Иванович раздумывал о секретаре нашего союза более легком на ногу. Но  Петру Георгиевичу еще не было шестидесяти и он хотел дослужить срок. И даже не из-за пенсии – а вдруг скажут: «Сняли!» Я в мягкой форме воспротивился желанию Евгения Ивановича: давайте, говорю, дадим Петру Георгиевичу доработать, так честнее будет…. Меня поддержал и Михаил Степанович. И Евгений Иванович, неожиданно  обрадовавшись, согласился.

 

Отношение к писателям, в том числе к классикам, у Сальникова и Носова было разное. Петр Георгиевич был более всеяден. В рассказе «На сопках Манчжурии» он написал о своей любви к Есенину и о военных перипетиях с его сборником, но он также до страсти любил и Маяковского. Любил, скорее, его  личность. Некто Колосков, который напечатал когда-то в «Огоньке» несколько статей о Маяковском –  и все они были антибриковской направленности - свел Петра Георгиевича с сестрой Маяковского Людмилой Владимировной. Та его просто потрясла своей любовью к брату и окончательно убедила Петра Георгиевича, человека легкоранимого и внушаемого, что Лиля и Осип Брики довели поэта до смерти.

То же можно сказать и о привязанности Петра Георгиевича к поэту Николаю Глазкову, из которого он знал на память всего лишь одно, но гениальное четверостишие:

Я на мир взираю из-под столика.
Век двадцатый – век необычайный.
Чем столетье интересней для историка,
Тем для современника печальней.

Их познакомил поэт Владимир Костров. Петр Георгиевич достойно выдержал глазковский ритуал знакомства: на-равных пил коньяк и долго сопротивлялся в шахматы, а Николай Глазков ведь дружил с гроссмейстерами и даже у некоторых выигрывал.

 

Евгений Иванович не был таким внушаемым, как Петр Георгиевич, и Маяковского  он любить, конечно, не мог. С трибуны он  говорил об очищающей роли наших классиков, а  любил, может, только Гоголя, и даже у Бунина, от которого многое взял, находил рассказы, где фигурирует «некто Ивлев», излишне описательными. Была  с ним такая беседа: я взахлеб говорил о Бунине, а он сразу же припомнил мне, как Ивлев долго слезает с седла, потом привязывает лошадь и так далее. Он критически высказывался о Чехове и Достоевском, чем очень расстраивал Петра Георгиевича.

Всегда тепло говорил о Юрии Казакове. Из писателей-деревенщиков, кроме близких ему  Астафьева, Распутина, Белова – любил Бориса Екимова. Паустовского ценил за то, что тот сохранил русскую речь, а к его произведениям относился более чем прохладно. Любил Михаила Пришвина, и стал ценить его еще больше, когда появились в печати ранее неопубликованные повести и дневники.

Михаил Еськов пытался записывать на магнитофон разговоры о литературе Носова, как Эккерман записывал беседы с Гете, но как только магнитофон включался, Евгений Иванович начинал говорить сухо и чересчур правильно.

А ведь как-то при мне он довел до белого каления  поэта Николая Корнеева, когда стал говорить о Пастернаке, о его стихах, которые, кстати, были о Ленине: «Он весь, как выпад на рапире…» «Что это за «выпад»,  что за «рапира»? Кто их поймет?». Потом он, правда, успокоил Николая Юрьевича, сказав, что шутит, но через минуту принялся за какого-то другого поэта. И все повторилось...

 

Возвращаясь к Петру Георгиевичу Сальникову, скажу главное: Евгений Иванович всегда, хотя и  по-своему, любил Петра Георгиевича. И потому осенью 2001 года, когда тот навсегда уезжал на родину в Плавск, Евгений Иванович  не мог не проводить его, хотя был крайне болен – в этом состояли и его долг и его жертвенность.

 

Из московских встреч

Из московских встреч помню, как первым в нашей компании всегда  появлялся Анатолий Пантелеевич Соболев, писатель из Калининграда. (Виктор Петрович Астафьев тут не в счет). Всей статью тот подходил Носову и Сальникову - такой же рослый и с такими же седыми волосами, зачесанными назад, как у Петра Георгиевича. Военный, фронтовой водолаз, кессонщик, он из-за больного сердца, спиртного практически не употреблял, но сидел с нами до упора.

Вторым появлялся Николай Васильевич Санеев, писатель с Камчатки. Собрат Петра Георгиевича по болезни сосудов ног, уже прооперированный, он поддерживал его своим оптимизмом. Это был энергичный и очень душевный человек. Он всегда привозил с собой красной рыбы, которой баловал и нас. Однажды достал только свежей, посолил ее, завернул в полотно и целлофан и положил  на кресло в самолете. К Москве рыба уже была готова. Кстати сказать, он был почетным колхозником  рыболовецкого колхоза.

И вот как-то приехал Евгений Иванович из гостей, от одного художника, курянина по рождению, приехал взвинченный, разгоряченный, в гостинице из наших остался только я. Хотел его оставить одного, чтобы он отдохнул, а он сказал: “А поговорить!” Тут-то и заглянул Николай Санеев... В тот вечер я за этой рыбой раз семь ездил в подчердачный номер  Санеева. Он давал мне ключ и говорил, сколько и от какого куска отрезать,  из какой тумбочки какой взять коньяк.

 

Последние годы на съездах и пленумах Носов и Сальников жили в гостиницах вместе, и стоит рассказать  о гостях Петра Георгиевича. Первыми приваливали к Петру Георгиевичу туляки,  вначале одна партия, потом - другая. И вываливали  отголоски склок, сплетен и раздоров. Потом заходили калужане со своими проблемами, а следом рязанцы.… И сидел он  совершенно ошарашенный. Однажды Михаил Еськов сказал: “Пришли каждый со своим помойным ведром и все вылили на тебя”. Тот вздохнул, погладил заболевший затылок: “ И правда”.

 

Забегал к Петру Георгиевичу куратор Союза писателей по тульско-орловско-рязанской зоне поэт Николай Егорович Агеев. Большой знаток поэзии, читавший на память стихотворения и поэмы огромными отрывками. Танкист из Добровольческого уральского танкового корпуса, он даже на фетовском празднике в Орле всегда читал стихи об уральцах-танкистах, чем очень потрафлял обкомовским чиновникам. Евгений Иванович признался: «Он меня утомляет».

 

О ком стоило бы написать подробно - о Георгии Семенове и Василии Емельяненко. Георгия Семенова, прозаика городского, но тяготевшего к “деревенщикам”, я видел всего раз в Курске, на юбилее Носова. Он, к сожалению, умер через несколько лет после нашей встречи. А с Героем Советского Союза, бывшим летчиком, прозаиком Василием Емельяненко встречался три раза. Хочу отметить, что Евгений Иванович этих людей ценил и дорожил их дружбой.

 

Приходил к ним в гости артист Анатолий Папанов. Рассказывает Петр Георгиевич: «Женька брился в ванной, и вдруг телефонный звонок. Я снимаю трубку. Мужской голос спрашивает: «Это номер Евгения Ивановича Носова?». «Да, говорю, но он сейчас занят. А кто его спрашивает?» «Да так, один фронтовик», - и повесил трубку. Женя вышел из ванной, пошел туда бриться и я. И сквозь гул электробритвы слышу чей-то мужской голос: бу-бу-бу. Выхожу. Высокий мужчина стоит ко мне спиной. Носов представляет: «Знакомься, Папанов»…. Разговор по существу был объяснением Папанова в любви Носову…. Он торопился в театр, мы на пленум.

Евгений Иванович: «Он мне позвонил, и мы поехали с ним в ЦДЛ. Такой настрой был, что первую бутылку - раз, как в шашки, глянули - уже нет. Улетела и вторая.… Говорил Папанов задушевно: жаловался, что основную часть жизни режиссеры его в дурачках продержали».…

Шорохов

До приезда Петра Георгиевича в Курск Носов и Шорохов друг друга знали, но не дружили. Однажды мы стояли с Евгением Ивановичем в Первомайском парке и глядели на заливаемую водой Стрелецкую слободу, в отдалении остановился Михаил Степанович. Когда они заметили друг друга, то церемонно, с наклоном головы, приподняли свои шляпы. Но зато какие были дружба и любовь потом! Самое удивительное, что мастерская Михаила Степановича когда-то была почти во дворе «Дома книги», в котором располагался наш Союз. Но, видимо, нужна была прицепка Петра Георгиевича.

Что касается Шорохова, можно прочитать у Евгения Ивановича. За собой оставлю некоторые штрихи. Может, не все знают, что оба были ранены в один день 8 февраля 1945 года. Носов под Кенигсбергом, а Михаил Степанович  в Силезии, под Бреслау.

Вспомнил рассказ Михаила Степановича о том, как он из своей дальнобойной пушки разрушил трубу винзавода, - на ней сидел немецкий корректировщик. Другие пушки достать его не могли. Пушку выкатили на позицию незаметно, ночью. «Я в неё попал с первого выстрела, - рассказывал он, - как из винтовки. Она на моих глазах на четыре колена еще в воздухе развалилась». И он картинно вздыхал: «Грех-то какой: винзавод погубил». Я тогда спросил: «А в нашу трубу попали бы?» - «Это в ту, что у обкома?- переспросил он, и уверенно ответил: - С радостью. И даже от Беседина». А это – около тридцати километров.…

 

У меня есть этюд Михаила Степановича с волховским пейзажем, где он воевал. К середине сорок третьего года фронт застрял среди болот, и Михаил Степанович просился под Курск, где возобновились бои. А Евгений Иванович в это время, скорее всего, уже закончил в учебном полку изучать автодело. Не хватало обмундирования, в классах сидели в нижних рубахах, да и автомобиль изучали больше по плакатам.

Перечитываю очерк «Фанфары и колокола»: как они с Панюковым ходили за досками к старым немецким траншеям. В описании окопного быта нет детали, которая в устном рассказе присутствовала: «А вши у нас были, - рассказывал Евгений Иванович, - большие, ромбические, как университетский значок».

Вообще, устные рассказы о событиях, описанных в известных очерках о войне, были и жестче, и подробнее. В «Слове о сержанте Борисове» он только в двух словах рассказал, как наткнулись они на немцев, выходящих из котла. Наши артиллеристы были на марше, на шоссе. Отбивались картечью,  по словам Носова (этого нет в очерке): «закатывая их вместе с соломой в валки, а они - пёрли и пёрли».… И так же кратко он написал, что вскоре они отбили свои пушки. А отбивали-то они их, наступая по голому шоссе! Немцы, отступив, добили наших раненных. А политрука, который, высунувшись из люка то ли танка, то ли бронемашины, отчитывал их за то, что они оставили орудия, срезала шальная пуля….

 

Кое-что Евгений Иванович не мог донести до читателей из-за цензоров и редакторов. Как-то он рассказывал: в одном из очерков о войне у него было, как он снял с убитого немца сапоги - своя обувка изодралась - но носить их не смог,  чудился трупный запах. Содрал он их,  взял, да изрешетил из автомата. Редактор это место в очерке убрал. Объяснил: мол, позоришь русского солдата - чтобы с убитых снимать - такого не было!

В «Новом мире» редакторша убрала сравнение, что веники в сенях (на севере) висели парами, как связанные за ноги тетерева.  … А то, что весенняя степь была похожа на шкуру бурого медведя, Носов отстоял.  «Ну, Носов, ну, Носов, - приговаривала редакторша, - ты ручаешься?  Это на твоей совести»….

 

После войны Евгений Иванович чуть было не освоил третью воинскую специальность: поступал в военно-морское училище, да не выдержал из-за раненого плеча норматив заплыва, и комиссия не допустила его к дальнейшим экзаменам…. 

 

У Евгения Ивановича с Михаилом Степановичем на одном из первых мест была рыбалка.Но так случилось, что я ни разу не был с ними на рыбалке. Со слов Носова, он временами отсаживался от Шорохова на заднее сиденье автобуса, потому что Михаил Степанович любил начать с кем-нибудь разговор словами: «Мы, художники…», а Евгений Иванович этого терпеть не мог. На рыбалке Евгений Иванович «прилипал» к выбранному месту, а Михаил Степанович был в поиске. Рыбалки обычно заканчивались «ушицей» в мастерской Михаила Степановича - и чего на них только не говорилось!

Уху Евгений Иванович круто солил: «Чтобы карась к берегу не подплывал», - говорил он. Даже солил у своего края, когда хлебали из общей миски. Хорошим признаком добротной ухи для него было, чтобы во время ее употребления нос «протёк».

 

У Евгения Ивановича было прекрасное издание  «Жизнь и ловля пресноводных рыб» Леонида Сабанеева. Формат был объемистый, как у солидной энциклопедии, с просторной печатью и четкими рисунками. Евгений Иванович любил цитировать Сабанеева, порой вздыхая: «Да, кое-что устарело. Ну, хотя бы вот это место: «А у Яузского моста подуст хорошо берет нахлыстом...» Какая там теперь Яуза?»

Эту редкую книгу Евгений Иванович подарил писателю Михаилу Исидоровичу Козловскому. Подарил в день его рождения, в порыве нахлынувших чувств. Евгений Иванович потом по Сабанееву вздыхал.… Так случилось, что Козловский вскоре умер, книга осталась у родственников, которым она явно была не нужна…. Потом у Евгения Ивановича появилось  современное издание Сабанеева в обычном книжном формате, но он его никогда не цитировал.

 

Есть у Евгения Ивановича небольшой рассказ «Ракитовый чай». Мог бы он написать и рассказ «Кулеш с мотыльками». Как-то на вечерней рыбалке с друзьями он кашеварил у костерка. Варился тогда кулеш, на уху еще рыбы не было. «И вот, - усмехаясь, рассказывал он, - когда кулеш почти был готов, вдруг налетела стая бабочек-однодневок. Они с шорохом пролетели над костром, опалили крылья и вмиг усыпали все варево телами. Вычерпать их было невозможно, так их было много. Я постоял, а так как рядом никого не было, размешал их в кипящем кулеше. Никому, конечно, не сказал. Многие бы и есть не стали, а так – ели и нахваливали»….

 

Когда не было рыбы, на обед Михаил Степанович варил себе кусок курицы. Жена его Мария Александровна каждое утро отрезала ему булдыжку или крылышки в дорогу. По этому поводу Евгений Иванович подшучивал: вот, мол, Михаил Степанович «сдался» семье, потому и ест курочку. Сам он себя считал «не сдавшимся»….

 

Несмотря на застолья - и об этом стоит сказать - в целом к питью у Евгения Ивановича было отрицательное отношение. Помню, он выговаривал своему ученику, молодому прозаику Игорю Лободину: «Водка не таких богатырей ломала».

 

На рыбалке с ними, к сожалению, быть не пришлось.  Как рисовал Михаил Степанович портреты Евгения Ивановича, мне довелось наблюдать не однажды. Не давалось ему лицо. Он его «крутил» и так и сяк и все остальное было хорошо: очки на столе, книга, ковер, скатерть, а писателя Носова  нет. На второй картине природа курская нарисована любовно, но человек на ее фоне какой-то грузный – не Носов. Мы говорили: «Может, какую фотографию выбрать? Рисовал же по фотографии академик Курнаков», и у Евгения Ивановича были отличные кривцовские фотопортреты. Михаил Степанович вознегодовал: «Это ж такая гадость!» (он говорил: «хадусть»). Не давался и скульптурный портрет Носова, который пытался выполнить скульптор Михаил Делов, дядя снохи Носова Тани.

 

Не помню  привязанностей Михаила Степановича к кому-либо из художников, может, только к Репину? А Евгений Иванович отдавал предпочтение Левитану в ущерб Сурикову, у которого, как он считал, все фигуры на одно лицо. Но как-то в коридоре газеты «Молодая гвардия» его спросили о любимом художнике, я бухнул про Левитана, и Евгений Иванович меня оборвал: «Это не так!»….

 

Ему близки своим творчеством были еще два человека: «солдаты, отставшие от общего строя». Первым следует назвать Владимира Сычёва, художника-графика, который иллюстрировал ранние книжки Носова. Это был скромный, шарикообразный человек, обликом похожий на Гаргантюа. Водился за ним известный русский грех, из-за которого загремел он в ЛТП, а там, рисуя картины для начальства, по его же словам, окончательно спился. Как-то мы встретили Сычева в пивном «гадюшнике» на Северном рынке, Евгений Иванович пригласил его  вначале к нашему столику, а потом и домой, но он поразил меня деликатностью - стоило трудов его уговорить. А когда Евгений Иванович похвалил его давние иллюстрации, он радостно заулыбался, и они долго обсуждали тонкости рисования животных.

Вторым следует назвать Николая Колесникова. Тот в свое время  тоже загремел, но не в ЛТП, а кое-куда посерьезнее. В быту, особенно когда выпьет, был человеком нелегким. С Михаилом Степановичем они частенько играли в шахматы, и тут он давал волю особой лексике. Однажды совсем вывел Шорохова из равновесия бестактностью: «Дед, вдруг ты умрешь, отпиши мне мастерскую». Но судьба распорядилась иначе: Колесников, человек богатырского сложения умер намного раньше.

У Евгения Ивановича висит картина Колесникова «Алтайские сувениры», работа выдержанная по стилю и как бы залитая тягучим алтайским медом, ее подарили от имени Союза художников на день рождения. А еще одну картину, натюрморт из севрской чайной посуды, хрусталя и цветов - такие натюрморты Колесникову особенно удавались - Евгений Иванович сам купил у художника.

 

Одному из известных местных художников Евгений Иванович добавил на картину шатровую церквушку - это был северный пейзаж, подаренный  Союзом художников. Надо сказать, церквушка очень удачно встала. Вначале Евгений Иванович  нарисовал ее на бумаге, потом вырезал и начал искать ей место, примеряя на всхолмьях, а потом, может, даже не рисовал, а только наклеил. Автор того пейзажа, когда ему об этом рассказали, поначалу возмущался, а потом выспрашивал у меня: правда ли, что получилось неплохо. Я его успокоил, как мог, - дело тонкое, не знаешь, кого и как похвалить. Про другого сказал, что у него такой период в творчестве, какую краску завезли в Художественный фонд.

Тогда в моде был синюшный стиль с несколько багроватым оттенком. Эта синюха была в портретах на лицах бывших фронтовиков, доярок и трактористов. Как-то мы шли по улице Ленина, обсуждая этот стиль, и Михаил Степанович показал на цоколь здания областного архива: «Вот он – гауптмортум. Такой же цвет сейчас и на картинах».  «Мертвая голова», - перевел Евгений Иванович.

Он назвал одну из мемориальных досок на Доме офицеров «тортом», и от произведенного этим сравнением впечатления отделаться я уже не могу.

Поругивал он и Михаила Степановича: «Показывает мне дед небольшой этюд. Я говорю, что не очень смотрится. Тогда он делает раму из широченного багета и снова подает: «А так?» Нет, говорю, не спасает…».

 

Дружба с художниками носовского окружения стала «растекаться», мы начали ходить в другие мастерские, но Евгений Иванович этого не одобрял: «Что вы с теми художниками дружите? У них, как у осла с лошадью, только первый результат более-менее нормальный: лошак или мул, а далее все бесплодно»….

 

Про одного поэта, моего условного тезку, несмотря на их совместную когда-то работу в газете, называл фашиствующим. И говорил, что своего сына учит стрелять, чтобы от таких при случае отбиться можно было. Про стихи другого поэта говорил, что в них много пены. Про третьего - что это книжный червь.

Носову не был близок Челкаш, но одного из поэтов он то и дело характеризовал Гаврилой.  Одного московского писателя с «грибной» фамилией называл  «тополёвая рядовка». Есть такой мясистый гриб, на изломе он пахнет не то фиалкой, не то духами.

А одному из прозаиков с помощью Сергея Михалкова, который к Евгению Ивановичу очень благоволил, соорганизовал четырехкомнатную квартиру в соседнем городе, и тот клюнул, так как подобную в Курске он никогда бы не получил. Это  случилось после того, когда прозаик, возгордясь от некоторых своих успехов, сказал: «Давай, Женя, соревноваться в творчестве!»… Носов потом говорил: «Да ну его…. «Соревноваться».… Написал слезливое… про лебединую верность…. А мой Белый гусь - это рыцарь».

 

Мое творчество его тоже не очень устраивало. Но опубликованный в «Курской правде» рассказ «В ожидании гостей», рассказ от имени женщины с описанием женских одежек и чуть ли не с кулинарными рецептами, он хвалил.… И тогда встал вопрос, что издавать в Воронеже: очередной сборник стихов или первую книгу прозы, Евгений Иванович посоветовал: «Издавай прозу, стихи напечатать успеешь и потом».

Пора вернуться к герою этого отрывка. Хочется добавить, что Михаил Степанович Шорохов нарисовал портреты всех наших писателей из окружения Сальникова и Носова, и почти все они удались. Особенно портреты Володи Деткова и Толи Трофимова. Портрет А.Трофимова был последней работой Михаила Степановича. Он писал его уже больным, урывками, то и дело укладываясь отдохнуть за ширмой на лежанку.

Свой портрет я считаю удавшимся, хотя абсолютного сходства нет, да и сижу я на полотне как Савва Морозов. В мастерской было холодно, Михаил Степанович накинул мне на плечи полушубок и так и написал в цивильном костюме и романовском полушубке на плечах.

Когда рисовал, все поругивал современные краски и растворители: «Ой, боюсь, пиненчик подведет!» А потом, когда портрет уже был у меня, временами спрашивал: не появились ли посторонние тени, не желтеют ли краски. А я его шутливо пугал: «Да пошли по лицу трупные пятна». Он испуганно распахивал большие глаза: «Ой-ё-ёй! Что же делается!» – и театрально хватался за сердце.

 

Михаил Степанович Шорохов был  красив, и даже лысина ему шла. Евгений Иванович, разглядывая в мастерской старые фотографии, нашел одну, на которой молодой Михаил был с огромной шевелюрой: «Тут он еще с архитектурными излишествами». О личности Михаила Степановича можно вполне судить по его автопортретам. Один из них он написал незадолго до смерти: отражение в небольшом круглом зеркале, среди осенних цветов. Последние работы его очень трогательные. Несмотря на возраст, с годами он писал лучше, мастерство его становилось проникновеннее.

Мне нравилась одна из картин Михаила Степановича: на спиленном тополе, на краю комля, лежала круглая буханка хлеба. Эта своеобразная «необязательность» детали подкупала. Картину потом  увез на Запад  какой-то француз, купив за бесценок, за набор красок.… Было время, когда французы и немцы, пользуясь нашей бедностью, здорово «подчистили»  художников….

Михаил Степанович сам не все в своем творчестве ценил и понимал. Например, холст волховского пейзажа  им был использован, чтобы завернуть в него вставленный в раму зимний курский пейзаж, который он вместе с Евгением Ивановичем принес мне в подарок. Потом я его обрамил и у меня стало две картины.…

 

Ко мне Михаил Степанович благоволил еще потому, что мы с ним считались знатоками Библии, хотя знатоком был, конечно, один он. С этой книгой он познакомился, когда был подпаском в деревне. Причем читать ее начинал на церковнославянском. И многое знал на память. Достаточно было сказать «Авессалом», как он сразу же подхватывал: «А этот кореш, - и он хитро усмехался в свои усы, - имел такие волосы, что, когда мул под ним вбежал по ветви дуба, он запутался своими волосами в ветвях. А мул убежал. И все это во время сражения. Он против отца тогда пошел. А отец-то был – Давид. – И Михаил Степанович многозначительно поднимал палец вверх. – Шлепнули его, конечно, а отцу донести боятся. А когда тот узнал, что его убили, то зарыдал: «Сын мой, Авессалом! Сын мой!» И пришел к нему полководец Иоав, он-то, собственно, и убил Авессалома, и пристыдил царя: тебе, мол, жизнь спасли, а ты любишь ненавидящих тебя, и если бы мы все умерли, а он остался жив, тебе было бы приятнее?… Вот так-то…».

Конечно, Авессалом - трагико-романтическая, известная фигура в Библии, есть даже роман Фолкнера, названный его именем. Но когда я спросил у него  про Иезавель, о которой мало кто слышал, он все о ней подробно растолковал. Такие истории Евгению Ивановичу очень нравилось слушать.

 

Почти наверняка найдутся свидетели, которые будут утверждать, что Носов и Шорохов умерли православными христианами. В своих претензиях мы, как Николай Первый к Пушкину, требуем: «Умри христианином», но я-то помню, что было не так. Скорее всего, прав был Михаил Еськов, который сказал, что в вопросах веры или безверия абсолютно категоричным быть нельзя - и та и другая сторона окажутся  неправы. Он добавил: «В окопах неверующих не было».

 

А еще Евгений Иванович любил слушать рассказ, как, отступая в войну, Михаил Степанович забрел аж на Тамбовщину. Это нас тоже связывало и грело.… Увидел он там сараи, крытые табачным листом (скорее всего - своеобразные сушилки). И они его потрясли, - солдаты накурились вволю.

По прошествии лет я заметил, что Михаил Степанович любил заловить какого-нибудь новенького, чаще всего москвича, и ошарашить его своим цитированием. Евгений Иванович, увидев  подобную сцену в выставочном зале, улыбнувшись, подмигнул и тихо сказал: «Не мешай.… Свеженький попался».

Однажды я позволил себе сказать, что Белинский по отношению к Гоголю был не совсем прав, и Михаил Степанович меня чуть не убил, по крайней мере, от возмущения почти впал в истерику, настолько он любил Белинского. У Виктора Астафьева была отрицательная статья о Белинском, так Михаил Степанович не пошел  к нему в гостиницу, когда тот в очередной раз приехал в Курск: «Боюсь, наговорю ему всякого!». Хотя  писателя  Астафьева очень любил. 

 

Предновогодняя посиделка

Была у нас с Евгением Ивановичем особая  предновогодняя посиделка. Петр Георгиевич Сальников жил тогда на Никитской улице. Мы пришли, чтобы проводить и старый год, и самого Петра Георгиевича: он уезжал в Плавск к родным. Пришли и художники. Посидели, поговорили, а днем хозяин уехал, оставив нам ключи.…

Художников сменили актеры во главе с Валерием Ломако. Недавно в нашем театре была поставлена пьеса по «Усвятским шлемоносцам». И мы все еще жили и горели этим событием. Я говорю  в «нашем»  потому, что по другим театрам страны, включая Москву, пьеса уже шла. В курском театре она шла с авторской корректировкой: Евгений Иванович сам сидел на репетициях. Забегая вперед, скажу, что пьеса угасла, а через несколько лет ее возродил как постановщик Валерий Ломако – сам он играл в ней Касьяна. Засиделись допоздна, но к утру народ рассосался, и 31-го мы остались вдвоем с Евгением Ивановичем.

И произошел редкостный для Носова разговор о мужчинах и женщинах, о семейной жизни, - такому разговору были тогда свои основания. Не знаю, до каких бы пор мы досидели, но пришла моя жена: «Раз уж не можете разойтись, то поехали к нам. У нас гости за столом». Евгений Иванович вначале согласился, но… доехал до площади Перекальского и сказал: «Спасибо! Пора и мне.

 

Баскевич

Исаак Зельманович Баскевич, критик и литературовед, был до войны ифлийцем, студенческим другом поэтов Кульчицкого и Когана, погибших на фронте. А во время войны служил комсоргом в казачьем полку. В предгорьях Кавказа был тяжело ранен. Говорил он с трудом, сипло - результат операции на щитовидке. И еще он страдал привычным вывихом правого плеча, который мне  приходилось вправлять по методу Кохера, а то и дважды за один вечер.

Исаак Зельманович был боец. Как-то критик Бровман написал не бог весть какую статью, где ущипнул Носова. Баскевич сразу написал гневную отповедь и напечатал ее, кажется, в «Вопросах литературы». Правда, начал он эту статью не самым должным образом: «Говорят, последняя повесть Носову не удалась…». Хотя дальше стояло резкое: «Нет!» и шел панегирик, но каравай был надкушен.

Баскевич рассказывал, как они воевали: пошли в атаку, он, комсорг, впереди. Кричит «ура», но чувствует, сзади тихо - был такой плотный огонь, что атакующие залегли. Залег и Баскевич. И вдруг слышит голос командира: «Казаки, вашу мать! Жид впереди!». И они поднялись и пошли в бой.

В нашем театре поставили пьесу Григория Горина «Поминальная молитва» по Шолому Алейхему и усугубили ситуацию, развернув сцены погромов там, где в первоисточнике о них были лишь упоминания. Я, соглашаясь с замечаниями Николая Шадрина, актера и писателя, поделился с Баскевичем сомнениями в правомерности постановки таких сцен. Он сразу сказал: «Этого делать нельзя!» И, волнуясь, закурил, хотя старая сигарета еще не была потушена. Перед тем, как поговорить с Исааком Зельмановичем, я перелистал Шолома Алейхема, восстанавливая в памяти давно читанное, Баскевич же это все помнил.

Мы любили русско-еврейскую семью Исаака Зельмановича. Носов трогательно рассказывал, как его девочки ловили рыбу на Сейме под Курском, на родине свой матери. Его, как рыбака, это умиляло.

И Носов любил Баскевича. Он сердечно был связан с Нагибиным, поддерживал товарищеские отношения с Баклановым, в Курске дружил с журналистом Салтейским: в молодости Носов работал вместе с женой Ефима Федоровича, Анной Марковной в молодежной газете, и у них сложились самые теплые и доверительные отношения.

Но все же к остальным евреям он относился настороженно. Когда я в споре защищал товарища, пребывая в тот момент воинствующим юдофилом, он рассказал мне, как в юности его по-торгашески готов был подставить друг. Попросил припрятать золотишко, наторгованное сестрой.… Так что, мол, будь настороже. А когда меня заносило в другую сторону, он поучал, что с евреями надо «сражаться» только на уровне таланта.

Того «друга детства» я видел в гостях у Салтейского. Пережевывая красную рыбу, он спросил  Ефима Федоровича: как там Женя? Сам он давно не жил в Курске, приезжал только в гости. Ехидный Салтейский, криво усмехнувшись, ответил: «А ты позвони!» - и тот сразу побагровел.

Не раз приходилось бывать с Носовым в гостях у Салтейских. Забредали и среди ночи, и всегда нас встречали по высшему разряду. Даже легкой тени я в отношениях Салтейского и Носова не заметил, все было естественно, с прекрасными, умными разговорами. Однажды они позвонили мне с площади Перекальского: не смогу ли я с ними съездить на дачу? Я с радостью согласился. Это был обыкновенный садовый участок, который Салтейский держал на паях с журналистом Владиславом Павленко. «И это все, за что боролись? - сказал Евгений Иванович, увидев домик и участок. - Нет, мне такой земельный пай не нужен». Примирил его с этой частной собственностью только идеальный порядок на грядках.

Одним из последних я видел Салтейских в Курске. Они уехали к дочери в Америку, где Ефим Федорович вскоре и умер...

 

Я написал про эту дачу, чтобы обозначить носовское отношение к «вопросу о земле». Как-то заговорил он в очередной раз о своих расхождениях с деревенскими писателями: «Чуйков (волгоградский писатель) спит и видит, как бы Ваську Белова царем назначить.… Разделят они тогда землю по паям, я свою, фигурально выражаясь, пропью, и пойдут мои дети к ним батрачить. А их дети в Париж поедут учиться».…

 

О России он болел по-своему:

- Был у моей бабушки петух-красавец, и такой рослый, богатырь. А еще были петушки маленькие, но забияки. И они на этого петуха кидались, а он отмахнется крылом и не дерётся, уходил от них, увертывался…. Да если б он знал, что он большой и сильный, тем петушкам не сдобровать!.. Так вот и Россия….

 

Исаак Зельманович Баскевич последние несколько лет прожил в хорошей большой квартире, в добротном доме. И надо добрым словом вспомнить первого секретаря обкома Александра Ивановича Селезнева. Это был культурный человек, в полном смысле демократ, который с творческой интеллигенцией пытался наладить добрые отношения. Он неоднократно бывал в гостях у Евгения Ивановича и у других писателей. Он сумел отклонить аляповатый и дорогостоящий проект памятника «Курская дуга» скульптора Бондаренко. И отстоял проект, при котором мы ныне видим Ильинскую церковь  отраженной в зеркальных стеклах соседнего здания.

В своё время другой секретарь, Монашев, дружил с живописцами, так как сам рисовал, а губернатор Руцкой дружил со скульпторами - они  осуществляли его идеи, но назвать их культурными или интеллигентными язык не поворачивается.

Чистяков

О Михаиле Родионовиче Чистякове я знаю не много, но обойтись без него не могу. Потому, что он был школьным другом Евгения Ивановича и товарищем по рыбалке. В ту пору, когда я его знал, он работал на складе торговой базы. К нему иногда «заныривали» за редким чаем или растворимым кофе.

Однажды на него сделали начет - при проверке, недосчитались бочкового растительного масла. Рассказывал Евгений Иванович: «Пришел он ко мне: выручай. Я спрашиваю: масло замеряли через пробку, опуская метр? Отвечает: да. А бочки, спрашиваю, обычные или сферические, раздутые? Говорит: пузатые. Ну, иди, говорю, замеряй высоту  в основаниях и в талии.… Принес он данные, я написал формулу, сделал расчеты и масло нашлось». «Однажды засиделся он у меня допоздна, потом заснул, а утром разволновался: перед женой объясняться надо. Оторвал я от газеты белую полоску и написал на ней: «Зина, Миша был у меня». Как я потом узнал,  он пришел домой и чуть не с порога кинул ее на стол: «На, змея! Видишь, где я был»….

«Змея» было о женщинах его любимое присловье.

 

Я написал стихотворенье, как Михаил Еськов приходил поздравить его с праздником Победы, они жили тогда в одном доме. Своим стихотворением я вызвал неудовольствие Михаила: он хотел написать рассказ об этом. Но рассказ все еще не написан. В стихотворении этого эпизода нет, а в жизни было: когда Михаил вошел в комнату, то увидел Родионовича в белой рубахе за столом. Первой его фразой было обращение к жене: «Змея, не видишь, гость пришел!» То есть, надо подавать столовый прибор…. Сам с места не стронулся. А когда выпили за праздник, заявил: «Миш, а войны не будет?» «Это почему?» «А зачем, когда в каждом доме война»….

Евгения Ивановича и Михаила Родионовича тесно связывало одно обстоятельство. Чистяков играл когда-то в духовом оркестре на трубе. Он-то и подсказал Евгению Ивановичу тему рассказа «Шопен. Соната номер два». Рассказывал ему про типы оркестрантов, про инструменты. Евгений Иванович ходил в библиотеку прослушивать в специальной комнате духовую музыку в записях. Рассказ получился классическим во всех смыслах.

И вот читаю последний рассказ Евгения Ивановича «Фагот» и узнаю, что так прозвали старшего брата Родионовича – Ивана, которому по великой нужде и бедности пришлось несколько лет жить детдомовцем. В детском доме он играл на фаготе, так что тяга к музыке у братьев была родовая.

Сухов

С поэтом Федором Григорьевичем Суховым Евгений Иванович познакомился в городе Волгограде, куда приезжал в гости к сестре и заодно порыбачить. Кажется, Сухов даже жил в одном доме с сестрой Евгения Ивановича. Это уже потом он переехал на родину в Нижегородскую губернию (так он ее называл), в село Красный Осёлок.

Скорее всего, имя этого поэта я впервые услышал от Евгения Ивановича - Сухов не был еще известен. Помню, как Евгений Иванович показал мне книжку, где была напечатана поэма, ставшая потом известной на всю страну, «Былина о неизвестном солдате». Помню и строки из нее о фронтовике:

Он рукою коряжистой,
Бьет по чьим-то рукам,
В нем доныне куражатся
Фронтовые сто грамм.

После я купил его беленькую книжицу издательства «Современник» с фотографией на тыльной стороне обложки.

Однажды я встретился в нашем союзе с Евгением Ивановичем и с высоким, сутуловатым мужчиной, худым донельзя. Лицо желтушное, и не лицо, а лошадиный череп (так оно и называется по-медицински). Это и был Сухов. Ближе познакомились уже у меня дома.

В Курск он приехал, чтобы попасть потом на запад области, где он зимой 1943 года воевал. По его словам, наступление наше уже повыдохлось, в некоторых местах немцы нас теснили.

«Подошли к одной деревне, - рассказывал он, - а деревня расположена по двум сторонам оврага. Дело было ночью. Я с половиной взвода пошел к одной из сторон. И откуда, не знаю, к нам присоединилась группа людей. Сказали, что партизаны. Так эти «партизаны» рванулись вперед нас, ворвались в какой-то дом  и стали резать ножами спящих там немцев. Кого-то не дорезали, началась стрельба, пришлось отступать, эту сторону деревни немцы сожгли, а «партизаны» сразу же куда-то пропали».

- И что ты там теперь забыл? - спросил Носов.

- С людьми повидаться, виноватый я все же.

- Небось, и к пионерам пойдешь?

- Пойду, - кротко ответил Сухов.

- Я бы эту деревню за тысячу верст обегал… - почти сердито возразил Евгений Иванович, но более эту тему развивать не стал.

А Сухов сказал, что у него вообще есть мечта пройти весь свой фронтовой путь. «Однажды, - как он сказал, - я уже делал такую попытку, но дальше польской границы меня не пустили, завернули назад». И он по-детски улыбнулся.

После они с Евгением Ивановичем перешли в разговоре на другое, на мой взгляд, более острое, чем война, для Федора Григорьевича интимное. Случилось так, что одна из студенток тамошнего пединститута родила, а отцом ославила Федора Григорьевича. Ему в ректорате намекнули, что студентка эта известна своим поведением. «Нет, - сказал он, - если она говорит, что я отец, то я отказаться не могу». Евгений Иванович по этому поводу возмущался. Насколько я знаю, семейная жизнь у Федора Сухова и до этого случая складывалась не лучшим образом. Потом он семейно жил с поэтессой Марией Аввакумовой.

Вечером, перед тем как проводить их ночным городом, я достал ту самую беленькую книжечку и попросил Федора Григорьевича надписать. Он только расписался под портретом.

Я тогда же ему подарил свою книжку и, забегая вперед, скажу, что примерно через месяц получил от него бандероль с его новой книгой и очень теплым письмом. Мы написали друг другу по нескольку писем, но переписка из-за моей лени не сложилась.

Я рассказал ему, что как-то перебирал старые газеты с литературными страницами и подборками стихов (храню только те, где были напечатаны  собственные стихи) и в одном из номеров «Молодой гвардии», курской молодежной газеты за 1963 год, увидел, что мы с ним опубликованы на одной полосе. Он недовольно поморщился и сказал: « Я теперь пишу не так». Он действительно стал писать по-другому: это была русская, славянская вязь, сложное серебряное плетение...

Утром позвонил Евгений Иванович и сказал, что они уже пьют чай. Тогда-то Федор Григорьевич рассказал нам, как он в шутку их назвал, две своих былицы: «Мои встречи с Шолоховым».

«Первая встреча произошла в Волгограде. Редактор узнал, что в город приехал Шолохов и послал взять интервью. Шолохов встретил меня на пороге гостиничного номера, был тщательно побрит и пах одеколоном. Он был улыбчив и приветлив, и сказал, чтобы я пришел к нему в номер ровно в шестнадцать. Но я, - продолжал рассказывать Сухов, - по журналистской привычке решил прибежать пораньше: а вдруг не сложится. Прихожу в два часа дня. За дверью дым коромыслом: у Шолохова гости. Открывает дверь и гневно спрашивает: «Я во сколько часов сказал приходить?!» «В шестнадцать», - говорю. «Ну, вот, и приходи».… А в шестнадцать  было уже все пусто, уехал он».

Мы посмеялись, и Сухов продолжил:

«А второй раз как-то на рыбалке был с нами один известный шолоховед из Москвы, профессор, доктор и так далее.… И загорелось поехать к Михаилу Александровичу прямо сейчас. Он меня, мол, любит и ценит.… Сказано – сделано…. И пилили мы на «газике» по степи до утра.  Подъезжаем. У калитки казак стоит: фуражка, лампасы, все как положено, только шашки нет. Не пускает. Профессор говорит: доложи, приехал, мол, такой-то сякой-то «со товарищи». Мы стоим, молчим. Ушел казак, возвращается довольно быстро и говорит: «Михал Саныч сказал: пошли они все к ядреной матери»…. Он еще покруче выразился, как, говорят, и Буденный выражался, пока его Ворошилов не переучил.… Когда возвращались назад, стыдно друг на друга глядеть было».…..

Следующая моя встреча с Федором Суховым произошла через два десятка лет в Ялте, в Доме творчества писателей. Участниками наших застолий была тогда Светлана Мекшен, поэтесса из Липецка. Она трепетно относилась к ставшему патриархом поэзии Федору Григорьевичу Сухову.

Помнится его рассказ, как он вместе с Марией Аввакумовой ездили к Андрею Сахарову, когда тот жил в ссылке в Горьком. Попасть к Сахарову им не удалось, сумели передать только цветы да записку. И обошлось без особых последствий. Рассказывал он со всегдашней наивной и невинной улыбкой. Не сочувствующий диссидентам, он действовал из духа противоречия, и еще двигал им «детский» негативизм.

Эта наша встреча была последней. А года через три после нашей встречи в Ялте его не стало.

Харченко

Николай Иванович Харченко когда-то работал вместе с Евгением Ивановичем в молодежной газете. Потом он стал корреспондентом «Курской правды» по одной из зон области. На одном из выездных пленумов обкома, кажется, по кролиководству, он во время выступления первого секретаря, выкрикнул из зала: «Ложь»! – и лишился работы. Выкрикнул скорее всего, в подогретом состоянии, страдая известной болезнью, вскоре лишился семьи и дома, сменил много работ и мест жительства. Просто забомжевал.

Рассказывал Евгений Иванович: «Появился он у меня во всем заношенном, грязном, даже без документов. Попросил денег, пообещал, что бросит пить. Говорил, что куда-то надо доехать, обещают работу. Денег я ему дал. Достал свой плащ, кепку, пару рубашек. Потом пошли и купили ему костюм и ботинки - мои-то ему велики.  И он уехал.… Изредка писал, мол, работает, а сам появился года через два. Чистенький, умытый. Стал мне долг отдавать, а я не взял: «Коля, мне такая радость, что я тебя таким ныне вижу, что не надо мне никаких денег…». А он говорит: «А я повесть написал». Я его расцеловать был готов».

Повесть Николая Харченко «Горький мед» была напечатана в журнале. В ней рассказывалось  о детстве самого Харченко. Он был связным партизанского отряда. Однажды ему, чуть не схваченному полицаями и обстрелянному, пришлось убегать зимой без одежды и в одних носках в лес. Он чудом остался жив.

Кажется, в письме к Евгению Ивановичу (см. очерк «Фанфары и колокола») было страшное место, как ему, тринадцатилетнему подростку, пришлось хоронить в братскую могилу погибших. Выпало на его долю, как единственному мужчине, укладывать тела в могиле, в бывшей колхозной большой картофельной яме. Укладывал вместе с работницей из госпиталя погибших головами к стенам, а ногами к середине. Потом отрезали вывернутые карманы и закрывали ими глаза. У Евгения Ивановича, когда он читал нам письмо, на глазах выступили слезы.

Послевоенная судьба Николая Харченко тоже своеобразная повесть. Его направили учиться в институт военных переводчиков на отделение новогреческого языка. Поначалу у комиссии было сомнение из-за его украинской фамилии, так как в украинском языке есть звучное «Г», от которого трудно избавиться, а в новогреческом такого «Г» нет. Николай Иванович назывался украинцем только по фамилии, а был курянином с характерным фрикативным «Г» в речи, которое звучит как «Х». После учебы работал в секретной службе связи, но при Хрущеве подразделение было расформировано, и тогда он стал журналистом.

Николай Харченко последние годы жил в Старом Осколе, переписывался с Евгением Ивановичем, изредка они встречались. Но было в характере Николая Ивановича некое занудство, из-за которого Евгений Иванович «переключил» его переписку, да и встречи с ним на нас с Михаилом Еськовым.

Мне приходилось с ним выступать на литературных встречах. Устным рассказчиком он был великолепным, да и сам его материал весьма способствовал этому. И в гостиничных разговорах он был временами неподражаем, несмотря на свой тихий, с легкой гнусавинкой, голос. Использовался жанр пародирования тюремных «романов» - ударение на первом слоге - как бы пересказ сокамерникам читанное невесть когда. Например, про Анну Каренину: «загуляла она с офицером, а муж у нее был из партактива». И попадала она не под поезд, а, «когда муж ее отчитал, выскочила в горечах на улицу, а навстречу - КРАЗ груженый…». Пересказывалось даже «Слово о полку», где действовали два атамана из разных городских слобод: Гарик и Кобяк.

Может, кто-то неодобрительно хмыкнет или поморщится такой вольности, но в рассказах Николая Ивановича Харченко по отношению к великой русской литературе кощунственно это не звучало. 

 

Следующий эпизод для уплотнения материала следовало бы приписать Николаю Харченко - так у меня вначале и было. Но я пишу не повесть, а воспоминания. Честно говоря, случившееся было не в характере Николая Харченко. А потому сообщаю, что было это с другим курским журналистом, ставшим в дальнейшем писателем Александром Васильевым.

Когда-то он подарил Евгению Ивановичу щенка, будущего Жекана. Через год приехал без предупреждения. Евгений Иванович приоткрыл дверь: «Саша, я сейчас болею, мне не до встреч». Васильев ответил: «Да я, Женя, не к тебе, я собаку проведать». - «А, собаку, - сказал Носов, - тогда заходи».… И они просидели за разговорами двое суток.…

 

  Паншин

Глеб Иванович Паншин, один из друзей Петра Георгиевича Сальникова, мастер спорта, работал когда-то директором физкультурного техникума в Новомосковске. А еще он был писателем, писал прозу для детей и юношества. Потом заболел, стал инвалидом и тут вдруг развил такую деятельность, что и здоровым не угнаться. Основал товарищество и издательство «Куликово поле», издавал газету, журнал, печатал книги. Составил «Энциклопедию Куликова поля». Проводил литературные семинары в Новомосковске, участниками которых были поэты и прозаики из тех земель, воины которых были участниками Куликовской битвы. Под его энергичным напором была восстановлена истина: стали отмечать дни Куликовской битвы в точные сроки. Раньше отмечали без поправки на новый календарь. При мне он листал старую книгу с летописями и «Задонщиной»: вот Семенов день, воины были и там-то и там-то, а вот  Рождество Богородицы, 21 сентября.

Дома видел его взаимоотношения с женой Азой Дмитриевной, умницей и красавицей, наблюдал, как он разговаривает с внуком Митей, который не был ему родным, видел его друзей и сподвижников, объехал с ним четвертую часть Тульской области, и не мог надивиться и налюбоваться на этого никогда не унывающего человека. Будь такими коммунисты или верующие - а Глеб Иванович бывал и тем другим - справедливое общество оказалось бы не за горами.

А еще он поставил часовню у Прощеного колодца. Автором часовни был В.Клыков, но ведь надо было собрать средства для ее воспроизведения, достать тягачи и строительную технику.По преданию, в Колодце омывали свои раны воины после битвы. Прощались друг другом и, мысленно, с погибшими. Правый высокий берег верховья Дона, поросший леском. За рекой низкий заливной луг, уже Рязанщина. А на этой стороне прямо из-под обрыва бьет упругий столб воды толщиною в хороший сноп.

Евгений Иванович любил этого энергичного человека, просто восторгался им. Деятельное христианство Глеба Паншина ему нравилось. Хотя наших восторгов по поводу христианства, да и торжеств в связи с Куликовской битвой, не всегда разделял. Тут он был евразийцем.

 

Останавливаясь у Сальникова, Паншин ездил к Евгению Ивановичу на дом, чтобы о чем-то поговорить или что-то обсудить. Если, конечно, Евгений Иванович сам не приезжал к Петру Георгиевичу.

Помню первый приезд Глеба Ивановича в Курск. У нас проходил литературный семинар и после заседания мы отправились ко мне домой большой компанией. То ли утомившись дорогой до Курска -  Глеб Иванович сам водил «Запорожец» - то ли от шумного семинара, но Глеб Иванович в ожидании, когда будет накрыт стол, задремал на диване. Евгений Иванович, не любивший засыпающих в компании, тут предупредительно прошептал:

- Тсс! Пусть Глебушка поспит.

Но Глеб Иванович мгновенно проснулся. И даже  застеснялся, начал извиняться, но Евгений Иванович его ласково успокоил:

- Ну, что ты, что ты….

 

Глеб Иванович Паншин умер после Евгения Ивановича, последним из тех, о ком я пишу. Царство небесное всем, всем, и пусть земля им будет пухом.

 

Вместо послесловия

«Любая тема истощается, - говорил Евгений Иванович Носов. Разговор шел о деревенской тематике. - Вроде как я просыпал мелкие рыболовные крючки на ковер. Поначалу они попадались густо, потом все реже и реже. И уже, казалось, все собрал. А потом, когда давно забыл о них,  вдруг - бац! - впился какой-то в ногу».

Подобное бывает и с осыпавшимися иголками с новогодней ёлки: поначалу нагребаешь по целому совку, потом попадаются изредка и уже, казалось, выбраны все, как вдруг в конце декабря при уборке выметешь парочку из-под батареи или плинтусов. Так и у меня сейчас. Ощущение такое, что вроде все собрал. Но, как говорил Евгений Иванович: «Ты садись писать. И сам удивишься тому, что еще не знаешь, сколько и чего ты знаешь».

Сомневаюсь, что по воспоминаниям можно  судить о человеке. Тем более, что Евгений Иванович не был однозначным. Многое говорилось им явно заостренно, даже противоречиво, чтобы нас  растеребить. Когда я писал, то иногда читал воспоминания о Ремарке и ловил себя на мысли: разве этот человек мог написать «Трех товарищей» -   которых высоко ценил и Евгений Иванович, как гимн фронтовому братству? Кто-то, прочитав мои воспоминания, боюсь, тоже усомнится: разве этот человек - автор русского эпоса «Усвятские шлемоносцы»? Хотя все, что я писал, только правда.

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную