|
РАДОНИЦА 2020
Из карты гугл…
Из космоса теперь
на отчие могилы прихожу я…
Давно в реальность здесь забита дверь –
и в Радоницу тут не посижу я.
Славяне, вы братушки ли сейчас
для нас?...
Для наших прадедов и дедов?..
Здесь нынче не затеплится свеча
ни в Пасху, ни в священный День Победы.
Не ляжет в мох пасхальное яйцо,
кулич и скромных ландышей букетик…
И с памятника мамино лицо
слезы стыда и скорби не заметит.
На чёрный мрамор капли упадут,
но не мои, а дождика хмельного…
И незабудки тут не расцветут,
где Каин брата убивает снова.
Ах, Русь-Украйна,
разве сможешь ты
стереть следы
и выплакать все слёзы?..
Кричу… шепчу…
но мне из темноты
никто не отвечает на вопросы.
Всё виртуально –
жить, любить, страдать
и на погост ходить из гугл карты…
Реально только то,
что не отнять,
а мы уже раздали всё бездарно.
И наша память взорвана, как мост,
хотя теперь не лютыми врагами…
И оттого взрывается мой мозг
от мысли, что враги себе мы сами.
Спокойно спите, мама и отец,
хотя бы к вам из космоса приду я,
чтоб Вездесущий услыхал Творец,
как горько прошепчу я – Аллилуйя.
НОВЫМ КЛЕВЕТНИКАМ РОССИИ
Когда тебя, страна моя, полощут
и волокут за волосы на площадь,
как девку… и пинают по пути…
Тогда во мне неведомо откуда
из-за тысячелетнего подспуда
вскипает ярость древняя в груди.
И все эти шляхетные славяне
с гордынею провинциальной дряни,
что брызжет ядовитою слюной…
И все эти обиженные братья,
чьи комплексы страшнее, чем проклятья,
предательской ползущие тропой…
И все эти надушенные галлы,
что в православных храмах, как вандалы,
буянили на краденых конях…
И все эти заносчивые фрицы,
что вечно грезят о чужих столицах
с фельдфебельскою выправкою пня…
И все эти придурошные янки
с культурою, рожденной от шарманки,
и грубой спесью тучного тельца…
И эти доморощенные гады,
что и врагов взаправдашних не надо,
продавшие и матерь, и отца…
Все те и эти… в списке невеселом
тьма тьмущая их со времен монголов
и рыцарей бессчетных орденов…
Но есть от них незримая защита –
душа, что не убита, не пропита,
хоть так удел судьбы её суров.
В ДОНСКОМ МОНАСТЫРЕ
В Донском монастыре так тихо
шуршит осенняя листва,
ведь с ней московская шумиха
не знает кровного родства.
Столпы истории расейской
покой здесь вечный обрели –
поэтам и чинам армейским
с лихвой хватило тут земли.
Нарышкины и Трубецкие,
Лев Пушкин и Иван Шмелёв –
сыны и дочери России
и даже пасынки её.
Ключевский здесь и Чаадаев
покоятся под сенью лип,
и декабристского восстанья
герои смотрят с древних плит.
Жуковский здесь – крылатый гений,
и Сумароков и Бове? –
как корни разных поколений,
переплелись в бессмертной тьме.
И по расстрельному приказу
доставленные, словно в тир, –
здесь дагестанский вождь Коркмасов,
и Тухачевский, и Якир.
И залатав разрыв великий
иглой тернового венца,
Иван Ильин здесь и Деникин
во имя Сына и Отца.
И все сословья примиряя,
чтоб стихла кровная вражда,
прилёг здесь Солженицын с краю
под сенью русского креста.
И бравый ротмистр Колюбакин
лежит под мхом тут вековым…
И горько надо бы заплакать,
Отчества глотая дым.
Но от рассеянного света
в глазах ни скорби нет, ни слёз...
Моя душа светла, как эта
листва, летящая с берёз.
И в ней покоится такая,
как эта осень, благодать –
необъяснимая, святая,
с какой не страшно умирать.
ДЕТСТВО
Зимний вечер – мерцание ели в углу,
мандариновых корок гора на полу
и на окнах мороза узоры…
Мама лепит пельмени, а папа под ритм
её ловких движений коньки мастерит,
на которые встану я скоро…
Брат Алёша уже первоклассник давно
и поэтому с бабушкой ходит в кино,
а меня на сеанс не пускают…
Деда нет…Он расстрелян ещё до войны,
без вины…но про страшные тайны страны
я пока, слава Богу, не знаю…
Я дышу на стекло, чтобы в нём, как всегда
неожиданная появилась звезда,
тонкий лучик послав во спасенье…
Медный крестик мой бабушка прячет в комод,
чтоб не видел его любопытный народ,
приходящий к нам по воскресеньям.
Наш бревенчатый дом над замёрзшей рекой
на заснеженной улице Береговой
дышит паром и хлопает ставней…
Как в бинокль, я глазею на мир из кружка,
что уже отдышала в размер пятака –
и таким он мне кажется славным…
ЦВИЛЛИНГА
Татьяне Кудрявцевой
По улице детства со странным названием Цвиллинга
я бегала в школу из дома с ампирными шпилями,
ныряя в колодец двора, выплывала из арки я сталинской,
и эта игра, мне казалось, полна была таинства.
Я так ненавидела школу свою музыкальную
за то, что талантами не обладала вокальными,
а больше всего не любила я слово «сольфеджио»,
сбегая с урока, хотя это было невежливо.
Зато обожала трамвайчики я жёлто-красные,
что, как попугайчики, щёлкали, пели и лязгали…
Любила балет, на который Наташка соседская
бесплатный билет мне вручала со щедростью детскою.
Наташкин отец нас в директорской ложе усаживал
и палочку он дирижерскую нежно поглаживал…
От ласки его оживала она, как волшебная,
и целый оркестр покорялся её лишь движению.
Мне странной казалась фамилия Зак, как и Цвиллинга,
хотя лаконична была она, а не извилиста…
И я наблюдала из ложи, нависшей над сценою,
как папа наташкин командует армией целою.
На ножки в пуантах Наташка глазела восторженно,
наверно, толстушка, хотела на них стать похожею –
лебёдушек белых… Меня же сильней завораживал
злодей Шурале, что за девушкой-птицей ухаживал.
Мне было семь лет, я любила балет и трамвайчики
и стать дирижёром мечтала с волшебною палочкой…
Уже сорок лет не была я на улице Цвиллинга,
где так и премудрость сольфеджио я не осилила.
КРЕЩЕНСКОЕ
Когда всей грудью я вдыхаю
мороз крещенский ввечеру,
вновь себя русской ощущаю
и верю, в иордань ныряя,
что никогда я не умру.
* * *
Мне снится всё чаще и чаще
какой-то навязчивый сон:
вхожу я в угрюмую чащу,
где нет у деревьев имён.
Где столько цветов без названий,
где зверь не оставит следа,
где озеру спёрла дыханье
поросшая ряской вода.
Блуждает тропа отрешённо,
но стоит шагнуть мне назад,
смыкаются тёмные кроны
в сплошной угрожающий ряд.
И выхода нету, как будто,
и сну не приходит конец…
но вдруг, неизвестно откуда,
меня окликает отец.
Его гимнастерка лоснится
с гвардейским значком на груди…
Он ранен и просит напиться,
он больше не может идти.
И я подаю ему руку…
Моложе меня он во сне
и старше на смертную муку,
ещё неизвестную мне.
Он пьёт, оставляя на завтра,
и флягу кладёт в вещмешок.
А чаща светлеет внезапно –
светясь, как гвардейский значок.
И серые клочья тумана
редеют на ветках берёз,
и каждый цветок безымянный
становится близким до слёз.
К добру или худу?.. Не знаю.
Сбываться мой сон не спешит…
Но ночью глаза закрываю
и вновь пропадаю в глуши.
ПОСЛЕ ВОЙНЫ
Мой отец не любил надевать ордена
и тем более хвастаться ими спьяна.
Он в коробочке красной их молча берёг,
и о чувствах святых его ведал лишь Бог.
Мой отец не любил говорить про войну,
словно в сердце его оборвали струну.
Вспоминал только в редкие он вечера
про пропавшего без вести друга Петра.
И всегда подходил он при этом к окну,
чтобы спрятать волнений своих глубину…
Но для нас всех рассказов дороже была
та слеза, что по жёсткой щетине текла.
* * *
С холёными немецкими туристами
стояла я на ленинградской пристани
и ожидала свой трамвай речной…
И мне всё время мамочка мерещилась,
что здесь в блокаду ползала по лесенкам
с бидончиком за ледяной водой.
Они глядели вежливо и холодно,
а мне живот сводило, как от голода,
от их непроницаемой души,
которая ни разу не покаялась
и по ночам от ужаса не маялась,
и не избавилась от гордой лжи.
Господь, коль сможет, их простит, наверное,
но только я в те сказочки не верую,
что могут стать враги родней друзей…
Трамвай отчалил от гранитной пристани,
а я лишь вслед ему смотрела пристально,
шепнув вдогонку «ауфидерзейн»*.
_____________
*ауфидерзейн – прощай (нем.)
|
ДЕНЬ РОССИИ
А я люблю тебя, такою разной –
забитой и больной, и несуразной…
Такой, как есть… такой, какой была,
когда моих всех предков родила.
Единственная матушка-Расеюшка,
ты стольких деток по земле рассеяла,
недолюбила и не сберегла,
впрягаясь вечно не в свои дела.
Сынов своих, наивная и скромная,
ты не жалела, часто их утробою
братушек заслоняя там и тут,
не ведая, что братство наше кровное
они за куш заморский продадут.
И всё ж, моя родимая, болезная,
для хищного потомства бесполезная,
ты мне такой, как прежде, дорога,
и пусть Господь из Царствия Небесного
тебе пошлёт на счастье голубка.
* * *
Когда вхожу в огромный храм,
дышу я полной грудью там
и ощущаю
Бога –
так высоко-высоко,
так далеко-далёко...
Когда в церквушку я вхожу,
от робости едва дышу,
переступив её порог…
И чувствую –
что рядом Бог.
* * *
Опять солдаты –
аты-баты,
уходят на чужие войны…
Кто нам вчера казался братом
сегодня подло бьёт и больно.
А тот, кто был родимым сыном,
и желторотиком безусым,
сегодня стал живою силой
и человеческим ресурсом.
Они повзводно и поротно
идут непроходимым лесом,
чтоб сгинуть там бесповоротно
вновь за чужие интересы.
Никто им синеньким платочком
вослед на счастье не помашет
и не заголосит: – Сыночки!..
Вернитесь, родненькие наши…
Лишь в небе ворон одинокий
мелькнёт, как пуля на экране,
и эти пыльные дороги
в кровавом скроются тумане.
* * *
Даже имени не спросила,
на бегу лишь поговорила
перед тем, как ушёл ты в бой...
Просто спину перекрестила
да шепнула вослед:
– Мой милый,
возвращайся...
Господь с тобой!
Только ты не пришёл обратно,
и душа моя безотрадна –
эту гору не сбросить с плеч...
Боже!..
Что же я натворила,
даже имени не спросила,
чтобы в храме свечу зажечь.
СОЛДАТСКАЯ МОЛИТВА
«А над моим крестом
заплачет козодой,
и дождик оросит
его святой водой…
К хрустальной чистоте
губами я прильну
и, может быть, тогда
забуду про войну…
Грехи мои, душа,
ты к морю отнеси,
постой на берегу
в молчании чуть-чуть
и отпустить вину
у Бога попроси,
чтоб позабыть войну.
О, небо помоги
стереть с ладоней кровь,
которая течет
из сердца моего...
Пусть хоть на свете том
обнимутся враги,
и, может быть, любовь
взойдёт из ничего.
И над моим крестом
зардеется рассвет,
который танком я
размазал по грязи…
И если от войны
спасенья в мире нет,
тогда от мира ты,
Господь, меня спаси!»
* * *
Толпа, ты выбрала Варавву
и выбираешь до сих пор,
упорно обрекая правду
на осмеянье и позор.
Ты с радостью распнёшь пророка
и оправдаешь палача.
Тебе милей твои пороки,
чем истина в его речах.
Убийцу гнусного и вора
ты праведнику предпочтёшь
и от безмолвного укора
ты покаянно не замрёшь.
Подобно Понтию Пилату
умоешь руки ты опять
и будешь в сребрениках плату
от лживой власти получать.
Но тот, чья бесконечна слава,
простит тебе твою хулу,
хоть на челе его кровавом
горит продажный поцелуй.
* * *
«А помнишь тринадцатый год? –
Последнюю мирную осень…»
Герман Титов
Мы не ветреные странники,
прожигающие жизнь,
мы – страны своей изгнанники,
той, в которой родились.
Там, где улочка старинная
тонет в осени седой,
Анна всё ещё с Мариною
ожидают нас с тобой.
И стоит в железном кителе
неподвижно Гумилёв,
Богородица накинет ли
на них царственный покров?
И спасёт ли от изгнания
их святые имена?..
Ведь пока ещё не знаем мы,
то, что ведает Она.
* * *
Ольге Прилуцкой
Раз сто проезжала Ростов –
да как-то всё мимо, да мимо...
Но людям неведомо, что
пути их неисповедимы.
Наверное, мне повезло,
что звёзды совпали и случай,
когда меня взял под крыло
легко переулок Гремучий.
Пылала листва в октябре
пожаром казацкой свободы,
и Дон розовел на заре,
неся свои тихие воды.
В сиянии полной луны,
казалось, что выйдут на стрежень
вольготные Стеньки челны
и кто-то кого-то зарежет.
О берег плескалась волна
и жалобно жалась к причалу,
а, может быть, это княжна
персидская тихо стонала?
Вода багровела в реке
и снова вдруг делалась синей,
а, может быть, это в тоске
лицом к ней припала Аксинья?
Но храм на высоком холме
до неба достал куполами,
сияя, как днём, и во тьме
светло золотыми крестами.
За всех покаянно молясь,
кого обошла Божья милость,
чтоб буйная эта земля
с собою самой примирилась.
Но людям не верится, что
безверие лечится верой...
Раз сто проезжала Ростов –
и всё же сошла на сто первый.
* * *
Жизнь, как поезд, сквозь полночь морозную
и безумное время летит,
только дёргать стоп-кран уже поздно нам,
когда столько пути
позади…
За слепящею вьюгой-метелицей
не видать семафорных огней,
лишь позёмка за поездом стелется,
да кондуктор маячит в окне…
То ли он, то ли время безмозглое
нам досталось с тобой, как назло,
но в февральскую полночь морозную
я молюсь, чтоб тебе повезло.
Этой скорости дикой не вынеся,
от испуга ты жмёшься ко мне,
но кривая куда-нибудь вывезет,
как всегда было в нашей стране.
АРИТМИЯ
И снова август…
Ветер за окном
в траву со стуком яблоки роняет…
Молчит мой дом,
за шторой лампу в нём
давным-давно никто не зажигает.
Он обречённо окнами глядит
на яблоки, висящие на ветке,
предчувствуя, что вьюга впереди,
он ставни закрывает, словно веки.
Его давным-давно пора продать,
но только это так невыносимо,
как будто свою родину предать,
как проиграть сраженье под Цусимой.
Он всё ещё вздыхает и скрипит
невидимыми мачтами во мраке
и ливня ждёт, чтоб вместе с ним навзрыд
рыдать о тех, кто временем украден.
Здесь даже в Спас не разожгут очаг,
чтобы спасти его от ностальгии…
Лишь яблоки в ночи стучат, стучат –
и нестерпима эта аритмия.
* * *
Леса осевшие, осенние,
осиротевшие леса.
Дорога длинная и серая
уходит прямо в небеса.
И всё навязчивее кажется
в обезголосевшем лесу,
что колесо моё не катится,
а застывает на весу.
И всё печальней и подробнее
квадраты чёрные полей,
и, как надрывный плач по родине,
гортанный клёкот журавлей.
Он наплывает и качается,
и вдруг пронзает, как стрела,
тем откровением нечаянным,
что жизнь стремительно прошла.
И что не принесут спасения
и детской веры в чудеса
леса осевшие, осенние,
осиротевшие леса.
* * *
Г.Д.
Иногда затоскуется вдруг по Москве,
по студенческой той,
золотой, как листва,
когда юности ветер гулял в голове,
высекая из сердца, как искры, слова.
И привычным маршрутом помчится душа
по Петровке на тихий московский бульвар,
где усадьбу старинную в три этажа
мне послала судьба как нечаянный дар.
За оградою, как византийская вязь,
я услышу забытых друзей голоса,
что читали друг другу, от смеха давясь,
хулиганские вирши, зажмурив глаза.
Эти чистые слёзы просохли давно
или просто растаяли в Чистых прудах,
но пьянит ещё мозг молодое вино
тех времён, что уже не вернуть никогда.
По Тверскому спущусь до Никитских ворот
и сверну на Гранатный, где в доме одном
моих лёгких шагов ещё, может быть, ждёт
дерматином обитая дверь со звонком. |