8 марта - день рождения известного русского писателя Александра Цыганова! Редакция "Российского писателя" от души поздравляет своего постоянного автора. Желаем крепкого здоровья, удачи, благополучия и новых творческих замыслов!

Александр ЦЫГАНОВ (Вологда)

ДАЙ ТОЛЬКО СРОК

Цикл рассказов

 

Моя душа
Начало
Чайник
Приступ
Каптерка
Холод

МОЯ ДУША

Покуда жив – не перестану удивляться душе своей: откуда, из какого мироздания она, таинственная и неведомая, дающая удивительные силы жить и помогать другим?..

Мы все рождаемся добрыми. Но извечные пути-дороги уводят нас в неизвестность в поисках своей правды. И каким путем в назначенный часприблизится каждый живущий к последнему порогу, непредсказуемо: ведь правда – это как Солнце. А Солнце руками не закроешь…

Но за чем пойдешь, то, конечно, и найдешь, а если еще копнешь поглубже, значит и найдешь погуще. Вот так, нечаянно, неведанно, и оказался я с теми, кому надоела своя волюшка, белый свет. В колонии с осужденными по всем статьям уголовного кодекса, – где и проработал-прослужил без малого десять лет. А выбор этот, думаю, был предрешен встречей с Правдой Шукшина, завещанной нам, живущим: «Будь человеком!» И потом, если кто-то должен работать и т а м, то почему бы не я, – человек же не для себя родится.

А места эти, где довелось добровольно жить да трудиться, точная и надежная проверка на высшие человеческие качества. Иначе не назвать: ведь свой глазок – смотрок. Далекий поселок на вологодском глухом бездорожье, окруженный омертвело недвижимой, ржавой жидкостью, именуемой водой.

У иных, здесь живущих, что послабже, случалось, и изнутри от этого разрывало, а других, крепчее с натуры, порой так наружно перекраивало, что приезжающие сюда навестить, не сразу признавали своих близких. Вдобавок еще – повышенная влажность, что способна была запросто помутить любой рассудок, а на десятки километров – непроходимая тайга. От края до края, белого света не видно. И комары, – каких вряд ли кому доводилось от рождения знавать, у нас шутили: «Второй мотовоз на нижнем складе доедают».

И – ни библиотеки, ни радио, а клуб вообще сгорел. Почта в лучшем случае – раз в месяц; и, может быть, поэтому начальник почты, наловчившись узнавать новости из чужих писем и будучи уличенной в этом деле, не прекращала своего занятия, тем более что за погляд деньги не берутся. Да и сотрудников на работу в эти края отбирали в основном из тех, кому ставилось единственное условие: или здесь служишь или самого посадим.

А в самом поселке – территория, четко разграфленная, ограниченная и охраняемая, – колония. Из леса же, со всех сторон наглухо закрывшего поселок, не забывали заглянуть и представители его достойные, как то: рыси да волки, поблизости проживающие, а возле детского садика порявкивал и мишка. Но у здешних жителей привычка давно была второй натурой – и потом: у зверя тоже есть сердце… Да в довершение, пока был в отъезде, дом мой, комнатушка, по причинам невыясненным сгорела – вместе со всеми книгами и рукописями.

Но мудрая, терпеливая и мужественная Душа никогда не оставляла меня насовсем в одиночку, заодно еще одаряя священным пониманием того, что зачастую по обыкновенной лености недоступно простому смертному: кто малым доволен, тот у Бога не забыт.

И в успокаивающуюся душу тревожными ночами – лишь тогда и выпадало работать – светло и ясно спускались припоминания детства и юности, родных и близких, помогая постигать и осмысливать пережитое, переливаемое на чистый лист бумаги лучшей частью своей сердечной крови… И только тогда, в эти осиянные секунды любви ко всему сущему, родилось и стало сутью моей СОСТРАДАНИЕ, возбуждение которого, по определению Достоевского, является истинной тайной творчества…

Ну а работа моя – начальник отряда осужденных, или отрядник, как говорят все, кому не лень. И ответственен ты за полторы сотни судеб человеческих – день и ночь. И, может быть, настоящей, хоть и нечаянной радостью было лишь, когда в кабинет твой рабочий заходил осужденный, такой же человек божий, обшитый кожей, и было видно, что нет у него какого-то конкретного дела – вот зашел по душам поговорить. А ДУША – где бы суть человеческая ни пребывала: здесь или где-то там, – всюду всему мера…

В нелегкие минуты мне отчего-то часто приходят на память золотые слова русской поэзии, что, возможно, и не великое для кого-то дело, но для меня – великая помощь. И теперь – в эти исповедальные минуты – зрятся мне слова безвременно ушедшего талантливого поэта-земляка, Сергея Чухина, человека повышенной совестливости, которые, верится, равно касаются и всех нас: «Пиши, мой друг, как будто слово тебе последнее дано». Хочется добавить: и живи!

И душа моя вполне понимает это…

НАЧАЛО

В.И. Белову

Прямо с улицы сунулся в тесную зоновскую дежурку и стою, как последний дурак. Только что большеголовый помощник начальника колонии наказал разобраться в шизо с зеком по фамилии Карташов. А я и в толк не возьму, что это за зверь такой: «шизо»? И где его в настоящее время местонахождение? И, вообще, каким образом разобраться с зеком?.. Вроде и спросить не с руки. Для всех я теперь начальник третьего отряда – отрядник, значит, и карты в руки. О чем еще говорить. Иди и делай свое дело, не блазний на глазах.

В дежурке три комнатки: первая с деревянной переборкой занята грузинистым прапорщиком с толстыми усами до подбородка, во второй – сам дежурный в компании расшарашенных телефонов на грязном обшарпанном столе, а третья с топчаном и громоздким, выедено-ржавым сейфом, пуста.

Выручает расхристанный прапор, скорее, невольно. Встает с прошловекового, кустарной работы стула и потягивается, яростно шевеля выразительными усами в сторону двери:

– Тоже в изолятор рулю. Давай за компанию, чего отсвечивать.

Хотя на улице начало зимы, но погода здесь, кажется, не определяется.

Низкое, похожее на свинцовое небо, будто вглухую вжало под себя эти полтора гектара земли, вкруговую обнесенные высоким забором и утыканные деревянными бараками, а еще мостками, потому что под ними – болото, доверху, с кленьком наполненное не застывающей бурой ржавчиной. Сами мостки кажутся вдребезги разбитыми, и доски с вылезшими гвоздями при ходьбе мерзло, с оттяжкой шмякают.

Оказалось, наш путь близок – через дорогу от дежурки. В огромном деревяшном заборе, точно бусами, опутанном густой заиндевелой колючкой, незаметная дверка, ведущая в этот, ясно, нарушительский изолятор, где находилось еще и ПКТ. Так обзывается помещение камерного типа с табличкой на входе, кстати, обозначенное, как и изолятор, большими буквами. От заборной дверки эта картина и предстала длинно-серым кирпичным помещением, вдоль и поперек заботливо перевитым все той же звездчато-стальной проволокой.

Внутри – стынь, каленые скырклые стены, в которых вмурованы чудовищного вида двери с громадными ручками, а в дежурной комнате – настенно-нечитаемые инструкции в штукатуристых разводах, стол на железных ребристых ножках, пара стульев.

На один из них и сажусь осторожно, удобнее поправляя, – ни в какую. Как впаянный. И в самом деле, намертво прикручен к бетонному полу, видно, заодно с остатней казенной мебелью. Напротив – узколицый контролер с острым подбородком, изможденно-худой, в бритвенно отглаженном форменном обмундировании.

Без слов подпихнув мне обыкновенный тетрадный листок в неряшливо-расхлябанных буквах, он следом на рывок скрывается в коридорную глубь, гулко отбухивая сапожными каблуками по голому бетону. Возвращается с квадратным крепышом средних лет в черной амуниции и глядящим перед собой настороженно, исподлобья. Его привычно заброшенные за спину руки ухватисто скреплены между собой необыкновенно длинными пальцами. Над нами в решетчатом железном забрале льдисто туманно пухнет мутная лампочка.

Воздух здесь – лучше бы через раз дышать, к тому еще незримым колким кляпом норовит забить горло, с непривычки пучит глаза. Но перед этим каким-то непостижимым образом я секундно увидел самого себя со стороны, а в яви хуже этого уже не бывает. Теперь и кверху головой не грех держаться. Мне уже вдомёк, кто и за что возник напротив. Раньше с глазу на глаз не доводилось встречаться с такими ребятами, но отныне приходится жить по-другому, надо свыкаться. А тетрадный, зигзагообразно вырванный листок с серединным наименованием «рапорт», напоминает, что пора брать «быка за рога». На нечаянное мгновение мы с крепышом видимся взглядами.

Однажды я возвращался домой с грибной прогулки, и мне навстречу вывернул волк, линялый и какой-то одинокий. Для поддержки духа я поначалу крикнул и остановился. То же сделал и опасный лесной житель. И мы, не сдвинувшись с места, длинно посмотрели друг на друга. Его взгляд оказался до жути стылым, будто из другой, неизведанной, парализующей жизни. После, как давно и безрадостно знакомые, мы пусто разошлись по своим делам в стороны.

Теперь это вспомнилось. Только зек Карташов не отводил взгляда: смотрел и молча ждал. Перед разговором коротенький тетрадный рапорт был мною трижды перечитан, но всё равно не зная, с чего начать, я тоже молчком, по-свойски подстрекнул на голой столешнице зигзагообразный по краю листок.

Квадратному зеку Карташову, через неделю меняющему конец пятнадцатилетнего срока на свободу и отнявшему у недавно прибывшего собрата по колючке новую обувь, требовалось, согласно рапортного сигнала, ответить, когда будет возвращена настоящая обутка вместо старой карташовской, негодной для носки.

Изоляторный затворник, проводив немигающим взглядом убывшего грузинистого прапора, с такой же пристальностью сверху вниз ознакомился с обличающим документом и, погоняв желваками, безжизненно уставился на выщербленную как будто от давнишних выстрелов стену.

Может, потому и остался незамеченным мой приглашающий жест на свободный стул напротив, говорить было удобнее. Вдобавок и без того скудный тутошний свет перекрылся прислонившимся к единственному окну бритвенно отглаженным дежурным. А у того другой замес оказался: и заизводило, бедного, на месте, не те нервы были у человека:

– Не корчи из себя урку недоделанного, – прошипел дежурный. – Садись на место, шизик, раз люди приглашают!

Не меняя выражения лица, стоящий искоса зыркнул на шипевшего, и в его взгляде явственно прочиталось, что и он подобного мнения о своем собеседнике.

– Прошу, – еле слышно дохнулось у меня знобким облачком, а может, только счудилось? Но вправду, после этой просто повторенной вслух просьбы не обделить вниманием свободный стул, что-то неуловимое и дрогнуло в зеке Карташове. Или он шевельнулся или даже напрягся чуток, неясно. Но с такой же необъяснимой узнаваемостью, что при памятной встрече с лесным жителем, так и в этой каменной глухом стыни мы тоже, словно на дух проверяя, взглянули друг на дружку уцеписто и крепко.

Понятно, показалось сначала: ничем этого мумрюка из ненашенской жизни не взять, из другой шерсти свалян. Разве что скулы как неживые стали. Да и брови с переносицы поопрямели. Попадись такому невзначай на узкой дорожке под горячую руку, с щелчка душу вынесет и не моргнет.

Тогда и мы тоже люди не гордые, сами себя носом не носим. В одиночку на двух стульях не приучены рассиживаться. Встанем с человеком рядком и поговорим ладком, кто же мешает сразу также, на равных. Так я и сделал, вровень с зеком Карташовым встал, а тетрадный рапорт не тронул, словами лучше будет.

Но моментально сам и почувствовал неладное, не по себе внутри стало. Вроде, по душе и правильно шло, а только что-то раньше туда поперек попало, непонятно. Вон уже и шевельнулся мужик не по-доброму, еще и на дежурного скосился или это показалось? Только будто верно что-то стронуло того с места, не знаю. С ноги на ногу качнулся в холодрыжной комнате, даже парок изо рта заметно пыхнул и, надо же, глазами туда-сюда, с какой это радости? Неужто такого можно чем-то сдвинуть, не похоже.

Той еще силой от приведенного гнетет, любого внутри ледянкой заденет, и никуда тут не денешься. И то ли еще я сейчас делаю, говоря с незнакомым человеком, как это и принято у всех? Нормально, короче. А как еще по-другому, кто знает, соображалка не включается. Только с чего тогда этого молчаливого крепыша с лица уже слегка дернуло, на того же дежурного бровасто запоглядывал, словно тот смолча, как своему, что надо объяснит.

По правде сказать, и у самого вызванного язык бы не отсох об этом рапортном послании спокойно пару слов связать, а то торчим истуканами напротив стола, глаза без толку мозолим. Ответь, коль виноват, мужиком надо быть. Ведь слова не добьешься, с лица лишь больше темнеет.

Глянуть хотя бы на того же дежурного: его воля, три шкуры спустит. Ему ли не знать, что сапоги эти давным-давно бесконвойниками за зону переправлены, чтобы вскоре свободный человек по фамилии Карташов и красовался в новом «прикиде» на воле. Обычная история, поделился после знающий дежурный. Сам он с лица горит, подкованными каблуками по бетону пощелкивает. Такого запросто в голую горсть не сгребешь. Чуть чего, не заржавеет, кулак всегда на отвисе. А уж проораться – душу отвести, хлебом не корми, еле себя в руках держит. Только глотку в этой холодине никто не собирается напрасно драть, но в молчанку играть тоже не дело. Тем более нормально с человеком, по-людски говорят и, выражаясь одесски, как кота, за все подробности не тянут.

Видать, что-то другое испытуемого задело, только ни нервный дежурный, ни тем более эта тема с чужой обуткой. Похоже, на первых этот натуристый сиделец давно забил, сказал бы один знакомый, а кому «лапшу на уши навесить», для него тоже наверняка не вопрос, как теперь говорят.

Но и слепому видно, что продыха сейчас, по-любому, у него нет: вовсю корчит мужика, точней некуда. Поди, разберись, не больной ли, стоит и краснеет, как вареный рак. Теперь с давлением у нас каждый второй мается, как бы совсем худо не стало. Опять же и эпилептики нынче не редкость. Может, за санчастью сбегать, их забота.

Ведь с этого и пошло, со стула да рапортной бумаги, тогда задергался приведенный сюда. С того косяка это, ясен пень. Не моя ли уж вина какую вину сейчас творит? То на дежурного гляну, то на зека Карташова: думай не думай, по-другому не выходит. Одно понятно, что ничего непонятно, а только тут и скатился снежный ком с горы, не заставил долго ждать:

– Убери его, начальник, – неожиданно, уже не сдерживаясь, вскричал задержанный, заполошно забегав враз вытаращенными глазами и тыча в мою сторону всей пятерней. – Слышь, убери! За себя не отвечаю, мля!

– Урка с мыльного завода, чмо болотное, – в тот момент и взорвался по нарастающей своим визгливо-лающим голосом отутюженный дежурный, которому вся эта богадельня надоела хуже горькой редьки. – Мастрадей, рипник, ряжка! – Точкой в точку, как гвоздь в бочку, звучало в промороженной комнате каждое отчеканенное слово вдруг беспричинно задергавшегося дежурного, хоть самому врача подавай. – Совсем ошизел: кровью умоешься, чувырла заштыренный!

Еще в моей голове всё это не улеглось, как надо, а дальше вовсе невообразимое стало: не на шутку разошедшийся хозяин штрафизолятора так по матушке прошелся вдоль и поперек всей карташовской родовой, что, скажем, тех же одесситов обязательно бы взяли завидки от неисчерпаемых возможностей нашей словесности. Хоть специально для общего развития и записывай, – давно ли сделали для нынешних депутатов отдельный словарь русского языка? Но окончательно поразило другое, происшедшее в это время с темногрудым зеком Карташовым. Заодно и до меня стало доходить, правда, как до той самой утки, не мешало бы и пораньше. Дежурный еще разгона, как следует, не взял, а этому, напротив, глянь, уже похорошело, с лица выправился: стоит да лыбится с усмешкой, что и за ветром перемен подуло?

Только нарушитель уже с деловитой незамедлительностью был водворен обратно за чудовищные двери с громадными ручкам, где без дополнительных объяснений оказался на своем законном месте.

Вернувшийся контролер в два счета объяснил, кто в этих краях сегодня самый умный:

– По-другому здесь не поймут, – пролаял он, разливая по мятым алюмийкам наскоро подогретый чай. – Сообразил или еще не ясно?

Но за кружкой крепчайшей, как омег, заварки, от которой запросто лезут глаза на лоб, до меня и дошло окончательно, что вправду – сунулся человек не в свое дело. Даже пару нормальных слов было по делу не связать, куда еще дальше? Сам в трех соснах заблудился и другого едва не запутал.

Ведь никто не мешал просто «разговоры разговаривать», как это здесь принято: в этих местах всегда всем всё ясно, а такие умники типа новых отрядников только последние нервы людям портят, да под ногами без толку путаются. И пока этот квадратный, знать, что надо и не надо на своем веку повидавший, соображал, чего от него добиваются, натурально, и повело у человека головушку на сторону.

И, скажем, опоздай местная власть в лице несгибаемого дежурного привычно расставить всё по своим законным местам, как это тут умеют, неизвестно, кому бы ни заздоровилось. Только и без того мало хорошего, коль у меня самого все, что в душе было, разом и промелькнуло перед глазами, как напоследок: разве это жизнь пошла?..

Так для двадцатилетнего деревенского парня из верующей семьи, в одночасье надумавшего, по его разумению, помочь невинно осужденным, и начался первый зоновский день, волею судьбы, ставший его добровольным адом на земле без малого десять лет будущей жизни.

 

ЧАЙНИК

Не шило на мыло поменяли, грех обижаться. Вместо общежитской халупы мне без лишних разговоров была выделена комната в нормальном жилье, через дорогу видна опознавательно-белая восьмерка на доме самого начальника колонии. Только при помощи такого знака и можно обнаружить эту зону сверху: кругом непроходимая тайга, ни подъехать, ни подойти.

Подумал сейчас ненароком: первый свой угол в жизни, и в голове не сразу укладывается. А давно ли впервые шагнул в поселковую общагу, что напротив конвойной роты, как вчера было. Прямо от воинского штаба мне, наконец прибывшему, указали в сторону барака с дверями нараспашку, здесь в темени наглухо приткнулась зоновская машина с редкими приезжими. И всего от местного райцентра было каких-то двадцати верст с гаком до колонийского поселка, а дорога оказалась как стиральная доска: в машинном фургоне тряслись с самого утра, еле-еле душа в теле.

Общага встретила пустым мерзлым коридором и так же, как при входе, раскрытыми дверями немногочисленных комнат. Точно отсюда недавно по неизвестной причине было совершено массовое выселение, даже в конце коридора широченное окно оказалось начисто высаженным, и оттуда крепко тянуло уличным морозом.

А увэдэшное руководство «не столь отдаленными местами» на собеседовании в областной столице клятвенно уверяло, что в этих краях настоящий военный порядок, каждого завидки возьмут. И сам поначалу верил: как говорится, с ходу на поддержку штанов из казенной казны выдадут, а не за горами и обещанная служебная форма с погонами, как без этого на работе показываться? Заодно еще и поиздержался, целую декаду в заезжей гостинице куковал, пока проезжая дорога в зоновскую сторону расчищалась: тут у любого «финансы запоют романсы». Цены теперь везде кусаются, прибыл на место назначения лишь с парой домашнего сменного белья и полбуханкой черного хлеба, с уголка обкусанного.

Вселился в первую попавшуюся комнату, обычная: пара пружинных кроватей с грязными скрученными матрасами, кособокий голый стол, солдатская тумбочка и даже дверной шпингалет в сохранности, сразу этот домок – и на замок. Следом я с особой бережливостью уложил в тумбочку, обернутую в как будто обглоданную бумагу «черняшку», еле удержался, чтоб до завтра с этим богатством не расправиться.

А наутро, когда без еды стало невмоготу, выяснилось, что мое скудное питание еще покрыто маком, как тут поневоле рот сам по себе не откроется.

Но при ближайшем рассмотрении эти черные маковые точки оказались местными древесными жучками, к тому же шевелившимися, слегка напомнив ночной кошмар, от которого не сразу отойдешь. Только, было, в сон провалился, меня тотчас из самой бездны и подкинуло таким невероятным рёвом, что прямиком вытолкнуло в коридор: всё кругом было заполнено этой непонятной ревущей бедой, откуда и взялось? Выяснилось – конвойная сирена давала прикурить, проводилась ежедневная проверка сигнализации колонии.

Такой здесь порядок, – немногословно пояснили мне в соседней комнате в лице подвернувшегося под руку еще одного жителя этой странной поселковой общаги. После этого – незабываемое, привыкательно-первое время, что с хлеба на квас, благополучно завершившееся вскоре получением заветного ключа от собственного жилья. Комната в деревянном рубленом доме с настоящей печкой, а через стенку – отделение для приезжающих на свидание к осужденным, оттуда хорошо было слышно, как шушукаются.

Внутри уютного помещения, рядом с печкой, закуток с ржавым умывальником, столик со столешницей в ладошку, кроватка с подушкой к окошку, а всё настенное, клееное для жильца свежими обоями в клетку, подтверждало, что здесь мы отныне не в гостях гостим.

Во дворе, под кособоким навесом, не заснежено уместилась пара березовых поленниц, оставалось дополучить законно положенный домашний хозинвентарь, что для меня все жданки выждал в поселково-колонийском складе, незаметно пристроившимся напротив штабного двухэтажного строения.

Из полутёмных складских недр завалившегося на сторону барака, мне на свет божий в облике угрюмого осужденного в черном одеянии и извлекли пластиковый пакет с обычными кухонными принадлежностями, а еще – чайник: не сон ли это наяву?

Вероятно, ошибочно изготовленное из сплавов неизвестного природного происхождения, подобное изделие вполне могло претендовать на очередное чудо света, и не хочешь, да поверишь. В таинственно-мутных разводах и необычных размеров, этот сталисто-скользкий чайник, венчавшийся изобретательно изогнутой объемной ручкой, еле брался в захват. К тому ещё и на вес он оказался практически не подъёмен, легче было обойтись ведром воды.

Точно некогда живым организмом из самих земных глубин, неизъяснимо очутившимся в наших днях, эта невообразимое создание было способно похлеще любого фантома из ненашенских фильмов ужасов привести в чувство и самого отчаянного обывателя.

Не потому ли мне было немного не по себе, когда вечерней порой впервые и наполнялся этот чайник водой: из вмерзшей в лёд колонки, находящейся в сотне метров от своего нового жилища, – сразу эта обновка и пошла в дело, хоть горячим душа обогреется.

Не глядя, я отодрал едва податливую крышку и подставил тёмное нутро под утробно хлынувшую струю, как в камский мох ухнуло. А после по деревянным мосткам, что хрустко вели до самого крыльца, наскоро и протопал обратно, трескучего скрипу и визгу на всю улицу не убраться.

 На пороге я обернулся: со всех сторон обтянутый избными печальными дымами, потонувший в морозном стоячем мареве, и сам лесной поселок, вдоль и поперек осевший в вечной болотине, представлялся выходцем из иной жизни, неизведанной, загадочной, бесконечно-древней.

Зато в комнате – теплынь; за печной прогорклой заслонкой, подоткнутой березовой чуркой, прогорело, и там живительно, как цветы, алели пылающие угли, а блеклые оконные занавески чуток шевелились напротив моего маленького столика. На оставленной от прежнего жильца затрапезной, со спиралью, электрической плитке и обосновался этот чайник, отхвативший едва не половину столешницы, обстоятельно расположился на новом месте.

А я с разбросанными руками желанно устроился на скрипуче-пружинной, солдатских размеров кровати: любому порой отрадно побыть с самим собой наедине, тем более что знакомствами еще не обзавелся, даже мобильный, и тот здесь был вечно «вне зоны досягаемости», не схватывал, напрасно в куртке валялся. Но если нынче не брать, скажем, к сердцу временно не случившиеся планы на лучшее, как поначалу мечталось, – кому из нас с устатку не бывает всякий сон сладок? Сейчас как раз такой случай и подвернулся – отоспаться хорошенько. Хоть лишний раз не придется чем не попадя голову забивать, – попусту о таких мелочах задумываться, что к добру не приведут.

К примеру, коль оказался сегодня умнее всех, и занемоглось человеку добровольно потрудиться в колонии, тогда и флаг в руки: помогай, по твоему разумению, невинно осужденным, коих полторы сотни и повесили с некоторых пор на шею, просто так теперь не отвертишься. Сам в областном управлении у кадровиков и напросился на это место, там даже обрадовались такому умнику: у кого своя голова на плечах, сюда и силой не загнать: не так, что ли? И, кстати, что с того, если только через полгода, как, оказалось, засверкают ожидаемые погоны на плечах – велико ли время, не нами установленное, и без этого ждать научены. Зато уже и первая зарплата на носу, знать, скоро последняя копейка в кармане не заваляется, легче вздохнется. Дай срок, всё как у людей будет, оглянуться не успеешь.

 А теперь жизнь и вовсе на месте не застоится, когда из этого стального чуда света, что по-хозяйски обосновалось на столе, еще и горяченьким душа обогреется, лучше не придумать на сон грядущий.

Между тем чайник, вглухую накрывший электроплитку, зловеще молчал, не подавая признаков оживления. При мерклом свете лампочки, сверху обернутой пожелтевшей газетой, стыло свинцовели под сводами причудливо изогнутой ручки широченные бока, глаза оставишь. К тому же по комнате без устали гуляли бесшумно-таинственные тени, порой беспричинно и испуганно шарахаясь из угла в угол.

Шло время, уже в невидимой поднебесной успела всеохватно прореветь дежурная сирена, за окном иногда простуженно погукивал маневровый тепловоз, с улицы от непосильного морозного бремени дружно стрескивало старыми стенами, а я в полудреме всё еще пялился на темный столик, подложив руку под голову. Перед этим, не вытерпев, несколько раз спрыгивал к чайным бокам и обтыкивал их пальцем, – считай, и не ставилось на кипячение пару часов назад. Проверялась и сама плитка – теплится, отражаясь в полутьме хрупко-черными, красновато изогнутыми спиралями.

Тогда с какой стати это законно-необходимое приобретение не выполняет свое прямое предназначение, и так хоть спички в глаза вставляй, что дальше ждать? Да если еще у тебя ниже ложечки и выше чашечки едва ли не грозовым напоминанием поуркивало: с такой работой ходко за день всухомятку скосоротишься, кого за живое не возьмет?

А хуже того, если еще, не выспавшись толком, с утра пораньше на планерку в поселковом штабе опоздать: этошное начальство такого дрозда выдаст, после греха вовсе не обраться, по-другому тут не бывает.

Вдруг разом потемнело больше и гуще, сливаясь вокруг в единое расплывчатое пятно, из которого в комнате собственной персоной яснее отчетливого и возник перед глазами мой чужеродный выходец из земных глубин, ядовито блестя своими маслянистыми боками.

Из его вековечно-впаянного, трубообразного носика, змеино шипя, выхлестнуло раскаленным фонтанчиком, еще и фейерверки разлетелись по сторонам. Но за это секундное мгновение чайник успел-таки, как на мягкой подушке, оказаться на верхушке искристых россыпей, а следом и быстренько очутиться возле самого порога, того гляди, дверью хлопнет.

Но и мы были не лыком шиты. Хлобыстнулся я на ноги и вдогонку, но коль далеко за полночь, что можно спросонья на полу, кроме обыкновенной шишки на лбу поймать? Понятно, что со сна привиделось, с кем не бывает.

Зато с самим ярким представителем хозинвентаря наяву произошли изменения: вскипел, родимый. Попыхивает в ночной тиши своим горячим нутром, задень спокользя, – в два счета ошпарит. А мы и не дрогнули: моментально в аршинной, со сколотым краем кружке был заварен пакетный чаёк, раз-другой глотнуть – и на отсыпную.

Неизвестно, когда и кем, с каких щей было придумано, что в этих краях не ночевало счастье, но только после пары волшебных хлебков из необъятной чашки и в ум бы подобное не пришло, прежде чем сон-свят окончательно не свалился в мою тихую комнатку.

Видать, меня, еще не успевшего после чаепития толком разоспаться, вскоре и сбросило с кровати. И сразу нетерпимый, испепеляющий внутренности огонь заизводил по полу, выгибая во все стороны. Счудилось, еще минута-другая, и тогда изнутри всё сгорит заживо от необъяснимого, лишающего сознания огня. Жгло так, что перед собой моментально заволокло красным, как будто я уже каким-то образом сумел переместиться совсем в иную жизнь. В какой-то момент мне даже удалось повернуться на бок, наскоро подогнув под себя колени, – ни в какую не унималось.

Тогда я ползком, на руках, добрался-таки до стола и, не поднимаясь, достал чашку, хлебнув из нее, еще не остывшей. Только всё одно, палило дальше некуда, до самого донышка нутра доставало. Тогда уже, казалось, на последнем дыхании я с койки, как немога, дотянулся до включателя и потом, не удержавшись, крепко приложился головой о железный кроватный угол. Перед глазами разом побелело, следом при качающемся свете мертвенно возник этот треклятый чайник, перед самым носом оказался.

И какое-то время, набираясь духу, я еще в упор смотрел на него, будто на заклятого врага, чтобы затем сцепиться с ним в последней схватке не на жизнь, а на смерть. А изнутри всё так же разрывающе полыхало и жгло, но уже что-то непонятное, скрутившее всего в огненно-дергучий обруч, притупляло боль, и заметно слабели силы.

И вот в это время из раскаленного внутри огня кто-то дохнул, – на дело меня и надоумил. Отодрав крышку точно из вросшего в столик чайника, а руки и без того ходуном ходили, я заглянул внутрь его толстостенного содержимого. Тому, что предстало перед моим меркшим взором, похоже, отказывались верить даже глаза.

Все эти безразмерно-внеземные внутренности, наверное, еще по складским правилам изначально забитые на целую треть – не меньше – разного рода кручеными железными стружками и еще чем-то мазутно-жирным, а также дополнительно смазанные по стенкам обильным густым солидолом, успели уже за многочасовое кипячение добросовестно свариться, на славу получилось. И теперь, даже при беглом взгляде, они представляли собой смесь, вполне возможно, не уступающую и самым известным ядам, от которых вряд ли кто-либо и когда-нибудь спасался, просто выживал.

Когда мне, наконец, удалось отворить треснувшую оловянным морозом дверь, выползая наружу с неподъемным чайником в руках, силы уже иссякли у порога. Сразу от крылечка до колонки, что в какой-то сотне метров от поселковой гостиницы, под лунно-недвижным светом, как дроги, лежали обледенелые мостки и, казалось, тихо звенели от стужи.

 Мне еще шага, как следует, не довелось шагнуть, как от невидимо-основательного пинка я ходом оказался у дровяника, ладно еще на своих двоих устоял, даже успев по пути выплеснуть содержимое чайника, что, ахнув, исчезло в морозном мареве, словно в бездне.

А перед глазами тускло колыхался иной, незнаемой окраски мир, вокруг всё, отрешенно замершее, казалось безжизненным, – литым твердым камнем, кочнем  застыло. И опять после очередного, вовсе обстоятельного подарка со спины, отправившего меня коленками на обмороженные мостки, это стальное молчаливое создание совсем уже напрочь прикипело к доскам: его было даже с места не сдвинуть.

На безлюдной улице по-прежнему с ухарской безнаказанностью охаживало по домам ледяными колотушками, в беззвездной небесной стыни что-то без отдыха мощно, грозно шумело, и мне вдруг стало ясно, что надо теперь делать. Возможно, еще не скоро появится на свете человек, способный с неслыханным до сих пор беспристрастием описать подобное происходящее, правда, с той лишь разницей, что это увиденное могло случиться с этим бытописателем разве что в самом невероятном кошмаре.

Между тем, по скрипучим, вживую визжащим на всё спящее поселково-зоновское окружение мосткам, я безмолвно и настырно полз на коленках, толкая перед собой это невзъемное чудовище к намеченной цели – мерцающей перед поселковой гостиницей обледенелой колонке с водой.

Когда она обрела-таки свои видимые очертания, дело пошло быстрее, может, оттого, что внутри меня всё внезапным образом вдруг оборвалось, а само окружающее стало уже не пугающим, пустым и безразличным.

А дальше, словно со стороны, я увидал себя поначалу сполоснувшего, а следом и внаклонку наливающего воду, – на четверть, всего немного; и как она, точно не желая, взбулькивая рывками, вбиралась в прожорливо-бездонное нутро. Обратно домой все вышло наоборот, как по заказу. Явно проигравший эту титаническую битву выходец из иной цивилизации, можно сказать, самостоятельно доставил еле живого победителя к месту постоянной дислокации: и в уме не осталось, как я снова очутился в доме.

Следом на спиральной, еще не на остывшей толком плитке точь-в-точь в присмиревшем чайнике все вскипело махом, в один присест, после чего живительная заварка из чашки со сколотым краем, успокоив нутро, незамедлительно выбила клин клином: внутренний огонь как пришел, так же бесследно исчез. А меня после всего этого опрокинуло уже в настоящий беспробудный сон, впрочем, не помешавший вовремя быть на утренней планерке у начальника колонии: как всегда, точный из минуты в минуту, я находился на своем рабочем месте.

Не знаю, что потом лишило душу покоя. Во всяком случае, не маета за собственную полоротость, хотя и не отсохли бы руки сразу проверить содержимое этого довольно недружелюбного попутчика.

Но даже в таких мелочах каждому, безоговорочно верящему всему государственному, хоть какой-то урок будет ли впрок? Ведь кому неизвестно – не все свято, что в книгу вмято: все одно, надежней только себе доверять, не промахнешься. Но коснись дела, и опять, не моргнув глазом, примем на веру, что лишь у родного государства всегда всё по справедливости будет, по-честному, всякий второй это подтвердит.

А шаявшая внутри тревога следом не зазевалась взять маявшегося за живое, сделав тошным даже один вид собственного жилища. За это время сам широченный чайный иноземец сменился на простой, привычный, все без толку оказалось. Бывало, постоишь у входной двери в свою комнату, развернешься – и опять лишний раз на работу в зону огреешь, лишь бы голова понапрасну не пухла. Вскоре оная и подтолкнула на несуразный поступок – прибрести у местной пенсионерки-учительницы изящный инструмент, именуемый скрипкой, хотя еще с детства у меня не было музыкального слуха. Как говорится, рота медведей по уху без спроса прошла.

Видно, подсказало любимое конан-дойлевское чтение, где главный герой находил душевное равновесие при содействии этого чудодейственного инструмента. Но у меня дальше увековечения на стенке подобного приобретения дело не пошло, по-прежнему на пару со сколотым комнатным зеркалом глаза впустую мозолит.

Заключительным аккордом в борьбе за возвращение душевного покоя оказалась вовсе непонятная попытка изобразить на руке отчего-то на самурайском наречии слово «аригато», что в переводе на родной русский означает «спасибо». Да еще на самой кисти умудрился такое вытворить, прямо на виду, – разве есть ум у человека? А это едва окончательно не ввергло мое здешнее пребывание в долгое уныние, потому что уже сам отказывался понимать, кому и за что предназначалась эта необъяснимая благодарность. И как после всего этого не замает тут по-настоящему, если человеку ни с того ни с сего взбрело в голову чуть ли не посмешищем на людях оказаться?..

Но вот после очередной, бесконечно-мучительной ночи, внутри меня вдруг что-то просто и тихо шевельнулось, на мгновение одарив всего неиспытанным покоем; и лишь тогда впервые стало понятно, Кого Единственного и может за всё без утайки, спасительно благодарить наша душа на этом свете.

 

ПРИСТУП

Утром, в субботу, узнали, что отрядник пятого отряда Колька Курилов ввечеру шлялся по колонийскому поселку сотрудников в дымину пьяный и махал на встречных да поперечных березовым дрыном. Ладно, никого не изуродовал, а то у него порой в голове мухи летают, давно слухи ходили.

Узналась и причина Колькиного буйства: накануне вечером позвонили из областной увэдэшной управы и сказали, что со слов его соседки – жена у Курилова умерла. Будто та самая соседка и видела, как ее выносили из квартиры – вперед ногами.

С утра пораньше мы с отрядником Гришей Савченко и отправились к своему собрату, хоть потолкаться рядом для поддержки, а то одному впору локти кусать. Колька жил в общежитской комнатушке для вольных: пара кривых табуреток, столик да кровать, а еще – в голой стене окошко квадратиком, вылитая зимовка. Здесь всегда всё по-походному: жильцы колонийского общежития меняются часто, один въезжает, другой выезжает, а третий уже на подходе.

Колькина комната была из той же оперы, вдобавок еще частично разбитой: дверь выломана, пара половиц растюкана топориком, а окошко – наполовину высажено. И заткнуто тощей, с ватными клочьями подушкой: на улице который день, как по-живому, скреблась и ныла ледяная вьюга.

Видно, отрядник всю ночь глаз не сомкнул: на кровати, согнутый, боком приткнулся, а лейтенантский погон на форменной рубашке с левого плеча оторван, даже звездочка из него с корнем выдрана.

Нас и то не сразу признал, голову поднял, будто не своя, и смотрит в сторону, а мы в двух шагах, как чужие, торчим. Губы у него спеклись, и под носом что-то вздулось, точно отвердело, тот еще вид у человека.

Туда-сюда покачался Колька на ржавой кроватной сетке, еле до пола не провисла, а после поднялся и пальцем, толстый, мелким рыжьем оброс, ткнул на оторванную звездочку:

– Т-теперь я – ночной майор… – сам еле губами шевелит, попробуй, разбери, что бормочет. – Ненавижу свет. Тяжело!..

Вместо лампочки у хозяина комнатки под потолком висел лишь один патрон на шнуре, а возле кровати валялся топор, новенький, на длинной белой ручке. На без клеенчатом деревяшном столе с вылезшими шляпками гвоздей пристроилась с краешка угла тарелка с картошкой, пара пустых светлых бутылок, одна с отбитым горлышком, известная картина.

– Р-ребята, – наконец признал своих Колька и за нас с Гришей ухватился, во все стороны гнетет, – р-ребята, спасибо! Хоть вы зашли… А то вот… – и наш собрат так скрипнул молодыми зубами, любого за живое возьмет. – Хотел уже с жизнью счеты сводить! По чесноку! Без жены – мне не жизнь! Какая я падла-а-а!..

И Курилов опять неловко завалился на угол кровати, замотал растрепанной белобрысой головой, глаза закатились.

– Ведь я виноват-то: из-за меня ее на операцию отправили – до ручки довел. Ревнивый я, как гад последний! А у нее что-то с желудком, обострение началось, – высунув язык, Колька облизал крупные губы и снова за здорово живешь проверил свои зубы на прочность. – Операцию сделали, она мне маячит: езжай куда-нибудь, хоть в той же колонии послужи, на время. Понабирайся ума. Иначе разведемся. Надо обоим в себя прийти. А сама заявление в контору: мол, не могу жить вместе, прошу из областного центра отправить… Меня в вашу дыру и сунули. А через месяц – и самой не стало…

И Курилов, как лошадь, вскинув головой, оглядел нас с Гришей с ног до головы, чуть шевельнулся:

– Садитесь, мужики. Помянем мою Галю…

Откуда-то из-под кровати он выволок светлобокую бутылку, зубами сдернул пробку и, набухав по стаканам, ни на кого не глядя, опрокинул в себя из грязной посудины. Облился, потекло по его красной воловьей шее и ниже, расплескал больше.

Следом и Гриша Савченко, длинно вздохнув, также лихо приложился к неиссякаемому сосуду, а я пригубил и свою долю незаметно в сторону отодвинул, как поперек горла стало. Тот друг и подбил сюда к Курилову с утра пораньше прийти, может, шаяло у человека со вчерашней «днюхи», кто знает.

А так, глядишь, и обошлось бы у меня, не знаю, как это называется, когда изнутри вдруг ни с того ни с чего так заизворачивает, что прямо спасу нет, не остановить. С пустого места наизнанку крутит, уж ни в отцовского ли это деда, как рассказывали, что у нас дома в переднем углу изображен на карточке, где он в рясе и с крестом на одежде?..

Колька и тут не удержался, скривился не по-доброму:

– Слышь, друган, – говорит мне, – а тебе умирать вредно, – и, как еще со зла, добавил, – ты худо мертвых переносишь. – А сам Гришу Савченко так с руки жамкнул, что тот еле не крикнул: – Давай, Гришок, с тобой еще тяпнем, – и, знай себе, стаканы на столе нашаривает. – Ты молчишь, да хоть дело знаешь, молоток. – Кончится ли эта куриловская посудина, – не глядя, опять обоим набулькал и не промахнулся, каково?

Только не до того мне было на обшарпанной табуретке у пустой, без обоев, стены и с в валидолиной во рту, что неприметно себе под язык сунул, и мятная свежесть чуток успокоила гулко и пусто стучавшее сердце.

Сам еще толком не отошел от своего несчастья: на днях в отряде случилось. Серега Кузнецов, звеньевой, видно, в лесооцеплении простыл крепко, морозы здесь будь здоров, любого с ног свалят. Сказывали, после обеда несколько раз из вагончика гологоловым на улицу выскакивал. Кому как, а ему хватило досыта. Обидно до слез: трудяга парень, безотказный и серьезный мужик – какой мужик, еще и двадцати не стукнуло. Раньше и не хаживал, а тут в санчасть к Бисю, начальнику: голова болит. Тот отмахнулся: «Слушай, гуляй. У друга так было – всё пройдет».

А у меня в тот день обход был по секциям в отряде и увидел Серегу в кровати. Удивился: чего не на работе? Да вот, – еле шелестит тот, – прихватило голову, невмоготу. А как же медчасть? Да Бись не верит – гонит: смерил давление на ноге, – и вперед. Говорит: здоров.

Тогда я самолично отправился вместе с Серегой Кузнецовым в санчасть, а тот уже с трудом ногами передвигает. И положили парня сразу на койку, забегали да засуетились. Через сутки не выдержал, проведал Серегу-то: лежит, руки раскиданы, без сознания, – и, точно у нарисованной кошки на ходиках, зрачки пустых Серегиных глаз туда-сюда ходили…

Вертолет из области стали вызывать, как и дозвонились, неизвестно, здесь даже высокочастотная связь по веткам на деревьях, о мобильниках и вовсе впустую заикаться, глухо, как в танке. Крепко испугались, как бы хвост не накрутили. Но Бись все-таки свое дело делал не спеша, только ус все время накручивал, приговаривая: «Всё пройдет. У моего друга так было».

Вертолет появился под вечер, и Серегу Кузнецова, находящегося без сознания, под конвоем вооруженного прапорщика отнесли на носилках к стрельбищу за реку, там приземлился винтокрыл невиданный. Редкая птица в этих местах: чуть не весь поселок сбежался посмотреть, было радости.

И на душе немного отлегло: теперь не дадут сгинуть в таком месте, как-никак, сам центр. А через пару дней узнал и страшное: Серегу Кузнецова доставили на «десятку», в областную больничку для зеков, был выходной, да и мест, как на беду, не хватало – и приткнули парня в коридор. Там и нашел Серега-устюженский свое последнее пристанище в жизни – скончался, не приходя в сознание, в коридоре, в толкучке, шуме да гаме…

Тогда меня и скрутило в одиночку, у себя в комнате было, ни вздохнуть, ни выдохнуть. Какие в такие моменты болячки по личному усмотрению примеряются к человеку, поди, разберись. Только это всегда так водится, когда уже больше ничего внутри не остается, лишь пусто везде, не так разве?..

К тому времени Курилов с Гришей Савченко «уговорили», без остатка навернули остальное горячительное, и Колька, что-то бормоча, еще шарил под кроватью: пальцы непослушно сгибались и разгибались, рот – открыт, а из-под кривобокой общежитской двери прямо на глазах продолжало тоненько накручивать знобкой стынью.

И никто не помешал мне одеться и поскорее оказаться наружи: у оставшихся оказались дела поважнее, искали затерянную бутылку, даже под кроватью заползали. А мне надо было, подняв негрейкий воротник своего пятнистого бушлата, править в штаб поселка: начальник колонии Любопытнов в этот день был ответственным от руководства. Кровь из носу, нужно упросить, чтоб немедленно отпустили Кольку Курилова на похороны, и без того должны понимать: не на праздник ехать человеку. Хотя на все здесь есть отговорки: мало ли чего можно, да нельзя, почти военные порядки.

А чтоб хлопот было поменьше – за куриловским отрядом сами с усами приглядим, не убудет. Да и поселковый тепловоз сегодня все равно идет в сторону «большой земли», до седьмого поста, а дальше до Северного газик комбатовский пошурует. Оттуда до областного центра хоть не воздушным лайнером, но добираются обычно справно, автобусным ходом, правда, по дороге не близкой, не однажды выспаться потянет.

Тем временем по снежку в ледяной корочке мои кирзовые берцы скрип да скрип и привели под метельный вой к поселковому штабу: исхлёстанное вдоль и поперек природными катаклизмами двухэтажное деревянное здание свободно расположилось напротив зоновской узкоколейки. Только и всего, что почернело от всевозможных небесных невзгод, но по-прежнему продолжало беззаветно служить населявшему его разношерстному люду, казалось, собранному в этих краях со всех концов света.

По случаю выходного дня в пустых полутемных коридорах штабные двери были заперты, за исключением второго этажа, где и находился начальниковский кабинет, из-за приоткрытой дверины которого, обтянутой старой кожей, как раз желтая полоска света летне остановилась на широкой предтамбурной половице.

Начальник колонии, двигая густыми, с завитушками бровями, выслушал меня и, образец невозмутимости, как всегда, спокойно подытожил:

– Знаем, все знаем. Бухгалтерию вызвали, скоро выдадут на дорогу, – покивал он бровастой головой с лысеющим лбом. – А то, что за отрядом будет пригляд – хорошо. Времени в обрез, тепловоз через час отправляется.

И пока под дружелюбно-метельное завывание я торопился обратно, не только от того было по-прежнему пусто кругом, что почти одновременно не стало двух хоть и незнакомых людей, – разве это не беда? – но было еще что-то другое, что так настырно толкало к куриловскому дому, только разбираться с этим было некогда.

Колька Курилов с Гришей Савченко уже как лучшие друзья сидели, обнявшись по-братски, и нудно, вразнобой тянули соответствующую настроению песенную разноголосицу, один другого чище.

– Так, парень, – расстегнул я от дверей бушлат и отдышался. – Ноги в руки, домой поедешь. – И еще добавил: – Собирайся, братан.

Курилов как будто ждал именно этих слов: он спокойно встал, руками крепко-накрепко отер лицо, а после стал одеваться. Натянул шапку едва не на уши, застегнул на все пуговицы бушлат, в котором ходил на службу в зону, и вскинул на плечо зеленый рюкзачишко, тощий и неказистый.

Теперь отрядник Колька Курилов казался вообще трезвым, лишь на щеках вгустую разбросалась серая щетина, а под глазами губчато набухли мешки с сиреневыми нитками. Колька сжал нам сразу обоим с Гришей Савченко руки крест-накрест:

– Мужики... – слегка подтолкнул он еле держащегося на ногах Савченко и передернул широченными, с дверной проем, плечами. – Ведь я сволочь, ребята: попадись вчера кто-нибудь из вас под горячую руку – запросто уложил бы на месте. Накатывает! Теперь всё – завязал кирять: гадом последним буду!.. – Колька сдавленно порычал и, мотая головой, пошел – побрел к штабу…

А через три дня вечером Курилов попался мне на глаза: он степенно слезал с красной громады пыхтящего тепловоза, прибывшего с седьмого поста.

В свете качающихся под ветродуем ржавых фонарей Колька выглядел таким же, когда впервые заявился сюда месяц назад: в шапке набекрень, крепкий и подтянутый, с довольной улыбкой на раскормленном лице. Не сравнишь с местными старожилами, небо да земля. Увидел меня – и навстречу по снежку неторопливо, от души каблуками хромачей притоптывает:

– Привет! – и точно фокусник, с улыбкой руки в стороны подбросил, а за спиной у него, напротив поселкового штаба, еще тепловоз во всю мочь работает, не скоро расслышишь. – Привет коллегам!

– Здоро́во… – пожал я плечами; все дни и без того, как белка в колесе, между двух отрядов крутился: свои полторы сотни и куриловских полтораста гавриков, некогда дух перевести. – Кажись, не на свадьбу ездил-то, земеля?.. – Только и спросил, а дальше рот на замок: о чем еще говорить, когда говорить нечего?

– Вот ты о чем, – Колька хмыкнул и вприхлопку достал сигаретную пачку. – Ошиблись эти скоты, понимаешь, – он закурил, прямо перед собой выдув дымную струю. – Значит, у моей приступ начался после операции, сама и «скорую» вызвала. Ее выносить-то стали и, жлобы, спутали – ногами вперед потащили. Слышь, вообще – как покойника! А соседка увидела такое дело и сразу в управу брякнула. Те – сюда. Обрадовали, называется. И разбираться не стали, правда или нет. Лишь бы отрапортовать. Да ладно, хоть передохнул. А Галюха моя жива: ни хрена ей не сделается. Мы уже и примирились, понимаешь. Она опять бумагу в контору двинула: коли ошиблись – теперь переводите мужа обратно домой. Чтоб скандала лишнего не было. Молодец, баба, сообразила! Короче, всё ништяк будет. Опять в родные края из этого логова подамся. Пора!

Колька Курилов вытащил из своего зеленого рюкзака бутылку светлоголовой и, переложив во внутренний карман, без лишних разговоров хлопнул по бушлату:

– У меня еще отгул, кирнем после отбоя! – И, посчитав мое ответное молчание за согласие, следом, как о чем-то необязательном, лениво кивнул на переливающиеся зоновские огни: – Как наши дела: все в порядке?

Только в моей молчанке нынче других слов не прибавилось, – какие слова, а соваться с вопросами на вопрос, не приучены, не из той породы. Тем более что прибывший с «большой земли» бравый собрат сразу и забыл, что спросил, по глазам видно. Лишь отсалютовал рукой в черной перчатке – и ходом к отряднику, приятелю из первого отряда, что бодренько наладился проскочить в зону до съема осужденных с работы, иначе торчать тут по холодку до посинения. Пока конвоем пропускаются сюда работающие с нижнего склада и лесных делянок, даже самому начальнику в это время дорога в жилзону заказана, с первого дня повелось.

И мне тоже не лишне было за этот высоченно-колонийский забор поторопиться, своя зарубка на памяти: в поселковом медпункте с утра пораньше помогли, чем могли, заждалась обещанная упаковка обезболивающего. Просто одному из подопечных в отряде оставалось хоть зубы на полку класть и вокруг зоновской санчасти приплясывать: который день эта избушка на клюшке, вот и пришлось в своем медпункте в ножки местным врачевателям кланяться.

А от седьмого поста, издалека, уже и тепловоз гуднул, на всех парах летело лесооцепление в колонию, некогда было лясы точить. Попробуй здесь вовремя не успеть: мало не покажется, и так каждая минута вечно на счету, вот такие дела.

 

КАПТЕРКА

Нежданно-негаданно отрядник Леха Куликов оказался в больнице, что от колонии в тридцати верстах будет. Накануне принимала у них в поселке тамошняя заведующая, молодая, скучная женщина: советовала, выписывала рецепты. Практиковалась такое дело раз в квартал, чтоб виделась забота медицины о людях, правда, проходили ее через пень-колоду.

Только Куликов, отрядник первого отряда, попал на прием: забегал случайно, в очередной раз у одного из подопечных зуб прихватило, а в зоновской медчасти анальгина, как всегда, кот наплакал. Просил у самого начальника медчасти Бися, но это все равно, как к босому по лапти сходил.

Так его, расстроенного, и увидела заведующая, прослушала сердце, посмотрела пристально, буркнула: «Не мешает курс лечения провести. Места как раз есть. Советую». Отрядник сначала растерялся, после, подумав, пожал плечами и согласился. А на вечерней планерке сообщил и замполиту: мол, завтра на койку, медицина приказала.

         Рамазанов, замполит, поцокал языком и скомандовал Сереге Шарову еще принять отряд: где своих полтораста орлов, там и другие полторы сотни не помешают. Приходилось отрядникам и по три-четыре отряда на хребтину взваливать: без терпенья здесь нет спасенья, сегодня мне, а завтра – тебе.

Тогда и очутился Леха Куликов в больнице, считая, что от здоровья не лечат, только врача ослушаться не решился. А на больничной койке, кроме покоя, ничего уже не захотелось. Лежать бы и не вставать, в первый день даже обед поперек горла оказался. От неожиданно-ноющей боли у него обморочно кружило голову, а тело, приученное к напряжению, сжималось, неуютно чувствуя себя в спокойной обстановке. Конечно, всякая душа отдыху рада, но такого житья еще не бывало.

Но отряднику было не до этого: вновь опалило жаром – всё было наяву, ни отнять, ни прибавить. Ведь с утра на календаре чернела среда, а значит, наступал день, мучительнее которого не бывало. Хотя сегодня и не надо быть в зоновской каптерке на этой треклятой выдаче, но в голове только одна дума – и та нейдет с ума...

Всё началось полгода назад, когда Леха Куликов привез сюда свою вторую половину, Веру, и устроил на работу, – с самого начала все уши пропела. Она не однажды вспоминала: дескать, осталась на другой день с утра одна-одинешенька, муж на службе, а за окнами, через речку, забор с колючей проволокой – колония; поневоле задумаешься. Поплакала она, новоявленная декабристка, в своем жилище – комнатушке на втором этаже, повздыхала в одиночестве, а потом повесила на окна льняные синие занавески и улыбнулась: веселее жить стало!

А с работой жизнь совсем изменилась, кому охота в одиночку моты мотать, дни впустую коротать. И всё бы ладно, да выяснилось: надо еще на выдаче спецодежды в самой зоне бывать – раз в неделю, приказом начальника колонии предписано. Хотя дело не в этом: поселковые женщины многие по роду, скажем, своей деятельности ходят тоже в эту зону и к тем же самым, для которых семь бед, а один ответ. Но одно – быть на приеме в штабе, что в двух шагах от вахты на виду, смелости не занимать.

А вот другой напасти впору из чужой спины ремешки кроить: каптерка для выдачи спецодежды осужденным была в самом дальнем и темном углу зоны, куда даже аттестованные сотрудники стараются не забегать без нужды и заботы. Кому охота соваться в волки с телячьим хвостом.

А сама каптерка – хилая клетушка внутри барачной пристройки, закрываемая лишь на расшатанный крючок, где в темени коридора бьётся на выдаче орущая, потная и разъяренная толпа, прущая на окошечко, за которым одна беззащитная женщина...

И некому быть заодно – рядом лишь осужденный, смыслящий считать и писать, из старичков: меньше сору, меньше и вздору. А дежурной службе, призванной приглядывать за порядком, своих хлопот полон рот, поэтому она даже и не вспомнит, когда была здесь, давно так повелось. Опять же известно: и кому они, эти бабы, нужны? Ведь не дураки сидят, чтобы не понимать, чем кончается худо, которое не живет хорошо?

Действительно, без ума было не так и много, хотя в основном зону наводнили грабители, насильники, убийцы. По всем статьям – и на полную катушку. Правда, подсчеты специалистов так и не установили их точное количество. Данные оперативников и медиков совершенно не совпадали; и, кстати, не более недели назад случайно обнаружили очередного, неучтенного психопата. Отправился наряд за не пожелавшим явиться на селекторный вызов в дежурку. Зашли в отряд, а непокорный вдруг как вытащи из-за пазухи топорик острый – оказалось, в школе перед женщинами чуть раньше лезвием поигрывал. У таких же в голове свищет ветер.

Догадливых контролеров спасло то, что расстояние, отделяющее отряд от вахты, они пролетели стремительней, чем топор, который воткнулся в стену барака. Но какого гостя звали, с таким и побеседовали, поэтому виноватого начальство не искало.

А Леха Куликов, лишь узнав, что Вере придется бывать на выдаче в каптерке, сразу изменил свой день с утра до самого вечера: всё до поры до времени. Конечно, у него служебное дело не мешалось с бездельем, но больше всего боятся конца, чем опасаются начала.

Перво-наперво, им обоим вместе надо было успеть в жилзону до съёма с нижнего склада работающих осужденных, а то приходилось торчать едва не по часу возле вахты, ожидая, когда охрана ошманает у зоновского забора выворотивших свою душу наизнанку, прежде чем те окажутся в самой зоне.

Затем, вызвав из дежурки по громкой связи каптера, Леха сидел в самой каптерке до начала выдачи, а после, уходя, шепотом наказывал своей второй половине закрываться крепко-накрепко, всех умников на свете не перечтешь. На обязательный телефон в помещении, давно обещанный режимной службой, всё еще не находилось кабеля. Но это не мешало режимнику то и дело поддевать Куликова на планерках: «Какой заботливый, только из своего отряда каптерщики. Да и постарше. Ишь, как жену любит».

Леху больше тревожило другое, заставляющее то и дело на вечеру бегать в каптерку и глядеть в два, а не в полтора, чтоб расплох, как удой не подсек, оглянуться не успеешь. Зачастую повсюду внезапно гас свет, в очередной раз привычно отключалась давно списанная поселковая подстанция, освещающая как поселок сотрудников, так и саму жилзону осужденных.

Замирали женщины, работающие в зоновской школе и училище, магазине и штабе; и всё кругом одним махом, мгновенно погружалось в беспросветную тьму и мрак... А те, кому было море по колено, успевали уже сделать то, что, может быть, не решились бы сотворить при белом свете; и часто после этого находились неизвестно кем и за что избитые и покалеченные осужденные, живущие не кутком – семьей, а сами по себе, в одиночку; и Бог миловал – пока еще не отправили чье-то тело в тесноту, а душу – на простор...

Но Леха Куликов именно в такие безотрадные дни и стал замечать за собой непонятную перемену: крапивной болью выжигало сердце, а самого коробило вдоль и поперек, лишь одна его Вера и виделась в зоне. Перед глазами, неподвижная, стояла, а истома хуже смерти, ровно огнем горит. На скорую руку проведя разбор рапортов по нарушениям подопечных за день, Куликов за минуты до отбоя вновь бросался к каптерке в бушующую толпу, чтоб напомнить людям, что пора расходиться по отрядам. А там и захочешь, да не ослушаешься начальника, тем более что времени действительно оставалось лишь умыться да перекурить перед сном грядущим.

А отрядник, проводив Веру до поселкового штаба, незамедлительно разворачивался обратно в зону – успеть на планерку к замполиту, которую тот всегда проводил после рабочих будней, подбивал бабки за день, никого в покое не оставлял.

Но больше всех доставалось в таком усердии Лехе Куликову. Другие подчинённые давно рукой махнули: по уставу жить, легче служить, лишнего спроса не будет. А у этого еще ума хватает со своими подопечными по душам болтать, лучше всех хочет быть. Нечего понапрасну лясы точить, пускай каждый сам о себе беспокоится. Наверное, так оно и есть, но и от лишнего, может, порой нужного слова за колючей проволокой язык не отсохнет.

И не потому ли, всё осознавая, Куликов нередко слышал в себе какую-то тайную, поддерживающую силу, в великую помощь которой и уверовал как-то тихонько, точно в спасенье... А пока худое валилось пудами; и, может быть, поэтому что-то произошло с сердцем: что еще может болеть, когда человек остается один на один с бедой?..

 Вот и накануне, когда предложили на койку, отрядник знал, что выдачи в эту среду не будет. Потому и согласился. Но не было ему покоя в полутемной палате с еле слышно жужжащей лампой под замелованным потолком. Наоборот, необъяснимая тревога сводила тело, а перед самым отбоем даже воздуха нахлебался, спазм перехватил дыхание, что за дела?

Потом он уснул – как провалился, а очнувшись, почувствовал себя как будто после тяжелой болезни: нестерпимо режущий свет, необычная кругом тишина и белым-бело за окном от лениво раскинувшегося за ночь снега...

Но Куликов отчего-то даже не стал задумываться, что с ним произошло вечером, обращаться к врачу постеснялся, а дальше, своим ходом, последовал обыкновенный больничный день с уколами, таблетками и обязательным просмотром телевизора, – всё одно было нечего делать. И Леха был искренне поражен, когда обнаружилось, что пролетела целая неделя – блаженная, врачующая душу, неповторимая. Была – и нету...

Наступила очередная среда. Отрядник еще накануне пытался по мобильнику связаться с поселком – впустую, не берет, железка железкой. Тогда он попросил дежурную сестру позвонить по служебному телефону в Людиново и узнать про поселковый автобус. Оттуда выбирались нечасто, раз от разу. Медсестра поначалу фыркнула, но покосилась на нехорошо покрасневшего пациента и сразу выяснила, что автобус будет.

А Куликов не находил себе места, уже зная, что лишнего дня здесь больше не задержится, время и без того всё излечит. Его не покидало ощущение надвигающейся опасности, дух перехватывало. Казалось, голова лопнет, а за своей думкою, известно, и сам не поспеешь...

Заведующая не удерживала: дернув сухим плечом, она без слов оформила больничный, и Леха Куликов вскоре был на улице. Оказывается, как приятен свежий и колкий воздух этого лесного поселка, окруженного со всех сторон высокими коричневыми соснами, в мачтовых вершинах которых сдержанно шумит былинный ветер, сладостно и печально напоминая, что на сем свете мы только в гостях гостим...

          Возле почты стоял поселковый автобус – новенький, синий. Прежний, латаный-перелатанный, недавно сдали в утиль. Служил верой и правдой немало времени, и многие скорбели о нем, как о живом. Даже в пьянках по дороге поминали, пили не чокаясь. Напротив почты неприметно схоронился винный магазинчик, возле него степенно толпились приехавшие из поселка – вольнонаемные и офицеры, ждали открытия.

          Обычно сопровождающая, получив почту, которая прибывала из райцентра, должна была загрузиться и мирно катить обратно в поселок. Но так не бывало: отчего-то у многих пассажиров сразу же дела огнем горели, домой прибывали всегда затемно, беззаконным закон был не писан.

          Сегодняшняя среда тоже не предвещала приятного исключения; и уже близился вечер – короткий, холодный, тусклый, а автобус и не думал отправляться домой, уже не однажды гоняя из одной части поселка в другую. Почти все были пьяны, затем и ездят в Северный, чтобы дух перевести.

Леха Куликов, изведенный ожиданием еще с прошлой тревожной среды, молча забился на заднее сиденье, не замечая кричащих и пьющих на ходу, белый свет померк. Хоть кнут впрягай, лишь бы доехать. Тогда водитель-бесконвойник, научившийся в одно ухо впускать, а в другое выпускать, не страшась, что ему нагонят жару, самостоятельно развернулся и погнал автобус к дому, ночлега с собой не возят.

Автобус, подпрыгивая, в кромешной тьме с рёвом и воем мчался к колонийскому поселку. На место прибыли с шумом и песнями, дым коромыслом. Куликов, нутром чуя, что времени у него не больше, чем с чуток, прямо из автобуса опрометью кинулся в зону. Там в пробеги по мёрзлому скрипучему плацу добрался до тёмной коробки барака, забитой толпящимися осужденными, для которых этот день всегда был сродни празднику.

 Он еще успел пробиться в приоткрытую на мгновенье каптером дверь, уже из последних, раскаленных сил растолкав кипящую у окошка выдачи толпу, как тут и есть, – погасло, разом вся зона покрылась непроглядным мраком. Но перед этим он увидел живой и невредимой свою единственную, Богом данную вторую половинку, и камень от сердца отвалился: дал Бог срок – не сбил с ног!.. А каптер в темени тотчас достал и подарок – свечи огарок, красновато осветивший мрачную холодную комнату, заваленную горой ватников, спецовок, сапог и валенок, но это уже было дело десятое...

И хотя свет вскоре вспыхнул – забота на нет сошла, Куликову, еще не пришедшему в себя, думалось, что всё последнее время он, словно не просыпаясь, опрокидывался из одного жуткого сна в другой, и не в силах был что-либо изменить, лишь бессильно осознавая, что земной быт – всему конец...

Потом каптер, гордый доверием, с выпрямленной спиной нес до дежурки вслед за отрядником и его спутницей громоздкий деревянный ящик с картотекой – черный, продолговатый, разительно напоминающий самый обыкновенный и такой страшный гроб...

А у Лехи Куликова словно и не бывало болезни к сердцу, он легко и радостно прошелся по поселковому морозцу до самого дома; и вскоре Вера, счастливая, рассказывала последние поселковые новости, одна другой краше.

– Подожди, – остановил Леха, которого вдруг снова охладило знакомой больничной болью. – Лучше скажи: была в прошлую среду выдача?

– А откуда знаешь? – простодушно удивилась Вера. – Куда тут денешься, начальство приказало: хочешь, не хочешь, а выполнять пришлось...

Но Леха, догадываясь, что ему чего-то недоговаривают, лишь качнул головой, но это горлом не возьмешь, а бранью не выспоришь.

– Не хотела говорить, чтоб не расстраивать, – осторожно заговорила Вера. – Знаешь, в тот день, на выдаче, кто-то мне в лицо рукавицу сунул...

– Так и... знал! – обессилено, в два приема, прошептал Куликов, которому вновь пришлось хватать воздух, опять не в продых стало. – Ведь чувствовал это; а какая рукавица?..

– Обычная, меховая – вывернули наизнанку и в лицо в окошко сунули... И глазам не поверила: что-то темное, непонятное тянется в окошко, у меня и голос пропал, слова выговорить не могу. Ладно, сразу убрали, а все сижу, как окаменела. До чего перепугалась: думала, от страха умру. А когда каптерщик сказал, что просто пошутили, и поуспокоилась, на душе отлегло...

– Знал все... – твердил, не слушая, отрядник, у которого все еще не налаживалось дыхание и плыло перед глазами. После все-таки он как будто разом из души выплеснул: – Перед самым отбоем это было?

– Правда, – зябко обхватила себя крест-накрест руками простодушная Вера, с первого дня вся на виду. – Не обращай внимания, ведь просто пошутили. Я даже никому не говорила. Видишь, все в порядке: слава Богу, жива-здорова, зачем людей понапрасну беспокоить?

– Слава Богу... – дохнул отрядник Леха Куликов, со смертельной тоской понимая, что теперь уже всё это никогда не денется из памяти, так бок о бок и пойдет по жизни, как болезнь, что врагу не пожелаешь. И, хоть волком вой, всё равно сейчас и на небо не влезть и в землю не уйти, – никому в этой жизни высшей воли не переволить…

          Но дыма без огня не бывает; и спустя некоторое время как-то разом начались из колоний массовые побеги из края в край, причем заложниками стали брать одних женщин – такая зависла беда над головой. Лишь тогда высшее начальство и запретило допускать женщин туда, где невинную душу запросто могли отправить на вечный покой. Иначе за потерю бдительности не только с ходу на дверь укажут, – у самих в два счета головы без оглядки полетят, а кому своя жизнь не дорога?..

 

ХОЛОД

В колонийский поселок привезли товар. В четверг. А в пятницу вечером узнали, что продажа будет наутро, в выходной день. Женщины, глядя из окон второго этажа штаба, как бесконвойники таскали в магазинчик коробки с товаром, строили догадки: что привезли?

Бухгалтер по снабжению, Вера Климова, по своей обязанности должна знать, что завезли и, конечно, знает. Но ни за что не проговорится. А просто будет вместе со всеми давиться в очереди. К ее начальнику, Андрею Андреевичу Казарову, подходить вообще бессмысленно: приучив своих сотрудниц к исключительной строгости, он и сам держался того же порядка.

Женщины в штабе, дождавшись, когда бесконвойники дотаскали товар в магазинчик через дорогу, еще посудачили, зачарованной украдкой посматривая на темную улицу, освещенную мутной лампочкой под железным ржавым абажуром. Потом стали торопливо собираться домой.

Хлопот, как всегда, было предостаточно: забрать детей из садика, затопить печи и сготовить ужин, одно и то же изо дня в день. Хотя и нет легче дня против субботы, но теперь заботы утроились: оставив на хозяйские поруки детишек, надо было торопиться к магазину. С вечера занимать законную очередь и до утра – до открытия – во что бы то ни стало держать свое место. Бывают дела, не стоящие хлопот, но это даже традицией стало.

На улице – мороз под сорок. Зоновский глухой забор и часовые на вышках точно окаменели. Как в страшной сказке. Алюминиевые ветки на костяных от стылости березах, казалось, тихо и напряженно звенели. Черное небо словно бы заживо поглотило эту землю, изрезанную множеством деревянных мостков, потому что ниже – только вода. От края до края.

Поселок навсегда осел на гиблом болоте, утонувшем в железе. Кожа на людском лице, стягиваясь, сохла и быстро старилась. Изредка добираясь сюда в гости, родственники порой даже не сразу признавали своих и пугались. Но здешние жители ничему уже не удивлялись – привыкли. Даже к коричневой густой воде: поставь под колонку новое ведро, через час стенки покроются болотной ржавчиной. Но жить все-таки надо было, а значит, и воду пить надо. Хочешь того или нет.

Мимо женщин, шедших с детьми из садика по скрипучим мосткам, проползли из мрака вслед за красным тепловозом зеленые вагоны: возвращалось с работы лесооцепление. В тамбуре, широко расставив ноги, стоял смуглый солдат: автомат за спиной, с накрученного на руку желтого поводка рвалась устрашающе бухающая в темень собака. Завтра, на разводе, она снова будет беситься, пытаясь вырваться неизвестно куда и неизвестно зачем... Впрочем, конвойные собаки свое дело знают туго: готовы располосовать встречного и поперечного...

И их грозный, непрекращающийся лай уже до утра не оставит в покое женщин, которые после ужина стали торопливо собираться к магазинчику и занимать, устанавливать очередь. Все оказались толсты и неповоротливы от наздеванной одежды. Но женщины знали, что делали: им предстояло торчать здесь до утра и даже дольше – до открытия. Тут уж не до жиру, быть бы живу. Продавщица Зоя, привередливая и независимая, торговать, как правило, не спешила. Не боялась и самого Андрея Андреевича Казарова. Ее остерегались и немного заискивали, на всякий случай. Зоя, живя в одиночку, на жизнь не обижалась, а после каждого завоза всегда переодевалась в обновку, которая по накладным, сказывают, не проходила. А за товаром обычно ездил сам Казаров. Впрочем, это были, возможно, обыкновенные пересуды. Здесь любят перемывать друг другу косточки, потому что кино и библиотеки нет, радио и в помине не бывало. А клуб и вообще сгорел.

Виноватого не нашли, строить же в ближайшее время не собирались. Были заботы и поважнее. Может быть, поэтому начальник почты, Светка Джафарова, наловчилась узнавать новости из чужих писем. И так это ей понравилось, что, будучи уличенной, она не прекращала своего занятия. Втянулась, тем более что за погляд деньги не берутся.

Светку недолюбливали, но это не помешало женщинам обратиться к ней с просьбой: открыть тамбур почты, чтобы согреться, укрыться от секущего ледяного ветра. Только на часик: иначе хоть в кулак свищи. Больше спасаться было негде: коммутатор работал всего лишь до полуночи, в одну смену: не хватало народу.

Неизвестно почему, но Светка не открыла на стук, и тогда Мила Быстрова, жена оперативника, женщина немногословная, но смелая, сказала: «Идемте до меня. Витька в командировке, а ребята давно спят. Чайку попьем».

Дом Милы находился в двух шагах, и все согласно двинулись за хозяйкой. Обошли громоздкую собачью будку, и каждый мог вспомнить, что именно в этой будке Мила по весне случайно убила рысенка. Почуяла – кто-то чужой шевелится: взяла клюку и натыкала от души. Сама после пошла за водой на колонку, а двое ее ребятишек, увидев появившуюся в приоткрытой двери невиданных размеров кошку с кисточками на ушах, захлебнулись от радости: «Мама, кошка! Кошка!» Отчего рысь, искавшая детеныша, не тронула ее детей – никому было неведомо. Не исключено, что звериным своим нутром почувствовала родственное уважение к этим непонятным людям, стойко переносящим нечеловеческие лишения.

Дома у Милы пробыли недолго: боялись, что кто-нибудь прибежит и перезаймет очередь. А это трудно вынести даже им, уже спалившим и без того не железные нервы в этих забытых богом и людьми местах. Поэтому тут оглядываются дважды, чтобы ничего не потерять.

Женщины, все пятеро, сколько было, сначала долго прыгали, стараясь согреться, затем просто уселись на приступок магазина, устало клоня головы. Знали, что в такое время, если молчишь больше – проживешь дольше.

Пронзительно и дико завыла в невидимом небе сирена, очередной раз проверялась сигнализация охраны колонии. Будто незримое существо стонало и ревело, по-своему горюя над участью безмолвных, покорных женщин: больше, пожалуй, и некому было пожалеть этих беззащитных людей, что стыли перед близкой – через дорогу за забором – цепочкой светлых и чистых огоньков по периметру зоны...

Глухо и страшно хрястнул мороз в высокие, окованные железом ворота колонии. От вахты, визжа подошвами валенок, шагали двое: дежурный Берсенев и контролер Пешкин. Проверялись бесконвойники: на пекарне, на подстанции и еще где-то, сразу и не вспомнится – мозг, казалось, окончательно застывал. Это только волку зима за обычай.

Дежурные подошли, довольные: сумели на двоих долбануть несколько ампул новокаина – больше ничего достать перед дежурством не удалось. Зато хоть согрелись, и главное – подняли настроение. Теперь можно было жить припеваючи. И шито-крыто: ночью все кошки серы.

Остановившись перед женщинами, Пешкин правой рукой браво сдвинул шапку на затылок, левая, всегда готовая свалить, на постоянном отвисе. Такой и сороку научит вприсядку плясать.

– Здоро́во, бабоньки! – сипло и громко поприветствовал Пешкин, жизнерадостно скалясь. – Все живы-здоровы?

– Нашел бабонек! – трубно сморкаясь, расхохотался Берсенев. – Это же в натуре товар в упаковке – во! Поштучный! Прям на вкус выбирай! Ягодка к ягодке!

И дежурный – сам копной, а брюхо горой – бодро потер руки в меховых рукавицах, притоптывая в валенках, раскатанных выше колен. Берсенев с любопытством разглядывал неподвижных женщин и, верно, сидящих как бы на продажу на крыльце магазина. Только что не на прилавке – вместо товара.

Мила Быстрова, с трудом поднявшись, неуклюже толкнула животом дежурного, прохрипела:

– Слушай, ты сам-то кто, забыл? По такой же цене брали!

Дежурные, поперхнувшись, удивленно отступили: какая это оса их укусила? Переговариваясь и смеясь, они ушли по своим дела, а женщины опять остались одни перед светящейся гирляндой огней, как перед далекими мирами, что искристо и таинственно манили в далекое... В новую жизнь, что ли, если она еще существует для этих людей. Хотя уже вряд ли – по нитке и рубеж.

Каждый год приказом начальника учреждения отряжались покупатели: ездили по районам, обольщали, суля золотые горы: надбавки за работу с осужденными – «за не боюсь», лесные, премиальные и другие призрачные блага. Но простодушные и доверчивые, срываясь с родных, но голодных мест, торопились за покупателями: одни устраивались вольнонаемными, другие, аттестовавшись, подписывались на все двадцать пять лет – не меньше, согласно приказу министра.

Обзаводились семьями и, привязанные, визжали, однажды понимая, что жить и умереть им, в свое время купленным оптом и в розницу, придется здесь, в ссылочном лагере, вдали от дома, всеми забытыми и никому не нужными...

Возле вахты рыжая собака уже устала лаять и только всхлипывала, изредка выталкивая сипящие рыки в темень и замирая при каждом ударе мороза, точно потрясавшем весь заснеженный, обледенелый поселок.

Окоченев, женщины вновь прыгали до головокружения, а потом опять сидели и молчаливо дремали, судорожно вздрагивая головами, ни начала, ни конца. То ли это сон, то ли явь...

Но уже наступало, брезжило утро, и начинало всё оживать: осужденных начали заводить в вагоны, и те, плюща носы к толстым зарешеченным окнам, тыкали пальцами на прислонившихся к двери магазина «чувих». Женщины уже поокрепли, ровно и не бывало ночного дозора: они успели поотогреться в открывшейся коммутаторской обжигающим, золотисто-янтарным чайком. Распрямили душу...

Теперь можно особо не хлопотать: очередь отстояна честно, и никто уже не посмеет пролезть вперед – на йоту подорванным здоровьем заработано это право. В следующий раз другие также не испортят дела порядком. И нет в этом удивительного: нравы всегда старше любого закона.

И когда через час после законного начала работы продавщица Зоя отомкнула дверь, очередь уважительно и беспрекословно раздвинулась, освобождая место пятерым, пропуская их к прилавку. А поначалу, как это и бывает, возникла обычная давка. Без нее и очередь не очередь, десятая вода на киселе.

Зоя, сухая и желтая, в морщинах, строго раскладывала товар – пакеты, коробки и свертки, на которые стоящие в промороженном, с полупустыми прилавками магазинчике посматривали чинно и терпеливо.

Товара оказалось вовсе не так много, как поначалу думали: носовые платки, яркие полотенца, пододеяльники, наволочки, носки, всего понемногу. Но в хозяйстве какая вещь залежится – что цело, то и годно в дело.

Больше всего коробок громоздилось в стороне – одинаковые, цветные, одна на другой.

Когда Зоя безучастно открыла одну из коробок, женщины сперва опешили и ахнули, чуть не в один голос:

– Мороженое! В самом деле – мороженое!..

Действительно, во всех коробках было мороженое: ровными бесконечными пачками, любуйся да облизывайся. И брать жалко: как на выставку приготовлено.

Но женщины сразу опомнились:

– Да что же это, бабы! Мы ведь люди, в конце-то концов, а не бессловесные твари!

– Ничего: одних в гроб загонят, других дураков следом привезут!..

– Берите что есть! – неожиданно визгливым, пронзительным голосом прикрикнула Зоя. – А то и это другим отдам! Ишь, выбирать еще вздумали! Принцессы!

 А та же Мила Быстрова, миролюбиво и скоренько, расставила все на свои места:

– А я так, товарки, возьму: в кои-то веки ребятишки перехватят. Возьму, возьму. Вкуснотища: в детстве, помню, едала, так верьте, нет – до сих пор любо вспомнить!

– Правда, бабоньки: негоже из магазина-то с пустыми руками домой показываться. Что мы, некрести какие-то, что ли?..

С начала продажи, никем не замеченный, подле двери стоял сам начальник части интендантского снабжения с прищуренными глазками на широком и точно отсыревшем лице. Андрей Андреевич Казаров отличался крайней немногословностью – того же и от других, его окружающих людей, хотел. В молодые годы даже пострадал за это: попросил в компании одного разговорчивого помолчать. Тот не послушался. Тогда Казаров еще раз напомнил просьбу, а потом воткнул в неслуха нож. Прямо в сердце. Получил большой срок и отбыл от звонка до звонка. А по окончании остался в этой колонии. Потихоньку и в люди вышел: стал начальником части интендантского снабжения. Умел жить своим умом. Старый волк держал теперь нос по ветру: нам лишь бы товар сбыть да на покупателя угодить. А то торг дружбы не знает: когда надо, сам счет сводит.

Но из магазина расходились радешенькие. Пятеро бережно несли по паре белья, поддерживая под мышкой по коробке с мороженым: гляди-ко, не каждому сегодня привалило такое счастье!

Вера Климова, недавно вышедшая замуж за одноклассника и мужественно поехавшая вслед за любимым, развернула печатку стылого мороженого, укусила крепкими пока, молодыми зубами. Улыбаясь, пропела: «То мое, мое сердечко стонет...»

– Что? – как глухая, тревожно заозиралась Мила Быстрова, которая тоже впилась в ледяной, заманчивый гостинец. Ей вдруг показалось, что Вере отчего-то стало худо, и Мила переспросила саму себя: – Что ты сказала?..

Но о чем могут говорить люди, в сорокаградусный мороз радующиеся мороженому?

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную