Александр ВЫСОТИН

…И светел его смертный миг
10 февраля – 175 лет со дня смерти Александра Сергеевича Пушкина

«Говорить о Пушкине неимоверно трудно как раз по причине обманчивой легкости этой задачи. Казалось бы, чего же проще, кого же ты более знаешь и любишь, чем Пушкина, с той ранней поры, когда тебе еще куда слаще было слушать, как читают другие, чем читать самому.

Очень многим из нас вообще свойственно даже так полагать про себя, что, мол, уж кто-кто, а я-то понимаю и люблю Пушкина, как это не дано никому больше. Но именно это чувство чаще всего способно заставить нас высказать с горячностью первооткрывателя вещи вполне ясные и даже тривиальные. А главное – в какой бы связи ты ни касался Пушкина, испытываешь такое волнение, как будто выступаешь в его присутствии», – так пятьдесят лет назад сказал известный поэт Александр Твардовский в своей речи на торжественном заседании, посвященном 125-летию памяти Александра Сергеевича Пушкина.

Простое и мудрое увещевание Александра Твардовского полезно и для наших дней, в 175-й год памяти великого русского поэта, национальной гордости России – Александра Сергеевича Пушкина.

Что касается деталей, то все мы, например, привычно говорим о последних днях жизни Пушкина: «Умер в страшных муках».

Все это так, и – не так…

Александр Сергеевич Пушкин умирал…

– Плохо со мною, – сказал он доктору Шольцу, который первый осмотрел его рану.

– Плохо мне, – сказал он доктору Спасскому, который провел у его постели всю ночь.

– Плохо, брат, – сказал он, улыбаясь, доктору Далю, который не отходил от него до последней минуты…

«Я был в тридцати сражениях, я видел много умирающих, но мало видел подобного, – рассказывал потом доктор Арендт, – такое терпение при таких страданиях…»

«Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти», – сказал свидетель последних дней жизни поэта Петр Плетнев.

«Дай Бог нам каждому такую кончину», – говорил потом и ближайший друг Петр Вяземский.

«Вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни, здесь, где душа рвется из тела, – думал у смертного одра названного своего брата доктор Даль, – то, что увидишь здесь, не найдешь ни в толстых книгах, ни на шатких кафедрах…»

Как и в наблюдениях за живым русским языком дано было доктору Далю зорко заметить на самом излете жизни поэта момент, «когда душа рвется из тела», – обретшую «опытность жизни и философию жизни».

Философию Жизни как завершение ее Смертью.

Философию всех времен и народов.

О ней сказано и кратко, латынью: «Моменто мори», то есть, всегда «Помни о смерти», и словами вещими: «Помни последняя свои и во веки не согрешишь», то есть живи неразлучно с памятью смертною. И благостно – древнерусскими книжниками: «О, коли живот свободен, где совесть чиста, где без страхования смерть ждется с радостью и приемлется с радостию…» («живот», то есть – жизнь).

Познание наше трепетное и сердечное, а не любопытство досужее, о том, как было у Александра Сергеевича Пушкина, облегчается для нас самим же Пушкиным: остается всего-то вспомнить хотя бы малое из того огромного, написанного великим русским поэтом о том, в чем человек не властен – избежать – завершение Жизни Смертью…

Еще с юношеских лет приуготовляет Пушкин себя к встрече со смертью, когда безотчетно верится, что смерть так же легка, светла и беспечна, как и сама жизнь в эту пору:

Хочу я завтра умереть
И в мир волшебный наслажденья,
На тихий берег вод забвенья,
Веселой тенью отлететь…

И по причине той же юношеской задорности и беспечности в стихотворении «Кривцову»:

Не пугай нас, милый друг,
Гроба близким новосельем:
Право, нам таким бездельем,
Заниматься недосуг…

Тем более, что жизнь поэта уже заполнило все то, ради чего, как кажется, и стоит, и можно легко умереть – «Пускай умру, непробужденный», если при том останутся сновидения любви («Пробуждение»), «Пускай умру, но пусть умру любя» – («Желания»).

Доктор Даль рассказывал потом: «Пушкин заставил всех сдружиться со смертию, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что час роковой ударил.

Он отвергал утешение наше и на слова мои: «Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!», отвечал: «Нет, мне здесь не житье; я умру, да видно так и надо!..»

Почти всю ночь он продержал меня за руку, почасту брал ложечку водицы или крупинку льда и всегда при этом управлялся своеручно: брал стакан сам с большой полки, тер себе виски льдом, сам сымал и сам накладывал себе на живот припарки, собственно от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски….

«Ах, какая тоска! – восклицал он иногда, закладывая руки за голову. – Сердце изнывает!..»

С возрастом желание восторженной и умиленной смерти, да еще ради страстей, сменяется в творчестве поэта осознанием смерти безжалостной и беспросветной – «Меня ничтожеством могила ужасает… « (1823), «Но не хочу, о други, умирать; Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…» (1830), «Я осужден на смерть… И смерть меня страшит…» (1835).

Василий Жуковский свидетельствовал: «Во все это время и до самого конца мысли его были светлы и память свежа. Еще до начала сильной боли он подозвал к себе Спасского, велел подать какую-то бумагу, по-русски написанную, и заставил ее сжечь. Потом призвал Данзаса и продиктовал ему записку о некоторых долгах своих. Это его однако изнурило, и после он уже не мог сделать никаких распоряжений.

Когда поутру кончились его сильные страдания, он сказал Спасскому: жену! Позовите жену!.. Потом потребовал детей: они спали; их привели к нему и принесли полусонных. Он на каждого оборачивал глаза, молча клал на голову руку, крестил и потом движением руки отсылал от себя прочь… Было очевидно, что он спешил сделать свой последний земной расчет и как будто подслушивал идущую к нему смерть…»

За полгода до своей безвременной кончины Александр Сергеевич Пушкин выстроит образ бесстрашия творческой личности перед ликом смерти, поглощающей не только тело, душу человека, но и память о нем:

Нет, весь я не умру – душа
в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит…

Но только ли в одном этом виделось бессмертие и спокойная встреча смерти…

У Александра Сергеевича спросили: желает ли он исповедоваться и причаститься. Он охотно согласился, решено было позвать священника утром.

– За кем прикажите послать? – спросил его доктор Спасский.

– Возьмите первого ближайшего священника, – ответил Пушкин.

Поехали за отцом Петром, что в Конюшенной.

Пушкин исповедовался и причастился Святых Христовых Таин.

Так встречал свою смерть великий русский поэт и добрый русский христианин Александр Сергеевич Пушкин.

Слова «добрый русский христианин» могут вызвать у кого-то и неприятие, вот, мол, уже и добрый христианин, а ведь в девяностые годы кое-что почитали мы ранее нам не известное о Пушкине… И как с этим быть?

Насчет того, «как быть?», то проще простого: вспомнить, прежде чужих, грехи свои… Вспомнить и, а это уже труда не составляет, что в отличие от нас многих сегодня поэт Александр Сергеевич Пушкин имел мужество открыто признавать греховные ошибки своей жизни:

Воспоминание во тьме предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
Я горько жалуюсь и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

Попробуем сами вот так сказать о своей прожитой жизни – «и с отвращением читая жизнь свою», то как знать, не заговорит ли сразу внутри нас, наш же, услужливый адвокат? Раньше как-то считалось неприличным говорить об устоявшейся к концу безвременной кончины великого русского поэта его религиозности. И речь вовсе не о советских временах, об этом старались замалчивать и революционные демократы, и разночинцы, и либералы. Постоянно все они говорили только о свободолюбии Пушкина, том свободолюбии, когда непременно, если и не отрицается, то отдаляется Бог. А ведь Пушкин заканчивал уже свой путь от вульгарного атеизма к чистой вере, и это старались все скрыть, все…

Не замечая внутреннего искреннего покаяния Пушкина:

Владыко дней моих!
Дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не даждь душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже,
прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет
осужденья,
И дух смирения, терпения, любви,
И целомудрие мне в сердце оживи.

Но помимо поэтического покаяния было ведь у Пушкина и житейское, более трудное для каждого, покаяние, когда прощание «ненавидящих и обидевших нас» исходит от всей сущности человека…

Перед смертью Пушкин простил Николаю I все: «Передай Государю. Жаль, что умираю, а то весь был его», – сказал он Жуковскому.

Пушкин простил императору личную цензуру, негласный надзор, совет переделать «Бориса Годунова» в роман в стиле Вальтер Скотта, запрет на выезд из столицы без специального разрешения, историю со званием камер-юнкера.

Пушкин по-человечески остался благодарным императору за освобождение из Михайловской ссылки, за личное покровительство в сватовстве к Наталье Гончаровой, за крупную денежную сумму фактически прощенного долга, которая хотя и не помогла выпутаться поэту из финансовых затруднений, но все же даровала ему несколько лет для творчества, не обремененного борьбой за выживание.

Поэт умер, примирившись с властью, хотя власть и свет, в той же мере, как поэт, с ним не примирились…

«Незадолго до смерти, – свидетельствовал доктор Спасский, – Пушкину захотелось морошки. Наскоро послали за этой ягодой. Он с большим нетерпением ее ожидал и несколько раз: морошки, морошки. Наконец привезли морошку. Позовите жену, сказал, пусть она меня кормит.

Он съел 2-3 ягодки, проглотил несколько ложечек соку морошки, сказал – довольно, и отослал жену. Лицо его выражало спокойствие. Это обмануло несчастную его жену; выходя, она сказала мне: вот увидите, что он будет жив, он не умрет. Но судьба определила иначе…»

Александр Сергеевич Пушкин умер без четверти в четвертом часу 28 января (по старому стилю) 1837 года.

Друзья и близкие долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое свершилось перед ними «во всей умилительной святыне своей».

…Василий Андреевич Жуковский напишет отцу поэта: «Когда все ушли, я сел перед ним и долго смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видел ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась: руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха, после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я словами сказать не имею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо!

Это был не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое, нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась; что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольственное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь, друг? И чтобы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть?

Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную смерть без покрывала. Какую печать положила она на лицо его и как удивительно высказывала на нем и свою и его тайну.

Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видел я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаруживала только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти».

«Смертный миг наш будет светел», – так сказал поэт в юности, словно пророчески предвидя, что умрет он – и как русский человек, и как добрый христианин, которому смерть не бывает тьма, а бывает только свет…

http://www.communa.ru/news/detail.php?ID=57297

Вернуться на главную