05.06.2015 г. О ПРИРАЩЕНИИ СМЫСЛА КОНТЕКСТНОГО И СМЫСЛА БЫТИЙНОГО Прежде чем говорить о каком-либо предмете, невозможно не определить для себя (по крайней мере, в той степени, в которой позволяет человеческий язык), что же такое этот предмет и под каким углом зрения мы будем на него смотреть. И хотя, казалось бы, что такое художественная литература известно каждому школьнику, однако подходы к её изучению и постижению могут быть различны, и оттого различными будут принципы её критического осмысления.
Владимира Губайловского можно отнести к убеждённым сторонникам первого подхода. В своей статье «Конец эстетической нейтральности» 1 он утверждает, что в современном мире происходит самое радикальное изменение понятия об искусстве за последние как минимум две тысячи лет и что теперь мы являемся свидетелями «бытования искусства в информационном континууме киберпространства». В.Губайловский противопоставляет реактивные контексты (связанные с потреблением сиюминутной текучей информации) резистентным (традиционным, вечным, тем, для постижения которых необходимо усилие читателя). В центре статьи критика – рассмотрение реактивных контекстов, обоснование их принципиальной важности в текущем литпроцессе и формулировка эстетической задачи современного поэта (а она по Губайловскому состоит в том, чтобы «опираясь на реактивные контексты, порождать контексты резистентные»). Что можно сказать об этом? Возможно, реактивные контексты и могут быть использованы в поэзии (впрочем, конечно, не как игра со знакомыми читателю смыслами, а как чувствование пульса времени, а значит, глобальных вызовов и задач, стоящих перед современниками). Можно допустить также, что исследование подобных контекстов оправдано – не будем останавливаться на этой части статьи. Нам важно понять, что именно критик приводит в пример резистентных контекстов, что он считает не сиюминутным, а универсальным свойством поэзии (пусть отчасти и уступившим свои позиции под воздействием духа времени и увеличения плотности информационных потоков). Чтобы показать, что же можно назвать резистентным в поэзии, Владимир Губайловский приводит анализ одной строфы Пастернака из книги Ириной Роднянской 2: «Так ночью, при свечах, взамен Если мы читаем этот отрывок, не задумываясь, то в принципе понимаем, о чём идёт речь в данной строфе: раньше Шопен сочинял свою музыку по вдохновению, легко и наивно, а теперь проводит ночи в попытках отшлифовать каждую музыкальную фразу. И.Роднянская мудро замечает, что если посмотреть на текст внимательно, то можно увидеть: «в противопоставлении «былой наивности» и «записи сна» нет никакой логики, одна лишь видимость логики, возникающая из синтаксического строя фразы». И лишь «внутренняя форма» слова «выпилка» и «экзотическая для русской речи артикуляции», требуемая для произнесения слова «пюпитр», намекают нам на изощрённость, тщательность, характерные для труда мастера, и тем самым приводят к требуемому противопоставлению мастерства и «былой наивности». Владимир Губайловский в этом стихотворении справедливо находит «чудо рождения смысла» и «преображение семантики слов». Но при всей интересности и важности данного разбора И.Роднянской, его появление в статье не оставляет ощущение как бы не взятой ноты и подспудного разочарования. Хочется спросить – неужели это всё, что можно назвать резистентным в поэзии, устойчивым к любым воздействиям, существовавшим до этого (по мнению автора) как минимум «семнадцать веков»? Неужели же лишь на таком уровне (по большому счёту – уровне исключительно языкового мастерства) мы можем и должны говорить о поэзии?
То, как происходит, на мой взгляд, подлинное приращение смысла, спуск на следующую ступень лестницы, ведущей вглубь бытия, я попытаюсь показать на примере другого стихотворения Пастернака – «Рассвет». Стихотворение начинается так, что у читателя остаётся отчётливое ощущение, что речь идёт о близком друге лирического героя: «Ты значил все в моей судьбе. Но уже в следующей строфе происходит неожиданное открытие – тот, кто сначала воспринимался как старинный друг, оказывается автором завета, настоящим Богом: «И через много-много лет Мы можем только догадываться, что пережил той ночью лирический герой Пастернака, наверно, это можно назвать встречей с Богом. Митр. Антоний Сурожский, например, так описывает собственный опыт чтения Нового завета и подобной Встречи: «Я сидел, читал, и между началом первой и началом третьей главы Евангелия от Марка, которое я читал медленно, потому что язык был непривычный, я вдруг почувствовал, что по ту сторону стола, тут, стоит Христос. И это чувство было настолько разительное, что мне пришлось остановиться, перестать читать и посмотреть…»3 Пастернак не говорит явно – «я пережил встречу с Богом» или «я почувствовал, что рядом стоит Христос», такие сильные слова невозможны в тонкой ткани его стиха. Но он делает это посредством подлинного художественного приёма (который и приёмом-то назвать неловко, настолько естественно и в то же время сильно воздействует он). Предельно человеческое «ни слуху не было, ни духу» сразу же устанавливает по-настоящему личную связь между лирическим героем и Тем, кто даже не упоминается в стихотворении (и более, находится на такой степени психологической близости, что называется на «ты» с маленькой буквы – и это очень точно, заглавная буква здесь лишила бы отношения с Богом необходимой интимности, без которой невозможно прозрение). Вещи невероятно сложные, которые и выразить-то нельзя, Пастернак вводит удивительно бесхитростно, в какой-то гениальной простоте, позволяющей ощутить встречу с Богом буквально, как встречу с родным человеком или старым другом. И потому-то на утро лирическому герою и хочется «к людям, в толпу» и потому-то он и говорит: «я чувствую за них за всех, как будто побывал в их шкуре...» Посмотрите, насколько это как бы случайно-разговорное «ни слуху не было, ни духу» глубже, значительнее «выпилки пюпитра», насколько больше открывает оно нам в глубине не только душевного состояния лирического героя, но и бытийного устройства мира. Это достижение неязыковое, а над-языковое – вступление на территорию того, что по всем мыслимым земным законам невозможно выразить словом, но в тоже время (оказывается) можно им выразить. И разве после такого художественного приёма можно всерьёз говорить о «преобразовании семантики слова» как о подлинно-резистентном в поэзии?
На мой взгляд, в статье В.Губайловского ошибочен сам подход к литературе как к глобальному контексту, в рамках которого происходит обмен информацией – в нём слишком много мёртво-мыслительного, рассудочного. Только в рамках такого подхода можно сказать невероятную по своей механистичности фразу о том, что «поэт – это специализированный преобразователь информации». Или, например, всерьёз сравнивать «Евгения Онегина» и книгу Марии Галиной: «Сменился императив. Пушкин даёт слово своим героям. Галина - просит у них слова и внимания. Они обладают собственной силой движения, и это сила контекста» (информация ведь не имеет художественной ценности, и потому как бы и нет разницы между Пушкиным и любым современным автором). В.Губайловский говорит о стихотворении Пастернака, разобранном Роднянской: «Сегодня так писать можно, но этого недостаточно», забывая, что простого семантического преобразования слов никогда не было достаточно для поэзии. А вот прорыва в глубину бытия, связанного с личным внутренним опытом поэта, а потому открывающего нечто важное и для читателя, обогащающего и его внутреннюю жизнь – никогда не было и не будет мало. И может быть, если мы поймём, в чём же действительно заключалась суть искусства «от Плутарха до Лосева», то перестанем искать в поверхностных сиюминутных тенденциях глобальное изменение самого понятия о нём. 1 Губайловский Владимир. Конец эстетической нейтральности. «Новый мир» №2 2014. 2 Роднянская Ирина. Слово и «музыка» в лирическом стихотворении – В кн. Движение литературы. М., «Языки славянских культур», 2006. Т.2. 3 Митрополит Антоний (Сурожский). О некоторых категориях нашего тварного бытия. http://www.golden-ship.ru/knigi/4/antoniy_surogsk_OV.htm | ||||
| ||||