Людмила ВЛАДИМИРОВА, к.м.н., член СП России (Одесса)
За «драгоценную ношу русской культуры»!..

Предлагаемая статья – попытка, сверяясь с работами видного литературоведа В.С. Непомнящего, на основании c татей, дневниковых записей, писем А.А. Блока и М.И. Цветаевой, подтвердить правомочность неоднозначной оценки «Серебряного века» в культуре и социальной судьбе России. Продиктована благодарностью нашему современнику, восхищением его статьями, так необходимыми нам сегодня! Но и несогласием с некоторыми положениями. В частности, с оценками им А. Блока и М. Цветаевой.

 

В статье «С веселым призраком свободы» (1993) В.С. Непомнящий скажет о брюсовском «и иных "мистическом" разврате, дух которого реял над "серебряным веком", когда оппозиция "доступное – запретное" изничтожалось некоторыми "бледными со взором горящим" уже с каким-то религиозным экстазом и когда была окончательно раскупорена бутылка и выпущен джинн духовного растления, что помог погубить страну».

В последующей: «Поэт и толпа» (1993) – о «гордыне "Серебряного века"», об «игре с дьяволом» ряда его поэтов, о грехе разрыва с «классицизмом», «отходе от Пушкина». О «человеках-артистах», «млевших в объятиях Ницше и Вагнера», объединенных «пафосом антиправославия, антихристианства», воспевавших «слепую стихию», и тем – расчищавших «духовные» пути буйству стихии социальной».

Не согласиться нельзя. Но, рассматривая пушкинский «Пир во время чумы», сопоставляя и обрушиваясь на стихи Блока «К Музе» («Есть в напевах твоих сокровенных...»), «Благовещение» («С детских лет – видения и грезы...»), поэму «Двенадцать», приведя одну (!) выписку из дневника, Непомнящий пишет: «Если блоковское "Благовещение" – это "Гавриилиада", написанная всерьез , то "Двенадцать" – гимн Чуме, пропетый на самом деле ...» (здесь и всюду курсив автора – Л.В.) О «воплощении в поэме Блока того типа сознания , того мировоззренческого комплекса, которые были Пушкиным испытаны, преодолены, отчуждены...» Утверждает: «Пушкин, прошедший "великолепный мрак чужого сада" европейского просвещения и преодолевший искусы романтизма», слышал и предсказал «неизбежности, подстерегавшие на таком пути». Блок «лучше всех мог услышать Пушкина – ибо обладал трагическим и пророческим даром. Но тяготения Блока и его культуры были иные. Гений Пушкина создал произведение-диалог , а культура Блока и Цветаевой восприняла из него лишь один монолог – гимн Чуме. Пушкин произносил предостережения, а культура начала века расслышала в них призыв». «Пушкин умел и учился различать духов», а трагедия культуры начала века – в том, что она «считала это занятие наивным и устарелым, недостойным своих "бледных со взором горящим" (Брюсов) творцов».

Основное внимание уделяет Непомнящий Блоку, упоминая и Цветаеву, ее трактовку «гимна Чуме», с которой не может согласиться.

Отдавая должное «гениям и драгоценным открытиям "серебряного века"», Непомнящий пишет: «Блок, истинный и трагический гений эпохи» выразил «именно то, что являлось главным духовным вектором ее культуры: "проклятье заветов", "попиранье святынь", "поругание счастия", осознанное поклонение "и Господу, и Дьяволу" (Брюсов). Все это, под знаменем духовной свободы…». «Пафос разрушения» привел к тому, что «тонкая, рафинированная, артистическая культура» начала XX века «была растоптана теми самыми сапогами, расстреляна из тех самых "винтовочек стальных", выгнана на чужбину, загнана в лагеря и в петли...»

Пишет Непомнящий и о возобновившейся «игре с дьяволом» в наше время «настойчивых атак» на «традиционное русское понимание культуры как служения добру и правде»; «литературоцентризме», т.е. первенстве слова , ироническом: «великая русская культура», подрыве доверия к слову. О том, что и «нынешние "мастера культуры" носятся с этой безграмотной, плебейской идеей насчет того, что хватит, мол, литературе (культуре) служить чему-то, что, мол, "свобода, свобода!.."» Говоря о подвиге «деревенской», «почвеннической» литературы, замечает: «для этой славной, сердечной, благородной, героической литературы главной опорой была – именно прежде всего, а порой и исключительно – почва». Но и «почва, бывает, колеблется под ногами, – тут и классика не поможет». Остается вспомнить совет Пушкину Чаадаева: «Возопите к небу – оно отзовется».

Соглашаясь, в целом, с оценкой «культуры начала века» В. Непомнящим, чьи работы вызывают искреннее восхищение и глубокую признательность, должна сказать, что многие работы А. Блока и М. Цветаевой свидетельствуют об их особом положении в этой культуре. Что слова «культура Блока и Цветаевой восприняла <...> лишь один монолог – гимн Чуме», – уж как-то слишком...

Как и жесткое – если не жестокое! – о «тихом "покаянии"» Блока – его стихах «Пушкинскому Дому»: «С личными словами веры, надежды, покаяния, мольбы Блоку – как и большей части той культуры, гением которой он был, – обратиться было не к кому: каждому дается по его вере».

О «литературной жизни» и не только…

Если уникальную, много объясняющую статью А. Блока «Без божества, без вдохновенья» (апрель 1921) можно, следуя В. Непомнящему, счесть за покаяние, то как расценить многие ранние работы Блока? Перечитываю. Они, и – в частности: «Безвременье» (1906), «О реалистах» (1907), «О лирике» (1907), «Пеллеас и Мелизанда» (1907), «Письма о поэзии» (1908), «Вечера "искусств"» (1908), «Народ и интеллигенция» (1908), «Ирония» (1908), «Душа писателя» (1909), «О современном состоянии русского символизма» (1910), «Литературный разговор» (1910), «Искусство и газета» (1912) и др., как и дневники, записные книжки, письма, предельно ясно, на мой взгляд, свидетельствуют о слишком непростом положении в русской культуре начала XX века. О – достойной глубокого уважения, благодарности и подражания – непрестанной, страстной борьбе, непреходящем чувстве ответственности А.А. Блока за «драгоценную ношу русской культуры», невозможности бросить ее «на разграбление хищникам». Нет, не случайно Марина Цветаева назвала Александра Блока: «бессонная совесть России»!

К примеру: «Есть два рода литературных декадентов: хорошие и дурные; хорошие – это те, которых не следует называть декадентами <...>; дурные – те, кому это имя принадлежит, как по существу, так и этимологически». О них, «настоящих "упадочниках"»: «дегенераты, имена которых история сохранит без благодарности». Это – зимою 1901-1902-го. Блоку только 21 год. Осенью 1905-го: «...мне декаденты противны все больше и больше»; «они не знают, а я "спокойно знаю" <...>, и притом "что", а не "как"». Можно привести многое, причем, – из «раннего» Блока.

В очерке «Безвременье» так наглядно и образно – о «липком и отвратительном сером животном», что «вползало» в наши дома, «нюхало, осматривалось», а затем и «стало заигрывать со всеми членами семьи, дружить с ними и заражать их. Скоро оно разлеглось у очага, как дома, заполнило интеллигентные квартиры, дома, улицы, города. Все окуталось смрадной паутиной...» «За всей эстетической возней, за нестройными криками отщепенцев, заклейменных именем "декадентов", можно было услышать биение здорового пульса, желание жить красивой и стройной жизнью, так, чтобы паучиха уползла за тридевять земель. Но сами декаденты были заражены паучьим ядом. Вместе с тем у их читателей появились признаки полной заразы».

Интересно созвучие двух русских поэтов. А. Блок – А. Белому: «Я изумился, читая "Зеленый луг". Дело в том, что все это время я писал статью («Безвременье» – Л.В.), в которой последняя глава называется "Зеленые луга". И вдруг! Более близкого, чем у Тебя о пани Катерине, мне нет ничего». А Белый писал: «Россия уподобилась символическому образу спящей пани Катерины, душу которой украл страшный колдун, чтобы пытать и мучить ее в чужом замке. Пани Катерина должна сознательно решить, кому она отдаст свою душу: любимому ли мужу, казаку Даниле, борящемуся с иноплеменным нашествием, чтоб сохранить для своей красавицы родной аромат зеленого луга, или колдуну из страны иноземной...» Гоголевский образ родины, «стоящей на распутье между механической мертвенностью Запада и первобытной грубостью», равно тревожил и А. Белого, и А. Блока.

О «страшном магическом сне» напишет Блок в статье «О реалистах». Этот «великий сон», которым поражена и литература, и, особенно, «все могущая доказать рафинированная европействующая критика», есть «магия европеизма», выделяет А. Блок. Впоследствии, в письме к матери Блок напишет о получивших «по наследству символизм с Запада (Мережковский, Минский)», скажет: «они мелкие люди – слишком любят слова, жертвуют им людьми живыми <...>, смешивают все в одну кучу (религию, искусство, политику и т.д и т.д.)... Они уже больше, кажется, ничего не чувствуют и не понимают». Не понимают и того, что «за всеми плевками и банальностями Горького прячется та громадная тоска, "которой нет названья и меры нет". И великая искренность – такая, какой просто не может быть уже у людей большой культуры, как Мережковский и Философов». С горькой иронией: «Верх джентельменства – заметить, что "босяк сулит сюрпризы, не очень приятные" <...> И верх культурности – написать великолепные томы о Христе и Антихристе, безднах верхней и нижней, расколоть мир, углубить обе половины до бесконечности, сплести, спутать и так замучить, как это может Мережковский».

Говоря о «томах стихов Минского», Блок напишет: «...все, что пахнет ложью или хотя бы только неискренностью, что сказано не совсем от души, что отдает "холодными" словами, – мы отвергаем»; «такое неподкупное и величавое приятие или отвержение характеризует особенно русского читателя». Он, плохо «понимающий искусство, не знающий азбучных истин эстетики», «не даст себя в обман "словесности"», «не возрастит в своем саду чахлой и пестрой клумбы современных французских цветов». Не приемлет Блок плоды «декадентской музы, созданной по рецепту»; «творцов», у коих вначале «был самообман – "родина", "народ", теперь подкралась ложь , мертвечина»; «лиц, являющих под маской красивости пустую, бесплодную, только похотливую душу»; «разрастающегося племени наглых и пустых стихотворцев». Упомянув «море волн, литературных и житейских, над которыми мыслили, скорбели, пели, плакали и умирали подлинные русские люди несколько десятков лет, над которыми остановился и наш момент истории», он четко утвердит «насущность в наше время вопроса национального».

Ряд дневниковых записей, писем А. Блока свидетельствуют о неприятии им «яда модернизма», в частности, театра Мейерхольда. Относит последнего к «предприимчивым модернистам», которые «как всюду теперь , оказались и талантливыми и находчивыми, быстро наложили свою руку» на замысел актеров, желавших учиться, бродивших «впотьмах», «ощупью». И – «и... вместо БОЛЬШОГО дела, традиционного <...>, возникло талантливое декадентское МАЛЕНЬКОЕ дело». Неприятие «Мейерхольдии» отчетливо видно и в статье «Пеллеас и Мелизанда» – о постановке пьесы Метерлинка (перевод В. Брюсова). Блок вынужден «грустно констатировать» «полную несостоятельность этой постановки», модернизированной, оставляющей «впечатление дурного сна». Но... – часть публики «испускала возгласы: "Дивно! Красиво!"» «Увы, – пишет Блок, – это нехорошая часть публики, та часть, которая завтра продаст с публичного торга все искусство – и новое и старое, – та часть, которую завтра мы все, верные вечным заветам, будем гнать помелом с наших выставок, из наших театров». Увы...

Что же делать, если обманула
Та мечта, как всякая мечта,
И что жизнь безжалостно стегнула
Грубою веревкою кнута?..

После посещения театра пародии и гротеска «Кривое зеркало» А. Блок запишет в дневнике: «…видел удивительно талантливые пошлости и кощунства г. Евреинова. Ярчайший пример того, как может быть вреден талант» (11 ноября 1912). А 13 декабря 1920-го: «Разные невоплощенные Мейерхольды и многие весьма воплощенные уголовные элементы еще всё сосут, как пауки, обильную русскую кровь; они лишены творчества, которое ведь требует крови ("здоровая кровь – хорошая вещь") <...> Жизнь рвет эту паутину весьма успешно, у русских дураков еще много здоровой крови»… Увы, похоже, она скудеет.

И М. Цветаева в статье «Поэт о критике» (1926) скажет о «некультурном читателе», не отличающем «ни постепенности, ни ценности, ни места, созданного и занимаемого поэтом, и покрывая все это непонятным для себя словом "декаденты"». «Такому читателю – имя – чернь. <...> Чернь, мрак, темные силы, подтачиватели тронов несравненно ценнейших царских. Такой читатель – враг, и грех его – хула на Духа Свята». «Грех не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепости и в злостной предвзятости. В злой воле к добру».

Яростно выступая против плодящихся попыток «формализации» поэзии, Цветаева скажет: «Поэтические школы (знак века!) – вульгаризация поэзии». «Как я, поэт, т. е. человек сути вещей, могу обольститься формой? Обольщусь сутью, форма сама придет. И приходит. <...> Форма, требуемая данной сутью, подслушиваемая мною слог за слогом». Первична – суть: «обольщусь сутью, потом воплощу. Вот поэт».

Из письма М. Цветаевой Ю. Иваску: «Но называть декадентскими стихами такой детской простоты высказывания, такую живую жизнь <...> У вас на живую жизнь – дара нет». Настаивает: «есть вещи – <...> вне литературных теорий и названий, явления природы».

М. Цветаева не примыкала ни к каким «измам». На афишах вечеров ее имя стояло особняком; упомянув Брюсова, она скажет: «Для Брюсова поэт без "ист" не был поэтом. Так, в 1920 г . кажется, на вопрос, почему на вечер всех поэтических направлений ("кадриль литературы") не были приглашены ни Ходасевич, ни я, его ответ был: "Они – никто. Под какой же я их проставлю рубрикой?" (Думаю, что для Ходасевича, как для меня, только такое "никто" – лишний litre de noblesse (патент на благородство)». И Ходасевич подтвердит: «Мы же с Цветаевой <...>, выйдя из символизма, ни к чему и ни к кому не пристали, остались навек одинокими, "дикими"».

Неоднократно и Блок останавливается на вопросе надуманной «дифференциации», «кружковщины», пишет: «...группировка поэтов по школам, по "мироотношению", по "способам восприятия" – труд праздный и неблагодарный»; «...никто, в сущности, ни с кем не соединялся и не разъединялся и настоящей школы не было никогда», а «современные подражатели только компрометируют учителей…» Подчеркивает, что из «кружков» «давно уже не выходит ничего, кроме разложения и вреда, и потому надо желать окончательного распадения всяких кружков и истребления литературной кружковщины». И снова – о «литературном шествии», подобном «уличной давке», о «дрязгах», растущих «с быстротою поганых грибов на гнилом пне». О «духе плагиата», когда «обнагление и покаяние сменяют друг друга», а «лица и души становятся похожими одно на другое, как в кабаке». О потере «почвы под ногами»: «Это и есть "ахиллесова пята" всякой кружковщины: нигде не развиваются всякие болезни с такой быстротой, как в кружках».

Блок отрицает свою принадлежность к «новым» «измам»: «С "мистическим реализмом", "мистическим анархизмом" и "соборным индивидуализмом" никогда не имел, не имею и не буду иметь ничего общего»; «упираюсь и буду упираться твердо, когда меня тянут в какую бы то ни было школу»; «все до сих пор написанные мною произведения <...> – символические и романтические произведения». Но и: «"Символическая школа" – мутная вода». А «В. Иванову свойственно миражами сверхискусства мешать искусству». «Для того чтобы принимать участие в "жизнетворчестве" <...>, надо воплотиться, показать свое печальное человеческое лицо, а не псевдо-лицо несуществующей школы. Мы – русские».

С горечью пишет Блок и о модных «стилизованных» вечерах «искусств»: «Если не было "модерна" внешнего (который в наши дни почти без исключения есть синоним уродства), то был еще гораздо худший "модерн" внутренний, то есть дилетантство, легкомыслие, хулиганство, неуважение к себе, к искусству и к публике» – все то, что «дает атмосферу пошлости и вульгарности». Скажет: на публике стихи «любого из новых поэтов читать не нужно и почти всегда – вредно». Потому что «новые поэты» «еще не имеют права считать себя потомками священной русской литературы», по ряду других причин, но – главное: «вечера нового искусства <...> становятся как бы ячейками общественной реакции ; как бы ни были крохотны и незначительны эти ячейки в круговороте нашей жизни, они делают свое медленное дело неуклонно». Призывает «не участвовать в деле, разлагающем общество», «не способствовать размножению породы людей "стиля модерн"».

И через 11 лет, в письме М. Андреевой, А. Блок скажет: «...мы, сами того не желая, льстим толпе, угождаем ее разрушительным инстинктам». Создавая «блестящие зрелища», от которых «ни одна душа не освежится», «не проникнется высоким, зато многие души найдут новую пищу для мелкого озлобления и для жалкого варварского разрушения по мелочам».

А вот письмо М. Цветаевой, где – о вечере в «Кафе Поэтов», основанном В. Каменским и В. Гольдшмидтом: «...кафе поэтов – что за уроды! Что за убожество! Что за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами. <...> Тут были и розы, и слезы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой... и монотонный тон кукушки (так начинается один стих!), и поэма о японской девушке, которую я любил...» «Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие – сами такие же ...».

Об этом – «заразительной болезни» литераторов – А. Блок писал еще в 1908-м, об одержимых «разлагающим смехом, в котором топят они, как в водке, свою радость и свое отчаянье, себя и близких своих, свое творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть». Из интеллигентской «опустошенной души вырывается уже не созидающая хула и хвала, но разрушающий, опустошительный смех». И – «умирает русская литература». Блок признает: «...все мы, современные поэты, – у очага страшной заразы. Все мы пропитаны провокаторской иронией Гейне. Тою безмерной влюбленностью, которая для нас самих искажает лики наших икон, чернит сияющие ризы наших святынь». «Ирония» есть «болезнь "индивидуализма"». Живущие «сколько-нибудь духовной жизнью» исповедуют триединую «священную формулу» Гоголя-Ибсена-Вл. Соловьева об отречении «лица от своего эгоизма».

А. Блок скажет и о «серых сотнях», порожденных «миражем» революции: «литераторах». Они – «"безбытные" и беспочвенные, безыдейные либо идейничающие, бездарные и гениальничающие, без стиля, без языка, без традиций прошлого, без планов на будущее». «В пору революции», в «соответствующих уличных печатных органах», «они очень "не солоно" остроумничали; теперь, когда сплыла газетная и журнальная пена, им пришлось "несолоно похлебать"». Увы, через два года Блок вернется к теме о «литературно-газетно-еврейско-нейрастенических выходках» – «трагическом фарсе, разыгрываемом на страницах многих газет». О тех, кто уронил «русскую литературу в глазах читающей публики», вызвал «чудовищную вульгаризацию ценностей». А с искусством нельзя «заигрывать или фамильярничать». «Им нельзя поступиться, от него можно только отступиться. Оно – величаво», – по-пушкински скажет Блок.

Те, кто «заводятся около искусства», приравнены Блоком к «задницам английских туристок», заслоняющим «"Тайную вечерю" Леонардо». От «критики» – порча «русского сознания – языка, подлинной морали, религиозного сознания, понятия об искусстве»; «полного убийства вкуса». «Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют нашу художническую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна превратиться в дракончика. <...> Это от них – так воняет в литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им – игрушки, а нам – слезки. Вернисажи, "Бродячие собаки", премьеры – ими существуют».

И – снова: «Меня же и злит и беспокоит все, связанное с "литературной жизнью". <...> Пройдет год, *** удесятерятся. Они будут "бодро", много и бездарно писать во всех пятидесяти толстых журналах, которые родятся к тому времени. Критики же будут опять <...> обмозговывать, "что случилось?" Случилось... – бездарность , она, матушка». И – пророчески (март 1913!) – «Пройдет еще пять лет, и "нравственность" и "бодрость" подготовят новую революцию (может быть, от них так уж станет нестерпимо жить, как ни от какого отчаяния, ни от какой тоски)».

«Экзема», «нечисть» газет по Цветаевой, с их «исподтишка», «коварством ровных строк»; острое: «Единственная рифма – и внешняя и внутренняя – к: газет – к<лозет>» – все о том же. По Блоку, не с революции начавшемся, не ею кончающемся, «извечном, "рассейском" или еврейском, талантливом или бездарном», но – «разлагающем».

«Система табу»

В.С. Непомнящий неоднократно упоминает мысль А.С. Пушкина: «Поэзия <...> не должна унижаться до того, чтобы силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое, или превращать свой божественный нектар в любострастный, воспалительный состав». Пишет: «Тоталитарная система была нашей благодетельницей. Все грехи и недостатки можно было списать на нее, нас самих из-за нее не было видно: сплошное "угнетение". А свобода – вещь страшная, безжалостная вещь. Она раздевает нас – и оставляет у всех на виду, какие есть, голенькими. И выходит – один срам», свобода «в пределах штанов». «Идет срамная "культура", – и она не выносит соседства настоящей культуры, стремится, мародерски ее обобрав, да еще огадив, уравнять с собою, а еще лучше – осмеять и тем поставить ниже себя». А иные хотят вообще «"переучить" русскую литературу, научить ее ничему не учить , а быть игрой , как это принято в цивилизованных странах. <...> Их вообще раздражает, что литература чему-то может учить». Но культура есть «система табу» и «жива, пока живы ее сакральные основания, опирающиеся на заповеди и порождающие запреты». А потому, вопреки навязчивому обучению «этой свободе», одна из главных задач литературы: «противостоять нынешнему гимну разрушения , когда уроки "серебряного века", усвоенные лишь со стороны "неразличения духов", помогли нам вляпаться в объятия антропологической порнографии масскульта, обеспечивающей "одно или два поколения разврата"».

Здесь стоит вспомнить о первой редакции стиха А. Блока «Поэты» (июнь 1903), и о неутомимой «жирной паучихе», что «ткет паутину сладострастия». О «пропасти, которая страшна и страшнее всех теперь. Эта пропасть – жизнь пола». О вырастающем «среди ночи чудовище». Оно – «бесстыдное и бездушное, которому нет иного названия, чем похоть, разрушительное сладострастие» – появляется, в «глухой тоске безверия», «когда борющийся дух гаснет, а кругом, в той же ночи, роятся плотные призраки тел». «И слишком тяжела поступь похотливого чудовища <...> в повестях реалистов-"бытовиков"». Блок называет повести и рассказы Арцыбашева и др., замечает: «Чудовище, имя которому – тяга похоти , по-разному является писателям, пребывающим в ночном мраке. Но одинаково заслоняет от них горизонт и искажает страдальчески их психологию». «Такова жизнь – скажут реалисты. Нет, не такова – действительность есть и должна быть прекраснее пьяного сна». Необходимо бороться с «атмосферой насыщенной, воздухом нездоровым и смрадным».

Не принимал А. Блок «душного эротизма» Вяч. Иванова, В. Брюсова, Г. Чулкова и др.: «...моральная сторона моей души не принимает уклонов современной эротики, я не хочу душной атмосферы, которую создает эротика, хочу вольного воздуха и простора»; «Я презираю утонченную ироническую эротику». Считает: «...победа чувственности над целомудрием была всегда вестницею смерти». Предвидя, что и от «богатого пестрого ковра, расшитого нежнейшими шелками», «снопа цветов полевых и тепличных» – книги Бальмонта, «написанной обо всем и ни о чем», останутся лишь «голые "лозунги", например: " Мир волшебен! Ты свободен! Дерзай! "», Блок пишет: «И эта свобода, волшебство и дерзание пойдут на выпуск альманахов : "Женщина", "Грех" и "Христос"». О, заглянул бы в наше сегодня!..

«Безумной» называет Блок русскую литературу современности, и восклицает: «когда же наконец» она «станет тем, чем только и может быть литература – служением ?» Итожит: «Пока нет у литератора элементарных представлений о действительном значении ценностей – мира и человека, – до тех пор, кажется, никакие свободы нам не ко двору, все раздирается на клочья, ползет по всем швам; до тех пор как-то болезненно душа принимает всякую пестрядь, хотя бы и пышную, требуется только тихое, молчаливое, пусть сначала одинокое – "во Имя"».

Вряд ли удивительно это полное совпадение мыслей А. Блока и В. Непомнящего. И – не стоило бы так о Блоке?..

Стоит вспомнить и М. Цветаеву: «Россия, к ее чести, вернее к чести ее совести <...> всегда ходила к писателям – как мужик к царю – за правдой, и хорошо, когда этим царем оказывался Лев Толстой, а не Арцыбашев. Россия ведь и у арцыбашевского Санина училась жить!». Ее: «Россия всегда была тем светом, с белыми медведями или большевиками, все равно – тем . Некоей угрозой спасения – душ – через гибель тел». Её: «Тяжче камня – / Плотский пламень!»; «...сладострастью кара – / Жестокая любовь и каторжная страсть»; «И сие любовью / Величаете? Мышц игра – / И не боле! Бревна дубовей / И топорнее топора»; «От сих позорищ / Долы дыбом и реки вспять», многое другое учит различать любовь и страсть. А уж, тем более, от них – похоть. Не принимала «тяжелой накипи» иных «творений». Говоря о «скандальности личной жизни доброй половины поэтов», но: «В жизни – сорно, в тетради чисто»; «В жизни – громко, в тетради – тихо», – опровергает «общее место: в стихах все позволено. Нет, именно в стихах – ничего».

Да не уподобимся тем, кто «не только не чтит», но – «не читает. И, не читая, <...> – судит»!

«Искусство – (пред)чувствование Истины»

В.С. Непомнящий в своих работах справедливо отмечает соблазняющую греховность художников «Серебряного века», «забывших о Христе», их неверие. Но, перечитывая А. Блока, М. Цветаеву, я все вспоминала слова В. Ходасевича: «...как бывают верующие, не сознающие или не признающие своей веры, так бывают и неверующие, которым кажется, будто они еще веруют; первых становится все меньше, вторых – все больше».

Думаю: Блок и Цветаева были из первых.

Поправляя сегодняшних рьяных «миссионеров», желающих «вернуть Пушкина в лоно православной культуры», Непомнящий писал: «Личная вера, во всей полноте своей, включающей и взлеты, и сомнения, и падения, была для него делом глубоко интимным, а не темой публицистики, эпистолярной болтовни или "художественной проповеди"» («Слово о благих намерениях», 1994).

Грешным делом, чувствую, что и для А. Блока и М. Цветаевой. С поправкой на их время .

 

В Предисловии к поэме «Возмездие» (1919) Блок скажет об «истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции» и о «неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею». А еще в 1906-м, в заметках «Религия и мистика»: «Они не имеют общего между собою. Хотя – мистика может стать одним из путей к религии. Мистика – богема души, религия – стояние на страже». «Крайний вывод религии – полнота, мистики – косность и пустота. Из мистики вытекают истерия, разврат, эстетизм». «Краеугольный камень религии – бог, мистики – тайна»; «Мистика требует экстаза. <...> Экстаз не религиозен»; «Мистики очень требовательны. Религиозные люди – скромны». Скажет: «Если я кощунствую, то кощунства мои с избытком покрываются стоянием на страже». И – «Реальности надо нам, страшнее мистики нет ничего на свете».

Да, Блок признает, что и он «отдал дань этому новому кощунственному "веянью"» – мистике. Но и в 1901-1902 гг. считал, что точки «соприкосновения "глубинной" религии с "глубинным" искусством – неисчислимы»; подходил «к отрицанию чистоты искусства, к неумолимому его переходу в религию»; цитирует Полонского: «...как ни громко пой ты – лиру / Колокола перезвонят». А какой болью веет от записи разговора с М.И. Терещенко об искусстве и религии! Терещенко – о себе: «никогда не был религиозным», все, что может «давать религия, дает ему искусство». Блок: «что в искусстве – бесконечность, неведомо "о чем", по ту сторону всего, но пустое, гибельное, может быть, то в религии – конец, ведомо о чем, полнота, спасение»; «хочу ли я повторить или вернуть те минуты, когда искусство открывало передо мною бесконечность? Нет, не могу хотеть, если бы даже сумел вернуть. Того, что за этим, нельзя любить (Любить – с большой буквы)». И – «я спорил, потому что знал когда-то нечто большее, чем искусство <...>; не спорил, потому что утратил То, вероятно, навсегда, пал, изменил, и теперь, действительно, "художник", живу не тем, что наполняет жизнь, а тем, что ее делает черной, страшной, что ее отталкивает».

Но не мог он «принять: ни двух бездн, Бога и дьявола, двух путей добра» и пр. То есть – не принимал ни мистико-апокалиптической идеи «двух бездн» Д. Мережковского, ни религиозно-философских построений Н. Минского («два пути добра» – центральный их тезис). Считал, что «насколько обо всем, что дохристианское, можно говорить <...>, настолько о Христовом, если что и ведаешь, лучше молчать (не как Мережковский). Чтобы не вышло "беснования" (Мусоргский). Не знаем ни дня, ни часа, в онъ же грядет Сын Человеческий судить живых и мертвых».

В очерке «Катилина» (1918) А. Блок подытожит: «...навязывание мертвых схем, вроде параллелей, проводимых между миром языческим и миром христианским, между Венерой и Богородицей, между Христом и Антихристом, – есть занятие книжников и мертвецов; это великий грех перед нравственно измученными и сбитыми с толку людьми».

Не знаю, можно ли говорить о «безверии» А. Блока, если он так много писем к Л.Д. Блок заканчивает словами «Господь с тобою»? Если начинает дневник словами: «Господи благослови»? Если в тяжкую минуту посещает храм, ставит свечу, и – «После собора стало легче»? Если крестит ребенка, испытывая «отрадное чувство от детей и от обряда»? Если записывает в дневнике: «Маслянице и всяким торжествам — конец. Да будет тих и светел великий пост»? Если, испугавшись, что потерял нательный крестик (9 июня 1917), «искал его часа два, перебирая тонкие травинки и звенящие трубки камыша, весь муравейник под высохшей корявой ольхой. <...> Возвращаюсь – крест лежит дома, я забыл его надеть. А я уже, молясь Богу, молясь Любе, думал, что мне грозит беда, и опять шевельнулось: пора кончать...»? Святотатственно, скажете, об объектах моления? А по мне – это так по-человечески!..

Да, он пишет о том, что не верит, но как пишет? К примеру: «...в Бога я не верю и не смею верить, ибо значит ли верить в Бога – иметь о нем томительные, лирические, скудные мысли». Не смею!.. Или: «Я не верю ни в какие запреты здесь , но на небе о нас иногда горько плачут».

Нет, трудно согласиться с Непомнящим, Блоку было к кому обратиться. Да он и обращался. Так, 23 декабря 1913 года – одна только запись в дневнике: «Совесть как мучит! Господи, дай силы, помоги мне». А 6 августа 1917-го, когда «Желто-бурые клубы дыма уже подходят к деревням, широкими полосами вспыхивают кусты и травы, а дождя бог не посылает, и хлеба нет, и то, что есть, сгорит», Блок записывает: «Боже, в какой мы страшной зависимости от Твоего хлеба! Мы не боролись с Тобой, наше "древнее благочестие" надолго заслонило от нас промышленный путь; Твой Промысел был для нас больше нашего промысла. Но шли годы, и мы развратились иначе, мы остались безвольными, и вот теперь мы забыли и Твой Промысел, а своего промысла у нас по-прежнему нет, и мы зависим от колосьев, которые Ты можешь смять грозой, истоптать засухой и сжечь. Грозный Лик Твой, такой, как на древней иконе, теперь неумолим перед нами!»

Сегодня восстанавливаются старые и открываются новые храмы, свобода совести не ограничена, но... наблюдается рост самоубийств. Обращаю внимание на один из тезисов глубокой, исповедальной статьи А. Блока «Народ и интеллигенция», где – о требованиях «индивидуализма, демонизма, эстетики», «отчаянья и тоски», ведущих интеллигента к самоубийству. Дабы спасти – «Требуется какое-то иное, высшее начало. Раз его нет, оно заменяется всяческим бунтом и буйством, начиная от вульгарного "богоборчества" декадентов и кончая неприметным и откровенным самоуничтожением – развратом, пьянством, самоубийством всех видов». Сравниваю с В.С. Непомнящим: «Вообще самоубийство есть, пожалуй, наиболее выразительный образ того итога <...>, к которому ведет русского человека культуры неразличение духов и попирание святынь».

Но свято сердцу русскому и его выстраданное, подлинное, попираемое чужими , искусство – неотъемлемая часть Русской Культуры. Тем более, что: «Искусство же есть подражание великому : в нем земля подражает небу»; «Красота (искусство) и Добро подражают Истине, но исчерпывают лишь малые ее элементы, которые в синтезе (не логическом) дают новое "нечто", чего нет ни в Красоте, ни в Добре». И, наконец: «Искусство – (пред)чувствование Истины» (А. Блок) .

А в исповедальной, выстраданной, непростой работе «О современном состоянии русского символизма» А. Блок, начиная с «тезы» символизма о безмерной свободе художника, теурга – обладателя «тайного знания, за которым стоит тайное действие» – сотворение миров; через «венец антитезы» – превращение собственной жизни в искусство, говорит «о проклятии искусства». Неоднократно: «Искусство есть Ад», «искусство есть чудовищный и блистательный Ад». «Мы вступили в обманные заговоры с услужливыми двойниками; мы силою рабских дерзновений превратили мир в Балаган; мы произнесли клятвы демонам...» Требуется «подвиг мужественности». А он «должен начаться с послушания». Путь к нему: «ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета. Должно учиться вновь у мира и у того младенца, который живет еще в сожженной душе». Заключает: «Художник должен быть трепетным в самой дерзости <...>, оставаясь в жизни простым человеком». Надо учиться смирению, уподобляясь тому, кто «смиренно просил у граждан позволить ему расписать новую капеллу».

Как не вспомнить и самую сложную статью М. Цветаевой, ее Исповедь: «Искусство при свете совести» (1932)? Моя бы воля – я бы сделала разбор статьи обязательным для будущих литераторов и филологов. Ограничусь лишь отдельными тезисами. Но, прежде всего, – статья «обращена исключительно к тем, для кого – Бог – грех – святость – есть».

«По отношению к миру духовному – искусство есть некий физический мир духовного, – пишет Цветаева, – По отношению к миру физическому – искусство есть некий духовный мир физического». «Искусство – искус, может быть самый последний, самый тонкий, самый неодолимый соблазн земли». «Третье царство со своими законами, из которого мы так редко спасаемся в высшее (и как часто – в низшее!)». Она признается: «Когда я при виде священника, монаха, даже сестры милосердия – неизменно – неодолимо! – опускаю глаза, я знаю почему я их опускаю. Мой стыд – вещ.

– Вы делаете божеское дело.

– Если мои вещи отрешают, просвещают, очищают – да, если обольщают – нет, и лучше бы мне камень повесили на шею.

А как часто в одной и той же вещи, на одной и той же странице, в одной и той же строке и отрешают и обольщают». И – «Скольких сгубило, как малых – спасло!».

О, Марина Цветаева прекрасно знает приводимый В. Непомнящим завет ап. Иоанна Богослова: «Возлюбленные! Не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они» (1 Иоан. 4:1)! И, говоря: «Искусство есть та же природа»; о душе поэта как – «самом низком небе духа»; о состоянии творчества как «состоянии наваждения», об «одержимости» поэтов, «средстве в чьих-то руках», прямо говоря: «Нужно различать, какие силы im Spiel (в игре)», неоднократно подчеркивает значение воли .

«Произведение искусства – то же произведение природы, но долженствующее быть просвещенным светом разума и совести. Тогда оно добру служит...». «Воля – та единица к бессчетным миллиардам наития, благодаря которой только они и есть миллиарды (осуществляют свою миллиардность) и без которой они нули – т.е. пузыри над тонущим. Воля же без наития – в творчестве – просто кол. Дубовый.» Вспоминает о Гоголе, «который из любви к нашим живым душам свои Мертвые – сжег. На огне собственной совести». Но... – «Чтобы быть хорошим (не вводить в соблазн малых сих), искусству пришлось бы отказаться от доброй половины всего себя. Единственный способ искусству быть заведомо хорошим – не быть. Оно кончится с жизнью планеты».

Поэт – «Никогда не атеист, всегда многобожец», – пишет Цветаева, но «высшие всегда знают старшего <...> Большинство же и этого не знают и слепо чередуют Христа с Дионисом, не понимая, что одно уже сопоставление этих имен – кощунство и святотатство».

«Всякий поэт <...> слуга идей или стихий». «Чем поэт духовно больше, то есть, чем руки, его держащие, выше, тем сильнее он эту свою держимость (служебность) сознает».

Поэт есть «душевно-художественный рефлекс», «приказ к ответу самого явления» («неотразимейший из всех» приказов – S . O . S .), «художественно-болевой» рефлекс. «То, что через тебя хочет быть», выбирает «по примете силы», заставляет вслушиваться. И – «у поэта может быть только одна молитва: о непонимании неприемлего: не пойму, да не обольщусь, <...> о неслышании голосов: не услышу – да не отвечу. <...> Единственная молитва поэта – молитва о глухости». Или: «насильственное затыкание себе ушей – на ряд зовов, неизменно сильнейших».

М. Цветаева учит различать «одержимость людей искусства» – стихиями, и «одержимость их искусством». Есть «в безмерно-большем количестве, чем поэт – лже-поэт, эстет, искусства, а не стихии, глотнувший, существо погибшее и для Бога и для людей – и зря погибшее»; «Есть среди них большие мастера». Немало таких в «Серебряном веке»... А уж в нашем-то?!.

Цветаева не принимала эстетства, столь свойственного «Серебряному веку». Так, заметив в письме А. Бахраха «некий тяжелый» его налет, усмехнувшись словам о ней: «поэт здесь прельстился словом», читая: «сладость любви», «отрава любви», «мечта», «сказка», «сон», пишет: «– бросьте! Это – арсенал эстетов». И – взрыв: «Эстетство, это бездушие. Замена сущности – приметами. <...> Эстетство, это расчет: взять все без страдания: даже страдание превратить в усладу!» Эстет «не считается. Он выключен из стихий, он нуль». Просит: «Дитя, не будьте эстетом! Не любите красок – руками, звуков – ушами, губ – губами, любите все душой . Эстет, это мозговой чувственник, существо презренное».

И, кстати: «Ницшеанство – как всякое "анство" – ЖИРЕНИЕ НА КРОВИ», – напишет Цветаева Штейгеру. Ему же: «Я со своей бессмертной душой – Бог знает что делала, и на такие – свои же – утешения – зубами скрежетала, но – где верх, где низ, где Бог, где Idol , где я, где не я – я всегда знала».

Вернусь к статье М. Цветаевой. А. Саакянц приводит строки, выпущенные в некоторых изданиях, среди них:

«Нельзя говорить стихиям: твой.

Они только и ждут этого... Им нужно твое слово отречения: от тебя, разума, – безумия, от тебя, воли, – безволия...»

Удивительная, светлая главка «Искусство без искуса» – о стихах «малых мира сего», принадлежаших «перу женщин, детей, самоучек», о том, что «еще не искусство, но уже больше, чем искусство», заканчивается словами: «Эти стихи мои любимые из всех, которые когда-либо читала, когда-либо писала, мои любимые из всех на земле. Когда после них читаю (или пишу) свои, ничего не ощущаю, кроме стыда».

Истая совестливость Цветаевой диктует строки: «Что мы можем сказать о Боге? Ничего. Что мы можем сказать Богу? Все. Стихи к Богу есть молитва. И если сейчас нет молитв <...>, то не потому, что нам Богу нечего сказать, и не потому, что нам этого чего некому сказать – есть что и есть кому – а потому, что совести не хватает хвалить и молить Бога на том же языке, на котором мы же, веками, хвалили и молили – решительно все».

Нет, вы как хотите, но так о Призвании поэта никто не сказал! Так о великом счастии и... трагедии поэта никто не сказал. Можно не соглашаться с некоторыми положениями, но не увидеть живую, страдающую душу – нельзя. И нельзя не согласиться: «Права суда над поэтом никому не даю. Потому что никто не знает. Только поэты знают, но они судить не будут. А священник отпустит». И – «Единственный суд над поэтом – само-суд». Насколько же по-пушкински: «Ты сам свой высший суд»!..

Тема веры, религиозности М. Цветаевой – самостоятельная, непростая тема. Проследить бы – от юношеских уникальных молитв, через киот с Наполеоном (реакция на навязывание, принуждение – см. «Черт»?), к: «И бродим с тобой по церквам...», к: «...пишу / То, что Богом задано»... А – «Всех – равно – без промаху – бьет Господен цеп»; «Ястребиную ночь / Бог не пошлет по мою лебединую душу!» и многое-многое другое? А циклы «Бог» («Бог – ручною бегонией / На окне не цветет!), «Вифлеем», «Магдалина»? А «Воин Христов»? А разговор «о церквах, о монастырях» в «Вольном проезде»? А просьбы к маленькой Але – не забывать молиться? А Мурино крещенье, говенье? А признание: «Любить Бога – завидная доля!»?)

Но: «В вере – храм, в храме – поп, – / Вечный третий в любви!» И все же: «Есть рядом с нашей подлой жизнью – другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, – все, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены. Мы слишком мало об этом помним».

«Бог я произношу, как утопающий: вздохом. Смутное чувство: не надо Бога тревожить (звать), когда сам можешь. <...> Но я никогда не дерзну назвать себя верующей...», – запишет М. Цветаева в «чумном» 1919-м. А сколь многие дерзают!..

«Та же торговля» – «литературная жизнь» в НЭП'овской Москве не могла не вызвать отвращения у М. Цветаевой, а с нею и – «мертвый Бог», «Бог литературных сборищ». В эмиграции – не лучше. К примеру: берлинское кафе «Prager - Diele , где пасутся все издатели» и критики, что «в лучшем случае производят <...> впечатление неудавшихся и посему озлобленных поэтов», пишущих «омерзительные стихи», и хвала их «еще неприемлемей их хулы». «Эстетство», «бездушие», «сплошной расчет», «оскорбления под видом "откровений"» и пр., «цветущие» в этом «литературном кафе» вызывают вскрик: «О, как силен должен быть Бог в человеке, чтобы он среди людей не сделался скотом или демоном!» А в таких кафе, «провозвестниках всех будущих Монпарнасов эмиграции; за его столиками, как ни в чем не бывало, "решались судьбы" мирового и отечественного искусства, а также самого отечества и мира…», – заметила А. Эфрон.

М. Цветаева, мучась, писала А. Тесковой: «Грехи Бог простит, а подвиги?? <...> Если Бог – труд, непосильное: да. Если Бог – радость, простая радость дыхания: нет». Ей же: «Здесь все стали "святые", а как мало настоящей человечности!» До чего же похоже на нынешнее!..

А вот – отголосок спора М. Цветаевой с М. Слонимом: «Бог – или истина – или красота – или добро» – когда человек так говорит, я знаю одно: что ему глубоко все равно. Что он, даже, по существу ни одного называемого не ощущает. Так этот "Бог или красота или добро", по его мнению, равно проявляется в балерине и в пророке. На что я ему ответила, что можно любить балет больше Священного Писания, но что оправдать этого (уравнять их) – нельзя. Либо признать равенство души и тела, чего не признаю никогда».

В январе 1941-го она запишет: «– С Богом! (или:) – Господи, дай! – так начиналась каждая моя вещь <...> Я никогда не просила у Бога – рифмы ( это – мое дело), я просила у Бога – силы найти ее, силы на это мучение . <...> И это мне Бог – давал; подавал». Однажды, измучавшись, вдруг – получила, и – «И это мне – от Бога – в награду за старание. Удача – (сразу, само приходящее) – дар, а такое (после стольких мучений) – награда».

Да, жила и творила Цветаева в «безбожном веке», но считать ее, как и Блока, виновной в «попирании святынь» не стоит.

«Бог, добро, молитва остаются...»

В. Непомнящий, укоряя М. Цветаеву за ее трактовку «гимна Чуме», пишет: «Все пламенные уподобления, примененные Цветаевой к пафосу гимна в статье "Пушкин и Пугачев", можно возвести в квадрат, и преувеличения не будет. Цветаева права: в Чуме, этом образе гибели, <...> есть и "мятеж", "и метель, и ледоход, и землетрясение, и пожар, и столько еще, не перечисленного Пушкиным!". Притом для нее бесспорно, что Пушкин сам восславил Чуму и прочие прелести, перечисленные и " не перечисленные" им». Доказывает: это не так. Да, cтрофа «Все, все, что гибелью грозит...» – «вершина гимна», «заключает в себе великую правду: в наслаждении смертельной опасностью душа догадывается о том, что она сотворена бессмертной». Но «заключает в себе бессмертие» «только такая гибель, которая освящена верой и любовью». Указывает на роль, слова Священника. А вот-де «Цветаеву восхищало это "двоекратное" " все, все ..."». Но, считает Непомнящий, Вальсингам воспевает «под именем бессмертия» смерть – «черную, окончательную, абсолютную». «Это и прочла в гимне Цветаева, это ее и увлекло, это она Пушкину и приписала».

Жаль, что В.С. Непомнящий упустил кое-что и в названной им работе Цветаевой, и не заметил статью «Искусство при свете совести». Так, говоря о зачарованности «Гринева-Пушкина» Пугачевым, о силе чары , она замечает: «Но когда – кого в литературе спасала "хорошесть" и кто когда противостоял чаре силы и силе чары?» И тут же, в скобках: «Себе в опровержение: однажды спасла и вознесла: отца Савелия, в "Соборянах"». Но «это больше чем литература и больше чем хорошесть, и есть сила, большая чары – святость». Святость! Увы, не дана она нам, грешным...

В статье «Искусство при свете совести» М. Цветаева неоднократно вспоминает «гимн Чуме». В главках «Поэт и стихии», «Гений», «Пушкин и Вальсингам». Где ясно говорит о Вальсингамовой песне: «Не Пушкин, стихии»; «Пушкин <...> в первую голову гениален тем, что на него нашло». Ведь – «Гений: высшая степень подверженности наитию – раз, управа с этим наитием – два». Утверждает: «Пушкину, чтобы написать "Пир во время Чумы", нужно было быть Вальсингамом – и перестать им быть».

В песне – найден выход! Вальсингам ее «сложить не мог»: «Смоги эту песню Вальсингам, он был бы спасен, если не для Вечной жизни – так для жизни».

«Что у нас остается (в ушах и душах) от Пира? Две песни. Песня Мэри – и песня Вальсингама. Любви – и Чумы», – пишет Цветаева. Да, в гимне «нет веры, нет любви», прав Непомнящий, но почему веру и любовь он ищет так далеко от «маленькой трагедии» – в письме Татьяны? И чудится мне, что Цветаева совершенно права, сказав: «Гений Пушкина в том, что он противовеса Вальсингамову гимну, противоядия Чуме – молитвы – не дал. Тогда бы вещь оказалась в состоянии равновесия, как мы – удовлетворенности, от чего добра бы не прибыло, ибо, утолив нашу тоску по противу-гимну, Пушкин бы ее угасил. Так, с только-гимном Чуме, Бог, добро, молитва остаются – вне, как место не только нашей устремленности, но и отбрасываемости: то место, куда отбрасывает нас Чума. Не данная Пушкиным молитва здесь как неминуемость». И еще: «Пушкин, создавший Вальсингама, Пугачева, Мазепу, Петра – изнутри создавший, не создавший, а извергший...» есть «Пушкин – м о ря "свободной стихии"... – Был и другой Пушкин. – Да: Пушкин Вальсингамовой задумчивости. (Священник уходит. Председатель остается, погруженный в глубокую задумчивость.)»

Трудно не согласиться.

Как и с мыслью В. Непомнящего: гимн Чуме представлялся советскому человеку «выражением "последней истины" трагедии – истины чуть ли не в ранге "другой" Нагорной проповеди: блаженны гибнущие ("И как один умрем")...» И вот – в телефильме «Маленькие трагедии» М. Швейцер «разрушил пушкинскую композицию и перенес гимн Чуме из середины трагедии в самый конец – на правах окончательного и "жизнеутверждающего" смысла вещи». О, помню, как была потрясена и возмущена после просмотра – ведь была еще молодою, «незрячею»! – задавая риторические вопросы: «Как посмел? Зачем?»

Интересно : М. Цветаева ясно оценила «доработку» Пушкина у того, кто во многом определял «Серебряный век», кого упоминает В. Непомнящий – у В. Брюсова. Так, она пишет: «Дописанные Брюсовым "Египетские ночи". С годными или негодными средствами покушение – что его вызвало? Страсть к пределу, к смысловому и графическому тире. Чуждый, всей природой своей, тайне, он не чтит и не чует ее в неоконченности творения. Не довелось Пушкину – доведу (до конца) я.

Жест варвара. Ибо, в иных случаях, довершать не меньшее, если не большее, варварство, чем разрушать».

«Брюсов греховен насквозь…»

Вообще, исключительный интерес представляет работа Цветаевой «Герой труда (Записи о Валерии Брюсове)». Брюсов – властвующий «над живыми людьми и судьбами», «под дланью» которого «гнулись, не любя, и иго его было тяжко» – «каменный гость»; «бесстрастный мастер строк», носитель «чары» и «воли, непривычной на Руси», нерусской воли! «И на эту голую волю чудесное тридевятое царство Души – Россия – польстилась, ей поклонилась, под ней погнулась...» В примечании: «Поколение поэтов ведь та же Россия, и не худшая…». Брюсов – «образец непреодоленной без-дарности (то есть необретения в себе, никаким трудом, "рожденна, не сотворенна" – дара)».

«Допустим, что Брюсов – Сальери, знаете, кто его Моцарт?

– Бальмонт?

– Пушкин!»

«Брюсов греховен насквозь, – пишет Цветаева, – И поскольку чтение соучастие, чтение Брюсова – сопреступленчество»; «К Брюсову, как ни к кому другому, пристало слово "блудник"». Для «новой, насильственной на Руси, бездушной коммунистической души, которой так страшился Блок», показательны не Маяковский, не Есенин, не Пастернак – Брюсов. Аргументирует четко. Пишет о ненародности, анациональности Брюсова, не приемлет «Института брюсовской поэзии (иначе: закрытого распределителя ее)».

Непросты отношения и А. Блока к В. Брюсову – в какой-то мере предшественнику в символизме, «учителю». Но «яд Брюсова» он почувствовал быстро. В октябре 1904-го напишет, что «еле выкарабкивается из-под тяжести» стихов Брюсова: «Год минул как раз с тех пор, как " Urbi et orbi " начало нас всех раздирать пополам. Но половинки понемногу склеиваются, раны залечиваются, хочешь другого». В августе 1905-го: «Я совсем разлюбил стихи Валерия Брюсова, почти без исключений». В декабре 1911-го: «Брюсову все еще не надоело ломаться, актерствовать, делать мелкие гадости людям, имеющим с ним отношения, и особенно – зависящим от него»; о «Брюсовской мелочной гадости, на которую Брюсов способен».

«Отход от Пушкина»?

Что же касается отношения к Пушкину... Об этом – недвусмысленно – М. Цветаева в своих уникальных произведениях как в прозе («Мой Пушкин», «Пушкин и Пугачев»), так и поэтических. И – в статьях. В частности, в статье «Поэт и время» (1932), где скажет и об истинно современном, потому что – вечном, Пушкине. Но и – об обывательском отрицании современного искусства, с использованием его имени: «Всякое незнание, всякая немощь, всякая нежить неизменно под прикрытие Пушкина, знавшего, могшего, ведшего».

М. Цветаева скажет и о прямой связи Пушкина и Блока, «о роднящей их одинаковости нашей любви.

Тебя как первую любовь
России сердце не забудет...

Это – после Пушкина – вся Россия могла сказать только Блоку. Дело не в даре – и у Бальмонта дар, дело не в смерти – и Гумилев погиб, дело в воплощенной тоске – мечте – беде – не целого поколения (ужасающий пример Надсона), а целой пятой стихии – России».

Да, Блок был призван и воплотил «тоску-мечту-беду» России своего времени.

Не буду о хорошо известной статье «О назначении поэта», о записях, связанных с работой над нею. Отмечу другое: 29 июня 1908 года А. Блок запишет: «Запомнить перечитывание "Онегина". "Онегина" целиком следует выучить наизусть». Это, вероятно, – первая часть «строжайшей программы», изложенной чуть позднее: «Две интеллигенции. Дрянность "западнических" кампаний ("Весы", мистический анархизм и т.п.) <...> Чтоб не пахло никакой порнографией, ни страдальческой, ни хамской. Распроститься с "Весами". Бойкот новой западной литературы <...> Написать доклад о единственном возможном преодолении одиночества – приобщение к народной душе и занятие общественной деятельностью».

Более поздние раздумья А. Блока: «А что, если так: Пушкина научили любить опять по-новому <...> ... футуристы. Они его бранят, по-новому, а он становится ближе по-новому. В "Онегине" я это почувствовал. <...> Перед Пушкиным открыта вся душа – начало и конец душевного движения». И – «Быть может, одной из важных причин крушения у нас "пушкинской" культуры было то, что эта культура становилась иногда слишком близкой французскому духу и потому – оторвалась от нашей почвы, не в силах удержаться в ней под напором внешних бед».

Небесспорно... Но – «наша почва» – непреходящая ценность.

Вспомнив слова Тютчева о вломившейся толпе, Блок скажет: «Пушкин этого избежал, его хрустальный звук различит только кто умеет. Подражать ему нельзя; можно только "сбросить с корабля современности" <...> И все вздор перед Пушкиным...».

О поэме «Двенадцать» мне ближе мнение Петроника, чем Непомнящего. В журнале «Русская мысль» П. Струве за январь – февраль 1921 года была опубликована статья Петроника «Идея родины в советской поэзии». Автор считает «Скифы» и «Двенадцать» «подлинным подобием "Клеветникам России" и "Медному всаднику" – несмотря на различия между обеими группами произведений, вытекшие из различных эпох»; утверждает: они «являются в отношении к поэзии Блока <...> некоторой кульминацией пушкинского начала в его творчестве». Не случайна, конечно, и запись Блока еще в 1910-м году: «"Медный всадник", – все мы находимся в вибрациях его меди».

Мотивы «Гавриилиады» в стихе «Благовещение» Блока, «внушенном» одноименной фреской Джианникола Манни в Collegio del Cambio (Перуджия, Италия), заметил еще С.М. Соловьев: «Когда я сказал об этом Блоку, он мрачно ответил: "Так и надо. Если бы я не написал "Незнакомку" и "Балаганчик", не было бы написано и "Куликово поле"». А В.С. Непомнящий – о Пушкине: «Без "Гавриилиады" не было бы, может, ни Татьяны, ни "Пророка" <...>, ни многого глубокого и благого, что последовало потом...» Предполагает, что поэма «скрывает и таит» «отчаянную жажду веры, которою томится его неприкаянный еще гений». И – «Но был ли бы "Медный всадник" без "Гавриилиады"? – вот вопрос».

Вопрос: зачем же так о Блоке? Вспоминаю его завещание: дописать драму «Нелепый человек» «только не либералу и не консерватору, а такому же, как я, неприкаянному». Думаю, что настало время дописать эту драму А. Блока…

Последние статьи А. Блока: «Интеллигенция и революция» (1918), «Искусство и революция» (1918), «Крушение гуманизма» (1919), «О назначении поэта» (1921), «Без божества, без вдохновенья» (1921), его дневниковые записи, письма – неопровержимое свидетельство его неустанной борьбы за Русскую культуру . Боли от наступления «европейской цивилизации», «безмузыкальной цивилизации», ставшей «врагом культуры». Свидетельство безмерной любви к России. Веры в нее. Без этой веры невозможно жить.

Восстанавливать связь!

В очерке «Катилина» А. Блок напишет: «...право, иногда может показаться, что ученых-филологов преследует одна забота: во чтобы то ни стало скрыть сущность истории мира, заподозрить всякую связь между явлениями культуры с тем, чтобы в удобную минуту разорвать эту связь и оставить своих послушных учеников бедными скептиками, которым никогда не увидеть леса за деревьями.

Дело художника – истинного врага такой философии – восстанавливать связь, расчищать горизонты от той беспорядочной группы ничтожных фактов, которые, как бурелом, загораживают все исторические перспективы.

Я верую, что мы не только имеем право, но и обязаны считать поэта связанным с его временем».

М. Цветаева: «Современность поэта во стольких-то ударах сердца в секунду, дающих точную пульсацию века – вплоть до его болезней ( NB ! мы в стихах все задыхаемся!)» И – «Когда мы говорим о поэте – дай нам Бог помнить о веке».

Удивительно, до чего нам свойственно забывать эту, казалось бы, очевидную истину! И как легко мы не просто судим – осуждаем! – предшественников, предъявляем непомерные требования, забывая о несравнимой собственной слабости, конформизме, порою граничащем с предательством, прочих немалых грехах! Невольно вспоминаю горестное – из фильма «Доживем до понедельника»: «То и дело слышу: "Жорес не учел", "Герцен не сумел","Толстой не допонял" – Словно в истории орудовала компания двоечников…»

Еще 2 января 1912-го, начиная свой дневник года словами «Господи благослови» (кстати, почему в интернетовском варианте эти слова опущены?), А. Блок писал: «Пока не найдешь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем, не только понятным, но и кому-либо и на что-либо, кроме баловства, нужным».

Писал и о том, что «никаких личных человеческих сил не хватило бы для борьбы с бурей русской жизни». Когда «так сильно еще озлобление, так аккуратно отмеривается и отвешивается количество арийской и семитической крови, так возбуждены национальные чувства» и – «сословные счеты». Что, дабы «не упасть низко», «надо было иметь большие нравственные силы, т.е. известную "культурную избранность", ибо нравственные фонды наследственны». И – «очень важно, какою культурною струей питался каждый из нас». Увы, а, может быть, – к счастью? – разною. Как и сегодня, как и всегда…

И – как вчера, сегодня и всегда – поэты – «не худшая» часть России (М. Цветаева), но – «молящиеся слишком разным богам» (А. Блок )…

Неоднократно в дневниках, записных книжках, письмах, да и статьях, Блок касается «еврейства», «еврейского вопроса», «еврейско-интеллигентского недомыслия», «еврейско-бюрократического хаоса», «хамства», «бестактности», «бездарости» и пр., но и – определяющего влияния евреев в русской печати, всей жизни, особенно – после революции. И у меня, грешной, сердце сжимается, когда читаю в дневнике: «нельзя говорить людям» о том, что «искусство связано с нравственностью», ибо «одни – заклюют, другие используют для своих позорных публицистических целей» (23 февраля 1913).

Читаю поэму «Возмездие», «Предисловие», «Материалы для поэмы» – вот где истинная, окрашенная чувством современника, история! Не сегодняшняя вакханалия «правдоискательства», откровенной конъюнктуры. Многое становится понятным: и то, что «в здешнем мире живо», и то, «как зреет гнев в сердцах». И то, что не написать «Двенадцати» А. Блок не мог ! А глубже понять поэму помогает очерк «Катилина» и записи Блока, в частности: «Марксисты – самые умные критики, и большевики правы, опасаясь "Двенадцати". Но... "трагедия" художника остается трагедией».

Вспоминаю Марину Цветаеву: «...Большевизм и коммунизм. Здесь, более чем где-либо, нужно смотреть в корень (Больш – comm –). Смысловая и племенная разность корней, определяющая разницу понятий. Из второго уже вышел III Интернационал, из первого, быть может, еще выйдет национал-Россия» («Герой труда», 1924).

Предупреждение? Провидение? Во всяком случае, стоит прислушаться…

Нет, считать А. Блока, М. Цветаеву ответственными за разрушение России не соглашаюсь. «Мы – дети страшных лет России…» – неужто, – не ясно?..

Мы – тоже. А потому нам необходимо изучать, объективно представлять время творцов «Серебряного века», что позволит не впадать в крайние, неправедные оценки их творений и личности. Восстанавливать и связь времен, и нашу связь с ними, лучшими. «Существенную связь вещей»! (В. Розанов)

Учиться и учить отличать иных, сегодня выдаваемых некоторыми «критиками» за образец и эталон; чужих , тех, о ком А. Блок словами Псалтиря: «Рече безумец в сердце своем: несть Бога»; от наших истинных творцов, служивших не за страх – за Со - Весть! – Русской Культуре. Среди последних – первые! – Александр Блок и Марина Цветаева. Во всяком случае, – для меня.

Еще неплохо бы помнить: «Защита есть рожденное состояние поэта» (М. Цветаева). И – «Больше любви; больше любви, дайте любви. Я задыхаюсь в холоде. У, как везде холодно.» (В. Розанов).

Несомненно: «Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете <…> Разрушая, мы все те же рабы <…> Одни будут строить – другие разрушать, ибо "всему свое время под солнцем", но все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на строительство и разрушение» (А. Блок – В. Маяковскому, 1918).

Думаю, это третье – глубокое знание, понимание, защита и сохранение лучшего.

Вместо заключения

Несомненно, прав В.С. Непомнящий: «Катастрофы не происходят без причин и не попускаются Богом без цели». И нам сегодня очень важно понять глубинные причины нашей, нынешней, катастрофы и ясно разглядеть ее цель.

Несомненно: нам жизненно необходимо «обращаться в поисках опоры и преемственности напрямую к традициям классики XIX века с ее системой ценностей, генетически связанной с православием – вместилищем и источником загадочной для всего мира "духовности" русской культуры».

Но и – трезво оценивать опасность «забалтываемости» и тем – нивелирования – если не хуже! – нашей системы ценностей.

Закончу цветаевским: «Еще жив – русский / Бог! Кто верует – встань!» И – блоковским: «Теперь твой час настал. – Молись!»

2008-2011

Об авторе.

Людмила Борисовна Владимирова (Одесса, Украина) - бессменная хозяйка Литературной гостиной Одесского Дома Ученых, кандидат медицинских наук, член Союза писателей России.

Литературная гостиная Дома ученых — это ежемесячный устный литературно-музыкальный и публицистический журнал, а также — объединение авторов стихов, прозы, музыкальных произведений. О работе Литературной гостиной неоднократно писали газеты «Вечерняя Одесса», «Одесский вестник», «Одесские известия» и др.

Долгие годы Людмила Борисовна успешно совмещала научную и педагогическую работу с общественно-публицистической, являясь автором и ведущей программ на телевидении и радио «Доброго Вам здоровья», «Медицинский факультет». Она — автор более 300 научных и научно-публицистических работ по вирусологии, иммунологии, истории медицины, социологии, этике и деонтологии, а также автор пяти книг — волнующих поэтических и литературных произведений, которые успешно публиковались как в одесской периодике, так и в газете «Российский писатель», журналах «Дружба народов», «Наш современник», «Аve», сборниках Международных Цветаевских чтений, альманахе «Сталкер» (Лос-Анджелес, США). Л. Б. Владимирова — активный участник Международной Пушкинской научной конференции (Москва, 2002), Международной научно-практической конференции, посвященной 100-летию Дома поэта (Коктебель, 2003), научной конференции, посвященной 125-летию старейшего музея А. С. Пушкина (Санкт-Петербург, 2004).

За организацию и проведение «Пушкинских чтений» и поэтического конкурса «Мой Пушкин»(1999) она удостоена медали и сертификата Международного общества пушкинистов (Нью-Йорк,1999).


Комментариев:

Вернуться на главную