Михаил ПЕТРОВ
ДЖИММИКИ
Рассказ

Брату Коле

После войны почему-то особенно остро не хватало детской обуви. И потому гвоздь, впившийся в ногу сквозь истлевшую протертую стельку, мне памятен и сегодня. Мы его тупили молотком на лапе, загибали по дороге кирпичом, а в лесу или на поле камнем, застилали сверху стелькой из картона и сложенных газет, ублажали толстой портянкой, а они настырно пробивались сквозь подошву и вновь калечили ногу…

Я храню блеклое семейное фото 1947 года. Отец в гимнастерке и галифе, рядом с ним молодая мама, справа старший брат в пиджачке и брючках, заправленных в стоптанные сапожки, слева я с грязными босыми ногами. Мы приехали в город за 35 километров , чтобы купить мне на толкучке сапоги к школе, но на мою ногу так ничего не нашли. В школу я пошёл Колькиных в сапогах, а брату «обсоюзили» старые мамины, залатав их кирзовыми заплатками.

За осень я разбил братнины доноски вдрызг, сапожник даже не взялся ремонтировать, вздохнул и посмотрел в глаза матери. Родители задумались, в чем посылать меня весной в школу. И вот отец очень расстарался, и кто-то из знакомых выкроил ему лоскутки кожи мне на союзки и задники. А на голенища материала не нашлось, и сапожник промкомбината, немец Яков Карлович, живший неподалеку и хорошо знавший отца, предложил сшить их из сыромятины.

Сыромятина — это кожа не прошедшая фабричной обработки, сапоги из нее — все равно, что днище несмоленой лодки: плыть на ней можно, но лучше сидеть на берегу. Сыромятина идет на повод, вожжи, на подпругу и чересседельник, но путной обуви из нее не сшить. Она пропускает воду, плохо сохнет, не держит форму, гниет. Конечно, сыскивались умельцы, кто краденными с завода химикатами выделывал кожу дома и даже кустарно прессовал подошвы, но власти за этим смотрели, умельцев примерно наказывали. И в сапожных мастерских строго следили, чтобы на коже, взятой на пошив, обязательно стояло белое фабричное клеймо. Без него даже частный мастер шить обувь не брался, мог угодить за решетку. Но уж очень хотелось честному немцу удружить соседу и обуть меня. Да и на обувь из сыромятины начальство, видимо, смотрело сквозь пальцы.

Маленький и всегда серьезный, он сидел у окна за низким сапожным столом. За ту серьезность все село, включая жену Марту, зовут его по имени-отчеству. Фартук до пят, трехногая табуретка с брезентовым верхом, руки налинованы черным варом от дратвы, в губах самодельные деревянные гвоздики. У него и так сильный немецкий акцент, а с гвоздиками во рту, мне кажется, он нарочно ломает язык:

— Но Крикорий Николаич, мы накроем их тёкоть, никакая дьявол не фосьмет. В вассер ходить не пудет, сто лет наносит. Вассер — сыромятни смерть. В вассер не наступнешь? Не наступнет… Он не глюпи малишка. Он очшень умный киндер …

Мне лестно, что я понимаю иностранный: васер — это вода, киндер .— ребенок. Немцев у нас в селе много, и я знаю наизусть русско-немецкие считалки:

Что такое — вас ист дас,

Маслобойка — пудерфаст,

Папа — фатер, мама — мутер,

Плохо — шлехт, отлично — гутен…

 

Или вот эту, безалаберную, над которой все немцы громко смеются:

Ины, мины, тики, таки

Тай на финны миси краки

И, пи, рус, эпильпам,

Пушкелёры, тунгелёры,

Ессен мит, полянки ора!..

 

Меня разувают, снимают мерку с ноги, обводя стопу огрызком карандаша на бумаге. Рука у сапожника жесткая, мне щекотно, я перебираю пальцами ноги по листку, будто играю на гармони. Закончив процедуру, Яков Карлович важно складывает листок и прячет портрет моей ступни в карман фартука. Когда мы приходим к нему через неделю, я замираю в восторге. На сапожном столе нас ждет чудо! Что рядом с ним хрустальные туфельки! Яков Карлович на свой страх и риск почернил белую сыромятину, потом пропитал жиром и промазал дегтем. Сапоги испускали фабричный блеск, не верилось, что их сделал маленький, плохо говорящий по-русски человек грязными и корявыми руками. Померив их, я готов взлететь от радости, ноги так сами и вытанцовывали.

— Телал этих сапог по честни слово, — умилялся моим сапогам и сам Яков Карлович, — в них я наколачивал маленьки секретка. Они чуточка трепают языком!

Меня заставляют пройтись по мастерской, усыпанной кусочками кожи, деревянными гвоздиками, стружкой. Сапоги при ходьбе действительно «трепают языком», поскрипывают! Мастер вставил под стельки бересту, и сапоги, мне чудится, поют! Каждый — своим голосом.

— Разве это сапоги, — похвалил довольный отец, рассчитываясь с сапожником, — Это, брат, не сапоги!.. Это — джиммики!

В молодости мой отец «бегал» не Алдан, на золотые прииски и привез оттуда это непонятное и звучное слово. Означало оно красивые из толстой телячьей кожи желтого цвета американские мужские ботинки на каучуковой подошве. Джимми стоили очень дорого, отец пожалел денег, не купил их. Вернулся он в хромовых сапогах, с гармонью, и новым словом, которое в его устах означало обувь самого высшего качества.

Ноги мои горят от нетерпения слинять на улицу в джиммиках. Жаль, обнову с меня снимают и убирают в ящик. Каникулы догуливал в бабушкиных пимах с галошами, с тоской дожидаясь, когда та управится с коровой, и все равно брат мой втайне завидовал мне, пытался даже примерить их, но они не пошли. В последний день каникул родители сжалились и со строгими напутствиями разрешили мне погулять в джиммиках.

Утром я встал чуть свет. Обул новенькие, пахнущие дегтем джиммики, пулей выскочил с Моряком на ядреный мартовский морозец. В джиммиках весь мир казался другим! Канавы, лужи, покрытые льдом, предстали одним блестящим зеркалом, в котором отражается все небо с облаками. Я разбежался и покатил к солнцу. Потом к облакам! Новенькие подошвы скользят коньками! А каблуки! Стукнешь по льду таким, и во льду под каблуком вспыхнет белая звездочка. Разве валенок выбьет такую? Да никогда!..

Однако скоро лед подтаял, предательски затрещал и запружинил под ногами, а из пробитых каблуками звездочек стали пульсировать фонтанчики. Вспомнив отца и наказы сапожника, я от греха ушел во двор. На ту беду мимо нас бежала ватага мальчишек: Быня с тремя спичками и отломком от коробка, Вака, Кака и Чирва. А за Чирвой, стреляя голенищами бабкиных резиновых сапог, поспевал Понистый. Мои джиммики всех озадачили. Даже шестиклассник Быня зауважал меня. Предложил как равному: «А айда прыгать с берега в снег. Вчера прыгали, знаешь, как мирово!»

Все с восторгом поддержали его. Но мой брат охладил ораву:

— У Михи сапоги из сыромятины, ему в воду нельзя.

Но уж очень, видно, я был хорош в новых сапогах, все хором возразили:

— Там сухо. А не схочет прыгать, пусть ломает бурьян на костер. Айда!

Все в старых подшитых валенках, на Бынины натянуты самодельные галоши из красной автомобильной камеры. Брат сдался, и мы пошли. Снег лежал на выгоне грязно-серыми овечьими шкурами, мы с братом их усердно обошли. Берега котлована и впрямь обсохли, а котлован полон талого, рыхлого кристаллического снега. Все, кроме меня, с гиком прыгнули с высокого берега, весело вонзились в снег по колено. Никому не верилось, что еще две недели назад мы носились с этих берегов на лыжах и санках!..

Я наломал сухого бурьяна и принес на берег. Быня почесал головкой спички в волосах, чтобы вернее зажглась, и с одной запалил костер. Стало еще радостнее. Подключился к игре и брат в старых рабочих кирзачах. Только я стоял в стороне от общей радости в щегольских джиммиках. Но общая радость попрания зимы скоро захватила и меня. Уж очень лихо прыгали в остатний снег мальчишки. Рассудив, что прыгну я не в воду, а в снег и всего разок, отчего с сапогами ничего не станется, прыгнул и я. Джиммики заблестели еще веселей. Я прыгнул еще раз и еще два. И опять ничего!..

И пошло, и поехало, пока прыгнув однажды очень ловко и далеко, я не увяз в талом снегу. Видно, угодил я в место, где снег пропитался водой. Вытащу одну ногу, увязнет другая. Талый снег буквально приклеил мои сапоги. Подо ними захлюпала вода, а я стал похож на муху, попавшую в сметану: с каждым движением увязал в снег все глубже и глубже. Дружки насмеялись, стали давать советы. Вака с Чирвой подползли ко мне, пытаясь вытащить меня за руки, но талый снег зажал сапоги намертво. Спасатели уползли назад, боясь увязнуть рядом со мной. Я снова остался один. Некстати вспомнился наказ Якова Карловича про сыромятни смерть. Я подергался и затих в отчаянии.

— Ты потихоньку, — советовали с берега. — Шевельни ногой и потащи вверх.

Одну ногу по совету я вытащил. И даже с сапогом. А вот другой сапог не давался. Как ни старался, нога упрямо вынималась без сапога, будто кто-то держал его в глубине. Снова и снова совал я ногу в обледенелую нору, цеплял ногой раздавшийся сапог, кряхтя, тащил его кверху, но дойдя до какой-то черты, сапог всякий раз срывался с ноги и падал в снежную утробу. Вдруг и носок стал застревать в мокром сапоге, а нога выниматься босой. Все словно смерзлось в неведомой снежной толще, заледенело. Я умаялся до слез. Мальчишки свистнули на помощь Быню и брата. Совместными усилиями они выкатили меня из сугроба к костру: мокрого, измученного, в одном сапоге.

Я лежал на спине в одном сапоге, выставив босую ногу вверх, мучаясь от неизвестности. Побывавший в снегу сапог, подсыхая у костра, быстро утрачивал фабричный лоск. Голенище бурело на глазах и, казалось мне, удлинилось. Эту мысль я тотчас прогнал из головы, потому что за ней брезжила еще более страшная: каким же стал сапог, застрявший в снегу? Я старался об этом не думать.

Посыпались советы, как достать второй сапог. Кака предложил лопату, но лопатой побоялись прорезать размокшую сыромятину. Пробовали руками. Снег заледенел, руки его не брали и охотники остановились. Я шевелил поднятой вверх босой ногой, чтобы не замерзла, и готов был расплакаться. А тут еще, роясь в снегу, затоптали место, где увяз сапог. Начались поиски. Наконец, тыча палкой в сугроб, Быня наткнулся на него и даже ущупал руками голенище. В своих великанских валенках с галошами он один из всех нас не проваливался в снег. Ухватившись за голенище, он медленно потащил сапог вверх, деловито оповещая меня, что сапог подается. Быня тянул сапог, как дед репку, раскачивая то влево, то вправо, то строго вверх. Не тащил — корчевал. Но почему-то каждое его движение отзывалось во мне болью, будто он вытаскивал у меня зуб.

И когда Быня наконец-то выдернул сапог из сугроба и, упав на спину, бросил к моим ногам, я понял, что предчувствие меня не обмануло. Сапог превратился в огромный ботфорт, который рыбаки натягивают почти до бедер, отправляясь на рыбалку. Сыромятное голенище растянулось до умопомрачительной длины! Все в ужасе притихли.

— Ты чё сделал? — спросил я, постепенно осознавая, что вытянут мой сапог и что, извлекая его из снега, Быня растянул сыромятное голенище. — Это не мой сапог.

— Не его это, у него вон какой маленький, — закричали все. — А это великанский.

— Его! Это сыромятина растянулась. Надевай. Голенище высохнет и сожмется.

Нога провалилась в сапог, как в волчью нору, слезы брызнули из глаз. Джиммики были безвозвратно испорчены. Фабричный вид, нежный хромовый лоск, который придал им Яков Карлович, испарились! Голенища даже на ощупь стали противно-скользкими, как вареная свиная кожа. Явиться в таких домой, нам было и представить страшно.

Мальчишки уважительно молчали, сердцем понимая нашу беду, никто не смеялся. Сам Быня позвал нас погреться, и хоть на чуток усушить великанский сапог. Чудовищно огромное голенище густо парило, но не уменьшилось ни на сантиметр даже у горячей печки, а когда прижимали ненароком мокрое голенище к дверце, оно шипело как сало на сковородке. Дождавшись спасительных сумерек , мы обреченно потащились домой.

Темнело. Весело, прислушиваясь к эху собственного голоса, лаяли собаки. На весеннем праздничном небе, дрожа от радости, разгорались ясные звезды, под ногами хрустел сахарный ледок. Но мои сапоги шли теперь молча, как и мы. Зная крутой характер отца, мы крались вдоль заборов тихо, как тати. Размокшее голенище сползало мокрым чулком вниз, хлопало по ноге великанским ботфортом Гулливера, я его то и дело подтягивал. Я отдал бы все, чтобы вернуть ушедшее утро, забыть этот кошмарный день. Почему, ну почему я не остался гулять во дворе как велено? В чем завтра пойду в школу? Что скажет отец? На эти вопросы не было ответа.

На счастье, родители ушли в гости. Мы живчиком разулись и разделись, и пока бабушка, ворча, наливала нам щи, я по шпионски тайно забросил свои промокшие джиммики на горячую печь в надежде, что за ночь сапоги придут в себя, усохнут и примут достойный вид и размер.

Утром, собираясь на работу, отец спросил, как бы между прочим:

— Ну, как твои джиммики? Дал, наверное, им вчера дрозда?

— Не, я их на печь посушиться положил, — ответил я как можно беспечней.

— Ты с умом ли? — он все понял и бросился на печь. Вслед за тем над нами пролетело и гулко ударилось об пол что-то бесформенное и, гремя старой самоварной трубой, покатилось под порог. То были мои просохшие джиммики. Боже, во что они превратились!.. Особенно правый! За ночь он скукожился и ссохся на горячей печи до лилипутских размеров. Голенище жесткое и звонкое, как жесть, сапог шершавый и легкий, как сухарь, смотреть страшно!..

 

Бедный Яков Карлович! Когда отец брякнул о его стол вчера еще пускающие зайчиков джиммики, холодное полярное сияние полыхнуло в стальных глазах старого мастера. Он метнул из-под белесых поросячьих бровей полный презрения взгляд на меня и, униженный в лучших чувствах, сказал пространную речь, которую я и сегодня помню:

— Но я не коспоть бох, Крикорий Николаич! Я давал ему приказ не макаться на люжа. Он как малишка команда забиль!.. Этих тармоед надо трать мокрый кнут и гонять на школу босиком и без куфайка как Максим Корький! Надо на завхоз брать его дедушка, чтобы выбиваль из этих нахлебник бестолочь. Они загонят нас в кроп и закопают под крест своих дурацких шуточка!

Снова и снова просил его отец сделать с сапогами хоть что-нибудь, пока «честни немец» не сжалился надо ним. Три дня он размачивал и снова ставил мои сапоги на колодки, натягивал голенища на круглое полено, сушил у остывающей печки. И «кое-каких-то белиперду вытворяль». Конечно, прежнего лоска сапогам не вернул и «ихни маленьки секретка» они потеряли, но я проходил в сыромятных джиммиках еще и весну, и осень…


Комментариев:

Вернуться на главную