Леонид СЕРГЕЕВ
ЗАКРОЙ ДВЕРЬ В ПРОШЛОЕ
или
ПРИВЕТ С КЛАДБИЩА

Этот старый брюзга всем действовал на нервы, один его вид вызывал отвращение: вечно небритый, мрачный, старомодный, в бессменном залатанном пиджаке, с рваным зонтом — мамаши им пугали детей... Ему до всего было дело, он постоянно искал предлог к чему либо придраться, в оскорбительной форме отчитывал за малейший промах: и дворник плохо убрал мусор во дворе, и автомобилисты слишком чадят гарью, и подростки не в том месте гоняют в футбол, да еще разорались, и молодежь запустила не ту музыку... И не там, где надо, выгуливают собак, и вообще все дураки, живут не по правилам, все перевернули вверх дном, с ног на голову поставили. Этот горячий старикан в пределах двора издавал ошеломляющие указы, направо и налево сыпал ругательства, чуть ли не кулаками заставлял жить благочестиво; и никто не мог противостоять его гневу, но не потому что его боялись, просто не принимали всерьез.

А между тем, в его злости была повышенная требовательность и доля справедливой правды.

— Ты, Алексеич, совершаешь ошибку, так сказать… Живешь прошлым, — мягко говорил его закадычный друг Петрович («последний романтик», «кремлевский мечтатель», как ехидно называл его Алексеич. В свою очередь Петрович, посмеиваясь, называл друга «последний пират» и «дотошный аналитик». Первый старик был сухой, сутулый, непоседливый и вспыльчивый, второй — тучный, неповоротливый меланхолик).

— Большую ошибку, — очень мягко говорил Петрович. — Пойми, жизнь ушла далеко вперед, а мы с тобой остались позади. Ноль эмоций! Забудь, как было. Так сказать, закрой дверь в прошлое, его не вернешь, оно пересыпано нафталином.

— Все было по-людски, а сейчас что? Разбойничье время! Глаза б мои не видели, мать их так!.. — дальше Алексеич с особой выразительностью изрекал отборные ругательства, морщины на его лице превращались в борозды и трещины, подбородок вытягивался, спина распрямлялась.

— Не спорю, было больше душевности и порядка, больше эмоций, — когда Петрович волновался, его лысина покрывалась красными пятнами; в спокойном состоянии его роскошная лысина, в обрамлении седых волос, светилась как подсолнух.

— То-то и оно. Вспомни, какие мы были, когда начинали. А сейчас молодежь наглая, никакого уважения к старшим. А им еще рано с нами тягаться, им еще надо ого как побороться, чтобы сделать столько полезного, сколько сделали мы, не так скажешь?

— Справедливо говоришь, — пыхтел Петрович. — Надо бы с детства прививать нравственные понятия. С твоего разрешения приведу один случай. Я здесь одних пацанов встретил у речки. Слоняются без дела, стреляют покурить. Я им говорю: «Что ж вы, ребятки, дело себе не придумаете? Построили бы плот, сплавали по речке до Оки, заночевали у костра, так сказать, потом все описали б в дневнике». А они посмотрели на меня, как на дурака, как на выжившего из ума. Ноль эмоций! Присвистнули и убежали...

— Ясное дело. Плот, дневник — ишь чего захотел! Романтик! Да, у них план на ночь — что-нибудь своровать! Они уже все с гнильцой!.. Разбаловался народ. Грабят, убивают средь бела дня. А почему? Власть безмозглая, хилая. Поставили бы к стенке парочку и другим было б неповадно.

Дальше Алексеич переключался на «власть имущих» и давал беспощадные сокрушительные оценки их действиям.

— ...Они все карьеристы, безнравственные прощелыги. Кричат: «Общие интересы должны взять верх над личными», кричат об общем деле, объединяющей идее, а втихую обстряпывают свои делишки, тянут деньги из общего горшка, мать их так... Себе-то они уже построили коммунизм, набатарбанили всего, а нам дали в зубы мизерную пенсию, и крутись, как хочешь.

— Рано или поздно к власти придут умные люди, — говорил Петрович. — И начнем процветать, а душа понесется в рай!

— Что ты талдычишь, кремлевский мечтатель! Ни черта хорошего не будет. Если хоть малость и будет, плюнешь мне в глаза.

Петрович пытался успокоить друга, говорил о «всеобщем великом законе», о том, что все идет по кругу и вскоре встанет на свои места. Пока «дотошный аналитик» и «последний пират» как бы раскручивал маховик двигателя пиратского судна, «кремлевский мечтатель» и «последний романтик» стоял на капитанском мостике и направлял корабль в спокойное русло.

— ...Не сгущай, Алексеич, не ворчи. Где восторг души? И не забывай, не только нас кое-что раздражает, но и мы, так сказать, кого-то того, раздражаем... Ты старайся видеть светлое, радостное. Посмотри, вглядись внимательней, оно, радостное, есть. И погодка веселая, радостная... Каждое время имеет свои радости, свои песни, так сказать. Я, к примеру, начал писать стихи. Это моя радость, душа несется в рай!..

Некоторое время Алексеич молчал, отходил от своего разрушительного настроя, только сопел и кашлял, потом изрекал:

— Ты что, совсем того… спятил? Вот ястребок! Как был романтик, так и остался. Надоели твои байки. Посмотри на себя, ты уже покрылся пятнами, жировиками, бородавками — это ж привет с кладбища, а он стихи!

— Ноль эмоций! А я не чувствую себя старым, — спокойно парировал Петрович. — Мне и на вид пятьдесят, а на самом деле стукнуло сам знаешь сколько... Так сказать, старость наступает, когда перестаешь удивляться, а я не перестаю. И на женщин обращаю внимание и, по-моему, еще кое-что могу, так сказать.

Это было поэтическое преувеличение, но Алексеич резко возмущался, точно сразу покрывался колючками.

— Ладно врать-то, болтун! Жуткий болтун!

— Клянусь своей лысиной, жадно наблюдаю за женщинами!

После клятв Петровича перед глазами расцветало поле подсолнухов, в отличие от клятв Алексеича, типа «Клянусь своей смертью!» — после которых перед глазами вставали горы мертвецов.

— Я тебе не верю и никогда не верил, — сурово говорил Алексеич, но все-таки откровения друга задевали его, он доставал папиросы, закуривал.

— И знаешь, что я заметил? — оживленно продолжал Петрович, не обращая внимания на суровые слова друга. — С годами все женщины кажутся красивыми. Но вот в чем дело — раньше мог спать с любой, а теперь только по любви.

Вот так плавно, Петрович переводил разговор с политики на женщин, выводил корабль из моря житейских бурь в спокойное романтическое море; как у многих натур творческого склада, женщины были его излюбленной темой. Больше того, он еще надеялся жениться.

— Кому ты, пьющий, нужен? — хмыкал на это Алексеич. — Только бабе, которая тоже пьет. А такая тебе не нужна.

Жена Петровича умерла несколько лет назад; это была высокая, худая, крикливая старуха, соседи звали ее «скандалистка» и «нахалка», и всячески сочувствовали Петровичу, особенно когда он отправлялся в магазин со списком жены «что и сколько купить», а потом отчитывался до копейки. Разумеется, мудрый Петрович с получки оставлял себе некоторую сумму для выпивок с Алексеичем, а дома делал заначки — прятал четвертинки на антресоле. Случалось, жена чересчур наседала на Петровича: пилила, что его «ничем не проймешь», что он «дубина», что от него несет вином и табаком, и потому пусть идет спать в другую комнату. Ради мира в семье Петрович отшучивался, звал собаку и шел с ней спать на раскладушку — пес любил хозяина в любом состоянии и считал за счастье поспать с ним. Тем не менее, когда Петровича мучили почки, боли в пояснице, жена ставила ему банки и горчичники, делала припарки и массаж, конечно при этом пилила его с удвоенной силой.

В память о жене у Петровича осталось несколько фотографий; когда-то супруги были запечатлены вместе, но однажды, разгорячившись, жена отрезала Петровича (в горячке она делала недальновидные ходы), правда, на снимках кое-где его рука осталась на ее плече, бедре...

Жена Алексеича имела смехотворную, карикатурную фигуру, основной частью ее тела был бюст, огромный бюст, который его владелица несла с невероятной гордостью, со стороны казалось — она идет сама по себе, а бюст плывет отдельно. Этот бюст и сразил наповал сурового мужчину, демобилизованного Алексеича. Несмотря на полноту и столь тяжелую приметность, жена ходила довольно легко, почти как пушинка, и отличалась веселым характером, во всяком случае никогда не перечила своему грозному мужу, стойко переносила его приступы агрессивности — последствия контузии на войне, и с улыбкой относилась к его выпивкам с Петровичем.

— Все мужчины как дети, их надо опекать, — говорила она. — Я думаю, раз мужчина пьет, значит здоровье позволяет.

— Женщине не надо думать. Главное в семье что? Чтоб женщина не мешала, — бурчал Алексеич, давая понять, что держит власть в семье крепко.

Ему жена не только не мешала, но и служила громоотводом, на ней Алексеич разряжал всю накопленную за день злость; жена расплачивалась за его «загубленную молодость», за то что «сидит у него на шее», за дураков на работе и дураков во дворе, и дураков в правительстве, которые устроили «сволочную жизнь». Выпивши, Алексеич прямо рычал от ярости, ходил по квартире все сокрушая на своем пути, с ненасытной жестокостью бил кулаком по столу, пинал стулья — его власть переходила в произвол; бывало, распространял свою злость по всему дому — она, как липкая смола, стояла в воздухе. Пьяный Алексеич бесновался, вел себя как деспот, при этом весь дом гудел от его ругательств. И жена все терпела, даже с некоторым юмором подсчитывала количество ругательств, а на утро предъявляла супругу счет: одно ругательство — один рубль; обычно, к концу месяца у нее набиралась приличная сумма. Сын Алексеича, закончив школу, уехал на север, «убежал от самодура отца», как говорили соседи.

С женой Алексеич прожил двадцать лет, после чего развелся; Петровичу объяснил свое решение крайне бестолково: «надоела безмолвная тумба, надоело вдалбливать что к чему, надоело все. Хватит!».

— Ну, если умерли отношения, то чего копаться в причинах, они все равно умерли, душа понеслась в рай! — вздохнул Петрович.

Вторично Алексеич женился на еще более толстой и грузной женщине, но характер у нее был под стать мужу; она не захотела держать дом «в строжайшем порядке», не захотела, чтобы ее «насильно делали счастливой», не захотела «видеть пьяную рожу», да еще постоянно унижала мужское достоинство Алексеича — у них ссоры доходили до драк. Через два года они, вдрызг разругавшись, подали на развод.

...Как только Петрович уводил разговор в спокойное романтическое море, да еще вспоминал героическую пору своей жизни, начинал хвастаться любовными победами в молодости, Алексеич вскипал:

— Перестань, старый черт! Послушаешь тебя, так все бабы бросались тебе на шею и ты сразу тащил их в постель. Не хочу о них говорить, все они стервы… Меня вот сейчас обхаживает соседка, то супчик принесет, то готова постирать. Была бы рада, если б меня болезни скрутили, перебралась бы ко мне, ухаживала, а потом, смотришь, вообще осталась, знаю я их. Им только и надо — деньги, да мужское начало, грот-мачта до колена.

— Осмелюсь тебе напомнить, — улыбался Петрович, — когда ты был женатый, ходил, как огурчик и бессонницей не страдал, а сейчас, так сказать, имеешь отталкивающую внешность, опускаешься, ходишь небритый, пиджак не можешь новый приобрести. Можно подумать, так поиздержался... (Сам Петрович достаточно следил за своей внешностью, ему было небезразлично, как он выглядит в глазах знакомых).

— Чего ты мелешь?! Опускаешься! На себя посмотри, — Алексеич швырял папиросу. — Да в своей квартире я поддерживаю чистоту, у меня полный порядок, все вещи на месте, не то, что было при бабах — завалят все своими шмотками, все вещи не там лежат, где надо.

— Позволю себе с тобой, Алексеич, не согласиться, пытаюсь объяснить еще раз. Мы с тобой одинокие старики, так? Это против природы. Где восторг души?! А все должно быть по природе. Счастье в семье, детях, внуках...

— Доживать надо в одиночестве, — говорил Алексеич — чтоб спокойно умереть, не досаждая родственникам.

— Нет, доживать в одиночестве — неприятная штука. И завтракаешь и ужинаешь в одиночестве, да все кое-как, урывками, и не с кем поделиться мыслями и прочее...

— Иди в богадельню, там и обеды и ужины, там это даже постоянно в центре внимания, как в санатории, противно. Там есть и потрепаться с кем, иди! А через неделю взвоешь и окочуришься от скуки. И потом, чего ты, Петрович, все нажимаешь на жратву, печешься о своем здоровье? Бессмертным, что ли хочешь быть? Я вон притащил мешок фасоли и всю зиму ел одну фасоль. А ты вообще многовато рубаешь, смотри как тебя разнесло. Я как-то представил, что ты на моих похоронах набиваешь себя, сразу решил не умирать, хе!

Довольный своей глобальной проницательностью, Алексеич снова доставал папиросы (в ответственные моменты он всегда закуривал; Петрович курил только после обильной выпивки).

— Я ем не больше, чем ты, — обижался Петрович (как многие старики, он был крайне обидчив). — А моя полнота — это больные почки, да и весь организм барахлит. Покалывает сердце, не могу спать на левом боку, весной и осенью скручивает радикулит... Вчера вышел на кухню, а зачем забыл. Стою, никак не могу вспомнить. Тогда вернулся в комнату, увидел папиросы, вспомнил — пошел за спичками. Это уже склероз. Ноль эмоций! Да, что там! Ведь и тебя мучает контузия, нападает бессонница — стариковский набор болячек, так сказать. Но поглотаешь таблетки и вроде отпускает, верно? А вот как быть, когда болезни прищучат по-настоящему, кто подаст стакан воды?

— Сам доползу, — мрачно бросал Алексеич. — Зато хоть дома нет нервотрепки.

— Сейчас может и доползешь, а потом? Время-то быстротечно, не хуже меня знаешь.

— Когда потом? Сколько ты жить собираешься? Забрось свои бредовые планы о женитьбе, кремлевский мечтатель. По скандалам скучаешь ? Забыл свою скандалистку ? Грех о покойнице так говорить , но это ж факт.

Петрович отдувался, пыхтел, вытирал лысину.

— Характер у нее был сложноватый, но понимаешь, мы вместе много пережили и это нас сблизило, так сказать, привязало друг к другу, но ее душа понеслась в рай!..

— Брось! Вспомни моих краль. Да если б я свалился, они перешагнули б через меня и завели б нового мужика... Жена нужна только для одного — чтоб было с кем поругаться. А дети, кстати, чтоб кого лупить... Я своего балбеса в свое время мало лупил. Вон прошло сколько времени, а отцу прислал всего два письма. А что стоит черкануть пару слов: «Как отец сам-то? Каково на душе?». Он взял только плохое и от матери, и от меня... Разведка донесла — матери все ж пишет каждый месяц, — что-то вроде боли и горечи появлялось в голосе Алексеича, он шмыгал носом, нервно покашливал, но тут же брал себя в руки. — Все они эгоисты. Жизнь избаловала, время такое поганое. Когда об этом думаю, у меня болит сердце.

— А моя дочь частенько пишет, — растягивая слова говорил Петрович. — Прислала фотографию внука, хороший такой мальчуган. Да, ты ж его видел, когда они в позапрошлом году приезжали... Мой зять-то военный, вот и мотаются они по стране, так сказать, не имеют своего угла. Ноль эмоций!

Приблизительно так, с небольшими вариациями, протекали беседы двух стариков с большим жизненным опытом, но временами их разговор напоминал пререкания состарившихся детей. Разумеется, эти беседы проходили за бутылкой водки, поочередно: то у «пирата», то у «романтика». Как правило, одной бутылкой не обходились и, если магазины уже были закрыты, покупали водку у таксистов.

По утрам, после дружеской попойки, они ловили свой стариковский кайф: пили холодное пиво с селедкой, покуривали где-нибудь в холодке, где обдувал ветерок. Днем перезванивались по телефону и, если один чувствовал недомогание, другой приходил, массировал предплечья, поясницу и тогда недомогавший ловил дневной кайф. На исходе дня, перед выпивкой, у каждого был свой вечерний кайф. Алексеич выходил на балкон «подышать вечерним воздухом», но дотошно изучив обстановку во дворе, заводился и встречался с другом уже прилично взвинченным, точно побывал в аду. Петрович по вечерам, с сияющим благодушием на лице, прохаживался по улицам, вежливо раскланивался со знакомыми, улыбался женщинам, и обычно на встречу с Алексеичем возвращался в приподнятом настроении, словно получил билет в рай. Но иногда Петровичу казалось, что «где-то происходят интереснейшие события» и он отправлялся в бесцельные поездки в автобусе и на метро, и тогда очень быстро замечал, что он самый старый в транспорте, что вокруг молодой мир, красота и радость, люди с максимальной полнотой используют время, а он потерял привычные ориентиры, его система ценностей распалась, у него нет будущего. Всегдашний оптимизм покидал Петровича.

— Мое время тихо умирает, — усмехался он. — Я просто-напросто прозябаю, даже не могу найти новую жену. Но может это возрастной кризис, он пройдет и наступит восторг души?!

После таких грустных поездок на встречу с другом Петрович являлся потухший и серый, словно увядший подсолнух, и когда Алексеич «полыхал», его реплики носили сдавленный характер. Но за второй бутылкой Петрович непременно оживал. Собственно, и Алексеич за второй бутылкой уже не «полыхал»; порядком размякший, он ударялся в воспоминания — перед ним вставали погибшие на фронте друзья; Петрович в свою очередь вспоминал своих боевых товарищей. Эти воспоминания для обоих были слишком властными, они сжимали сердце, вызывали слезы; из того времени ничто не ушло — все осталось в памяти.

Позднее Алексеич углублялся в еще более далекие дебри — отправлялся за воспоминаниями в довоенное время — как давно погибший мир вспоминал продукты и напитки, которых теперь в магазинах и не увидишь, добротную мебель, а не «фанеровки», изделия из настоящей кожи и хлопка, а не синтетику.

— Да, много хорошего и радостного было в той поре, — Петрович припоминал парады спортсменов, танцы под патефон во дворе и под духовой оркестр в Парке культуры и отдыха…

Старики доставали пожелтевшие фотографии, их снова тянуло к давним знакомым, с которыми когда-то общались; Алексеич готов был прямо сейчас броситься на их розыски, обзванивать, писать письма, хотел вернуть прошлое, но Петрович его останавливал, говорил, что по слухам, одни из тех знакомых умерли, другие погибли во время войны, третьи переехали куда-то, четвертые так изменились, что с ними и встречаться не стоит.

— ...Тут одного встретил, он стал такой важный. Ноль эмоций! Разговор не получился... Я все размышляю, интересно, как люди будут жить через двадцать-тридцать лет? Может, отношения между людьми, так сказать, бескорыстная дружба, снова выйдет на первый план, душа понесется в рай?! Ведь добром заражаешься быстрее, чем злом...

— Так, как было, уже не будет, — категорично говорил Алексеич. — За нами, нам на смену идет мелкий народ. Клянусь своей смертью, одна мелкота! Все умные, все знают, но знают-то понаслышке, да из газет, а мы-то по опыту... И думать не хочу, что будет, когда нас не станет... Здесь один молодец мне, знаешь что сказал? «А чего вы воевали-то! Если б не Сталин, и войны бы не было. И вообще, на кой хрен делали революцию, строили коммунизм? При царе жилось лучше». Видал, мать его так!.. Получается, мы прожили зря.

— Все сгорело, костры угасли, золу разметал ветер, — поэтично говорил Петрович и вздыхал. — Да, в нашем возрасте опасно предаваться размышлениям, ничего хорошего в голову не приходит, почему я и говорю , надо закрыть дверь в прошлое, чтоб не расстраиваться. Ноль эмоций!

Среди фотографий была одна, особенно дорогая старикам; на ней они совсем молодые вихрастые пареньки сидели на скамье обнявшись, руки лежали на плечах друг друга, оба смотрели в объектив и улыбались; тогда они, вчерашние школьники из провинции, приехали «попытать счастья в столице». Глядя на эту фотографию, и Алексеичу и Петровичу было ясно, что они знакомы не двадцать, не тридцать и даже не сорок лет, и что им суждено до самого конца оставаться вместе.

— Все то было мальчишество, — усмехался Алексеич, имея в виду тогдашние их планы. — Жизнь круто все изменила.

— До возраста Христа все мальчишество, да, собственно, и после тоже, — философски изрекал Петрович. — Это только война, так сказать, внесла свои коррективы, сделала взрослыми.

— Это точно, — кивал Алексеич. — Возьми сейчас, наш последний отрезок жизни, все вернулось к изначальной точке, к тому, с чего мы начинали: опять одни, обедаем в дешевых забегаловках, все имели и все растеряли... скоро дадим дуба и никто не вспомнит.

— Смотри веселей! Дети, внуки вспомнят, — откликался Петрович. — Я здесь написал стихи об этом. Вначале думал, так сказать, для внутреннего пользования, а потом подумал: пусть и другие читают, и послал стихи в журналы...

— А-а! — отмахивался Алексеич. — Я вот что... иногда закрываю глаза и вижу себя молодым, все еще впереди, как будто то, что было — сон. И ведь было всего немало, а промелькнуло, как сон…

— Бесспорно, жизнь оказалась намного короче, чем мы предполагали , но, ничего, кое-что еще есть впереди, — улыбался неунывающий Петрович.

Старики расходились в полночь, и тот, у кого выпивали, по заведенному еще в молодости порядку, провожал друга до полпути к дому (именно с молодости они и выпивали, с перерывами на известные события; правда, в молодости пили лучшие напитки, но удар по-прежнему умели держать, то есть не так пьянели, как современные собутыльники).

Вторую половину пути каждый проходил по-своему. Алексеич шел тяжело, словно нес на плечах всю тяжесть мира, разговаривал сам с собой, бичевал себя, что немногого достиг в жизни, не полностью реализовал свои возможности, планировал как бы подостойней встретить смерть. Случалось, осаживал подгулявших молодых людей, бренчавших на гитаре; чаще всего ему вслед смеялись, но иногда кричали что-нибудь такое:

— Не канючь, папаша! Умирать пора, папаша!

— Молокососы, мать вашу так, я вам покажу! — сыпал угрозы Алексеич. — Еще на горшках сидели, когда я!.. — он снова заводился, как и до выпивки.

Что касается Петровича, он, подходя к дому, разговаривал с бездомными животными и деревьями, сочинял стихи, пытался их читать случайным полуночным женщинам, но они почему-то от него шарахались.

Дома, страдая от бессонницы, Алексеич беспрерывно курил, кашлял, отхаркивался и ворчал на бывших жен, которые ему «отравили лучшие годы», при этом шаркал из угла в угол, задевая стол, стулья, перекладывал вещи с места на место, роняя то одно, то другое — соседи снизу не раз стучали ему по батарее. Алексеич уже давно приготовился распрощаться с жизнью: продал лишние вещи, привел в порядок фотографии, письма, составил завещание «неблагодарному» сыну; жен в завещании не упомянул... Засыпал Алексеич только под утро; во сне стонал, хрипел, кашлял, выкрикивал какие-то команды...

Вернувшись домой, Петрович подходил к зеркалу, видел опухшие красные глаза, дряблую кожу... Отмахнувшись от своего отражения, закуривал, тяжело опускался в кресло; душевная усталость и невеселые предчувствия охватывали его. Он и раньше плохо переносил одиночество, особенно в праздники, после того, как они с Алексеичем разбредались по домам, а теперь, оставаясь наедине с самим собой, испытывал что-то вроде страха.

— Плохой симптом, если женщины покидают мужчину, — бормотал он. — Значит я им уже неинтересен… Неужели мое время прошло и впереди пустота?!

Петрович закрывал глаза и перед ним вставала тихая, нежная женщина с чувствительным сердцем; она заботилась о нем, выслушивала, утешала, готовила его любимый омлет с луком… и, конечно, поддерживала его стремления. А стремления у него были нешуточные: издать сборник стихов, заиметь участок с летним домиком, разводить цветы... Он так привык к своей мечте, что вполне зримо проживал вторую жизнь, и эта воображаемая жизнь была намного прекрасней настоящей жизни. Последние годы он и спал с женщиной-мечтой, закопавшись но-сом в ее волосы прислушиваясь к трепету ее чувствительного сердца.

Время шло и ничего не менялось в образе жизни стариков, но сами они менялись в худшую сторону: Алексеич стал ощущать боли в желудке , у Петровича появилась одышка; оба во всю разговаривали сами с собой, а встречаясь по вечерам, выбирали ослабленный вариант выпивки: вместо водки покупали крепленые вина и, как правило, обходились одной бутылкой, то есть делали поправку на возможности организма.

— Тяжело стало по ночам, — оправдываясь, говорил Петрович другу. — Ноль эмоций.

— Да и накладно, — соглашался Алексеич. — Надо бы вообще переключиться на самогонку.

В какой-то момент Петрович заметил, что его друг изменился и в другую сторону: стал меньше «полыхать», не так бурно, как раньше, реагировал на «непорядок» во дворе, и даже последним постановлениям «власть имущих» оказывал вялое сопротивление. Как-то незаметно воинствующий «пират» превращался в образцового матроса. «Устал воевать», — решил про себя Петрович, но это было только началом перерождения Алексеича. Вскоре он прибарахлился — купил новый пиджак, с утра ходил выбритый до синевы, ни с того ни с сего с душевным подъемом поведал другу, что по утрам делает гимнастику, обливается, и, наконец, однажды в пивной просто-напросто ошарашил Петровича, спросив, с некоторой долей легкомыслия, «а не жениться ли ему на соседке, которая приносит супчик?». Да еще объяснил:

— …Понимаешь, без женщины как-то тупеешь.

— Хм! — скептически покачал головой Петрович. — Ты похож на жениха не больше, чем я на Пушкина.

— Скажу тебе больше, — неторопливо, прочувственно произнес Алексеич. — Скоро месяц, как она живет у меня.

Это уже Петрович воспринял как личное оскорбление. Он изменился в лице, задышал прерывисто.

— Ты скверный товарищ. Ноль эмоций! Решаешь, так сказать, важный вопрос не посоветовавшись, ничего не спросив, — его возмущение было слишком велико, чтобы продолжать свою мысль.

— Подумаешь событие! — хмыкнул Алексеич. — А чего тебя это так заело, Петрович? Нет, чтобы от души порадоваться за друга. Чего злишься-то, заводишься по пустякам? Брось! Друзьям надо многое прощать. Я заметил, ты вообще стал что-то легковозбудимый.

Он попал в точку — «романтик», действительно, все больше превращался в скептика. Несоответствие мечты и реальности ставило его в тупик, заставляло нервничать; он замечал, что с каждым днем катастрофически уменьшаются его шансы встретить «тихую, нежную» подругу жизни. А тут еще пришли отказы из журналов, куда он посылал свои стихи... С Алексеичем он еще хорохорился, говорил о «домишке на природе», где он с «тихой женой» будет разводить «нежные цветы», говорил о повести про «стариков с молодым духом», которую непременно напишет, но возвращаясь в свою холостяцкую квартиру, сникал.

Теперь старики встречались реже, правда, созванивались ежедневно. Иногда Алексеич бодро кричал в трубку:

— Ну, как ты еще жив, старый хрыч? Заходи, моя половина обед сварганила. Приходи, поешь, как следует. Горючее у меня теперь всегда в шкафу стоит.

Во время обеда Алексеич подбадривал друга:

— Не вешай нос! Есть средство от тоски — вспомни, кому еще хуже, сразу полегчает... И что ты никак не можешь найти бабу? Вокруг полно добрых и... красивых баб. Нерасторопный ты, Петрович, какой-то.

По пути к дому, Петрович чувствовал жгучую зависть к счастью друга. Входя в свой двор, он в легкой форме упрекал дворника за халатность, за то, что тот небрежно относится к своим обязанностям: в гололед не посыпает песком тротуар, не думает о последствиях; автомобилистам делал мягкое замечание, что «двор все же не ремонтная мастерская и от стука у некоторых разламывается голова»...

...Петрович умер внезапно от инфаркта; будучи выпивши, упал на замшелых ступенях своего подъезда. Его душа, вне всяких сомнений, унеслась в рай. После похорон Алексеич сказал жене:

— Он был крайне благородный человек... Не все его устремления осуществились, но он хоть пытался что-то сделать, сделать жизнь достойной, а другие и не пытаются.

Алексеич совершенно забыл, что Петрович был всего лишь «последним романтиком», «кремлевским мечтателем», а перед смертью и вовсе превратился в скептика и ворчуна, но почему-то в памяти друг остался неисправимым оптимистом, неким борцом за лучшее будущее, который часть своей заразительной энергии передавал другим, в том числе и ему, Алексеичу.

Через год дом, где жил Алексеич с женой, поставили на капитальный ремонт и жильцам предоставили квартиры в новом районе. В новом дворе Алексеичу нравилось абсолютно все: клумба и скамьи, где играли дети, а молодые мамаши занимались вязаньем, площадка, куда загоняли свои легковушки автомобилисты, пузырящееся на ветру белье у бойлерной, огороженная кирпичом помойка; одно у него вызывало неприязнь — пенсионеры доминошники, которые целыми днями стучали костяшками, при этом, как сычи, осматривали двор и все и всех поносили. Как-то Алексеич услышал и в свой адрес нелестные слова, что-то вроде:

— Молодится, под руку ходит со своей фифой!

Алексеич подошел к доминошникам, усмехнулся:

— ...Эх, вы! Дожили до седых волос; небось, хлебнули немало, а ничего не поняли в жизни. Вывод не сделали, что надо закрыть дверь в прошлое!

А дома жене сказал:

— Желчные люди, законсервировались, не смотрят вперед. Вот Петрович... он всегда... он был лучше всех, — Алексеич отвернулся, сглотнул горький комок.

И жена, в знак полного, безмерного согласия, молчаливо обняла Алексеича. Она была тихая, нежная, с чувствительным сердцем, а внешне намного полнее его предыдущих жен, этакая пышная громадина. Алексеич признавал только таких.

Вернуться на главную