Марьяна ЗУБАВИНА, сотрудник аппарата Союза писателей России
«ЧЕЛОВЕК СВЕТА И ДОБРА»

(К 100-летию со дня рождения Б.М. Зубавина (1915-1981)

Четыре года назад исполнилось 100 лет со дня рождения моего отца, украинского писателя Василя Кучера, участника обороны Одессы, Севастополя, Сталинграда, автора романов «Черноморцы» и «Голод», «Трудная любовь» и «Прощай, море», «Две жемчужные нити» и «Орлы воду пьют», « Кармелюк» и «Мы не спим на розах». Его юбилей широко отметили на Житомирщине,  в школе, носящей его имя в нашем родном селе Ставище, где отец провёл свои детские и юношеские годы. А через неделю торжества прошли в селе Любимовке, где он родился. В этом селе был открыт музей Василя Кучера. Благодаря стараниям прекрасной души человека Ходаковской Ольги Алексеевны, преподавателя украинского языка и литературы в сельской школе собраны драгоценные экспонаты, представлены письма отца, его книги, рукописи, свидетельства тех, кто был с ним дружен, многочисленные читательские отклики, сочинения старшеклассников. А ещё через неделю делегации двух районов, Попельнянского и Андрушевского, житомирские писатели, потомки Василя Кучера,  его сестра Тамара Степановна, его дочери Марьяна и Татьяна, его внуки,  встретились на его могиле в Киеве. Речь шла, конечно же, о той героической эпохе, в которой он жил и творил, уйдя из жизни в 1967 году ещё совсем молодым, пятидесятипятилетним, о том братстве народов, которое воочию и воистину определяло нашу жизнь. «Чувство семьи единой», это крылатое выражение Павла Тычины звучало в душе каждого из нас, ибо находило весомое подтверждение во взаимоотношениях людей, семей, народов, их  культур, литератур, во всей нашей многовековой истории. Этот светлый праздник долго жил в душе, согревал теплом и благодарностью  за то добро и память, которую подарили нашей семье земляки моего отца.

 

...Нынче 100-летний юбилей моего второго отца, русского писателя Бориса Зубавина, моего свёкра, тоже фронтовика, сражавшегося на Калининском фронте, принимавшего участие во взятии Кенигсберга, автора рассказов и повестей о людях войны, о судьбах тех, кто поднимал страну в послевоенные годы, первого главного редактора журнала «Наш современник», преподавателя  Литературного института имени Максима Горького, председателя творческого объединения прозаиков Московской писательской организации.

Когда отмечалось 80-летие со дня рождения Бориса Михайловича, редколлегия журнала «Наш современник» опубликовала приветствие, в котором говорилось:

У людей, вернувшихся с войны, своя, присущая именно им, смотревшим в лицо смерти, психология; они по-особенному, как-то нежно и трепетно любят жизнь. Они особенно остро чувствуют ее негромкие, тихие радости, не видят никакой трагедии в неустроенности быта. Жизнь, буднично простая, видится и слышится им во всем многообразии тонов и полутонов, красок  и звуков, которые, может быть, и они не различали бы и не слышали, если бы не побывали в испепеляюще огненном горниле страшной войны...

Борис Михайлович Зубавин, прошедший Великую Отечественную войну от начала до конца, носил в душе именно такое светлое чувство любви к жизни. И в своей прозе, пронизанной немолкнущим эхом войны, выношенной в госпиталях, где залечивались окопные раны, он выразил это чувство правдиво и впечатляюще.

За почти четыре десятилетия, отданных литературному труду, он написал много хороших повестей и рассказов; они и сегодня живут в его книгах "За Рогожской заставой", "Сталинградский плес", "От рассвета до полудня", "Про нашего друга", "Подмосковные вечера» и других.

Бывший рабочий паренек с завода "Серп и молот", потом пограничник, ротный командир в годы Великой Отечественной, корреспондент "Огонька", Борис Зубавин в течение 10 лет возглавлял сначала литературный альманах, а потом выросший из этого альманаха журнал "Наш современник". В годы его редакторства выходили к читателю со своими первыми произведениями многие ныне широко известные писатели России: Василий Белов и Евгений Носов, Владимир Солоухин и Михаил Лобанов, Сергей Никитин и Анатолий Знаменский, Олег Михайлов и Виктор Астафьев. И у каждого из них осталось в душе чувство сердечной признательности редактору, открывшему им дорогу в большую литературу.

Добрый след в жизни и сердцах людских оставил этот незаурядный, сильный человек. Вечная ему память.

 
Тогда, двадцать лет назад, ещё были живы Юрий Гончаров, Анатолий Знаменский, Николай Доризо, Сергей Сартаков, Ирина Стрелкова, Виктор Тельпугов, Михаил Шевченко и многие-многие добрые люди, в жизни которых Зубавин оставил не менее добрый след,  светлую память. Их воспоминания  прозвучали на вечере в Союзе писателей России. Из Курска  прислал свои воспоминания Евгений Иванович Носов, с которыми хотелось бы ознакомить читателя.

«Борис Зубавин… Произнес  это имя, и как-то само  собой   затеплело на душе. От этого ее степления  показалось, что и день не такой уж серый и слякотный, и невзгоды тоже не столь уж тягостны. Есть такие люди, даже имена которых излучают светлую энергию, живительные  импульсы  добра.

Бориса Зубавина я знал больше 30 лет. В 1962 году я учился на ВЛК, а он вел у нас прозаический семинар. Для провинциальных литераторов, каковыми все мы были, все составляло  неизгладимое  впечатление: и сама Москва, и ее писательский мир. Борис Михайлович, в сущности, оказался первым столичным писателем, с которым мы встретились, и потом близко общались в течение  почти   двух лет. Правда, перед его приходом в нашей группе вел семинар некоторое время Виктор Борисович Шкловский, Человек он яркий, эксцентричный. Интересно говорил о литературе, но всегда держал некоторое расстояние между   собой и аудиторией. Он не старался узнать каждого из нас, выявить индивидуальные  особенности. И говорил о литературе  как-то поверх наших голов, в некоторой абстрактной дали, заметно любуясь, собой, своей эстрадной броскостью, при этом лениво ловя в наших глазах восторги. Потом Шкловский внезапно исчез, не попрощавшись с нами.  Некоторое время занятий не было.

И вот однажды мы толпились в холле перед классом на 10-минутной перемене.  В нашу шумную толпу как-то  незаметно пробрался невысокий плотный человек с густой шапкой седых волос и короткими жесткими усами, спросил сигарету, прикурил и тут же включился в наши байки. Рассказал что-то свое из фронтового фольклора, мы дружно хохотали,  как-то сразу впустили этого человека в свой круг, а тот, взглянув на часы, сказал: «Пошли, ребятки, в класс, договорим. Я буду вести у вас». Это был Борис Михайлович Зубавин. B классе еще нашлось время продолжить тот коридорный треп, который Борис Михайлович и не собирался прекращать„ а только спросил: а вы читали в «Новом мире»? Конечно, «Новый мир», Твардовского мы читали до последней строки и тут же принялись говорить о какой-то повести, еще пуще загалдели, выражая свое мнение, вовсе не заметив, что так начался наш новый творческий семинар по современной прозе. К концу часа на вопрос Зубавина, кто хочет обсуждаться, поднялся лес рук.

При Шкловском обсуждаться хотели немногие, да и сам Виктор Борисович не очень проявлял к этому интерес. Конечно, слушать изысканные сентенции о  литературе,  о ее гамбургском счете было интересно и полезно, но нас, провинциалов, досель варившихся в собственном соку, куда больше интересовал современный литературный процесс, что лично мы умели и не умели  делать. И  мы дружно подняли руки, как-то сразу доверившись  Борису Михайловичу, поверив в его справедливый и нелицеприятный суд. И он действительно был таковым суровым и нелицеприятным, но таким, после которого никто не чувствовал себя ничтожеством, раздавленным и размазанным собственным руководителем.

Борис Михайлович предпочитал  судить  не сам, а с помощью самой же аудитории. Он судил и слушал наши жаркие споры и только изредка вставлял реплики: полегче-полегче, не перебирай, истина от крика рушится как дорогое стекло, вы со словом работаете, это тонкий цех.

Вообще-то Борис Михайлович не любил  выказывать себя, чем-либо выделяться в аудитории, но даже за его сдержанностью, молчаливостью, скупостью на излишние слова чувствовался огромный литературный опыт, обширные знания, какая-то надежная основательность во всем — и в самом слове,  предельно точном, и в его располагающем облике, в умном и добром взгляде, в каждом непроизвольном жесте. К нему неодолимо тянуло, хотелось поделиться самым сокровенным и просто помолчать, и просто быть  рядом... На фронте я знал таких командиров. У них, как правило, меньше, чем у других, погибали бойцы. Борис Михайлович всегда выслушивал бойца-семинариста, выслушивал его душевную смуту, а при случае и трояк  давал до стипендии, как правило, без отдачи и постоять мог за его творчество перед издателем и редактором. Был у меня такой случай. Понес в журнал «Москва» несколько своих рассказов, уже обсужденных на семинаре, среди них «Мост», «Алим едет на Кавказ» (о мальчишке-чеченце, родившемся на чужбине). Ответа нет и нет,. И  вот получаю полчетверти листа: полный отказ, а внизу высокомерная приписка: надо больше читать классику. Было ясно,  что ответили мне стандартной отпиской, заготовкой для самотечной литературы. Писал, очевидно, кто-то из студентов Литинститута, подзарабатывал на ответах. Я показал ответ Б.М.  Toт  прочитал, выразительно крякнул и молча стал крутить телефон.  Как  оказалось, говорил с Евгением Поповкиным, тогдашним главным редактором «Москвы». «Слушай, — говорил он в трубку, — ты не читал такие-то рассказы?» Ему,  очевидно, ответили, что нет, и, очевидно, спросили,  где их надо было прочитать, в каком журнале. «Да в твоем, в твоей редакции. Да если ты не хочешь в своем, то читай в моем», — ответил Б.М,  положил трубку, а мне сказал: «Завтра же принеси на Софийку, в «Наш современник».

Так что в большую литературу крещён  я  Борисом Михайловичем Зубавиным, человеком света и добра».

   

 
Борис Михайлович действительно был добрейшим, широкой души человеком, всегда оставался честным и прямым, о таких людях говорят настоящий человек. С моим отцом они были в большой и, я бы сказала, нежной дружбе. За плечами у каждого стояла война, работа в лучшем тогда, в послевоенное время, журнале «Огонёк». Отец был собкором по Украине, Борис Михайлович - спецкором журнала. Объединяло их, конечно же, и творчество, литературный мир. Объединили их и мы, их дети, а потом и внуки. Удивительно было видеть, как их тянет друг к другу.  На встречу Нового года в Москве, а это стало традицией, Василь начинал собираться  в начале декабря. Он выискивал какие-то особенные вещицы, рукодельные работы украинских мастеров, сорочки-вышиванки, которые он называл гуцулками, и которые и сам очень любил, поручая моей маме готовить гостинцы иного рода. А в Москве Борис подгонял всех нас с подготовительными работами, придумывал массу затей, ведь приедут сваты. Радость встречи со сватами надо было разделить и с московскими друзьями. В доме (а жили мы все за городом в тесноте, но не в обиде, потому что души людские обуревали светлые чувства) царствовала атмосфера братства, разудалого веселья, юмора и, конечно же, песни, и русской, и украинской. У Бориса Михайловича и у моей мамы были очень сильные и красивые голоса, да голосистыми были и многие гости. Эту же потребность в общении отцы мои испытывали и тогда, когда, уединившись в кабинете, под рюмочку читали вслух своих любимых Чехова и Лескова, и в летнюю пору, договариваясь о совместных поездках в дома творчества, то в Коктебель, то в Гагры, то в Дубулты.  А когда Зубавины стали собираться в Киев на 50-летний юбилей моего отца, Борис Михайлович настоял взять с собой трёхлетнего внука Мишку, отметая все уговоры, что малыш будет помехой,  мотивируя это тем, что отсутствие первого внука на торжествах оскорбит его деда Василя. Мой отец действительно очень любил Мишку, хотя рядом с ним рос и второй его внук Костя, тоже любимый.

Оба мои отца не умели кривить душой, не выслуживались, обладая внутренним достоинством. Внешне они были шутниками, балагурами, казалось, что живут они легко и просто, но кто знал их близко, видели, какую мучительную порой работу проводят их души, как сложно иногда им было принимать те или иные решения.

В 1963 году  Борис Михайлович получил строгий выговор от Бюро ЦК КПСС по РСФСР за публикацию в тогда ещё альманахе «Наш современник» повести малоизвестного писателя Петра Ребрина «Головырино, Головырино», рассказавшего «лишнюю»правду о русской деревне. Вскоре автор этой повести был принят в Союз писателей за приверженность правдивому отображению народной жизни. Борису Михайловичу несколько раз предлагали написать заявление с просьбой о снятии выговора. Вступивший в партию в трагическом 1942 году, он твёрдо отвечал: «А я выговор за правду не просил. Почему должен просить о снятии его?» Никакого заявления никуда не написал. Кстати, тем же постановлением альманах был преобразован в журнал, но объём его был сокращён наполовину, до десяти учётно-издательских листов.

С  моим отцом тоже случилась похожая история. Ответственный работник ЦК Компартии Украины, ознакомившись с одним из последних романов отца, обвинил автора в подрыве социалистических устоев общества. Мама, тоже фронтовичка, участница Сталинградской битвы, человек неробкого десятка,  всё же запаниковала, стала просить отца написать письмо в высокую инстанцию. На что тот ответил: «Не волнуйся, правда всё равно дорогу найдёт». Правда, действительно, дорогу нашла.  Все  романы отца вышли и на Украине, и в переводе на русский язык в Москве, в лучших издательствах нашей советской социалистической Отчизны: «Художественной литературе», «Советском писателе», «Воениздате».

Обострённое чувство  собственного достоинства  проявлялось в самых разных жизненных ситуациях. Мать Бориса Михайловича перед смертью попросила, чтобы её отпели в храме. А это было в  1961 году, когда при Хрущёве церковь подвергалась  страшным  гонениям. После похорон наша соседка принялась распекать  свёкра, как он, коммунист, посмел отпевать мать. Борис Михайлович ответил ей, что такова была последняя воля матери. «Да она же не узнала бы, - не унималась соседка, - а вам по партийной линии будет неприятность». – «С совестью не поспоришь»,- спокойно ответил ей  Зубавин. Муж  той самой соседки, кандидат исторических наук,  как один из соавторов одного из томов «Истории Великой Отечественной войны», подарил этот том  Зубавину. Ознакомившись с ним, Борис  Михайлович возмутился донельзя: имя  Верховного Главнокомандующего Сталина вообще отсутствовало, зато роль Хрущёва значительно преувеличивалась. В разговоре с соседом Борис Михайлович попытался вежливо высказать ему своё мнение: ты же, мол, сам воевал, как  можно так перевирать историю. Сосед  ему: понимаешь, обстоятельства  требуют этого, не мог же я отказаться от участия в таком престижном издании. «А я бы,  наверное, отказался. По  мне фальсификатором истории быть позорно. Как детям и внукам в глаза смотреть?»,- ответ Зубавина был однозначным.

В семье Зубавиных я чувствовала себя не снохой, а родной любимой дочерью, доней, как звал меня на украинский лад Борис Михайлович, услышав,  что так зовёт меня отец. И отвечала такой же любовью и уважением. Когда Василь Кучер умер, Зубавины окружили мою маму так необходимыми ей теплом, тактом, вниманием, заботой.

С тех пор прошло много лет. За эти годы у Зубавина и Кучера родилось большое потомство: внуки, правнуки, праправнуки. Каждый из них ощущает себя представителем своего славного рода, своей большой и дружной семьи, у каждого из них течёт по жилам кровь одного цвета с цветом красного знамени, которое советские воины-победители водрузили над рейхстагом. Они знают, что в Великой Победе есть доля и моих отцов,  украинского Василя Кучера и русского Бориса Зубавина, чей рассказ «Спас-на-Нерли» предлагаем читателям.

 

 
Борис ЗУБАВИН

СПАС-НА-НЕРЛИ

С тех пор прошло больше семи лет, а я все еще с благоговением и немеркнущей  радостью вспоминаю эту нашу поездку, как нам прекрасно было, и мне все отчетливее и яснее кажется, будто я тогда нашел что-то необыкновенное, очень для меня важное, только сразу не сумел определить, что же это такое, и теперь, вспоминая, жалею и ругаю себя, что беспечно упустил это свое счастливое открытие.

Нас было четверо. Прежде всего, Вася, шофер, курносый, разбитной парень. Он решительно все знал и обо всем имел свое непреклонное мнение. Обычно мнение его совершенно расходилось с истиной. Мне кажется, что на земле он существует только для того, чтобы к кому-нибудь придраться и затеять спор. Он мог спорить по любому поводу, с кем угодно и всегда считал себя правым.

Сзади Васи сидел студент-медик Володя, малый с оттопыренными ушами и добрейшей улыбкой, целыми днями безоблачно сиявшей на его круглом большеротом лице.

Рядом с Володей, которого мы почтительно звали доктором, положив нога на ногу, откинувшись на спинку сиденья, полулежал известный поэт Виктор Васильевич, изящный, элегантный, по-журавлиному длинноногий тощий добряк. Во время разговора он вдруг начинал таращить и без того огромные карие глаза и оттопыривать нижнюю губу. Это всегда придавало его словам особенно таинственную значи-тельность и совершенно гипнотизировало и обезоруживало собеседников. Одет он был отличным манером: в клетчатую рубашку и голубовато-серый комбинезон с множеством карманов и никелированных заклепок, а на шее его была повязана веселая девичья косынка. Виктор Васильевич, щеголь и оригинал, был похож не то на аргентинского гаучо, не то на мексиканского ковбоя, не то на кинооператора со студии «Мосфильм».

 

Моё место было рядом с Васей. Вероятно поэтому, мне чаще других спутников приходилось ввязываться в совершенно бессмысленные, бестолковые споры с ним.

У всех нас были строго разграниченные и четко обозначенные обязанности. Вася вел, мыл, чистил, заправлял бензином, маслом и водой машину. Мы с Виктором Васильевичем собирали для статьи цифры, факты и примеры по народному образованию и трудоустройству парней и девушек, окончивших школы. Нас интересовало, куда они направляются из деревень, сел, маленьких городков, заводских поселков и как им помогают устраиваться на работу всякие государственные и общественные организации. Мы беседовали с комсомольскими работниками и профсоюзными деятелями, учителями, сотрудниками роно, гороно и местных газет. У Володи были особые обязанности — он делал мне уколы. Ради этого мы и взяли его с собой, бездельничавшего во время каникул. Теперь уж и не помню, что было тогда прописано мне врачом. Какие-то витамины, что ли, бог с ними.

В учреждения за примерами и фактами, как в лес по грибы, мы обычно являлись всей компанией. Ни Вася, ни доктор ни за что не хотели отпускать нас одних. Доктор был безобиден. Он лишь улыбался во весь рот и долго, усердно, от всего своего щедрого сердца дружески тряс всем руки. А за Васей нужен был глаз. Пока мы с Виктором Васильевичем задавали вопросы и записывали ответы в свои блокноты, Ва-сю так и подмывало затеять спор с каким-нибудь секретарем комсомола или руководителем роно. Я прекрасно понимал его состояние: ерзая от нетерпения на стуле, он косился на них с тем же пренебрежением, с той же снисходительностью, как и на меня во время наших переездов с места на место. Мы выехали из Москвы теплым солнечным утром в середине августа, и, когда миновали Измайловский парк, а справа от нас уже замаячили дружно дымящиеся трубы реутовских фабрик, Виктор Васильевич задумчиво и небрежно сказал:

— «Зелёный ящик с четырьмя жуликами скачками понесся по дымной дороге...»

Доктор, читавший «Золотого теленка» раз десять, радостно заржал, а Вася, совершенно не читавший этого романа, величественно покосился на меня и презрительно, криво ух-мыльнулся, как бы говоря этим, что он и не такое мог бы отчубучить, да только молчит до поры до времени, так как пока считает ниже своего достоинства связываться с нами.

И тут же было решено, что Вася превратится в Адама Козлевича, доктор — в Шуру Балаганова, я — в командора пробега, коим был великий комбинатор, а Виктору Васильевичу придется довольствоваться ролью Паниковского, прислуги за все.

— «Вы жалкий, ничтожный человею>,— отозвался на это Виктор Васильевич.

Даже не обернувшись, я понял, что он вьтаращил глаза и оттопырил губу. Фраза от этого приобрела даже более убийственный сарказм, чем у самого Паниковского.

С этой минуты вся наша поездка стала веселой и беспечной. И не здесь ли, в виду реутовских фабрик, началось для меня то необыкновенное, значительное и счастливое, что до сих пор тревожит, радует и волнует душу и не дает мне

покоя?

Нет, не здесь, не отсюда. Но если не здесь, то при каких обстоятельствах? Ведь это же было. я почувствовал себя навек обрадованным, осчастливленным и окрыленным!

Не в Иванове ли?

Мы приехали в Иваново потные, усталые и пропыленные. Сняли в гостинице большой, на восемь коек, номер и, чуть ли не повизгивая от голодного нетерпения, побежали в ресторан. Там разом опорожнили огромные чашки с мясным бульоном и проглотили по здоровенному пирогу. Пироги назывались московскими. И по сей день, как под присягой, утверждаю: в Москве таких пирогов нет. Даже в первом гастрономе на улице Горького. Они теплы, воздушны, плотно набиты мясом и яйцами. Наевшись до отвала, мы едва добрели до своего номера и враз заснули блаженным сном праведников.

А потом было вот что.

Я проснулся от невыносимой жары. Солнце палило в окна, которые почему-то нельзя было открыть. Помнится, у них даже не было форточек.

За длинным артельским столом, стоявшим посреди комнаты, играли в подкидного Вася и доктор. Это очень опьтные и коварные соперники. Они брались за карты при любом удобном случае, и к приезду в Иваново счет у них был, помнится, 658 на 475. Накануне, между прочим, выяснилось, что в колоде неизвестно с каких времен, может быть даже с самой Москвы, не хватает восьми карт. Однако это ошеломляющее для всех игроков открытие, сделанное Виктором Васильевичем (он иногда подсаживался к игрокам), ничуть не смутило и не огорчило наших отчаянных картежников.

Не успел я отереть вспотевшее лицо и как следует очухаться от сладкого послеобеденного сна, как дверь нашей комнаты распахнулась и порог перешагнул встревоженный и озабоченный человек с портфелем в руке. Большие очки криво сидели на его тонком красненьком носике. Он напоминал взъерошенного воробья. Потом я узнал, что это был местный литературно-издательский деятель. Он поспешил к Виктору Васильевичу с визитом, но был ужасно шокирован тем, что тот поселился не в «люксе», а в общежитии, как самый отпетый бедняк — командировочный коечник.

То, что предстало взору деятеля, когда он по-хозяйски, без стука (в «люкс» бы он постучался, каналья) влетел к нам, встревожило и смутило его.

А взору его предстало черт знает что.

Посреди комнаты азартно шлепают по столу картами, хохоча и ругаясь при этом, два здоровенных подозрительных парня в грязных майках, третий, не менее подозрительный, всклокоченный и замызганный тип, сидит на койке, вытира-ясь полотенцем, а милый, прелестный Виктор Васильевич лежит на постели, просунув длинные тощие ноги меж ее тюремными прутьями, и кротко взирает в потолок. Виктор Васильевич имел честь только что проснуться и открыть свои карие очи.

Наш гость до того был ошарашен видом, окружавшим Виктора Васильевича, что даже забыл поздороваться.

— Виктор Васильевич! — с ходу гневно вскричал он, шлепнув портфелем по ляжке.— Как вы очутились тут, почему? — Брезгливо морщась, он оглядел нас.

— Да так уж получилось,— флегматично отозвался Виктор Васильевич, даже не повернув к нему лица.

— Нет, нет, нет! — озабоченно вскричал наш гость.— Я сейчас же устрою вам «люкс». Вы сейчас же перейдете на четвертый этаж.

Тем временем я окончательно проснулся и начал с любопытством рассматривать непрошеного посетителя. Его бесцеремонность и то высокомерие, с каким он оглядел моих веселых, беспечно резвящихся за столом парней, разозлили меня...

И я решительно заявил ему:

— Нет, дорогой гражданин, так дело не пойдет.

— Что значит не пойдет? — рассвирепел гость.— Ты знаешь, кто это?

Он подобострастно указал глазами на Виктора Васильевича.

— Кто он, нам наплевать, понял? — сказал я.— А если ты хочешь поселить эту коломенскую версту в «люксе», то сперва внеси за него должок.

— То есть как? — опешил гость.

— А так. Ввалился ночью пьяный, маму не вяжет, без копейки денег. Было? — обратился я к Виктору Васильевичу: Тот покосился на меня и печально покивал головой. — Мы за него койку оплатили, пожалели человека, а он в карты уселся играть, в «сику». Умеешь играть в «сику»?— спросил я у деятеля, хотя сам не имел никакого понятия об этой игре.

— Н-нет,— растерянно сказал он.

— Научим,— убежденно пообещал я.— А за него давай выкуп и можешь тащить его хоть на крышу. Иначе дело не пойдет. Проигрыш надо платить, таков закон тайги.

— Сколько же? — робко спросил гость.

Всю спесь с него как рукой сняло.

— Шестьсот рублей,— назвал я первую попавшуюся на ум цифру.

Он робко спросил:

— Это правда, Виктор Васильевич?

— Правда,— вздохнул Виктор Васильевич, глядя в потолок.— Ничего не поделаешь. Бывает и хуже.

— Как же вы, Виктор Васильевич? — чуть не плача от огорчения, пролепетал гость.— И вам действительно нечем расплатиться с этими?..— Он даже задохнулся от гнева.

— Нечем, — Виктор Васильевич многозначительно и обиженно оттопырил губу.— Они даже в уборную не выпускают,— печально пожаловался он.

— Но это бесчеловечно,— скороговоркой забормотал гость. — Мы сейчас выпишем вам аванс. В конце концов, я могу поручиться...

Он не договорил. Он вдруг поперхнулся и даже чирикнул по-воробьиному. В глазах его отобразился дикий ужас. Мне показалось, что шляпа шевельнулась в это мгновение на его голове.

Он окаменел.

Он увидел на столе металлическую ванночку, а в ней шприц и иглы. Доктор после обеда делал мне укол.

Надо сказать, что накануне нашего приезда в Иваново по городу пошел гулять слух, будто на улицах появился таинственный злодей, который колет шприцем встречных женщин, и несчастные тут же падают замертво. Об этих ужасах нам рассказала официантка, подававшая бульон с московскими пирожками.

Не думаю, что наш гость мог поверить в эту чепуху, но надо войти в его положение: азартная картежная игра, странно-подозрительные личности держат несчастного ВиктораВасильевича в заложниках, и, наконец, самое ужасное – шприц. Tyr и не такому поверишь.

Гость наш долго, минуты три, не мог оторвать от ванночки полного ужаса взгляда. Один бог, наверное, знает, что за это время пронеслось в его бедной голове.

Но вот он наконец пришел в себя, храбро прокашлялся и как-то шкодливо, с нетерпением засуетился и заплясал возле порога.

— Так вы, Виктор Васильевич, значит, будете там в четыре часа? — вдруг ни с того ни с сего пробормотал он, напустив на лицо такое выражение, будто ничего подозрительного не заметил и ему совершенно наплевать, кто мы такие.

— Да, конечно, я буду,— отозвался Виктор Васильевич.

— Значит, мы там встретимся! — слишком радостно и поспешно воскликнул гость и быстрее лани скакнул за порог, с треском захлопнув за собой дверь.

— Вот как! — засмеялся Виктор Васильевич, выдергивая ноги из коечной решетки.

Часа полтора спустя мы зашли в редакцию областной газеты, рассказали журналистам о случившемся в гостинице, а они уже слышали об этом и добавили: деятель, выскочив из нашей комнаты, помчался к дежурному администратору, узнал, кто мы такие, и свирепо на нас обозлился.

Вот что произошло с нами в Иванове. Нет, это не то, совсем не то, что нужно мне теперь непременно вспомнить и прояснить для себя.

Но, может быть, все случилось во Владимире? День во Владимире прошел прозаически просто. Встречались с журналистами, бывали (вчетвером, разумеется) у секретаря обкома комсомола, побывали в заводском профсоюзном комитете тракторного завода. Вот и все. А рано утром уехали в Суздаль.

Ах, Суздаль! Чудный город Суздаль! Мы провели в нем двое суток. Наша «Антилопа-Гну» стояла под навесом на навозной подстилке мощенного булыжником и поросшего травой гостиничного двора, уткнувшись радиатором в обгрызенную лошадями кормушку. А мы спали на таких крутых, бог знает чем начиненных дирижаблеобразных матрацах, что я раз двадцать просыпался, боясь скатиться на пол.

В первый же день мы досьгга нагулялись по городу, восхищаясь старинными церквами и колокольнями, и попали, наконец, на мост через речку Каменку. Под мостом, сняв рубашки и закатав штаны выше колен, бродили по теплой, чистой, тихо текущей воде мальчишки. Они смело совали под береговые обрывы загорелые ловкие руки и вытаскивали оттуда раков.

Увидев, как эти пучеглазые зеленые подводные жители, устрашающе шевеля клешнями и усами, то поджимающие, то расправляющие на манер голубей свои хвосты, смачно шлепаются в ведерки и корзины, я чуть не перевалился через перила моста.

Я могу съесть их бессчетное количество — двадцать, тридцать, пятьдесят, сто, варенных в пиве с укропом и петрушкой, черт знает в чем еще и с чем и даже просто в подсоленной воде. К сожалению, я не знал, что в удивительном, зачарованном городе Суздале раков ловят только для кур. Взрослое мужское население Суздаля относится к ракам также брезгливо, как, скажем, к крысам или жабам.

— Эй, ребята! — крикнул я.— Продайте раков.

Не успели мы и глазом моргнуть, а уж расторопный парнишка стукает ведерком по дощатому настилу моста возле ног Виктора Васильевича и восхищенно взирает на его великолепное щегольское одеяние. Радужный платок на шее, карманы и заклепки комбинезона пленяют парнишку.

А Виктор Васильевич, брезгливо сморщась, заглядывает в шуршащее ведерко. Он органически не переносит раков, ни живых, ни вареных, и поэтому смутно, неопределенно, однако с достоинством произносит:

— Да, конечно.

К этим неопределенным выражениям вроде: «Да, этого следовало ожидать», «Да, бесспорно», «Это же великолепно» или просто «Да, да», он прибегает всякий раз, когда ему нужно выкроить время, чтобы собраться с мыслями и потом с блеском и остроумием наповал поразить противника. Обращается он к этим фразам и тогда, когда хочет поскорее отделаться от неугодного и бестактного собеседника. В данном случае неугодным и бестактным оказался белобрысый суздальский мальчишка, сунувший к его ногам ведерко, шумящее раками, и преданно уставившийся в его праведные карие очи.

Доктор с Васей тоже оказались плохими ракоедами. Пососав пару-другую клешней, поцарапав ими губы, они с легким сердцем махнули рукой на эту унылую, по их мнению, трапезу. Мне пришлось отдуваться за всех. Я до того наелся, что даже захмелел и, как тот михалковский заяц, отвалившись от стола, сказал:

— Пошли спать.

А потом настало чудное воскресное утро, и мы с Виктором Васильевичем (ребята наши еще спали) пошли на базар.

Он был великолепен, этот суздальский базар. Он встретил нас радостным, бойким гомоном человеческих голосов, ошалелым визгом поросят, гоготом гусей, лошадиным ржанием, он крепко пах здоровым потом разопревших в толкотне девок и баб, конским пометом, свежим сеном, скороспелыми яблоками, бензином и деггем, по его булыжнику было удовольствие продираться сквозь шевелящуюся, гомонящую, неистово торгующуюся из-за каждой копейки, добродушно хохочущую, празднично разодетую толпу. Я тоже почувствовал себя разбитным, ловким мужичком, и тоже толкал плечами встречных и поперечных, и тоже не извинялся. Ах, сколько радости и удовольствия принесло мне это утро!  Не здесь ли привиделось мне то счастье?

Мы тоже купили, кажется, десяток гусиных яиц, и, когда выбрались с базара, Виктор Васильевич спросил:

— Слушай-ка, а ты не помнишь ли, что купил Остап Бендер Шуре Балаганову?

— Не помню.

— Ковбойку,— Виктор Васильевич, вытаращив глаза, многозначительно поднял торчком указательный палец.— Давай и мы последуем благородному примеру великого комбинатора и купим ковбойку нашему замызгавшемуся доктору.

Но ковбойки нужного размера в суздальских торговых рядах не оказалось. Взамен ее мы купили свирель. Она была сделана из пластмассы и, очевидно, поэтому вместо нежных, чарующих душу и услаждающих слух звуков издавала душераздирающий разбойничий свист. Доктор испробовал ее и радостно заржал, а мы пали духом. Мы тут же с унынием поняли, что совершили непоправимую глупость, купив эту визгливую химическую палку и вручив ее доктору.

Он пользовался нашим элегантным подарком чаще всего тогда, когда мы этого не ожидали. Ему нравилось заставать своих благодетелей врасплох. Вот катится наш автомобиль по безлюдному пыльному проселку, дремлет разморенный полуденным зноем Виктор Васильевич, клонится к двери и моя ошалелая голова. Ничто, кроме монотонного шума мотора, не нарушает проселочной тишины, как вдруг раздается такой отчаянный свист, что даже Вася подскакивает с перепугу и машина несколько раз виляет из стороны в сторону. Что делается в то мгновение со мной и Виктором Васильевичем! Мы тут же, не сговариваясь, начинаем поспешно сосать валидол...

Купив яиц и свирель, мы не спеша пересекли площадь, лежащую между базаром и гостиницей. Впереди, как вельможа, вышагивал Виктор Васильевич, и из нагрудного кармана его прелестного комбинезона торчала голубая с белой невинной каемочкой сумасшедшая свирель. Я шел сзади, осторожно неся в кепке неизвестно с какой стати приобретенные моим изобретательным другом гусиные яйца.

Мы были как раз посреди площади, когда сзади нас раздался ликующий мальчишеский голос:

— Митька, гляди! Вот эти дураки раков-то едят!

— Какие? — с не меньшей радостью заорал Митька. Каждому, конечно, охота посмотреть на диковинных людей.

— Да вот, иностранец этот!

 

За нами увязывается толпа мальчишек. Они забегают вперед и с любопытством разглядывают Виктора Васильевича. На меня они не обращают никакого внимания.

Надо отдать должное уважение твердости духа и аристократической выдержке моего приятеля, коими он встретил незаслуженные оскорбления. Он и шага не прибавил. Он шествовал, высоко, гордо подняв голову, и вид имел такой, будто улюлюканье мальчишек совсем не относится к нему.

Пропуская меня в калитку гостиничного двора, он сказал как ни в чем не бывало:

— А после обеда поедем ловить рыбу.

Это была коварная, жестокая месть. Кто-кто, а он-то знал, что к рыбной ловле я отношусь с тем же отвращением, с каким он вчера взирал на раков.

— Куда? — робко спросил я.

— На Нерль.

Я попробовал защищаться:

— Лучше я здесь останусь.

— Что ты! — сверху вниз поглядев на меня, воскликнул он. — Это невозможно. — И вытаращил свои библейские глаза.— Как же так! Быть в Суздале и не видеть Спаса-на-Нерли. Это же архитектурное чудо. Я тебе скажу по секрету: ни один собор не может равняться с ним по красоте. Это великолепно! Нет, нет, ты должен поехать непременно, что ты!

— Но ты же знаешь, что я не люблю сидеть с удочкой.

— И прелестно! — Он как бы ждал этого моего убедительного аргумента. — Ты будешь любоваться храмом.

     -- Сколько же часов я должен любоваться им? — подозрительно и довольно уныло спросил я.

— Хоть всю жизнь,— великодушно разрешил он. Мне все-таки не хотелось ехать на рыбную ловлю. Я робко сказал:

— Вы поезжайте, а я за это время поговорю с директором школы. В конце концов надо помнить о цели нашей поездки. Не одни раки и соборы...

— А с ним мы поговорим в понедельник. Сегодня у него будут гости.

 

Я до сих пор теряюсь перед убийственной логикой Виктора Васильевича. Она всякий раз сшибает меня наповал. Как я не сообразил, что в воскресенье к директору школы могут прийти гости. И будет очень неприлично, если я в это время заявлюсь к нему со своими вопросами.

— Ну, ладно, черт с вами, — покорно вздохнул я.— Поехали любоваться на этот изумительный храм.

Храм был в самом деле красив. Он стоял на краю деревни, над крутым спуском к заливному лугу и к мосту через Нерль. Им можно было любоваться бесконечно, тем более оттуда, где ребята, руководимые Виктором Васильевичем, дружно принялись удить рыбу. Я лежал на берегу, и мне все чудилось, что вот-вот он оторвется, откинется от земли и унесется ввысь. Он очень был легок и стремителен, словно современная ракета.

А время клонилось к вечеру, и от храма, ветел и деревенских изб легли на землю длинные тени. Сильнее запахло скошенной травой и прибрежной тиной. На луг выгнали стадо, оно разбрелось, а к нам, волоча за собой кнут, подошел пастух, молодой румяный парень. Он постоял над обрывом, поглядел на рыболовов и очень как-то уж по-приятельски прилег возле меня.

Разговорились. Он окончил семилетку, доволен своей должностью и из деревни уезжать никуда не собирается.

— Пастух у нас теперь в большом почете, — с достоинством сказал он. — Мне колхоз выплачивает, не стану врать, столько же, сколько механизаторам.

Возле меня лежал большой, умный, красивый парень, вытаскивал из-за пазухи огурцы и с хрустом, с огромным наслаждением ел их.

И тут мне стало не по себе. Было невозможно смотреть, как смачно он грызет их. Стыдливо, нищенски глядя на него, я сглотнул предательски наполнившую рот слюну. Я понимал, что надо отвернуться, сделать вид, что огурцы эти нисколько меня не интересуют, и тем не менее смотрел прямо в рот парню.

 

Он перехватил мой стыдливый, затравленный взгляд, сразу понял, в чем дело, вытащил из-за пазухи большой огурец, небрежно вытер его о рукав рубашки и великодушно протянул мне со словами:

— На-ко, не хошь ли?

— Спасибо, — с трудом усмиряя радостное ликование в душе, сказал я.

Это меня погубило. Парень понял мою вежливость   иначе и опять же великодушно сказал:

— Ну-к что ж, — и сунул огурец обратно за пазуху.

И тут у меня сразу весь голод прошел, стало веселее, и я уже совсем без жадности смотрел, как этот добрый малый грызет белыми крупными зубами свои бесчисленные огурцы.

А тут смотали удочки и рыболовы. Они ничего не поймали. Доктор ухмылялся, Вася, глядя на реку, скептически кривил губы, а милый Виктор Васильевич, словно это не он уныло и бесцельно просидел над неподвижным поплавком несколько часов, улыбаясь, сказал пастуху:

—Здравствуйте, как поживаете? — И это у него получилось так радостно, будто он приезжал сюда только за тем, чтобы повидаться с парнем.

Зато злорадствовал я. Правда, я никак этого своего злорадства не выказал, только глянул в пустую банку из-под червей, наподдал ее ногой и сказал:

 — Поехали.

— Конечно. Это великолепно! — восхищенно подхватил Виктор Васильевич.

И мы поехали, и пастух, встав на ноги и грызя огурец, долго смотрел нам вслед, как мы виляли по лугу, объезжая болотины, потом выбрались на дорогу и покатили, подняв шлейф пыли, в гору, мимо храма, такого светлого, чистого и особенно стремительного в этот закатный час.

Мы уже были на равнине, на широкой, поросшей травой тихой деревенской улице, как вдруг зачихал и заглох мотор. Вася выскочил, откинул капот, стал что-то там, в моторе, «соображать», я тоже вылез из машины и тут увидел её.

 

Она шла мимо нас, легко, запросто держа на женственно покатом и в то же время мужественно сильном под тонкой ситцевой кофточкой плече коромысло с полными ведрами. На ее густых темно-русых волосах, расчесанных на пробор, едва держалась выгоревшая на солнце косынка, а ее большие синие глаза со счастливым выражением были устремлены далеко вперед. И так она была хороша, эта молодая, полногрудная, с крутыми бедрами, сильными точеными ногами, с безбрежной улыбкой на полных ярких губах женщина, что я чуть было не бросился поднимать оброненную с запотелого ведра в траву каплю воды.

Она прошла, величественно поклонилась мне, и я подумал о том, как много потерял бы, откажись от поездки сюда, на берег голубой  Нерли.

 Потом я увидел рядом с собой Виктора Васильевича. Он стоял, вытянув руки по швам довольно поблекшего за долгие странствия комбинезона, и отрешенно таращил свои очи ку-да-то за горизонт. Губы его шевелились.

— Что ты шепчешь? — спросил я.

Он долго не отвечал, словно не слышал вопроса. Потом строго сказал, обернувшись:

— Ты видел? Нет, ты ее видел? Это, знаешь ли, что? Это Россия прошла. — И он поднял вверх указательный палец.

Я и посейчас утверждаю, что именно в эту минуту, при виде этой русской красавицы в голове Виктора Васильевича начали рождаться строки:

Россия -
ясная роса,
косого ливня полоса
и запах медуниц от луга;
глаза ребенка,

сердце друга,
вечерних росстаней печаль...

Впрочем, он, наверное, будет отрицать это.

 Но вот Вася сделал свое дело, мотор заработал, мы уселись на свои места и покатили дальше. Доктор взвизгнул на свирели„ а Виктор Васильевич сказал мне:

— Слушай-ка, а ведь этот храм не Спаса, а Бориса и Глеба. Спаса вообще-то нет...
Я промолчал. Какое это, в сущности, теперь имело значение: суздальские соборы, ивановский деятель и другие дорожные истории, даже факты и примеры, которыми мы запаслись для своей статьи. Россия прошла! Только ради этого мгновения, чтобы только увидеть эту величавую, простую и гордую русскую красоту, можно было две недели трястись в машине по пыльным и знойным дорогам. Да, да, вот я и вспомнил — именно, чтобы увидеть это и стать богатым и осчастливленным на всю жизнь.

 
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную