Николай ТЕРТЫШНЫЙ (Приморский край)

НЕПРИДУМАННЫЕ КАРТИНКИ

 

Спешу предостеречь моего читателя от предвзятого чувства к моим коротким непричёсанным рассказам, несомненно, родившимся под впечатлением толчей на автобусных остановках, в электричках и т.д. и т.п., одним словом – попутно с делами в круговерти лет. Не от праздности мои размышления, от участия и интереса к жизни…

 

Семечки

Начало марта. Ещё далеко до тепла, а потому ветрено, серо и зябко.

У заводской проходной девчонка годов пятнадцати продаёт стаканом жареные семечки. До конца рабочего дня осталось минут пятнадцать-двадцать. Девчонка расположилась прямо на тротуаре у высокой бетонной стены забора, где затишек, и опускающееся блёклое солнце, чуть согревая, не даёт совсем замёрзнуть. На ней лёгкое пальтецо, вязаная шапочка, такие же шерстяные самодельные варежки, на ногах стоптанные сапожки какого-то странного грязно-синего цвета. У ног раскрытый полиэтиленовый мешочек с лоснящимися чёрными семечками, в нём утопает наполовину наполненный стакан. За стеной затихает судоремонтный завод. Из проходной, не торопясь, потянулся рабочий народ.

Девчонка вероятно давно бы замёрзла, если бы не надоедливая пара воробьёв да поползень, вертящиеся под ногами. Эти три вёрткие птахи так и норовят растащить всю её торговлю. Юркий, с синевой вдоль спины, дятлик похитрее – взлетит на забор и выжидает, подёргиваясь и подпрыгивая вверху у девчонки над головой. Воробьи те по-хулигански берут наглостью – налетают с двух сторон. Пока незадачливая «продавщица», сердито покрикивая, отгоняет одного, другой успевает-таки утащить пару семечек. А вот когда девчонка отвлекается сразу на обоих серых разбойников, со стены мгновенно слетает поползень и, не мешкая, лезет в мешочек и успевает раза два-три клюнуть, прежде чем девчонка заметит в семечках отчаянного воришку. Наконец понимая, что с птицами таким образом не справиться, она бросает им горсточку семечек чуть в сторону на тротуар. Маленькие попрошайки действительно минуты на две-три отвлекаются от привлекательного заветного мешочка. Но, быстро поклевав семечки на дороге, птички вновь принимаются надоедать, совершенно не обращая внимания на выходящих из проходной людей.

Торговля пошла быстрее, было видно, семечки берут уже потому, что торгует смешная девчонка, ругающаяся с птицами. Кто-то, взяв стакан, тут же бросил горсть на землю, следующий сделал то же самое. И вскоре вдоль тротуара копошится уже не три птицы, а небольшая подвижная стайка уплетает проворно нежданно свалившийся знатный ужин. Рабочие останавливаются, берут у девчонки семечки и кормят птиц. На усталых лицах тихие улыбки. И будто ветер притих, и серое небо, словно приподняв посветлевший край, пропустило к земле больше солнца, и потеплел чуть воздух, и жизнь показалась вполне достойной и привлекательной.

 

Воробьиная свадьба

…Весенней распутицей расквасило деревенскую улицу, не пройти - не проехать. В кюветах вдоль заборов ворчит по-доброму вода, торопится говорунья убежать оврагами в реку. В полдень, улучив минутку, Федот садится на лавочку у ворот и, сняв картуз, греет на солнце лысеющую макушку и по-мужицки нехитро любомудрствует: «Весна вовремя, год не спешный должон быть…». Внимание его привлекает воробьиная пара, устроившая в затишье у забора некое подобие свадьбы. Присмотреться к воробью, так петуха соседского напоминает. Таков же нахохлившийся, с опущенными до земли крыльями, та же манера пятиться боком, цепляя лапой за волочащееся крыло, те же наскоки и развороты. «Ишь ты, шельмец!» – улыбается Федот, наблюдая за птахой. Тем временем на «пиршество» случайно залетает ещё один воробей и приключается занятная возня. «Петушок», сжав в комочек худое тельце, с налёту бьёт незваного соперника, изрядно тузит и отгоняет подальше от полынного закута и, победно почирикивая, возвращается к подружке. А уж воробьиху не сравнить с курицей. Птица! Ей по всей вероятности пришёлся по душе тот «посрамлённый соперник». Воробьиха встречает своего ухажёра небрежным чириканьем, а потом, вдруг изловчившись, хватает клювом за крыло у самого плеча и так треплет бедолагу, что летит пушок. Воробей пытается внести ясность в столь неожиданное поведение «невесты», ласковым голоском доказывает свою преданность, но тщетно. Изрядно потрепав беднягу, та улетает, оставив объедки «свадебного пиршества» - малюсенькую корку ржаного хлеба. Но как оказалось, воробей недолго и тосковал. Чирикнув пару раз нарочито небрежно, оправив перья, клюнув раз-другой огрызок, он беззаботно улетел в противоположную сторону. «Вот, шельма!» – продолжает улыбаться Федот...

 

Сорочья стройка

…В рогатине из трёх большущих серых ветвей наверху высокого вяза ещё в самом начале февраля, когда только-только чуть потянуло в полудни духом недальней весны, две суетливые горластые сороки собрались строить себе новое жилище, хотя на соседней высоченной берёзе громоздилась, видать уж не первый год, чёрная копна добротного крепкого гнездовья. Сначала лениво, нехотя, словно примериваясь к облюбованному месту, показывая лишь своё неумение и нерасторопность, скрестили с горем пополам в седловину с десяток кривых сучковатых веток, подбирая их тут же на земле под деревьями. Дня три спустя это хлипкое сооружение вмиг разбросал окрест безжалостно налетевший порывом ветер. Должно быть от того самого ветра к птицам пришло упрямство, с которым они невзирая на непогоду продолжили работу, самозабвенно безотчётно собирая и вновь складывая в рогатину разбросанные ветки. Было заметно, как к сорокам приходит всё большее умение, и их завидная прилежность всё ловчее и ловчее складывается в дело. Но, как назло, и ветер, кажется, приобретал больший навык разваливать сорочью работу, и каждый раз, налетая вихрем, вновь беспощадно разорял гнездо.

К концу месяца дважды валил снег. Густой, мелкий, рассекая воздух чуть наискосок, он заваливал напрочь окрестности, не уставая при этом нагружать на ветви деревьев белые вороха. После снегопада сорочья стройка выглядела огромным бело-серым шаром, невесть каким чудом держащимся в кроне дерева. Казалось, каверзы погоды вот-вот надломят силу птиц и вынудят их отказаться от затеи обзавестись новым домом. Но лишь только утихла непогода, беспокойная парочка засуетилась вновь, стаскивая новые ветки, сметя крыльями при этом весь снег из гнезда буквально за пару минут. И к середине марта, когда солнце наконец-то серьёзно взялось за свою работу и подчистую вылизало из-под заборов лежалый снег, сороки вдруг явно заторопились, и ловко, споро, уже умеючи, без лишней суеты друг за дружкой, скрипуче покрикивая, прямо тут же обламывая тонкие ветки на вязовине, вплетали их в быстро увеличивающуюся «папаху» своего нового жилища. Работали, словно заведённые, днями напролёт, кажется без отдыха и без еды. Потом как-то разом «стройка» стихла. Лишь по неспешной молчаливой суете сорок стало понятно, что птицы, поодиночке заботясь друг о дружке, сели высиживать потомство.

 

Не та мимика

- Простите, я наступила вам на ногу…, – девчушка лет восемнадцати умильно глядит на меня снизу вверх.

Я молчу, стараясь взглядом показать своё доброе отношение к случившемуся. Вероятно, из меня получается плохой или, вернее, совсем скверный Жан Габен, и я слышу уже в спину: «Смотри-ка, старикан, ещё и рожу корчит. Извинилась ведь…».

Итак, в свои тридцать кому-то уже в старики годишься.

 

Диалог

Он – солидный, лет сорока, но сохранён, наигранно строг, не глядя на собеседницу, этак несколько в сторону тихо, но внятно:

- Мне кажется, мы достаточно надоели друг другу…, – нетерпеливо перебирает пухлыми пальцами над головой, сжимая поручни.

Она – почти солидна, лет чуть меньше, одета дорого, но со вкусом, красива, быть может, капризна, более наиграно, как плохая актриса молчит. Он, уже заискивая взглядом, тише:

- Я не намерен здесь ругаться, но ты, ты…, – делано захлёбывается и натужно краснеет.

Она совсем отворачивается, предоставив ему для объяснений парик в крупных локонах. Он переходит на свистящий шёпот, который обедняет его до сини гладкий подбородок:

- Ты воображаешь из себя чёрт знает кого. А ведь у меня тоже душа – не балалайка, пробует опять захлебнуться, неудачно икнув при этом. Она уничтожающе поворачивает голову, кривит красивые яркие губы, но молчит, однако, давая понять, чего это ей стоит…

Автобус скрипит тормозами. Выходят. Она вперёд, энергично толкаясь локтями, он спешит позади, втискиваясь в проход, оставленный её изящной фигурой.

 

Однополчане

…Летний воскресный день. Дышать нечем. Настроения никакого. На автостанции автобус «растянули» вдоль и поперёк. Вероятно, подошла пригородная электричка. Кое-как втискиваюсь плечом на заднюю площадку, но меня тут же вносит потоком, чуть ли не в середину салона. Насилу трогаемся, за окнами плывёт духотища и пыльные с поблёкшей листвой тополя.

Слышу за спиной:

- Глянь, Марыя, личность шибко знакомая мене. В однем полку вместе служили…

Голос сиплый, разит махрой и винищем в равных пропорциях.

В ответ слышится женский упрёк:

- Тихо ты, пьянь. Тебе щас все знакомые...

- Говорю, пошибает на мово старшину. Спросить, однако, надо, – голос уже чуть сверху, наверно встал на цыпочки.

- Товарыщ старшина!?.. – гремит над головами вдоль автобуса.

Вижу, спереди оглядывается бритоголовая физиономия. Смущён до крайности, но в глазах мелькают этакие удивилинки.

Сзади женщина, вероятно, всё ещё пытается одёрнуть своего спутника:

- Замолч, ты! Людям от тебя покою нигде нету…

- Стоп, Марыя! – опять хрипит над головами. – Товарыщ старшина, признал? Егор Василич…, эх, ма!

Чувствую, прёт сзади что есть мочи.

- Замолч, говорю! Эх, потащи дурака в город…, – «Марыя», вероятно, изо всех сил удерживает свою «пьянь».

Лысая физиономия впереди, сохраняя спокойствие, смущаясь, этак нетерпеливо жестикулирует рукой: выходи, мол, чертяка ты этакий. И выскакивает сам, лишь только автобус, зашипев тормозами, останавливается. Смотрю, как спешит к задней двери, обеспокоено шарит глазами по окнам, по лицам выходящих взмокших пассажиров, хватает прямо из толпы щуплого пьяного мужичонку в белой замусоленной кепочке. Слышу, как басит без смущения дрожащим голосом:

- Платонов, друг ты мой сердечный. Живой, чёртушка! Встреча-то какая, Платонов, а? Да не реви, ты…, не реви…

Обнимает и целует однополчанина прямо в кепчонку.

Рядом, смиренно прижимая к подолу хозяйственную сумку, стоит «Марыя».

Шипит дверь, отгородив от оставшихся в автобусе, чью-то непростую судьбу и счастливую встречу. И вот уже за окнами переполненного автобуса снова мелькают улицы и лики моего удивительно прекрасного города…

 

Слюбится-стерпится

Совсем молодая парочка в середине автобуса.

- …Пойдём сёдня в кино на девять в «Русь»?, – мальчишка чернеющим пушком над губою касается маленького прозрачного девичьего уха.

- А, там дрянь! – ухо дёргается и почему-то чуть синеет.

- Ты чё? Сёдня Шукшин идёт, сильный мужик, – пушок смешно топорщится под носом.

- Тоже мне мужик – сельпо твой Шукшин…, – ухо опять некрасиво топорщится и ещё больше синеет.

- Сама ты сельпо..., – пушок ужасно походит вдруг на неухоженные усы, а ухо, побагровев, резко отстраняется и мелькает уже на выходной площадке. Усы, подёргавшись, спешат вслед…

 

У больничного окна

…После вечерних процедур Фёдор долго сидел у окна. Порывами по стеклу шелестел снегом ветер, тоскливо попискивая в сгустившихся сумерках. «Ведь нынче равноденствие!» – неожиданно вспомнилось, глядя на разыгравшуюся метель. – «Надо же, весна, а, поди ты, пуржит как в феврале…». Потом проглотил таблетки, принесённые медсестрой в маленьком пластиковом стаканчике, запил минералкой и, не снимая пижамы, завалился на кровать. Уснул не сразу, ворочался долго с боку на бок пока не провалился в сон, как в глухую непроницаемую мешанину тьмы со снегом. За окном к ночи ещё сильнее пошёл снег, и сыпал густо, непроглядно почти до самого утра, изрядно покрывая дворы и крыши сине-белыми буграми.

Утром первым делом глянул в окно. Снегопад давно прекратился, словно и небывало. Ветер стих, и откуда-то сверху, словно ведром выливали, по голубой простыни неба расплескался свет. Напротив высоченная берёза, вымахав среди зданий выше третьего этажа клиники, поражала своей заснеженной изрядно густой кроной. Что-то ущербное проглядывалось и в этой гуще ветвей, и в высоте, верно вызванной близостью высоких кирпичных стен. «Эк, её вверх к солнышку вытягивает, где и силу среди камней берёт…?» – думалось Фёдору. У самой земли ствол берёзы страдал наполовину затянувшейся раной, нанесённой вероятно дереву года два назад. «Вот причина-то изъяна!.. – догадался Фёдор. – Вот так и человек в городе – пыжится, изворачивается, силится прорваться, выбиться норовит среди многолюдья, а потом торчит жердью кособокой в каменном окружении, раны подсчитывает, да всё сокрушается над одиночеством своим…».

Через улочку продовольственный магазин уже жил людской суетой. По улице ещё до открытия магазина прошёл небольшой грейдер и утащил сугроб от бордюра с дороги в большую кучу на главный проспект, и на очищенном асфальте тут же побежал вдоль колеи ручеёк, в который, ловко управляясь с широкой лопатой, отбрасывал от стены снег чернявый молодец без головного убора.

Чуть далее Фёдор разглядел горбатую старушонку с большой хозяйственной сумкой, согнувшуюся то ли под тяжестью ноши, то ли так уж судьба нагрузила до надрыва, до горба. В левой руке сума почти волочится по земле, а правой рукой старая опирается неестественным образом на своё колено. Как у всех горбунов её длинные пальцы крючьями впились в чёрную до самого пола юбку. Чуть приподнятая головёнка, навсегда скорбное лицо, насупленный взгляд из-под платка, и отчаянная устремлённость вперёд. Подумалось: «Кому-то судьба даёт стать, гонор, ровную спину, важную осанку, а кому-то, вот как этой карге, горб и походку пресмыкающегося, загребущие руки и крючковатый нос. А душа…? Какая душа у этой бабки? Если такая же как её горб, то и подумать о человеке страшно. Но, надо признать, природа всегда уравновешивает в своих опытах свойства вещей. По всем признакам у старухи должна быть замечательная человеческая душа…». Он улыбнулся своим рассуждениям, и словно в подтверждение увидел, как к нагрузившейся горбунье подбежала юркая девчонка лет десяти, ловко перехватила сумку, а старуха в этот миг чуть выпрямилась и будто бы подросла…

 

Стыдно

…Забарахлил двигатель. Дьявольщина. Только-только из ремонта и вот на тебе! Останавливаюсь. Лезу под капот бедолаги «Запорожца». Чёрт знает, по какой причине рассыпался изолятор свечи. Копаюсь в “бардачке”. Позади, далеко на обочине, фигура в длиннющем сарафане. «Пляжница…», – подумалось. Совсем недалеко здесь дикие пляжи, обжитые в эти чудные августовские дни, собирающие к себе иногородних туристов да ватаги нашей детворы. Меняю свечу, обжигаясь о рёбра цилиндров. Невольно поглядываю из-под локтя в сторону приближающегося сарафана. Метрах в пятнадцати от меня почти невидимым движением расстёгивает нижнюю пуговицу. Заведомо известная хитрость перед тем, как попроситься в попутчицы. Наблюдаю исподтишка, понимая, что неприятен этим сам себе. Некрасива, но ладна и привлекательна, лет за тридцать, крашена и чертовски смугла. Почти коричневая кожа лоснится на плечах, в просвете распахивающегося сарафана.

- Нам не по пути?.. – голос приятен и не нахален. Поднимаю голову, пробую выразить озабоченность и отвечаю холодно: – Нет.

- Но ведь вы в ту сторону поедите? – указывает в сторону побережья и добавляет: - А мне показалось, что вы один…

Отвечаю ещё раз: «нет» и нарочито озабоченно лезу под капот.

- Хм…, – раздаётся задиристое в мою согнутую спину. Слышу удаляющиеся шаги. Смотрю вслед на красивую фигуру, загорелую шею, на капризно покачивающиеся бёдра. Думаю зло и некрасиво: «Всё лето, небось, загорала». На ум приходит первое попавшееся уличное оскорбление: «Коза».

Вспомнил глаза жены со скрытной тенью грусти и усталости. Вспомнил руки её маленькие и красивые, но загрубевшие на фабрике от капроновых сетей и канатов за тридцать с лишним годков беспросветного труда. Вспомнил её белые незагорелые плечи. Стало больно и нестерпимо стыдно, словно я провинился в чём и нет мне никакого оправдания...

Двигатель, наконец, как-то виновато заворчал, словно просил прощения за поломку. Не догнав удаляющейся фигуры «пляжницы», мой «Запорожец» выскочил на масляную спину шоссе и повернул в город.

 

Больной

В больнице к соседу в палате приходит каждый день жена. Этак заботливо, тихонечко. Немногословно шёпотом общаются. Она грустна и искренне печальна.

- Ты опять курил, Пашенька…, – она, жалея, укоризненно и мягко бранит его.

- Да-а, ладно ты…, – мычит в сторону: – Только один разок.

- Нельзя ведь. Ты бы слушался врача, – и пытается заглядывать ему в глаза.

Он при этом болезненно хмурится и прячет взгляд. Всегда можно видеть, как тягостны для него минуты их свиданий. Она уходит тихо и незаметно, словно стыдясь самою себя…

А в субботние вечера у него другая… женщина. Вольна и недосягаема, до вульгарности красива. В её присутствии он здоров, весел до дерзостей и выглядит эдаким здоровячком. Курит беспрестанно сигарету за сигаретой и ест глазами свою посетительницу…

 

Осеннее настроение

Над городом по склонам разгоралось осень. У обочин дорог уже шуршала палая листва, а воздух по утрам приносил с дальних вершин тихую тревогу похолоданий.

…Сороку в автомобильной сутолоке на людном перекрёстке никто не замечал. Она проворно пикировала на «мёртвый» пятачок прямо посреди улицы, подхватывала что-то блестящее с пыльной дороги и мгновенно взлетала вверх. Отлетала чуть в сторону к большому тополю, садилась на выдающуюся к дороге громадную ветку и… отпускала из клюва это что-то блестящее. Лёгкий ветерок подхватывал вещицу, плавно наискосок относил к дороге и опускал снова на асфальт. Сорока некоторое время бездействовала, словно забывала о блестящей находке своей, но потом, вдруг забеспокоившись, взмывала с ветки вверх, отлетала в сторону, и уже оттуда пикировала прямо в поток автомобилей к блестевшему почти под колёсами предмету. Хватала и опять взлетала на тополь, чтобы повторить свой интересный опыт. Сорока постигала законы тяготения или, может быть, просто заполняла своё осеннее безделье. Сколько бы это продолжалось, Бог весть, если бы резким ветерком не снесло вдруг блестяшку чуть далее пятачка прямо под колёса городского автобуса. Сорока долго недоумевала, беспокоилась, то взлетала, то садилась на ветку. Потом, будто сообразив о пустой затее, как-то сразу отказалась от неё, просто и не сожалея. Резко взмахнула крыльями и улетела. Перекрёсток продолжал жить своей шумной хлопотливой жизнью. В воздухе пахло гарью и наступившей осенью. Под безжалостными колёсами осталась смятой обыкновенная шоколадная обёртка…

 

Пробуждение

…Зима накатила внезапно. С морозами, вьюжная и колючая она ворвалась в долину откуда-то с горных вершин, опустила насупленное небо прямо на сирые, тоскливые поля, засвистала тоненько в редколесье у реки, разметая по льду скупой не слежавшийся снег. Промёрзшая земля сразу зазвенела под ногою, словно, опустошённая сверху, она опустела и изнутри. Какой день уж пурга за стенами. Воет, царапаясь в слепое оконце, ветер, как голодный зверь, просящий на неведомом языке у природы пощады и куска пищи, что принесёт ему сил и злобы. Вой ползёт над продрогшей землёю, не в силах подняться выше печной трубы, где превращается в шелестящий свист, расползающийся потом из-за чугунной дверцы печи во все закоулки остывшей хаты. Звуки эти, покалывая, проникли под рёбра, в сердце, в кровь, разнося по телу чувство пустоты и отрешённости.

Дверь, со стоном отброшенная ветром, гулко ударилась в мёрзлую стену, раскачиваясь и позвякивая щеколдой. Сноп белой позёмки ворвался в хату, разлёгся колючим дымящимся ковриком на лавке, у порога, метнулся вдоль щелей по полу, и в не топленой избе стало ещё холоднее. Серебряный лучик меж ставнями вдруг потускнел и, убегая назад в узкую щель, унёс за собою запахи зимнего солнца. В отворённую дверь, не таясь, не скрывая лица своего, вошла старуха-смерть. Её костлявая тень, запустив впереди себя леденящий холодок, присела на табурет у кровати, на которой ещё с вечера коченел под лоскутами ветхого одеяла старый Ерёма Ерохин. Старуха глянула провалившимися льдинками глаз в заиндевелый угол на белую недвижную голову Еремея и перекрестилась неловко, чуть вскидывая с коленей костлявую щепоть. Немая чёрная пустота избы слушала настороженно шелест старушечьих рук. Сквозь полузакрытые веки старик видел, как смерть, всматриваясь ему в посиневшее лицо, охала тяжко и по-человечьи.

- «…Ишь, костляга, пришла-таки. Ну, ну! Совсем и не страшна ты, смертушко…».

Ещё не совсем застыл дедовский мозг и говорил ещё сам с собою Ерёма без звука, не открывая уже окаменевшего беззубого рта.

- «Припоздала ты, бабушка. Я ведь тебя ещё ввечеру поджидал, как не сумел уж печи разжечь. А ты, эвон, в зорю припожаловала…».

От кого-то в молодости он слышал, что смерть это пробуждение.

- «Пробуждение? От жизни?..» – вопрос в голове был чужим, несвязным и был скорее уже каким-то спокойным и нужным ответом.

- «…Вот и я просыпаюсь…».

С улицы вновь сквозь щели в ставнях просочился свет морозного утра, падая искрами инея на ерохинские закорюки-ладони, лежавшие безвольно, но исполненные того величия, что природа-мастер готовит для самой вечности.

- «Гляди-ко, крестится?..».

Ещё удивляется Еремей старухе-смерти, склонившейся к самому его лицу и осенявшей себя крестом совсем по-мирски.

- «Уходит…, должно и мне пора. Эх, смертушка – не страшна вроде, а всё ж в тягость ты, старая…».

Эта последняя, ещё по-человечьи тёплая мысль вырвалась лёгким вздохом сквозь отворённую дверь в свет наступившего утра, на заснеженный простор озябшего поля, покинув навсегда седую голову Ерёмы Ерохина.

…Бабка Ульяна, чуя недоброе сердцем, знавшим немало на долгом веку, поутру зашла на захудалое подворье соседа. Пройдя в тёмных сенях, кое-как отворила тяжёлую дверь Ерохиной избы. Прошла в угол до кровати, присела, поглядывая и крестясь на застывшего покойника. Потом встала, ещё раз близко глянула Еремею в лицо и поспешила с худой вестью на село…

 

Накануне воскресенья

…Уже вторую неделю Светка с сыном лежала в больнице, но к воскресным дням дела пошли на поправку. Жена в обед позвонила, и Серёга, прихватив сменную одежду, поспешил в клинику. Поджидая пока Светка соберёт мальчишку, присел в сумраке больничного коридора на детский деревянный стул. Заметил, как в конце коридора у другого выхода, шушукаются маленькая тщедушная явно не трезвая женщина с девочкой лет двенадцати. «Бичиха, – пришло оскорбительное в голову, – тоже на праздники девчонку забирает…». Через минуту показались врач с медсестрой. Тут случилась неприглядная картина. Медицинская сестра гигантских габаритов, сграбастав под мышку тщедушное пьяное создание, принялась выдворять пьяницу из больницы.

Девчонка, истерично цепляясь худющими руками за грязный, заляпанный невесть чем плащ матери, подняла душераздирающий крик.

- Мама, мамочка! Не уходи…! Дяденька, мама хорошо ходит со мной…, дяденька! – тонкие с синюшными прожилками руки её умоляюще потянулись к белому халату, прося сострадания.

- Подите прочь! – бросает женщине главврач и брызжет сквозь толстые стёкла очков искрами гнева и негодования.

Пьяная мать, навсегда уж утратившая звание сие, никак не реагирует ни на гнев главврача, ни на вопли дочери. Она далека ото всего этого сейчас, и вернуть её в человечий мир, ни у кого нет уж, вероятно, более сил. Но за девчонкой, о которой каким-то образом напоминает ещё природа её, она всё-таки пришла. Может быть потому, что ребёнок один находит в ней что-то родное, дорогое и нужное, и всё ещё любит, как и должно любить дитя мать свою…

В не по детски ввалившихся глазах девчонки стоят слёзы, море слёз, которые делают её некрасивое, почти уродливое лицо ещё более неприятным. И ещё в глазах волной взметается недоумение и страх пред непонимающими её людьми. Страх пред тем, что её сегодня не заберут на воскресенье из надоевшей больницы, страх за свою пьяную мать, которую так безжалостно выталкивают за порог чужие грубые люди. Через две три минуты страх и непонимание пробудят в сердце этого маленького некрасивого и больного человечка ненависть сначала к этой громадной медсестре за её бесцеремонность, к этому очкастому здоровому мужику в белом халате, застёгнутом на одну пуговицу, за то, что он так неправильно презрительно повелевает людьми, потом ненависть обратится к этой грязной сгорбившейся фигуре, а потом злоба разгорится в этих впалых глазёнках на весь белый свет.

- Дяденька, дяденька, вы же отпустили меня! Мама хорошо ходит со мной…, – кричит девочка, как вероятно будет кричать всю жизнь её тоненькая и сломленная в самом начале душа.

Недоумение в её глазах резко сменяется отчаянием, страх уходит куда-то в глубину тёмных зрачков, и девчонка вдруг с отвратительной икотой на тонких стиснутых губах смолкает. Две-три минуты назад она была рада и счастлива: пусть пьяна мать, но она пришла и принесла неказистое серое пальтецо, на улице ещё не лето, и сейчас они покинут, пусть только на праздники эту хмурую надоевшую больницу…

Серега видел её серьёзные с укором глаза, обращённые к пьянице. Минуту назад девчонка показалась ему маленькой наставницей, а эта грязная фигура в плаще была у неё в научении. А вот теперь глаза без мысли, горящие необъяснимой злобой и отчаянием. В них Серёга увидел слёзы будущего отчуждения, будущего невежества и несостоявшейся судьбы. Он вдруг машинально поднялся, шагнул к медсестре, перегораживая выход и, просто глубоко вдохнув всей грудью, расправил свои крестьянские плечи...

Из больницы выходили вместе. Пьяная женщина что-то в благодарность пыталась говорить, девчонка была счастлива, Витька дулся при виде незнакомых людей, а Светка язвила, шёпотом подсмеиваясь:

- Тебе и тут надо было вляпаться в историю, благодетель…

- Ладно, тебе издеваться, – отмахивался Серёга и делал вид, что внимательно слушает благодарности случайных знакомых…

 

Долгий путь

Поздно. Ранние зимние сумерки нехотя отбегают вместе с позёмкою из-под автобусных фар. Смотрю на часы. Это уж, верно, последний рейс. Автобус почти пуст. Кондукторша дремлет на месте «инвалидов… с детьми». У окна склонился мужчина. Я вижу этого человека почти ежедневно – на работу, с работы. Он стар на вид, угрюм, постоянно неопрятен, хотя всегда выбрит, и кажется усталым даже по утрам. Я знаю, где он всегда выходит из автобуса. Но сегодня он пропустил эту остановку.

- Простите, пожалуйста, вы проехали свою остановку…, – наклояюсь к нему. Вижу близко его лицо грубое, выбритое до синевы, и глаза усталые, но тёплые и ласковые, с лучиками доброты к седине висков.

- Нет, браток…, – он поднялся, осторожно протискивая меж сидений сетку со множеством кульков и пакетов, направился к выходу. Потом обернулся и сквозь некоторое смущение добавил:

- Вот уже большущую кучу лет, я не мог добраться до своей… остановки.

И улыбнулся мягко, многозначительно.

 

Чужая невеста

…До конца ночной смены оставалось часа полтора. Вторую половину ночной смены трудно выдерживать в дежурке без сна. Потому, если не было экстренного вызова на причал, электрики обычно дрыхли, если так можно называть настороженный краткий покой. Сергей дремал в замасленном колченогом кресле. Напарник, устроившись на лавке у стола, мирно сложил голову на раскинутые руки в промасленную фуфайку, используя её как подушку, и вполголоса, прикрыв глаза, говорил почти сам с собою, рассказывая, как в выходной выбирался с детворой за город в осенний лес. А Серёге в это время пригрезилась Светка Рыжова. Ещё красивее, чем в жизни, в белом подвенечном платье, а на месте жениха он сам. Всерьёз не принимает, что женится, знает, что это игра, и всё норовит прижать Светку да поцеловать покрепче в губы. А та и сама не против, но откуда-то вдруг появляется настоящий жених и голосом напарника говорит:

- В тайге нынче красота!..

Звонит телефон. Сон у Серёги обрывается на самом интересном. Напарник не открывая глаз, берёт трубку, молча слушает, что-то в ответ мычит, но заканчивает разговор коротко и громко:

- Понял, выходим!

И только потом открывает глаза, и недовольно кряхтит:

- Всё, Серёга, кончай ночевать! Звонит Стас, на тридцатом авария. Искры из токоприёмника посыпались, выбило автомат на трансформаторной подстанции. Срочно нужно сделать или хотя бы перегнать кран. Они другой подгонят на то место. Пошли! Эх, чуток до утра не дотянули…

Напарник набрасывает на плечи куртку, которой укрывался и уже через минуту его шаги слышны в гулком пустом коридоре. Сергей привычно выходит из полудрёмы, подхватывает сумку с инструментом, на правах младшего в смене, и торопится следом.

Октябрь только-только приходил хозяином на остывающую уже в ночи землю. Потому-то примешивалась уже тонко в портовый воздух зябкая прохлада дальних лесистых вершин. «Сейчас в тайге хорошо. Костерок, дым. За шишками надо бы в этом году собраться…», – думалось сквозь не выветренную ещё дрёму. Серёга не любил ночных смен. К утру всегда невыносимо хочется спать. Голова налита тяжестью, потому мысли вязнут, как в некоем липком месиве, и нужно обязательно после смены дождаться следующей ночи и хорошо поспать, чтобы избавиться от этого чувства. Особенно было тяжко, если подваливала работа. Три-четыре вызова из конца в конец грузового района складывались в добрый десяток километров, которые нужно было одолевать по возможности быстро. А потом так же быстро устранять неисправность на кране. В случае задержек поднимался шум до диспетчерской, а потом уж днём и до большого начальства.

- Сон сейчас видел…, – говорит Сергей вслед напарнику, поднимаясь по трапу. Тот не слышит, поскольку голова его намного выше и Серёга видит только ноги. Повторяет громче:

- Слышь, Филипыч? Сон, говорю, видел. Женщину. Плохо наверно?..

Поднимаются на нижнюю площадку механизма передвижения крана, где в углу под пилоном крановой ноги громоздится колесо кабельного барабана. Переводят дух.

- Баба это хорошо! – смеётся Филипыч. – Сейчас продолжение тебе будет, только вот с этой железякой хреновой.

Кивает на громадное колесо-бочку, из чрева которой, напрягшись потянутыми жилами, торчит в две руки толщиной кабель. Осматривают барабан со всех сторон и крепят его специально приспособленной цепью.

- Концевик не сработал. Кабель на одной жиле держится. Крепко коротнуло! Будем делать, – Филипыч в смене старший и такие решения принимает единолично.

- Надо бы под противовес что-то подложить на всякий случай. Так что там во сне про бабу…?

Спрашивает лишь для слова, для разговора, а по тому, как ковыряется в сумке с инструментом, видно, что размышляет уже над поломкой.

- Да, если бы незнакомая, ладно бы, а то снится невеста дружка. Всё бы ничего, да она в натуре-то беременная…

Сергей перелазит за леерное ограждение, упирается спиной в холодное ребро укосины и откручивает болты на крышке токоприёмника.

- Беременная это плохо, – язвит Филипыч и кряхтит от натуги, подтягивая до упора в леерную стойку крепёжную цепь. – Помни заповедь: не возжелай жены ближнего своего…

Совсем невесело смеётся и добавляет серьёзно:

- Вот только про сон там…, кажется, ничего не говориться. Пойду, позвоню диспетчеру и заодно чурку под противовес подыщу. Ты пока поосторожней тут. Сейчас позову кого-нибудь, пусть подстрахует.

Через минуту слышится, как он, крикнув крановщику, спускается на землю и разговаривает с кем-то из бригады. Сверху, загораживая свет прожекторов, что свисают двумя слепящими шарами из-под кабины, спускается крановщик. Грохочет докерскими ботинками по рифлёным ступенькам трапа и чертыхается на чём свет стоит на не сработавший злополучный концевой выключатель кабельного барабана:

- Как назло, думал ещё перетащить кабель на ближнюю колонку. Думал, подам последний строп и переключусь. Не успел…! Надо же, не сработал! Слышь, Серёга, я не виноват…

- Да ладно, ты, оправдываться. Работаешь на концах – так ты повернись на барабан, глянь! Сколько раз, говорить надо. А оправдываться будешь перед бугром, перед диспетчером. Премиальные придётся поделить с начальством…

Сергей, напрягшись, откручивает последний болт и, оставив его полузавернутым, опрокидывает вниз тяжёлую, выгнутую дугой, крышку. Она повисает, чуть касаясь острым ребром края дырчатой небольшой площадки под барабаном. Заглядывая с фонариком в его нутро, определяется с неисправностью:

- Да-а! Коротыш! Все три жилы. Кабель висит на нулевой. Неудобно. Придётся работать лёжа. Придержи чуть барабан, пока я поудобнее пристроюсь, – говорит крановщику и садится на железо площадки, протискивая ноги в узкое пространство под барабаном.

- Подожди напарника. Щас чурку подложим, а то, не дай …случай, полетит противовес, – осторожничает крановщик.

- Цепь вроде хорошо держит. Пока Филипыч ходит, я кое-что откручу, всё быстрей сделаем. Чуть подстрахуй, если что…

Снизу кричит старшой:

- Держи, чертяка! Тяжело…

Крановщик торопливо кинулся помогать. Быстро уходит к трапу и принимает отрезок сырой деревянной плахи с осклизлой корою по рёбрам. И тут случается непоправимое! Серёга, нечаянно зацепив ногой, сбрасывает со стойки крепёжную цепь. Барабан, чуть качнувшись, освобождается от удерживающей его, мигом лопнувшей кабельной жилы, начинает вращаться, увлекаемый тяжестью противовеса. Сергей инстинктивно поджимает под себя ноги, а руками пытается удержать вращение барабана. Но шершавая труба его громадного обода, обжигая ладони, легко выскальзывает и не останавливается. Открытая крышка, только что свисающая вниз, в мгновение оказывается сверху и потом уже секунду спустя ножом гильотины летит вниз на ноги. Серёга не слышит скрежета железа, не слышит криков. Всё вокруг как-то странно замедляется и уменьшается в размерах. Он словно из ватных мягких сумерек смотрит сверху на себя, скорченного под барабаном, и видит, как медленно опускается ржавое полотно, болтающееся на одном болту, как бесшумно касается свободным концом его заголившейся щиколотки и, не встретив никакого препятствия, медленно рвёт беспомощную, тут же брызнувшую кровью, плоть…

Боль и ощущения тела пришли, когда его вытащили из-под барабана. Противная слабость разлилась по конечностям неудержимой дрожью, вязко перехватив дыхание и обездвиживая язык. Сквозь сумерки Сергей слышит своего старшего электрика:

- Ё–моё! Серёга! Как же так…? Давай сюда. Вяжи ногу…! Выше! Сильней! Вяжи…! Рубахой…!

Серёга не чувствует прикосновений, не понимает происходящего и лишь пытается унять, накатившую противную, дрожь. Снова сквозь вату голос напарника:

- Звони в медпункт! И… скорую вызывай! Всё, Серый, лежи. Кранты твоей ноге. Вот тебе и невеста… чужая…

Серёга не понимает хмурой язвительной шутки. Почему «кранты» ноге…? Он приподнимается на локоть и смотрит на свои ноги. Вместо правой ступни видит кровавый подрагивающий обрубок. Стон слетает с его обескровленных губ…

Уже в больнице, приходя в себя, чувствует на руке тепло материнской щеки, её слёзы, слышит тихие горестные причитания. Открыв глаза, видит строгое, вмиг постаревшее лицо отца, присевшего у ног на краешке больничной кровати.

- Как же ты так…, сынок? – тихо со стоном спрашивает мать, а кажется, разрывается криком приумолкнувшая больничная палата. И льётся жгучая материнская слеза на Серёгину ладонь, и нет сил ответить что-либо. Он лишь пытается улыбаться и легко пожимает в ответ шершавые мамины руки…

 

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную