Геннадий НЕМЧИНОВ (1935-2010) (Тверь)
ПИМЕНОВ

(Рассказ)

Хорошая жизнь – это когда есть деньги, мирная жена, неплохая квартира, трое-четверо не то чтобы друзей, – друзей теперь не бывает, – а обыкновенных добрых приятелей, приезжающих – уезжающих, звонящих тебе по телефону, выпивающих с тобой, но не слишком надоедливых… Что еще? Ну, чтобы, это самое, в семействе твоем все были здоровы, и ты сам в особенности: как глава дома и прочее. Все? Пожалуй…” Так говорил себе Пименов, человек умный, когда-то поражавший свою сельскую восьмилетнюю школу успехами в сущности по всем предметам, получивший золотую медаль – и благополучно затем оказавшийся в заметном московском вузе. Там же осевший и вскоре женившийся на москвичке.

Все эти годы, то есть примерно лет этак тридцать, о деньгах он думал не слишком много, потому что вскоре после своего гражданского, лишь с небольшим креном в сторону военно-промышленного комплекса института, оказался наш Пименов уже во вполне оборонной сфере. Некие эксперты заметили и оценили одну его опубликованную работу, чем-то для них выгодную и перспективную, и тотчас перетянули к себе. Его гражданский шеф, академик и лауреат, в связи с этим перетигиваньем вызвал его к себе. Это был очень высокий, кривой на один глаз, при этом сильного мужского сложения человек немного за пятьдесят. Для всех, кто плохо его знал из новичков, он был грозой и представлялся неправедным гонителем. Его глаза видели все, и даже еще лучше здоровых, потому что кривой имел обыкновение, быстро вращаясь, смотреть сразу во все стороны. Гроза могла разразиться в институтских кабинетах и даже коридорах по любому поводу: ненавистник сквернословов и курителей, небрежно одевавшихся сотрудников, женщин в брюках… “Да что только он и любит??” – вопрошали себя почти с ненавистью потерпевшие. Грозный рык академика с нелепой фамилией Славиков слышался то в одной стороне света, то в другой:

– Эт-то что-о-о?.. Во-первых, вы фат, а во-вторых – неряха! – Это “фат” и “неряха” склонялось академиком на разные лады.

Но никто, правда, не мог вспомнить случая, чтобы после рыка Славикова кто-то решился распроститься с работой. Было несколько скандальных историй, но или с плагиатчиками, или уж абсолютными лодырями. А в подобных местах их почти не водится. Но это-то как раз и забывалось.

Однако в лаборатории, которую он сам вел, академик был едва ли не самым мирным, тихим, и, что уже вообще удивительно, ласково-заботливым человеком. Тайну этого второго Славикова его лаборатория свято, из поколения в поколение, берегла, и не без оснований: это было ей выгодно.

– Пименов! Эт-то, на мой взгляд… – академик слегка заикался, – вз-з-гляд, р-роковая ошибка. Да: у меня сто семьдесят пять, у них, – тут он ткнул в потолок свой толсто-узловатый палец, – двести девяносто пять. М-м… Р-разница. Но, но, но… У нас вы – ученый с будущим-с, а там вы будете ад-ми-нистратором-с… Да неужели вам еще непонятно?! – наконец рыкнул он.

Но, к счастью, с Пименовым уже успели поговорить наверху, предугадав с точностью до интонаций, что может сказать ему академик Славиков. Его будущий, уже отнюдь не штатский шеф, человек с большими возможностями и чинами, любивший сам потолковать с новичками, не без причин полагавший это полезным, мельком упомянув “пресловутого Славикова”, пояснил: их система берет в администраторы только блестящих ученых – кого же еще? И это теперь мировая практика: самые талантливые ученые заметнее всех, вот они и руководят в своих сферах, зарабатывая, естественно, гораздо больше других коллег. Некогда наукою заниматься? А разве подчиненные-то работают не на науку? Пименов был поражен и покорен этой логикой. И, уже работая завлабом и получая свои двести девяносто пять рубчиков, а вскоре получив и двухкомнатную квартиру, что, в сущности, было бы делом невозможным, останься он на прежнем месте, уже окончательно уверился: все правильно.

Пименов был хорош собою. Правда, это случилось, к великому его неудовольствию, уже за двадцать: излишне медлила природа с ним, оставив его в первой юности, когда особенно важной кажется внешность и вообще телесное начало, маленьким, лобастеньким, с холодно-неприятным лицом первого ученика, осторожно, но решительно отталкивающим всех плечиком от себя: мне никто не нужен, зачем же вы лезете ко мне? Умная и высокомерная гримаска постоянно была на его лице. И это очень не нравилось одноклассникам.

Но к третьему курсу с Всеволодом стали происходить разительные перемены: он сильно и как-то отлаженно, пропорционально вытянулся, стал привлекательно-взрослым, лицо мягко, осторожно повзрослело, потеряло холод, обрело серьезную вдумчивость. Перемены были не только внешние. К этому времени Пименов понял высокое благо товарищества и даже и выгоду, даруемую сердечными склонностями. И у него появилось несколько не то чтобы друзей, но милых и добрых приятелей. Он стал курить, с чуткой переимчивостью постигал искусство небрежно-неспешного разговора, аккуратно посещал институтские вечера, хотя раньше не мог терпеть танцев и вообще нелепого времяпровождения, с незаметным тщанием научился одеваться, имея в кармане и хорошую стипендию, и домашние деньжата: у родителей к этому времени дела пошли неплохо, сына не забывали. И он ощутил совершенно новый вкус к жизни.

Женился почти случайно. На вечеринке у однокурсника-москвича увидел молодую и симпатичную девушку, выделявшуюся истинно городской, – это он теперь улавливал тотчас же, – уверенностью и легкостью разговора, манер. Даже смех, взлет бровей говорили о её веселом и естественном самообладании, без малейшей насильственности, чем так болеют провинциалы.

– Гм-м… – с достаточной долей осторожности, дабы не оступиться, но с уже проявляющейся в нем твердостью взял он ее за локоть, – давайте-ка сядем рядом… – как раз пригласили за стол.

Девушка оглянулась; в глазах ее он прочитал холодноватый вопрос: а имеешь ли ты право со мной так-то? – она смотрела на него чуть дольше, чем он желал бы, но испытание было выдержано.

– Что ж… Пожалуй.

Юбочка колоколом и с чем-то похрустывавшим под ней, в неких таинственных сферах, по моде начала шестидесятых, сжатая сиреневой блузкой небольшая, но чудно выступающая грудь, шаг прямой и быстрый.

Сидеть за столом рядом было приятно: постепенно, шаг за шагом, удалось разговорить, и чем далее, тем оживленнее были оба, и все меньшее внимание обращали на всех. А ночью Пименов, провожая Викторию к ее не из самых престижных, но и далеко не обыкновенному дому, уже нашептывал ей, и это принималось с поощрительным смешком, все более смелые комплименты. Через месяц они уже вместе жили в этом доме: родители Виктории выделили молодоженам одну из трех своих комнат. Ну, вскоре и своя квартира приспела… Как же было после этого не благодарить судьбу?

Что касается науки… Какое-то отношение его новое дело к ней имело – подначальные его и он сам, во всяком случае, первое время, занимались некими “штучками”, созданьями достаточно тонкими, на самой последней и высшей научной подкладке. Таким образом, и наука, и техника соединялись в их лаборатории, что доказывало ему самому, как дважды два, всю нелепость предсказаний кривого шефа. Когда он, действительно умевший цепко схватить лишь где-то едва промелькнувшую мысль, даже порою тень ее, и с ходу дать ей объем и душу, а потом на основе ее и выдать “штучку”, был отмечен, и по заслугам, и пошли чины и повышенья – ну зачем самому-то после всего этого улавливать шевеление непознанного? У него же были “люди”! Впрочем, они тоже отбирали, развивали, подгоняли к собственным нуждам вполне, так сказать, утилитарным, уже открытое, найденное.

Пименов знал один день торжества, и при всей своей непамятливости на всякого рода эмоции, отложил его в памяти, чтобы тыкать себя самого носом в него в случае каких-либо непредвиденных сомнений. Ему только что дали машину с водителем, и это была его первая пробежка по Москве во все-силье несущей, именно и абсолютно ему подчиненной скорости. Этот миг торжества пережил он в центре белокаменной, когда шофер со старорусским именем Маркел, с лицом недвижно-внимательным и жестко-волевым, рыжеватый и белолицый, плавно бросил “Волгу” с Кузнецкого моста на улицу Горького, и в стремительном, подхватившем, кажется, самую душу Пименова развороте проявилась вдруг всезахватывающая радость власти и над Москвой, и над судьбой… Серо-золотистый промельк Центрального телеграфа, вниз, вот и Манежная площадь, и густая краснота кремлевских стен…

“Так. Я – победил”, – спокойно и твердо простучало в мозгу.

Что ж. Шел дальше – и выше. Год от году увереннее. Уже в разных концах столицы у него были два кабинета – открытый и “закрытый”. Между ними – челноком машина. Еще через какое-то время – квартира уже в истинно престижном доме, разрешение на которую было дано весьма влиятельной фигурой Ведомства, снисходившей иногда до мило-приятельских, не без, разумеется, начальственного гонора, разговоров и общенья с ним. В доме этом получили квартиры лишь “их” люди. Те, что поближе к небесам, чем к земле. В общем, как шутили осевшие здесь жильцы – “мы еще не те, но уже и не эти”, что означало: переступили средние ступеньки, однако же до верхней площадки не добрались. Еще говорили они о себе: “уже не полковники, но еще не генералы”. Для простых же смертных это было тоже достаточно высоко. В окно дышал один из лучших московских парков. Комнаты – по слову Виктории, не любившей подыскивать какие-то особые эпитеты – “шик и блеск”. В первый же вечер Пименов, основательно подвыпив на радостях, шлепая перед Викторией в своих роскошных вышитых тапочках, много говорил, хотя и не отличался домашним многословием в обычных обстоятельствах. Но тут был особый повод: первый день в новой квартире совпал с неожиданной встречей с бывшим коллегой из института Великого Кривого. Не без торжества подвез он его в своей “персоналке”, высадил у детского мира. Уже было хотел и проститься, собираясь со скромной снисходительностью протянуть руку, и тут-то коллега огорошил:

– Наш тут как-то вас вспоминал: мол, останься Пименов у нас, не был бы полковником, зато стал заметным ученым, у него для этого были все данные.

Словно что взорвалось в мозгу у Пименова: он помедлил, собирая всю волю, чтобы сдержаться, лицо его побагровело, глаза налились кровью, и он учуял это сам, сильно испугавшись – и это уберегло его от бешеной резкости. Потом, осклабившись, сказал как бы скорее себе, чем бывшему коллеге:

– А пошел он, Кривой… – и, махнув рукой, не оглядываясь, кинул водителю. – Давай… – вычеркивая навсегда из памяти Великого Кривого, но сознавая, что сделать это все-таки не удастся.

И вот теперь, вспомнив эту сцену, – да что вспомнив, он о ней не забывал ни на минуту, истерзав себя за день, – говорил Виктории, возившейся с посудой:

– Эти там, у себя… Обсуждают… Туда же… – он кривил спину, выворачивая шею и карикатурно, наблюдая со злостью за собой со стороны, – синими хмельными белками отпугивал взгляд Виктории. Его раздражала собственная неправедная злость до каких-то сердечных спазм. Он отдувался, фыркал, кривил рот, дергал головой, но ничего не мог с собой поделать, нервы окончательно разбушевались. – Сами зашли в тупики со своим Великим Кривым… провались он… – тут Вика быстро взглянула на него, ничего не сказав, и он, еще сильнее осерчав от ее молчаливого неодобренья, затопал сильнее, выше поднимая отяжелевшие ноги, ощущая все свое отсыревшее, разъевшееся тело с мстительным удовлетвореньем, словно в его вельможной тяжести и была заключена его главная сила. – Я вам не легонький технарь, одна из многих пешек Кривого! – и, уже не владея собой, изогнув до боли толстую шею, выкатив глаза и разорвав рот, выкрикнул. – Да их зависть гложет, как ты не понимаешь! – и хотя Вика не спорила, подбежал к ней, наклонился, отставив карикатурно толстый зад, выровнял дыхание и крикнул громко, уже не только ей, но всем. – У меня – важнейшее государственное дело… И, в конце концов, я могу уже на пенсию – на хорошую, большую пенсию, а они пусть тру… – но тут ему не хватило воздуха, он оборвал слово, одновременно понимая, что это недоговоренное – “трубить до гроба” - выдало бы его с потрохами и самому себе, потому что настоящие-то ученые и трубят “до гроба”. Увидел себя в зеркале – и ужаснулся нездоровой кирпичной красноте, тусклой маской расползающейся по лицу.

Но случилось так, что он все предугадал – с пенсией: в те самые дни, когда исчез с площади железный Феликс, – это-то было просто совпадением – он и стал пенсионером со своей действительно большой пенсией. На эту пенсию вполне можно было жить с семьей. Если бы не желанье – остаться наверху и сейчас. То есть располагать большими возможностями, чем почти все другие прочие, к которым Пименов относился конечно же вполне лояльно и даже старался любить их, но жить хотел все-таки получше: почему бы и нет, если можно?

А – можно-то было. И Пименов устроился заместителем директора некоего комбината, удовлетворявшего бытовые, так сказать, потребности населения: стиральный порошок, мыло и прочее в этом роде. Кое-какие деньжонки вложил и в несколько коммерческих банков. Не удержавшись, позвонил в институт своей молодости. О Великом Кривом знал: лет пять назад торжественно схоронили. И надо же было случиться, что трубку взял именно тот сотрудник, которого когда-то он подвез и что огорошил его сентенцией бывшего шефа.

– А, Пименов… – не слишком удивился тот. Голос был тусклый и старый. – Да что – все разваливается, сотрудники разбегаются, кто за границу, кто в коммерцию, оборудование разворовывают… Я? Иду на пенсию, здесь уже нечего делать. Какая? Да обыкновенная, – и он назвал её – это было примерно раза в три меньше, чем у Пименова. – Как жить? Да покамест и сам не имею представления. – Ах, чем буду заниматься все-таки? Ну, это другое дело. Чем жить не знаю, а заниматься – ну чем же, как не своей темой: все еще хочу… - и он назвал ту тему, над которой корпел еще на памяти Пименова, несмотря на все насмешки, настолько она казалась нелепо-неперспективной. У Пименова внезапно вспыхнуло, как в озаренье: “А ведь это… Это теперь одно из самых привлекательных, уже и контуры обретающих направлений…” – мысль его все еще работала исправно, цепкости не занимать. Трубка замолчала. Так значит все-таки “до гроба”? Не мыльный порошок… – ударило его.

Пименов ехал к умиравшей матери в родной городок. Он давно не бывал в нем. Городок был маленький, и недостаточно любимый. Пименов с немалым смущеньем отдавал себе в этом отчет. Он вообще знал о себе практически все, лишь кое-что затушевывал в памяти, дабы не было соблазна заглядывать в эти уголки. Но стирать их вовсе, как на компьютере, тоже не решался: знал, что не простит себе проказливой трусости. Кроме того, к большому своему облегчению, знал и другое: стал он гораздо лучше, чем был в юности и ранней молодости. Открытее, великодушнее, да и просто добрее, хотя случаев проявить собственную доброту у него было маловато. Как у большинства людей с резко очерченными границами жизни: квартира – работа – крохотный круг приятелей. Кому и зачем в этих пределах оказывать помощь или, тем более, жертвовать чем-то? Да никто из знакомых и не полезет с просьбами. Сами обходятся. И тем не менье он мог уже вполне естественно понимать других людей, со всем, что было в них. В то же время, он не умел слышать в себе ни малейшего сочувствия к кому бы то ни было, по очень простой причине: такого сочувствия не испытывал. Тут было, конечно, нечто ущербное, он отлично знал это. Но в эти последние годы, чувствуя потепленье души, он начинал верить, что принадлежит к большинству человечества, с его обыкновенной жизнью здоровых и родственных друг другу людей.

Он и в городке своем в эти годы бывал чаще, наладил отношения с соседями, которых раньше не то чтобы не хотел знать, но – просто не знал, и все. С удовольствием ходил на рыбалку, в ягоды, приглашал к себе выпить-поговорить, и с облегченьем понимал: теперь, случись что с матерью, ее не оставят. Так и случилось.

Дома он сразу, через темную прихожую, прикашливая саднящим от неловкости горлом, прошел в комнату. На кровати лежало недвижное тело.

– Ну как ты, мать?..

Мать хрипло простонала в ответ. Включив свет, Пименов сунулся к ней с поцелуем – и едва не отшатнулся: матери было не узнать. Ее носатое лицо опало, прорубцевавшись багрово-черными шрамами, глаза глянули на него с каким-то безумным вопросом, голос выводил что-то невнятное после хрипа:

– Зачем…Зачем…Кто…Телеграмму… – наконец, он понял, что она хотела умереть без него, чтобы он не видел её такой.

Мать была вполне беспомощна. Соседка, видимо, сильно мучилась с ней: не только кормила, но и решала всё, чего требует уход за недвижным, но ещё продолжающим жить законами природы человеком. Ужасно представить себе: смог бы он сам? Нет.

Оказалось же – смог. И когда убедился в этом – благословил свой приезд. Какие-то новые благотворные силы вливались в него, когда он кормил и приподнимал мать, и выполнял всё самое обыкновенное, чего не мог и представить себе. Естественно, просто стал он сиделкой, и когда соседка, действительно исстрадавшаяся с матерью, признавшаяся ему, что та “…до слез доводила каждый день, ну ничем не угодишь ей”, – когда соседка эта увидела, как он обращается и говорит с матерью, лицо ее славно прояснело, и какая-то милая ласковость проснулась в голосе:

– А я б не поверила раньше, что у вас руки есть для мамки.

Пименов при этом едва не заплакал.

Мать между тем стонала почти не переставая. Нет жизни уже, казалось, ни в одной клетке тела, но внутри отболело еще не все. Часами не узнавала никого, потом вдруг на минуту пробивалось сознание. Тогда взгляд ее упирался в сына и она все пыталась сказать ему что-то, чередуя невнятные слова и стоны. Он понял лишь, что она дает совет: продать дом и никогда не приезжать в родной городок.

– Нечего тут… Нечего… Нечего…– повторяла снова и снова.

Отец привез ее из другого угла области, и она всю жизнь терпеть не могла по одной ей известной причине этот городок, завещала, выходит, теперь и сыну свою нелюбовь.

Пришел и муж соседки, ухаживавшей за матерью. Был он простой и старый, с заматеревшим в трудной жизни лицом, измученным каждой своей морщиной.

– День еще протянет, – сказал деловито. – Надо все закупать на поминки. – Пименова это ничуть не покоробило: что ж, и правда надо.

Но все закупленное лежало еще две недели: запас жизни оказался у матери большой, она ничего не ела, стонала день и ночь, но не выпускала жизнь из себя, понимая, что потом её уже не впустишь. Раз сказала совершенно ясным и каким-то молодым голосом:

– А петь-то, плясать как я умела…– и это было то самое, что пояснило для них всех, измученных до крайних степеней, что ее так держит: ее тело так было насыщено жизнью, что смерть с трудом выцарапывала ее из нее, обламывая когти и бесясь этим, то и дело отступая. Пименов смотрел на эту длинноносую старуху с безумным взглядом, а видел полнокровно-мясистую, с диким от буйства черным волосом молодую женщину, крутое и звериной подвижности тело которой было неукротимо в работе и веселье. А лицо с маленьким красивым лбом полно напряженьем минуты. Он почему-то всегда был уверен, что у матери много всего такого, о чем не знали ни он сам, ни даже отец, с его тихой и серьезной основательностью.

– Говорит она как-то, – рассказывала соседка, – кивок на кровать, – как сынок приедет, посажу в мешок, поставлю в угол и буду на него смотреть, чтоб опять не убежал.

– Хм – м – м, – мучительно тянул Пименов.

После ухода соседей долго всматривался в мать. Она уже была в отраде беспамятства. Посидев, подошёл к портретам отца с матерью на стене…всматривался в лица до головокружения. Всю жизнь он больше любил мать, хотя и сознавал в то же время, что всё лучшее в нём от отца: одно не мешало другому. И мать безудержно любила его. В нём было много всего от неё, да вот хотя бы и это мясисто-здоровое, жаркое тело с подспудными страстями в нём, и притаённая, осторожно-умная скрытность. И вдруг – безудержность в нечаянной страсти или выпивке…Отца они с матерью схоронили несколько лет назад, и случилось это как-то незаметно, тихо, словно бы между делом: в промежутке своих будней исчез человек – и всё. Он и действительно умер тихо, как заснул, не теряя сознания, не мучаясь, растратив уже себя до конца, а затем уйдя на вечный покой. В глазах отца он видел сейчас строгий укор всем, кто не умеет подчинять себя серой будничности человеческого существования. Но Пименов увидел сейчас в отцовском лице другое: оно славно дышало благородством осознанной власти над собой.

И тут услышал:

– Севушка…– мать смотрела на него. – Так что, приехал схоронить?.. – она смотрела на него таким понимающим и насмешливым взглядом, что он обомлел.

Что было сказать в ответ? И он пробормотал:

– Приехал, мама…

– Ну и ладно, сынок. Ну их всех, благодетелей, надоели они мне, распорядись ты сам, схорони.

– Всё сделаю, мама, – но в ответ был всё тот же страшный хрип: “Опять схватила боль. Неужели мне умирать в таких муках? Всё, что угодно, только не это! Вот как и батька. Но это заслужить надо…”. Как, перед кем – этого он не стал додумывать. Да и кто мог бы ответить на такой простой вопрос?

После похорон и тихих добрых поминок он в ночном одиночестве то спал, то приходил в себя. Лежал, вспоминая разговор соседей за столом и поражаясь естественности того, что ему представлялось почти счастьем: как сосед Сергей рассказывал с различными юмористическими подробностями о поездке со стариком – отцом в санаторий, куда возил его на излечение…И как соседка Сима вспоминала об очереди за платком для матери, а платок оказался с дыркой и мать “цельных пять лет ни гу-гу об этом”. А он – и разу – то не привёз подарков, и старики, зная его нелюбовь и неумение что-то дарить, лишь посмеивались над ним, нимало не обижаясь. Или – это лишь для него делали вид, что не обижаются? А вот другой сосед, шофёр молоковоза Николай, под смех всего стола рассказывал, как в “пьяном виде”, по интеллигентному выражению, заказал отцу костюм в районном ателье на два размера меньше, чем нужно, и у старика “руки-ноги торчали, что у чучелы”.

А ведь как всё это просто: купил – подарил. Надо лишь уметь пожелать. Вот и вся недолга. Крутясь на своей постели, он никак, до помутнения разума, этого-то и не мог осознать: да почему?.. “Холод…холод…” – прошептал с мукой, и услышал свой глухой стон. Затем услышал запах своей пустой комнаты – пахло еловыми лапами. Сильно ударил в окно снегом ночной вихрь. Мать хотела умереть весной – ушла в морозный январь, землю хоть взрывай, могилу копали два дня. Отец ни о чём не загадывал – умер в середине чудного мая, с тополиным пухом и яркой травой. Пименов привстал; нащупал отцовские валенки; пошёл к столу. Мозг убеждал: не надо пить, нельзя, ни к чему. Но что-то гораздо более сильное, чем эти призывы к благоразумию, требовало, молило – скорее, скорее!.. и он, налив больше половины стакана, выпил быстро и жадно, и вдруг ощутил, что лицо у него всё мокрое, и только тут понял, что он уже давно плачет, не замечая этого сам. И билась в нём сейчас жалко и одиноко лишь одна мысль – возможно, утешающая своей крайней безвыходностью человека именно потому, что ответа на неё нет: “Да зачем всё это…Зачем, зачем…Зачем…”

Кровать показалась последним прибежищем на земле. Он вжал голову в подушку, свернулся калачиком, собирая в себе, казалось, последние на земле остатки тепла.

 

Наталья ТЕРЕХИНА, преподаватель Старицкого колледжа

«Да зачем всё это…»
(О роли интертекста в рассказе Г.А. Немчинова «Пименов»)

«Я не старался ни о чем таком, о чем старается большинство: ни о наживе денег, ни о домашнем устроении, ни о том, чтобы попасть в стратеги, ни о том, чтобы руководить народом… Счастье и добродетель – одно и то же » -  в этом высказывании  греческого мудреца Сократа уже заявлено противостояние существующих систем ценностей: деньги, власть, удобное бытовое устройство с одной стороны и добродетель как главный критерий человеческого благополучия, оправдание бытия  с другой.

 Что же считать главным в жизни? К чему стремиться? На что расходовать данные Всевышним жизненные силы и энергию? На протяжении тысячелетий над этими вопросами задумывались писатели и поэты, философы и художники. Размышляет об этом во многих произведениях и наш земляк и современник, замечательный писатель Г.А. Немчинов.

Показателен в этом отношении рассказ «Пименов», написанный в 1996 году.     

Простая, на первый взгляд, житейская история дает повод для глубокого обобщения в том числе и благодаря объемному, многогранному  сюжетному воплощению и системе средств создания интертекста: аллюзий, реминисценций, ассоциаций.

Внешний сюжет совпадает с фабулой повествования. Наверное, это не случайно: эпизоды судьбы героя, его поступки подчинены той программе, тем ценностям, которые он определил в ранней юности. Вот она, цель, с формулировки которой  и начинается рассказ: « Хорошая жизнь – это когда есть деньги, мирная жена, неплохая квартира, трое-четверо не то чтобы друзей, – друзей теперь не бывает, – а обыкновенных добрых приятелей, приезжающих – уезжающих, звонящих тебе по телефону, выпивающих с тобой, но не слишком надоедливых… Что еще?..»  Здесь экспозиция повествования совпадает с завязкой действия, так как заявленная  программа и является основным мотивом дальнейших поступков героя. Чтобы воплотить мечту о «хорошей жизни»,  Пименов поступает в «заметный московский вуз,  женится на москвичке», делает головокружительную карьеру в секретном ведомстве: «…Уже в разных концах столицы у него были два кабинета – открытый и “закрытый”. Между ними – челноком машина. Еще через какое-то время – квартира уже в истинно престижном доме, разрешение на которую было дано весьма влиятельной фигурой Ведомства…», стал ближе   « к небесам, чем к земле…». Стремительный взлет – и кульминация: “Так. Я – победил”. Все цели достигнуты, и даже в лихие 90-е он смог остаться «наверху», т. е. у власти и кормушки: устроился заместителем директора некоего комбината, удовлетворявшего бытовые, так сказать, потребности населения: стиральный порошок, мыло и прочее в этом роде…» Несомненно, жизнь удалась. Казалось бы,  можно бесконечно купаться в океане  эйфории.

Но развязка прямо противоположна кульминации. Пименов переживает смерть матери.  Он глубоко несчастлив не только из-за чувства потери близкого человека. В состоянии безысходности он мучительно спрашивает себя: “Да зачем всё это…Зачем, зачем…Зачем…”-  и не находит ответа.

Если сюжет внешний движется быстро, особенно первая его часть от экспозиции до кульминации,  – мы видим, как персонаж уверенно поднимается по ступеням благополучия к вершине счастья, то внутренний сюжет вначале едва определен и начинает проявляться более явно с того момента, когда Пименов, казалось бы, должен чувствовать себя на пике успеха.

Мы видим, как  меняется герой. Это происходит медленно, едва заметно.  В начале рассказа юноша - маленький наполеон, высокомерный индивидуалист. Источником аллюзий здесь являются  детали портрета, которые соотносят персонаж с  Наполеоном из романа «Война и мир»: «маленьким, лобастеньким, с холодно-неприятным лицом первого ученика, осторожно, но решительно отталкивающим всех плечиком от себя: мне никто не нужен, зачем же вы лезете ко мне? Умная и высокомерная гримаска постоянно была на его лице…». Здесь важны и  оценочные эпитеты («холодно-неприятным лицом», «высокомерная гримаска»), и эпитет «маленький»   -  намек на толстовского Наполеона. И сочетание «отталкивать плечиком», близкое идиоме «расталкивать плечами», т. е.  двигаться вперед, принося в жертву интересы других.  Далее сходство с Наполеоном  усиливают  детали портрета,  подчеркивающие телесность,  снижающие  образ, выполняющие сверхзадачу –  передать бездуховность существования героя, обусловленную его меркантильными жизненными  целями. (Сравним: У Л.Толстого  - "Круглый живот", "жирные ляжки коротких ног", "белая пухлая шея", "потолстевшая короткая фигура" Наполеона,  у Г.Немчинова  - «отяжелевшие ноги, …отсыревшее, разъевшееся тело … его вельможную тяжесть», «наклонился, отставив карикатурно толстый зад…»). Элементы сатиры в  трактовке образов   передают авторскую оценку персонажей. Наполеон – это еще и непомерное властолюбие. Быть выше других на социальной лестнице,  иметь власть над людьми – к этому стремится и Всеволод Пименов (Всеволод- «владеющий всем»!): «…  миг торжества пережил он в центре белокаменной, когда шофер… плавно бросил “Волгу” с Кузнецкого моста на улицу Горького, и в стремительном, подхватившем, кажется, самую душу Пименова развороте проявилась вдруг всезахватывающая радость власти и над Москвой, и над судьбой… Серо-золотистый промельк Центрального телеграфа, вниз, вот и Манежная площадь, и густая краснота кремлевских стен… “Так. Я – победил”, – спокойно и твердо простучало в мозгу…»  Ну как не вспомнить  покорителя Европы на Поклонной горе в романе «Война и мир»:  «Вот она, эта столица: она лежит у моих ног, ожидая судьбы своей… Одно мое слово, одно движение моей руки, и погибла эта древняя столица…» Конечно, речь идет о совершенно  разных победах, но параллель сходства не случайна, аллюзия помогает выявить, сделать более выпуклыми черты характера персонажа.

Чем глубже вчитываемся в текст, тем больше видим в нем литературных реминисценций. Для Немчинова важна тема системы истинных и ложных жизненных ценностей. Эта тема была главной  во многих произведениях А.П. Чехова, поэтому  ассоциации с чеховскими героями не случайны.  Те же самые  «телесные» эпитеты напоминают нам об Иване Ивановиче Чимша-Гималайском, о докторе Старцеве, например:  новоявленный  помещик  Гималайский  «…постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед, — того и гляди, хрюкнет в одеяло…», а вот Старцев: «… еще больше пополнел, ожирел, тяжело дышит и уже ходит, откинув назад голову. Когда он, пухлый, красный, едет на тройке с бубенчиками и Пантелеймон, тоже пухлый и красный, с мясистым затылком, сидит на козлах, протянув вперед прямые, точно деревянные руки, и кричит встречным «Прррава держи!», то картина бывает внушительная, и кажется, что едет не человек, а языческий бог…»  Здесь важны и детали портрета, и сравнение с языческим богом: вновь речь идет о стремлении героя к обогащению и власти над людьми,  следствием которого является  постепенное перерождение персонажей.  Аллюзии ведут нас от Наполеона к Ионычу. Проблема деградации личности, причины духовного падения, которые Чехов связывает не столько с влиянием среды на человека, сколько с теми целями, которые человек перед собой ставит, исследуются и в «Маленькой трилогии» (в частности, в рассказе «Крыжовник»),  и в примыкающем к трилогии рассказе «Ионыч».  Мы помним  знаменитое: «Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа…» Не три аршина земли, не ничтожная цель должна быть пределом  мечтаний. Ведь «хорошая жизнь» Пименова – это то же самое, что усадьба с крыжовником или хрустящие бумажки в руках доктора Старцева.  О Старцеве напоминает многое: и эпизоды, в которых  действующие лица  Чехова и Немчинова проявляют недопустимое отношение к людям: «Принимая больных, он обыкновенно сердится, нетерпеливо стучит палкой о? пол и кричит своим неприятным голосом:— Извольте отвечать только на вопросы! Не разговаривать!..» («Ионыч») -  и «он, еще сильнее осерчав от ее молчаливого неодобренья, затопал сильнее, …  и, уже не владея собой, изогнув до боли толстую шею, выкатив глаза и разорвав рот, выкрикнул…  » («Пименов»).  Героев Чехова и Немчинова роднит духовная ущербность, неспособность любить. Как Старцеву, так и Пименову   нравится внешняя привлекательность избранниц: «…талия тонкая, нежная; и девственная, уже развитая грудь, красивая, здоровая, говорила о весне, настоящей весне («Ионыч»), «Юбочка колоколом и с чем-то похрустывавшим под ней, … сжатая сиреневой блузкой небольшая, но чудно выступающая грудь…» («Пименов»)  Но главное - «А приданого они дадут, должно быть, немало» (Старцев) или: «… На вечеринке у однокурсника-москвича увидел молодую и симпатичную девушку, выделявшуюся истинно городской, – это он теперь улавливал тотчас же, – уверенностью и легкостью разговора, манер…» (Пименов). Вот что здесь важно: на вечеринке у москвича, девушка – москвичка! Не любовь, не душевное родство, а те преимущества, которые дает московская прописка! Через месяц он жил уже не в общежитии института, а московской трехкомнатной квартире молодой жены. И далее, как в счастливом сне наяву – новые должности, деньги,  престижное жилье…  «Комнаты – по слову Виктории, не любившей подыскивать какие-то особые эпитеты – “шик и блеск”. В первый же вечер Пименов, основательно подвыпив на радостях, шлепая перед Викторией в своих роскошных вышитых тапочках, много говорил…» - ну как не вспомнить Эллочку-людоедку и персонаж Маяковского («А вечером та или иная мразь … говорит, от самовара разморясь…»).  Богатейшие информативные пласты благодаря намекам – тончайшим нитям  импликатурной ткани текста -   обогащают   образ главного героя, современного махрового  обывателя, не отличающегося по сути своей от мещанина, которого поэт называл «дрянью» и «мразью», а Чехов сравнивал со свиньей. Но что же негативного в элитной московской квартире, роскошных тапочках, высокой зарплате? Что же плохого в этой «хорошей жизни»?

Текст ведет нас дальше. Ниточка протягивается от  Наполеона и Старцева к Чарткову и «толстым чиновникам» Гоголя. Но если предыдущие аллюзии строились на сходстве деталей, то теперь  литературные ассоциации возникают через относительное  сходство сюжетных линий.  С Пименовым происходит  история, в чем-то  похожая на судьбу бедного художника, нашедшего слитки золота за рамой портрета неизвестного старика. Выпускник вуза Пименов- талантливый, перспективный  ученый. «У нас вы – ученый с будущим-с,»- внушал ему наставник Славиков. « Смотри, брат, … у тебя есть талант; грешно будет, если ты его погубишь…»,- говорил профессор Чарткову. Мы знаем, что власть денег, стремление к легкой наживе  оказалась сильнее, за художника все чаще работали его ученики, талант иссякал, был потерян окончательно, в то время, как бедный товарищ его, усердно работая в течение нескольких лет, смог создать шедевр мирового масштаба. Осознание  гибельности  своего пути привело несчастного к безумию. Чартков умирает в страшных муках.

Именно высокая зарплата, многочисленные льготы были причиной перехода Пименова из научно-исследовательского института в секретное Ведомство. А наукой пусть занимаются  подчиненные: «…ну зачем самому-то после всего этого улавливать шевеление непознанного? У него же были “люди”!»  И вот результат: «Наш тут как-то Вас вспоминал: мол, останься Пименов у нас, не был бы полковником, зато стал заметным ученым, у него для этого были все данные…», - говорит бывший сослуживец, продолжающий работать на своей темой даже после закрытия института. « А ведь это… Это теперь одно из самых привлекательных, уже и контуры обретающих направлений…” – мысль его все еще работала исправно, цепкости не занимать. Трубка замолчала. Так значит все-таки “до гроба”? Не мыльный порошок… – ударило его…». Пименов вдруг начинает осознавать, что  и он мог бы достичь вершин в научной сфере, что он сам собственными руками погубил в себе исследователя. Действительно, «роковая ошибка», о которой предупреждал его наставник, академик Славиков.  Поэтому  объяснима  агрессия Всеволода (вспомним агрессию Чарткова, обнаружившего утрату таланта): в нем говорит и зависть, и обида на себя, и непонятный ему гнев… «Словно что взорвалось в мозгу у Пименова: он помедлил, собирая всю волю, чтобы сдержаться, лицо его побагровело, глаза налились кровью…» Весь день  прошел в мучениях и потом дома «он кривил спину, выворачивая шею и карикатурно, наблюдая со злостью за собой со стороны, – синими хмельными белками отпугивал взгляд Виктории. Его раздражала собственная неправедная злость до каких-то сердечных спазм. Он отдувался, фыркал, кривил рот, дергал головой, но ничего не мог с собой поделать, нервы окончательно разбушевались…» Состояние человека на грани инфаркта, не случайно  появляется  слово со значением «смерть». Ранее использовалось слово «роковая» ( в сочетании «роковая ошибка»), сейчас - выражение «трубить до гроба». С одной стороны, в идиоме заключается один из принципов  жизни настоящего ученого, целеустремленного, верного своему высокому призванию,  переживающего свою физическую смерть  в трудах, которым принадлежит будущее и которые делают его бессмертным.  Высокое призвание – и высокая зарплата. Каждый выбирает сам. Итоги тоже разнятся. У одного – предчувствие научного открытия мирового уровня, у другого- невосполнимое чувство нереализованного  потенциала,  таланта загубленного  ученого-исследователя, смерть духовная. С другой стороны, слово «гроб» несет здесь дополнительную смысловую нагрузку, выходящую за пределы фразеологизма.

Не случайны сцепления двух последующих абзацев: один заканчивается: «Так значит, все-таки «до гроба?», следующий начинается с предложения: «Пименов ехал к умиравшей матери в родной городок…». Объединяются в один два мотива: мотив ожидаемой смерти матери и мотив умертвления души (вспомним  о мертвых душах в одноименной поэме Н.В. Гоголя). 

Движение внутреннего сюжета происходит благодаря развитию внутреннего конфликта. В начале произведения герой неколебимо убежден в правоте своей жизненной программы. Первые сомнения возникают, когда он оказывается перед выбором: наука или  благосостояние. Правда, «…работая завлабом и получая свои двести девяносто пять рубчиков, а вскоре получив и двухкомнатную квартиру, что, в сущности, было бы делом невозможным, останься он на прежнем месте, уже окончательно уверился: все правильно…». Но где-то в глубинах  подсознания зреет едва заметное недовольство собой, живой островок  в умирающей душе, он  напоминает о себе в порыве гнева и агрессии, дает  почувствовать ущербность, нравственное нездоровье, тоску от ощущения разъединенности с народом, заявляет  о себе все ярче в последних эпизодах рассказа, когда Пименов делает попытки измениться : «…стал он гораздо лучше, чем был в юности и ранней молодости. Открытее, великодушнее, да и просто добрее…», «…чувствуя потепленье души, он начинал верить, что принадлежит к большинству человечества, с его обыкновенной жизнью здоровых и родственных друг другу людей...». Если раньше Всеволоду никто не был нужен, дружбу он отвергал, признавая только «приятелей», выгодных в чем-то и был доволен только, когда чувствовал превосходство над окружающими, то, достигнув всего, к чему стремился, он начал испытывать тоску, рождаемую болезненным ощущением отдаленности от людей: «Он и в городке своем в эти годы бывал чаще, наладил отношения с соседями, которых раньше не то чтобы не хотел знать, но – просто не знал, и все…» Правда, и здесь он остается верен себе- «теперь, случись что с матерью, ее не оставят…»- снова меркантильность,  поиск выгоды для себя. Но осознание ущербности говорит о том, что душа не умерла окончательно. Внутренняя работа продолжается у постели умирающей матери: «... Какие-то новые благотворные силы вливались в него, когда он кормил и приподнимал мать, и выполнял всё самое обыкновенное, чего не мог и представить себе…, и … когда соседка эта увидела, как он обращается и говорит с матерью, лицо ее славно прояснело, и какая-то милая ласковость проснулась в голосе:– А я б не поверила раньше, что у вас руки есть для мамки…» Появляется чувство вины за то, что давно не приезжал, не навещал мать, родной город (обратим внимание  на многозначительную  деталь: не заботиться  о матери, быть готовым забыть родину, продать родной дом, где жили деды и прадеды,- это ли не предательство, которое начиналось с предательства себя?): «…– Севушка…– мать смотрела на него. – Так что, приехал схоронить?.. – она смотрела на него таким понимающим и насмешливым взглядом, что он обомлел…». Чувство вины усиливается и достигает кульминации в сцене поминок, когда Всеволод понимает,  насколько он был далек от матери и отца, как не умел любить их и не испытывал потребности в этой любви, в то время как соседи, поминая  добрым словом покойных, оказывается, были ближе, роднее собственного сына, устраивающего себе  «хорошую жизнь». По сути, эпизод поминок – это настоящий суд над героем, где присутствующие выступают невольными обвинителями, а главным прокурором и судьей себе является он сам.

Концовка трагична.  Персонаж переживает как будто бы не только смерть матери, но и свою собственную. Ужас  непоправимого  передается при помощи  градации: холод в комнате, запах еловых веток, удары снежного вихря в окно, темнота ночи. И вот уже кровать кажется Пименову последним прибежищем, то есть гробом, могилой: «Кровать показалась последним прибежищем на земле. Он вжал голову в подушку, свернулся калачиком, собирая в себе, казалось, последние на земле остатки тепла…» На пике градации - ощущение космического холода, космического одиночества, собственной ничтожности: насколько мал он,  «свернувшийся калачиком» - а не разлегшийся «разъевшимся вельможным телом», не «наполеоном» - на земле, не случаен лексический повтор: дважды повторяется слово «земля». Как жалок он сам с его  достижениями   «хорошей жизни»  по сравнению со Вселенной! И по сравнению с той любовью и теплотой,  которую дарили простые люди, соседи, его родителям,  скрашивая своей добротой и заботой последние годы их  одинокой жизни. Выражение «свернуться калачиком» еще и  отсылает нас к детству, к истокам, к изначальной чистоте и святости…  К размышлению о сравнении нравственного начала на старте  и завершении пути. К мысли о том, что все мы- дети Всевышнего и когда-то предстанем перед ним… 

Непоправимое горе – не вернешь мать и отца, не попросишь у них прощения за невнимание к ним, не одаришь их своим теплом…  Смерть – точка невозврата. И зачем тогда престижная квартира, деньги, власть? «Да зачем всё это…Зачем, зачем…Зачем…»,- мучается герой. И это действительно  страшный итог. Что же главное в жизни? К каким целям надо стремиться?  И как жить?

Вопрос остается открытым. Но внимательный читатель увидит в рассказе подсказку. Всего несколько предложений посвящены отцу Пименова, человеку обычному, который жил тихо, буднично, радуясь каждому лучу солнца, каждой травинке, и, растратив себя всего для людей, тихо оставил мир «…в середине чудного мая, с тополиным пухом и яркой травой…».

Рассказ назван по фамилии – «Пименов». Не «Петров», «Сидоров», «Емельянов» или как-то иначе…  Возможно,  Пименов – от  «Пимен», что означает  «наставник», «пастырь». Всеволод сам наставлял себя ( не случайно неоднократное использование возвратного местоимения), определяя программу жизни. А потом, став начальником, мог  поучать и других. Но наставник ошибся,  программа оказалась неверной,  поэтому заголовок окрашен иронией, как и некоторые эпизоды произведения. Возможно,  при слове «Пименов»  возникают ассоциации  с известным монахом Пименом, что усиливает мотив добровольного отшельничества, оторванности от общества.

Может быть,  название произошло от слова  «пимы»,  это обычная зимняя обувь, у русского населения синоним слова «валенки». Это слово встречается в тексте: «… нащупал отцовские валенки; пошёл к столу…, налив больше половины стакана, выпил быстро и жадно, и вдруг ощутил, что лицо у него всё мокрое, и только тут понял, что он уже давно плачет, не замечая этого сам…». Примеряет отцовские валенки, как будто сверяет свою жизнь с жизнью отца. Валенки, пимы –обувь каждодневная, без нее не обойтись.  Она  часть русской бытовой культуры. Поэтому Пименов, как бы ни отделял себя от остальных, – один из многих, капелька в  народном море. Каждый из нас - плоть от плоти народа с его самосознанием, системой нравственных ценностей, и если осознанно или невольно отрываться от этой плоти, этого целого организма,  нарушать нравственные законы, складывающиеся тысячелетиями и вошедшие в нас с молоком матери, тогда возникают нравственные  болезни, которые и приводят к духовной гибели, омертвению души.

Ни Ионыч, ни Иван Иванович Чимша-Гималайский не способны испытать разочарование в правильности  прежних  жизненных установок. Они счастливы, достигнув заветных целей. Как счастлив и Наполеон на Праценской горе. Пименов  в заключительных эпизодах – страдающий герой, задумывающийся над смыслом всей своей жизни и уже сомневающийся  в истинности выбранного пути. Произведение, насыщенное аллюзиями и реминисценциями,  создающими богатейшую импликатуру, вбирает всю  глубинную  палитру смыслов текстов, написанных ранее, и заставляет читателя сделать важное открытие. Несомненно,  это новое слово в решении одной из вечных тем в русской литературе.

 

31 августа исполняется 80 лет со дня рождения замечательного тверского прозаика Геннадия Андреевича Немчинова.

Геннадий Андреевич Немчинов родился 31 августа 1935 года в посёлке Селижарово Калининской области (ныне вновь — Тверская область). Во время войны — Кувшиновский район родной области, барачный поселок лесозаготовителей на реке Цна. В 1953 году окончил среднюю школу в Селижарове. В 1957 году окончил Ленинградский государственный библиотечный институт.
Первые рассказы напечатал в 1958 году в газете «Верхневолжская правда». Первая книжка рассказов, «На окраине Песочинска», вышла в 1969 году. Произведения печатались в журналах «Кодры» (Кишинёв), «Москва», «Наш современник», «Горизонт».
В 1971—2007 годах вышли книги «Лесной коридор», «Берега тихих рек», «Однокашники», « В конце века», «Времена жизни», «Когда мы были вместе», «Страсти и искушения», «Пролет теней» и другие, а также трехтомник сочинений. В 1972 году принят в Союз писателей СССР. С 1977 года — профессиональный литератор. Последние годы жизни провёл в Твери.

 
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную