Мария АКИМОВА
Первый день, пятница «Ирусь, ты куда делась? Тебя тут твоя Неразвивающаяся ждет!» — кричит на весь коридор дородная медсестра. Белый медицинский халат плотно обтягивает ее большие груди, заплывшую талию, громадный зад. Рыжая, с веснушками по всему лицу – о таких говорят: женщина без возраста. В зависимости от освещения ей можно дать и тридцать лет, и сорок, и все пятьдесят. Неразвивающаяся – это она про меня. Я сижу на лавке – спинка, конечно, не предусмотрена – в гинекологическом отделении городской больницы. Жду госпитализации. В розовом пуховике, который велик мне на несколько размеров, жарко. Я снимаю его, брезгливо бросаю на деревянное сиденье рядом с собой. Неподалеку от меня стоит, опершись спиной о стену, Внематочная. Руки ее сложены на груди, лицо сосредоточенно-бледное, перепуганные глазищи. По коридору туда-сюда ходит На сохранении. Блёклая, незаметная. Всё, что в ней есть особенного – живот, заметный даже под свободным свитером. Имён у нас нет, только прозвища, данные по диагнозу или цели пребывания в больнице. Мы находимся тут уже больше двух с половиной часов и успели познакомиться. Наконец появляется облаченная в ярко-желтый медицинский халат Ируся. «Пусть у тебя тоже будет кличка, – решаю я. – Канарейка». Половина ее лица скрыта под маской, но и так ясно: она чуть младше меня. Ей около двадцати пяти. На лбу прочерчена глубокая морщина – отметина вечного недовольства. Канарейка что-то кудахчет и кудахчет себе под нос, будто она не канарейка вовсе, а старая курица. – Заходите! – бросает она мне смертельно уставшим голосом. У нее платные консультации, составление выписок, врачебный обход, а тут еще я, бестолочь, со своей неразвивающейся беременностью. В кабинете мне приказывают сесть на стул, который находится в двух метрах от рабочего стола Канарейки. Я протягиваю ей бумажки из частной клиники, где обследовалась. Она брезгливо одергивает меня: – Не приближайся! И проверяет, плотно ли медицинская маска прилегает к ее носу. Рыжая медсестра кладет передо мной кипу листов: согласие на обследование, согласие на медицинское вмешательство и прочее. Кто-нибудь, принесите ей самовар, нарежьте арбуз, поместите рядом кота! Это же купчиха с полотна Кустодиева. – Вот тут, – указывает она толстым белым пальчиком на свободное место в документе, где я должна поставить подпись. – Во сколько поступила? – В 15:40, – с готовностью отвечает медсестра. – А сейчас сколько? – 18:10. – Пиши, значит, пять минут седьмого. Потом начинается допрос без пристрастия. Канарейке вообще всё равно, что я отвечаю, главное – побыстрее: – Какая беременность? – Первая. – Аллергия на препараты? – Не знаю, не было. – Сопутствующие заболевания? – Нет. И так далее. – Сегодня десять человек положили! – присвистнув, говорит медсестра, глядя в экран компьютера. – А приняли сколько! – вздыхает Канарейка. – Как лошади пашем, ага. Валюсю сегодня корвалолом отпаивала. У неё бессонница. И тут завал. Поплохело. Зарплата, кстати, пришла. – Смотреть боюсь… – Наталья Валерьевна, вы тут? Может, хоть чай попьете? – вдруг запричитала рыжая, глядя мне за спину, на дверь. Мне любопытно: ко всем она «Ируся», «Валюся», а тут вдруг на вы и «Наталья Валерьевна», – оборачиваюсь. В дверном проеме стоит женщина в темно-синем медицинском костюме: короткая стрижка, грубые черты лица, мощные руки и плечи – если бы не грудь, выпирающая из-под блузы, я бы приняла ее за мужчину. Широким шагом она направляется к столу Канарейки. Та вскакивает, руки по швам, кудахчет что-то, отчитываясь. Наталья Валерьевна, кивнув на меня головой, спрашивает низким голосом, почти басом: – С этой что? – Неразвивающаяся. Она вертит в руках бумажку, в которой, видимо, описана моя ситуация: – Если первая беременность, какой вакуум? Таблетки ей давайте. Положив бумажку на стол, она, так же широко шагая, выходит из кабинета. Вслед за ней тотчас выпархивает Канарейка. – Сейчас тебе таблетку принесут. А пока пиши отказ от вакуума, – ласково объясняет мне медсестра. Ничего не понимая, я ставлю подпись внизу листа, в том месте, куда мне указывает толстый пальчик. Канарейка возвращается с таблеткой: – Будешь пить по схеме. Сначала эта – она размягчает ткани, шейка матки готовится к выкидышу. Через тридцать два часа пьешь другие две. Они провоцируют сокращение матки, эмбрион выталкивается. Ну и еще две спустя пару часов, чтоб наверняка. Я киваю, беру из ее ледяных рук бежевый кругляшок. – А почему не этот, как вы сказали… вакуум? – спрашиваю. Канарейка закатывает глаза, говорит раздраженно: – Таблетки – более физиологичный, естественный способ, понимаешь? Любое вмешательство может навредить матке. У тебя первая беременность. Могут быть осложнения, даже бесплодие. Поэтому лучше так. При мне пей. Вода есть? – Нет, муж уехал домой за вещами. – Тогда без воды. Давясь, я глотаю внушительного размера таблетку. Горьким, гадким комом она встает в горле. – Язык покажи! Убедившись, что я проглотила кругляшок, Канарейка садится обратно за свой стол и, неприятно хохотнув – впервые за всё время, подытоживает: – У нас как в психушке. Там так же таблетки пьют – под присмотром. Заполнив еще какие-то документы, она, наконец, меня отпускает: – На второй этаж поднимайся. К дежурной медсестре подойдешь, она всё расскажет. Наверху почти никого: одна пациентка, лет тридцати пяти, сидит в потрепанном кресле, разговаривает по телефону. В коридоре довольно прохладно, а на ней только короткий розовый халат – так, для виду, считай, голая. Лицо – тоже розовое – сосредоточено. Иссиня-черные брови насуплены – не свои, татуаж. Говорит женщина громко, чуть ли не кричит: – Представь, я звоню ему, а там на фоне эта Оля, мразь! Ржет, смешно ей. Знает, что я в больнице, уехать не могу. А то б порвала ей пасть, ржать нечем бы было. Он мне еще важно так: я занят, потом перезвоню. И вот три часа как не звонит. Я прохожу мимо, иду к высокой деревянной стойке, за которой сидит медсестра. Она что-то пишет. Не отрываясь от занятия, машет левой рукой на тумбу, где лежит постельное белье, бормочет, чтоб я шла в двести шестую палату – это направо, ближе к лестнице, – а потом обратно, к ней, нужно сдать кровь из вены. Я снова невольно подслушиваю разговор пациентки в розовом, но она и не таится вовсе, продолжает говорить громко, будто хочет, чтобы всё отделение было в курсе её личной драмы: – Люблю его, понимаешь? Как я его брошу, ну! – она тянется рукой к крепкой, небритой икре, остервенело чешет ее. На коже остаются красные следы от пальцев. Есть такой тип женщин: когда они говорят о любви, то непременно чешутся, зевают или ковыряют в зубах. – Да ничего нет у него с этой мразью, он специально так, чтоб я приревновала. Соскучился он. Хочет, чтоб я не в больнице торчала, а дома была, под боком, ясно тебе? Я тут уже две недели на сохранении лежу так-то… Ну не звонит, занят потому что… А зачем ему приезжать, скажи, если ко мне тетка каждый день ездит? Нахожу дверь с табличкой «206». В палате – полумрак. Пять железных коек, выкрашенных в белый цвет, стоят почти вплотную друг к другу – комнаты рассчитаны на трех человек, но из-за коронавируса гинекологическому отделению пришлось потесниться. На кровати возле окна, спиной ко мне, лежит женщина. Одеяло натянуто до самых ушей, по подушке разметались русые волосы. Следующая от окна кровать свободна – её я и занимаю. На металлической сетке лежит матрас, обернутый в серую клеенку. В простыне я обнаруживаю дырку – в нее рука проходит по плечо. На пододеяльнике и наволочке цветут ландыши, блеклые от множества стирок. Застилая кровать, я исподволь наблюдаю за своими соседками по палате. На единственной койке, стоящей перпендикулярно остальным, сидит, обхватив колени руками, крашеная блондинка: судя по отросшим на несколько сантиметров темным корням, она не была у парикмахера пару месяцев. Из-за серенького костюмчика, затравленного взгляда, позы, выражающей напряженное ожидание, она похожа на измученного погоней, притаившегося в укромном уголке зайчонка. Страх её и тревога ощутимы, они невольно притягивают внимание. Ещё одна девушка – красивая шатенка с глазами коньячного цвета – полулежит в кровати, утонув спиной в огромной, пухлой подушке, видимо, привезенной из дома: здешние со временем растеряли перья, уплостились. Шатенка сосредоточенно, подчеркивая карандашиком важные места, читает книжку о том, как воспитать из ребенка сильную личность. Кровать, стоящая почти вплотную к двери, пустует. В палату заглядывает медсестра: – Есть беременные? Идите мерить давление! Обе девушки встают со своих коек – те неприятно скрипят – и, шепчась о чем-то, выходят из комнаты. Женщина у окна так и лежит, не двигаясь, под одеялом. Мне звонит муж – привез вещи. Посетителей в палаты не пускают. Он ждет внизу. От него пахнет холодом, я стряхиваю с его плеч снежинки, а они превращаются в воду. Обнимает, целует в глаза и губы. Шепчет, что всё будет хорошо. Поговорив немного о каких-то глупостях, виртуозно обходя главную и для меня, и для него тему, мы прощаемся. В палате я раскладываю вещи. У меня есть личная тумбочка и полка в общем шкафу. Стараюсь не шуметь: девчонки уже легли спать. Потом иду к дежурной медсестре, чтобы сдать кровь из вены. Прижимая ватку к внутреннему сгибу локтя, возвращаюсь в палату. Долго не могу уснуть, прислушиваюсь к своему телу. Интересно, таблетка уже подействовала?
Суббота Эта история не для тех, кто дожил до пивного пуза и трех разводов, но до сих пор уверен, что девчонки сделаны из цветочков, звоночков, тетрадок и переглядок. Я не песенки тут пою, а толкую о гинекологическом отделении обыкновенной больницы, совсем не столичного, а самого что ни на есть провинциального уровня. Здесь приходится крепко-накрепко усвоить: у женщины имеются влагалище, матка и куча проблем, с ними связанных. И чтобы тут тебя понимали, вещи нужно называть своими именами. А эвфемизмами типа «священный ларь» и «бутон сладострастия» пусть пользуются авторы любовных элегий. Отделение начинается с охранника. Я с ним еще вчера, прямо с порога поссорилась. «Бахилы, – орет, – одень. Стоят пять рублей, одной монетой, вон автомат». Я ему: «Во-первых, надень. Во-вторых, если больница требует бахилы, выдавать она должна их бесплатно». Он ко мне подскочил, снова орет, всё лицо слюнями забрызгал: «Умная что ль такая? Министру здравоохранения пиши тогда жалобы. Я тебя без бахил не пущу!» Тут я взбесилась: «У людей такие проблемы, а ты, сволочь, с бахилами лезешь! Других забот нет?» Смотрит на меня, глаза по пять рублей, которые он с меня требует: «Это я сволочь?» «Сволочь! – кричу в его красную, испитую морду. – Сволочь! Сволочь!» Сама понимаю: это истерика, я озверела. Женщина какая-то хватает меня за плечи, шепчет: «Тише-тише!» Сует мне в ладонь бахилы. Объясняет охраннику: «Вот же, смотрите, сейчас она их наденет». Поджав губы, он разворачивается, идет в свой угол, садится на стул. Когда я прохожу мимо, направляясь в приемный покой, он бросает сквозь зубы: «За сволочь ответишь…» В приемном покое: Канарейка, Купчиха, смотровой и физиокабинеты, очередь из озлобленных женщин. На втором этаже: ординаторская – для дежурных врачей, палаты – для пациентов, буфет – ни для кого, он постоянно закрыт. В разных концах коридора расположены два туалета. Один, возле лестницы, похуже. Второй, в противоположной стороне, получше: там больше пространства, меньше тараканов, и установлено проржавевшее биде, где можно принять водные процедуры. Двери уборных без защелок, вместо них снаружи на гвоздике висят таблички с надписями «Свободно» и «Занято». Возле туалетов, к стене, приклеены бумажки с предупреждением: «СТУЧАТЬ В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ!» Душевых нет. Посередине коридора находится рекреационное пространство, где по вечерам собираются пациентки: говорят с родными по телефону, болтают друг с другом, читают журналы «Домашний очаг» и «Караван историй». Там стоят потертые диванчики, стол со сломанной столешницей, искусственная елка, будто из ёршиков собранная. Возле окна – красный угол с иконами, молитвенниками, церковными свечами. Сестра-хозяйка, так называют больничного завхоза, сказала, раньше сюда каждую неделю приходил батюшка, но он заболел коронавирусом. Молебнов не было полтора месяца. – Не переживай, пошлет тебе еще бог ребеночка, – успокаивая, гладит меня по плечу Катя Махрушева – та блондинка, похожая на испуганного зайчонка. Мы сидим рядом, завтракаем за столом в коридоре, чтобы в палате не пахло едой. Я не плачу и не показываю, что мне грустно. Просто у нее есть потребность заботиться о других. Угощает меня мандаринами, яблоками. Повторяет: «Всё будет хорошо». Катя на год меня младше, ей двадцать семь лет. У нее уже двое детей, оба мальчика. С мужем мечтают о девочке, вот и пошли за третьим ребенком. На четвертой неделе беременности у нее началось кровотечение. Легла в больницу на сохранение. Те, кто предпочитает людей посложнее – с двумя высшими, больными привязанностями и полчищем тараканов в голове, едва ли заведут с ней знакомство, а если и заведут, то за спиной обзовут дурой. В Катиной жизни всё понятно и просто, по списку:
Приходит Катя домой поздно вечером, с ног валится. Старший сын, первоклассник, просит помочь с задачкой по математике. Катя берет учебник, вникает: «У продавца в одном ящике 40 кг яблок, а в другом 10 кг яблок. Он продал 2 кг яблок. Сколько килограммов груш осталось у продавца?»
Причем тут груши? Речь ведь про яблоки! А Катя думает: опять эти дурацкие ящики, сил моих нет. Или еще задачка: Катя берет у кухарки, которая развозит по палатам еду на громыхающей тележке, один кусок белого хлеба. Сама не ест, хотя по глазам видно – хочет, открывает окошко и бросает мякоть на асфальт – голубям. И так каждый раз, когда приезжает тележка. Вот только в условии задачи не сказано, сколько кусков хлеба полагается пациенту. Ведь можно взять два, четыре, семь – сколько хочешь, не жалко! – и самой наесться, и голубей накормить. Катя не дура, ей просто никто не объяснил, что нет никаких условий ни в задаче, ни в жизни. А может, условия эти прописаны в учебнике невидимыми чернилами, и одна Катя их видит. Поэтому решает и задачу, и жизнь правильно, в отличие от нас, незрячих умников. Вторая девушка, Галя Беззубина – та, с глазами коньячного цвета, руководит каким-то отделом в «Ворбанке». Высокая, статная. Ей за тридцать, а выглядит она едва ли на двадцать пять. – Вы там на лицо пятитысячные что ли лепите, чтоб морщины разгладить? – спрашиваю. Галя смеется, обнажая ровный ряд жемчужных зубов. Всё в ней хорошо, кроме ударения в слове «звонит». У Гали было то же самое, что у меня сейчас, – неразвивающаяся беременность. Под общим наркозом ей сделали вакуум, но в матке остались сгустки, пришлось провести повторную операцию. Через полгода, за это время организм должен восстановиться после вакуума, она снова забеременела и оказалась в больнице. Срок – три недели, лежит на сохранении. – Ничего-ничего, – говорит Галя, – сколько надо, столько я здесь и пробуду. Мне главное, чтобы с ребеночком всё было в порядке. Что у той женщины, которая постоянно спит у окна, мы не знаем, и как ее зовут тоже. Зато, как и всё отделение, мы в курсе того, что происходит у пациентки в розовом халате. Вечером, устроившись на диванчике в коридоре, она чешет крепкие икры и громко жалуется телефону: – Я звонила-звонила. Он весь день не брал трубку. Вечером приехал сюда, пьяный, орал, чтоб я, если мне так хочется, сгнила в этой больнице… Ага, прямо так! Ну скучает он, понимаешь? Охранник выгнал его. Сказал, нечего сцены устраивать, а то полицию вызовет. Тот постоял-постоял на крыльце и пошел в сторону остановки. Я за ним бежать хотела на улицу. Тетка, которая тоже была там, внизу, мне говорит: «И куда ты, дура? У тебя же ноги голые! На улице минус двадцать!» Ну я подумала, и правда, куда я намылилась? Считаешь он, к Ольке, мрази этой, лыжи навострил?
Ближе ко сну к нам заглядывает медсестра: – Девочки, есть беременные? Давление мерить бегом! Катя и Галя выходят из палаты. Я иду на уколы. Потом все ложатся спать, а я долго ворочаюсь под одеялом. Мне страшно, как будто я стою одна на перроне. Поздно вечером. Где-то на окраине города. Вокруг нет домов с окнами, уютно подсвеченными изнутри, есть только черные, пустые бараки. И фонари не горят. Снег сыплет с черного неба – тоже черный. Ложится мне на шапку, в капюшон и на лавочку, которая прячется под навесом – туда его задувает ветер. А вдруг электричка не придет вовсе? Сзади. Ко мне. Приближаются. Чьи-то. Шаги. Страшно, потому что завтра я выпью следующие по схеме таблетки. Что со мной будет?
Воскресенье В пять утра всех в палате будит смуглая Мархабо – наша новая соседка. Она занимает единственную пустующую койку – ту, что стоит ближе остальных к двери. Долго шуршит пакетами, разбирая вещи. Всхлипывает. Свои густые темные волосы Мархабо убирает объемной, бархатной резинкой бордового цвета. Скручивает их в шишку на затылке. Длинную, до пола юбку надевает поверх спортивных штанов. У неё озноб, она кутается в велюровую кофту с молнией в горловине. На ногах её – высокие шерстяные носки и цветастые тапочки. В палату заходит дежурный врач – высокая несуразная женщина в темно-изумрудном костюме. Руки ее вяло свисают вдоль туловища, на голове – кавардак. Она как будто только что поднялась с постели. Цвет костюма и крупные, в массивной оправе очки, то и дело сползающие по переносице, из-за чего женщина вынуждена их постоянно поправлять, придают ей сходство с сонной мухой. Той, что целый день билась головой об оконное стекло, и, обессилев, теперь лениво ползает по подоконнику. Широко и смачно зевая, врач спрашивает Мархабо, есть ли у нее аллергия на какие-нибудь препараты. Та кивает головой и перечисляет названия. Появляется медсестра. Она ставит возле нашей новой соседки капельницу, находит вену иголкой: – Ай! – Потерпи! – говорит пациентке строго и уходит. Мархабо засыпает, но через полчаса начинает стонать: – Плохо мне… Я смотрю на капельницу: раствор в пластиковом пакете практически не убавился. В месте укола образовалась пухлая шишка. Иду за медсестрой. Та, взглянув на смуглую руку, бурчит: – Дернулась что ли? Вот иголка и встала неправильно. – Не шевельнулась ни разу, – говорю. После того, как капельницу унесли, Мархабо садится в кровати: – Ноги опухли, – всхлипывает. – Всё чешется… аллергия! Я иду в ординаторскую. Муха, осматривая Мархабо, раздраженно жужжит: – Да нет у тебя никакой аллергии, не выдумывай! Ты бы пятнами пошла. Уходит. Через пятнадцать минут тело Мархабо покрывается коричневыми пятнами. Кисти потемнели, как будто она загорала под палящим солнцем в кофте с длинными рукавами. Я бегу за врачом. Второй раз осматривая Мархабо, она охает: – Почему не сказала, что у тебя аллергия на препараты? – Так она говорила. Ей приносят новую капельницу, а мне две таблетки – их нужно рассасывать под языком. – Будет больно? – спрашиваю. – Терпимо. – отвечает Муха. Мархабо становится легче. Она засыпает. Поначалу я ничего не чувствую. Схватки и кровотечение начинаются спустя два часа после приема медикаментов. Лежать на койке невозможно, я беру телефон и наушники, иду в коридор. Хожу из одного конца в другой, слушаю бодрую музыку. Боль усиливается, я пытаюсь отвлечься. Подошва моего тапка помещается ровно в девять ромбиков, нарисованных на линолеуме. Иногда я подхожу к какому-нибудь подоконнику, хватаюсь за него. Стою некоторое время, глубоко дышу, вдох-выдох, вдох-выдох, вдох-выдох, а когда схватки утихают, снова отправляюсь в свое путешествие по коридору. За окнами – густой туман. Видна только пролегающая мимо отделения дорога, остальное – облезлые корпуса медгородка, голые деревья, некрашеный забор – смазано серой дымкой. Санитарки спорят: туман настоящий или это заводские выбросы – обычное дело для города, который окружен промышленными предприятиями. «Экология ни к черту! – вздыхает одна. – Вот у каждой пятой и выкидыш». Думала раньше: для того, чтобы построить карьеру, нужны мозги, а вот родить может любая дура. Теперь мне кажется, мы движемся по сценарию фильма «Дитя человеческое»: однажды все женщины на планете станут бесплодными. Сады и школы за ненадобностью отдадут под приюты для стариков или хосписы. На детской площадке, как и прежде, наглый хозяин станет выгуливать пса, но никто не возмутится, ведь ответственные мамочки к тому времени кончатся. Сидя в самолете, мы будем ждать чуда – визгливого, рвущего уши, младенческого крика, но тишину нарушит только оклик пьяного пассажира: «Эй, стюардесса, подай-ка воды!» Ещё две таблетки остались – последние по схеме. Муха вползает в палату, ищет меня. «Тут где-то, на этаже», – объясняют девчонки. Осоловелыми глазами врач оглядывает коридор. Не помня, как я выгляжу, не различая лица, предметы, путая явь со своими мушиными снами, она подходит к другой пациентке. Молоденькая, белокурая девушка сидит в низком кресле, вытянув ноги на приставленный стул. Она морщит аккуратный носик, листая глянцевый журнал, который удобно устроился на ее круглом, беременном пузе. «Чего тут у нас? Ага! – наверное, думает девушка. – Гороскоп! Посмотрим-ка, водолей: вас ждет сюрприз, который изменит всю вашу жизнь. Интересно!» Муха, поправив сползшие на кончик носа очки, протягивает пациентке таблетки. Увлеченная чтением, та берет их, не глядя. «Пей давай!» – бормочет Муха. Девушка глупо смотрит на кругляшки в ладони. «Ну же!» – торопит врач. «Сейчас-сейчас, у меня здесь где-то вода…» Пока пациентка возится, ищет бутылку, которая стоит на полу, возле кресла, я подхожу к Мухе и, вытащив один наушник, спрашиваю, когда мне дадут оставшиеся две таблетки. Та, не торопясь, снимает очки, трет большим и указательным пальцами веки, надевает обратно, смотрит на меня пристально через толстые стекла, хмурит лоб и, наконец, удивленно протягивает: «О-о-о!» Собравшись с остатками сил, Муха вопит на весь коридор: «Сюда давай!» и выхватывает у изумленной девушки медикаменты. Отдает их мне. На её сонном, бестолковом лице вдруг возникает осознанная, злобная гримаса. «Ты где ходишь? – рявкает. – Я тебя что ли по всему отделению искать должна?!» На этом силы её совсем иссякают. Вяло покачав головой, Муха уползает в ординаторскую. Целый день на ногах. Айфон показывает, что сегодня я двигаюсь больше обычного, – находила двадцать тысяч шагов. Ноги гудят. Я устала, кажется, навсегда. Падаю в кровать, забираюсь под одеяло. Прислушиваюсь к своим ощущениям: вроде бы всё позади. Повеселевшая Мархабо рассказывает о себе: – Забеременеть долго не получалось, года три. Потом дочку родила. А теперь сыночка, в тридцать семь лет. Она ищет фотографию новорожденного в телефоне, показывает нам с гордостью смуглого малыша – на маму похож, копия. – Шикарная шевелюра. У него на голове волос больше, чем у моего мужа. – говорю. Гордо улыбаясь, Мархабо продолжает: – Тяжелые роды были… Вдруг плачет: – Я, наверное… не поправлюсь. Катя гладит её по плечу, успокаивает: – Всё будет хорошо, не говори глупостей. У Мархабо много молока, а сцеживать его она не умеет. Груди набухли, болят. Катя терпеливо объясняет, как пользоваться ручным молокоотсосом. Аппарат, аккуратно упакованный в пузырчатую пленку, пришел нашей смуглянке по почте – прислала сестра. Новый покупать не стали: семья Мархабо переживает не лучшие времена и вынуждена экономить на разных вещах, в том числе на молокоотсосе. У них с мужем обувной бизнес – две секции в офисном здании: четвертая и четырнадцатая или шестая и шестнадцатая, я не запомнила, – который практически не приносит денег. Из-за ковида люди сидят по домам, и обувь им не нужна. – Девочки, беременные. Давление мерить идите! – кричит медсестра. Катя и Галя выходят из палаты. Я спускаюсь на первый этаж к мужу и маме. Она протягивает мне стопку шоколадок, бережно завернутых в прозрачный целлофановый пакет, деловито объясняет: – Это взятка. Раздай медсестрам, врачам, чтобы нормально тебя лечили. – Глупо как-то… Кому тут эти сласти сдались? – Тебе глупо, а им приятно подарочек получить, – мама вкладывает мне в руки стопку шоколадок. – Тебе тридцать скоро, а взятки давать не умеешь… Э-э-эх! – неодобрительно качает она головой. Пристыженная, я поднимаюсь в палату. Кладу шоколад в холодильник. Лежа в постели, рассуждаю: «Может, охраннику первому взятку дать? А то некрасиво вышло, что сволочью назвала».
Понедельник Сдать мочу нужно до половины седьмого утра – анализ обязателен для всех пациенток. Я завела будильник на четыре. Подумала, если проснусь позже, у дальнего туалета соберется вавилонское столпотворение, ведь там находится единственное на все отделение биде, где можно подмыться, – сделать это нужно обязательно, чтобы в мочу не попали лишние бактерии. Ночью стены коридора оживают: тараканы выползают из своих убежищ и отправляются на прогулку по территории, днем им недоступной. Я стараюсь не смотреть по сторонам, но на полу тоже вижу парочку прусаков. Мне повезло, в уборной – никого, и я провожу там около получаса. Приятно никуда не торопиться. Начинаешь ценить мелочи, на которые в обычной жизни не обращаешь внимания, например, спокойное времяпрепровождение в туалете – без ежесекундных стуков в дверь; вопросов, занято ли; просьб ускориться. Возвращаюсь в палату, ложусь на кровать и сразу же засыпаю. Следующий подъем в восемь утра – на повторный анализ венозной крови. Дверь распахивает медсестра. Объявляет зычным голосом – ей бы солдат будить: – Девочки: Беззубина, Махрушева и ты, Неразвивающаяся, – кивает мне. – В процедурку! «Если сокращать слова, то до смысла, – думаю. – Так и говорить: в дурку». Захожу в процедурный кабинет: на полу – белоснежный кафель, стены убраны в плитку. Чистенько. Хлопочут две медсестры. Обе в возрасте. Обе рыжие. В белых халатах и медицинских масках. По бойкому разговору на какие-то личные темы понимаю: работают вместе давно, и «деловые» отношения постепенно переросли в крепкую бабскую дружбу – то есть ту, что существует до первого общего мужика. Одна заполняет документы, другая готовит всё необходимое для процедуры: шприц, жгут и вату. Шепчутся, как будто, если тихо говорить, я не услышу: – Ну у этой все нормально вроде. Кроме выкида. Слово-то какое – «выкид». Из одного процедурного кабинета перемещаюсь в другой – на уколы. Колют два – окситоцин и антибиотик. На ягодицах уже нет живого места. Окна глядят на присыпанную снегом дорогу. Они ничем не заклеены, нет ни занавесок, ни жалюзи. В больницах всегда так: унизительные процедуры – укол в задницу или ректальный мазок – проводятся на всеобщее обозрение.
Возвращаюсь в палату, снова ложусь в кровать. Теперь меня будит громыхание тележки. Везут завтрак. Кухарка всякий раз пинком открывает дверь – та громко ударяется о хлипкий шкаф, стоящий в углу: – Со своими тарелками подходим, девочки! Каша овсяная, чай, масло, сыр, хлеб – серый, белый. Берем. Аппетита нет. Крутит живот. Съедаю пару ложек каши. Затем обход: наш лечащий врач, Наталья Валерьевна, требует басом, чтобы я и Катя спустились в смотровой кабинет. На первом этаже, где принимают новых пациенток, – разъяренная толпа женщин – от тех, кому на вид не дашь и восемнадцати, до совсем ветхих. Явившихся из стационара видно сразу: одеты по-домашнему в халаты или пижамы, на ногах – тапочки, на лицах – усталость. Те, кто пришел с улицы, стоят в шапках, куртках или пуховиках. Пахнет потом и злобой. К народу выходит врач – женщина в возрасте. Она близка к группе риска по коронавирусу, поэтому бережется: прячет волосы под одноразовую шапочку, глаза – под защитными прозрачными очками, нос и рот – под тканевой маской. Люди окружают ее плотным кольцом. Ропщут. Она обращается к ним спокойно и уверенно. Должно быть, врачи в обязательном порядке обучаются экстремальной риторике: «Как сохранить самообладание и говорить так, чтобы кровожадная толпа не разорвала тебя на кусочки». – Мест нет. Приходите каждый день к восьми утра. Как что-то освободится – положим. Статная брюнетка, стоящая далеко от оратора, выкрикивает: – У меня месячный ребенок на руках. Я не могу каждый день! – Я же не виновата, что случилась корона! – строго отвечает врач. – Что первую горбольницу закрыли. А из нашего третьего этажа сделали лор-отделение. А там, где было лор-отделение, теперь лежат ковидные. Поймите, мы со всего города принимаем пациентов. Да что там, со всего района! – Мне в гроб что ль ложиться? – стонет старуха. Она прислонилась к стене, ноги не держат. – Ну давайте я вас в коридоре положу. Прямо на пол, без матраса, без белья постельного. Там и так уже койки все заняты! Выдержав паузу, врач закругляет своё выступление: – Расходимся! Женщины, пыхтя и переругиваясь, семенят к выходу. После осмотра Катя выходит бледная. В кабинете огорошили новостью: она уже не беременная. В выходные у нее усилилось кровотечение, скорее всего, тогда плод и вышел. Зато матка чистая. Я даже позавидовала тому, что у нее всё прошло вот так легко, без боли. У меня обнаружили сгустки. Их нужно убрать катетером. Спрашиваю у Натальи Валерьевны: – Это больно? – Терпимо! Про действие таблеток мне то же самое говорили. После осмотра занимаю очередь в физиокабинет – на процедуру под названием «электрофорез». Electro for ass – звучит так, будто мне засунут в задницу электрическую дрель. Физиокабинет – это машина времени, которая переносит тебя в Советский Союз. Помещение разделено на маленькие комнатки. Вместо перегородок – оранжевые шторы. На тумбах стоят аппараты типа «Стрела» и «Поток». Меня направляют в комнатку под номером восемь. Я располагаюсь на кушетке. Медсестра кладет мне под поясницу подкладку, устанавливает электрод на животе, пускает ток – якобы для тонуса мышц и улучшения кровоснабжения. Процедура длится десять минут. Я жду подвоха. Думаю, вот-вот долбанёт так, что глаза на лоб полезут. Но всё прошло гладко. Похоже на легкий вибромассаж. Пока лежала на кушетке, нашла в интернете статью о том, что эффективность электрофореза не доказана: «ипохондриков успокаивает само проведение процедуры». Возвращаюсь в палату. Гали нет, её увезли на операцию. Она не спала всю ночь из-за ужасной боли в животе. Медсестра сделала ей какой-то укол, дала ношпу, но это не помогло. Оказалось, у Гали внематочная беременность, кровь собралась в брюшной полости, отсюда и боли. Через минут сорок Галю везут к нам на грохочущей каталке. Медсестры укладывают ее, голую, на кровать. У нее красивое стройное тело, большая, аккуратная грудь. И зачем она работает в банке? Ей впору быть моделью. Из плоского живота торчат какие-то трубки, сбоку примотана резиновая перчатка – неестественный, уродующий идеальное тело придаток. Я подумала, хирург допустил халатность и просто забыл перчатку. Задаю вопрос медсестре, та смеется: – Ёптерный малахай! По-вашему врачи – идиоты? В перчатку по дренажной трубке из брюха стекает кровь. Галя, толком не отошедшая от наркоза, стонет: – Холодно! И правда: бледная, трясется, зуб на зуб не попадает. Мы с Катей укрываем ее тремя одеялами, но она все равно зябнет. В полудреме бормочет: – Мне вырезали трубу? Когда Галя очнулась, к нам заглянула Наталья Валерьевна проверить, всё ли с ней в порядке. Сказала, пришлось удалить маточную трубу, иначе было нельзя, но с одной тоже можно забеременеть. Попытки лучше начинать не раньше, чем через полгода. Организм должен восстановиться после операции. Галя кивает Наталье Валерьевне: «Да-да, я всё понимаю». Но как только за врачом закрывается дверь, девушка начинает плакать. Она не ревет как Мархабо, громко, с надрывом, чтоб в соседних палатах слышали. А всхлипывает тихо, почти беззвучно. И шепчет в подушку снова и снова: «Целых полгода!» Когда девушке звонят обеспокоенные родные, я держу телефон у ее уха – из-за трубок она старается лишний раз не двигаться, ей больно и неудобно. Она говорит с ними ласково, на вопросы отвечает спокойно и ровно, голос её не дрожит.
Галя боится расстроить близких, быть им в тягость, поэтому не распространяется о подробностях своего пребывания в больнице. Родители мужа – им за шестьдесят – даже не знают о её госпитализации. Поразительное мужество. Я не такая. О моей боли должен знать весь свет. – Девочки, беременные. Мерить давление! – кричит медсестра, заглядывая в палату. Катя, лежа навзничь на койке и уставившись в потолок, говорит: – Нет у нас больше беременных.
Вторник Забыла сказать, вчера мне сделали чистку катетером. Процедура болезненная, но после таблеток она показалась мне не такой уж и страшной. Подъем в шесть утра. Я иду на экспертное узи в соседний корпус. На улице сильный мороз. Пряди волос, выбившиеся из-под шапки, тотчас покрываются инеем. В бледно-желтом свете фонарей всё вокруг выглядит еще более тоскливым и убогим. Нужный мне корпус находится рядом с травмпунктом. Эти два здания располагаются дальше всех от въезда на территорию медгородка. Травмпункты, наверное, специально ставят у черта на куличках, чтоб человек со сломанной ногой по дороге сломал вторую вдобавок. Результаты узи неутешительны. В матке что-то осталось даже после чистки катетером. Получается, мне всё равно будут делать вакуум. И таблетки, и вчерашние мучения, считай, были зря. Я иду обратно в гинекологическое отделение. Не хочу плакать, но слезы всё равно обжигают лицо – ненужные, гадкие – от жалости к самой себе. Девчонки спрашивают про узи. Катя, сочувственно слушает, гладит мое плечо, говорит: – Всё будет хорошо! Кто придумал эту дурацкую, бессмысленную фразу? Вчера, пока мы занимались Галей, наша соседка без имени и без диагноза улизнула домой. Всю ночь её кровать у окна пустовала. На утреннем обходе, не обнаружив пациентку, Наталья Валерьевна всерьез рассердилась: – Если с ней за пределами больницы что-то случится, отвечать буду я. Как явится, скажите ей, что она выписана за нарушение режима. Мархабо то сцеживает молоко, то плачет – других занятий у нее нет. Меня раздражают ее слезы, мне вообще сейчас трудно не злиться: сказывается волнение перед предстоящей операцией. Спрашиваю: – Чего ревешь? – По детям скучаю. Или: – Ну что там у тебя? – Живот болит. Хочется рявкнуть: «Да возьми себя в руки, и без тебя тошно!» В больничной сорочке, украшенной блеклыми ландышами, я сажусь на диванчик возле малой операционной. Жду своей очереди. – А-А-А-А! – протяжный, душераздирающий крик рвется из кабинета, наполняет собой коридор. Как будто там, за дверью с синей табличкой, режут кого-то скальпелем наживую. С ужасом я смотрю на пациентку, которая сидит рядом со мной. Она тоже одета в сорочку с ландышами и тоже ждет своей очереди. – Это ничего страшного, – слабо улыбаясь, говорит женщина. – У некоторых такая реакция на наркоз. Не пугайся. А-А-А-А-А-А-А-А! Я вам не позволю, нет! Вы не посмеете больше ничего со мной сделать. Сейчас я поднимусь с этого дивана и выйду на улицу. Буду долго-долго бежать в тапочках на босу ногу – по льду, сугробам, заснеженным пешеходным переходам и посыпанным песком тротуарам. Я буду пересекать проезжие части в положенных местах на зеленый, красный и желтый сигналы светофора, и в неположенных, где нет ни светофоров, ни знаков. К тому моменту, как я окажусь возле собственного подъезда, снег растает и превратится в грязь, а грязь в пыль. Я поднимусь на пятый этаж в квартиру, где мы живем вместе с мужем, но его там не будет, ведь он на работе, занят. Я запрусь на все замки, зашторю все окна. Лягу в кровать, укроюсь с головой одеялом. А если в дверь или окна будут стучать, я крикну: «Никого нет дома!» И мне, конечно, поверят и оставят меня в покое. А-а-а-а-а! Крики стихают. Из операционной выезжает каталка – её с трудом толкают две санитарки. Она скрипит, стонет под тяжестью безобразного, заплывшего жиром тела. Такого огромного, что в целой больнице ему не нашлось сорочки с ландышами по размеру. Медсестра объявляет с торжественностью конферансье, как будто там, за дверью с табличкой, на которой белым по синему написано «Малая операционная» на самом деле находится цирковая арена, а я главный номер – тот самый слон, который умеет здорово крутить на кончике хобота надувной красно-желтый мяч: – Не-р-раз-з-ви-ва-ющаяся! Я захожу в операционную, меня ослепляет яркий свет ламп. Облизывая пересохшие губы, интересуюсь: – Почему та женщина так кричала? – Бывает, – отмахивается от лишних расспросов Наталья Валерьевна. Радуясь тому, что операцию проведет она, а не какой-нибудь другой, незнакомый мне врач, я ложусь в гинекологическое кресло. Анестезиолог – здоровый, лысый мужчина, у которого изо рта пахнет луком, шепчет мне на ухо, что у него есть отличный наркоз, он рекомендует, и цена всего-то-навсего полторытыщи рублей; разумеется, платный наркоз гораздо лучше бесплатного, а насчет транзакции, прямо это слово и сказал – «транзакция», не надо переживать, он завтра зайдет ко мне в палату, узнает, как здоровье, денежки заберет; ему в общем-то все равно: наличкой я отдам или переведу на карту, кстати, она привязана к телефону, номер простой, пальчики быстренько наберут, главное, сумму не перепутать – тыщапятьсот, а, если, как говорится, и путать, хо-хо, то лучше перевести больше, чем меньше. «Сделай так, чтоб я вообще не очнулась», – думаю, а сама молча киваю ему головой. Просыпаюсь в палате. Довольно быстро отхожу от наркоза, правда, поначалу разговариваю, как пьяная, едва ворочая во рту языком. Хочется пить. Катя приносит воды. Мархабо решила поздно вечером улизнуть из больницы домой, к мужу, но главное – к детям. В предвкушении радостной встречи болтает без умолку, часто смеется: – Меня врачи в роддоме ругали: «Ты что так кричишь, Мархабо?! Всех на уши подняла! У тебя уже второй ребенок! Вон, четырнадцатилетняя пока рожала, ни разу не пискнула», – здесь смуглянка понижает голос, как будто выдает нам огромный секрет. – Так у той девчонки, про которую они говорили, с головой чего-то. Дурочка она! – Мархабо крутит у виска пальцем и смешно скашивает глаза к переносице. – Мы с ней в одной палате лежали, познакомились. Зовут Ягмур. Красивое имя, значит: «рожденная во время дождя». Ну мне интересно: как так? Ей четырнадцать лет, куда мать-то смотрела? Ну и узнала всё. Ягмур грит: «Да я на седьмом месяце только почувствовала: пинается кто-то в животе. К маме подбежала, плачу, мама-мама, у меня внутри крокодил завелся! Ну мы с ней и поехали в больницу. Оказалось, беременная». Мархабо сильнее понижает голос, оттого ее интонация становится еще секретнее: – Ну а кто отец-то, спрашиваю. Грит, взрослый мужчина. Лет пятьдесят ему. Много курил и пил. К маме ходил. Ну и заодно с Ягмур пять или шесть раз переспал. Потом сбежал. – Ты что ль свечку держала, откуда такая точность в подсчетах? – перебиваю я Мархабо. – Ну а что, я ей задаю прямые вопросы, а она мне всю правду, как есть, отвечает. Дурочка же. Мархабо заливисто смеется, сверкая желтым зубом в улыбке: – Она еще спрашивала постоянно: когда нас с ребенком выпишут, можно я его по квартире за ручку водить буду? А ногти ему можно подстричь? А Крокодилом назвать его можно? Галя, грустно улыбаясь, вздыхает: – И за что ей такое счастье?
Среда У нас новая соседка – Лена. Я стояла в коридоре, в очереди на уколы. Услышала цокот каблуков. Мимо угрюмых девушек в пижамах и окровавленных больничных сорочках прошла красиво одетая женщина. Сразу видно: новенькая – по красному пальто, платью с глубоким декольте, бархатному загару и свекольным губам. Ноги обуты в лаковые ботфорты, такие блестящие, что смотреть на них больно, как на сварку: – Всем привет, красавицы! – самодовольно улыбаясь, поздоровалась она с нами, прекрасно осознавая, что кроме нее красавиц здесь нет. Коридор тотчас наполнился тяжелым ароматом пряных духов. Будто парфюмер собирал для них эссенции на восточном базаре. В горле запершило. Дежурная сестра выдала женщине постельное белье и указала, где находится наша двести шестая палата. Когда я вернулась в комнату после уколов, Лена уже со всеми познакомилась. – А тебя как зовут? – Неразвивающаяся. – Как? – переспрашивает она, пристально глядя мне в рот. – Неразвивающаяся. Лена говорит долго и громко, странно растягивая слова. В её маточных трубах скопилась вода. Врач сказала, могут быть осложнения. Какие именно – покажет узи. Возможно, придется удалять матку. – Вот сколько лет мне дашь? – спрашивает у Кати, оправляя платье. – За сорок. – Сколько? Не расслышала. – За сорок. – Странно… Никто больше тридцати пяти не дает. А мне почти пятьдесят! Я так хорошо выгляжу, потому что всю жизнь сижу на диетах, занимаюсь фитнесом, хожу в солярий. Сейчас вот медсестра мне сказала: девушка, на вас так приятно смотреть! Она ходит туда-сюда по палате, рассуждая вслух: – Мне нельзя резать живот. Тогда шов останется. А если матку удалят – изменится фигура, кожа, всё! Постарею в момент. Нет, меня нельзя резать. – У тебя что ль любовник молодой? Ты чего это из-за таких глупостей переживаешь? Детей рожать уже все равно поздно. – смеется Мархабо. Лена замирает, прислушиваясь к ее звонкому голосу. – Внешность женщины – её главное оружие, – зло бросает она и выходит из комнаты, громко хлопнув дверью. Возвращается. Снимает платье, надевает черную обтягивающую юбку с водолазкой. Вместо тапочек – босоножки на высоких каблуках. По бокам – позолоченные застежки, которые при ходьбе звенят, как колокольчики. – Каблуки? В больнице? – ахает Мархабо. – Женщина в любой ситуации должна оставаться женщиной. Раздается вежливый стук в дверь. Приотворив ее и просунув в образовавшееся пространство сначала лысую голову, а потом и все свое громадное тело, в палату входит анестезиолог. На его лице нет медицинской маски, и он свободно дышит своим крупным носом, несколько даже бравируя торчащими из ноздрей черными волосками, мол, хоть я и лысый, но, вот доказательство, я такой отнюдь не везде. По той же причине верхние пуговицы его белого халата расстегнуты, – чтобы все встречные и поперечные могли лицезреть краешек его мужественной, покрытой волосами груди. – Как вы себя чувствуете? – заботливо спрашивает он, глядя на меня ласково, даже с какой-то умилительной поволокой в глазах. – Прекрасно! – Ну вот видите, я рад, очень рад. Говорил же, что платный наркоз намного лучше бесплатного. И потом, стоимость его – сущий пустяк, каких-то полторытыщи рублей. Как отдадите: наличными или переведете на карту? Я ведь не против ни того, ни другого способа, мне главное, чтоб вы сумму не перепутали – тыщапятьсот. Я беру с тумбочки деньги, приготовленные заранее. Он тянется к ним правой рукой, которая до этого момента покойно лежала в кармане халата. На безымянном пальце, покрытом с внешней стороны волосками, сверкает золотое кольцо. Ленин вздох, полный разочарования, нарушает образовавшуюся на время «транзакции» тишину. – Я рад, очень рад. Скорейшего выздоровления! – говорит анестезиолог, кладя полторытыщи в карман и пятясь спиною к двери. В проеме он сталкивается с медсестрой – та тащит капельницу. Лена брезгливо глядит на иглу, прикрепленную к концу трубки: – А без этого никак нельзя? – И не такое будет, – говорю я. – Что? – Да ничего. Завтра утром женщина отправится на узи и узнает, что с ней и какая операция ей предстоит. Она немного нервничает, но держится. Зажигает ароматические свечи, усаживается на кровать в позе лотоса и приступает к медитации. Чтобы не задохнуться от тяжелого, пряного запаха, мы выходим в коридор. – Как закончишь, проветри, пожалуйста, – прошу я. Но Лена меня не слышит. Вернувшись в палату, Катя открывает окно – под видом того, что ей нужно покормить голубей кусочком хлеба с ужина. Когда в комнате становится свежо, она захлопывает створку и какое-то время вглядывается в уличную темноту. Вдруг как завизжит: – Девочки, труповозка! Мы подбегаем к окну: и правда, у корпуса, расположенного напротив, стоит серый пазик. Мотор тарахтит, из выхлопной трубы валит густой, серый дым. Мужчины, облаченные в темные куртки, вытаскивают из кузова тела, завернутые в плотный полиэтилен, и заносят их внутрь здания – делают это спокойно, равнодушно, как будто таскают мешки с песком или предметы мебели. – Первый! Второй! Третий… – вслух считает Катя. – Одичали вы, девочки, – неодобрительно резюмирует Лена, которая как сидела на кровати в позе лотоса, так и сидит. Считать жмуров, наверное, не женское дело. Перед сном Лена долго снимает с лица косметику, мажется душистыми кремами, убирает в коробочку слуховой аппарат. Спать ложится в леопардовом пеньюаре с черным кружевом, пущенным по низу. Укрывшись одеялом, она нашептывает какие-то аффирмации, а может быть, молится.
Четверг Лена поднялась в пять утра. Битый час шуршала пакетами. Разбудила всю палату. Я так на нее разозлилась! Хотелось завернуть её в этот полиэтилен и выбросить в окно, чтоб не шуршала. Попросила ее собираться потише, но она не услышала. Продолжала краситься в темноте, сидя на подоконнике, пытаясь разглядеть хоть что-то в свете уличных фонарей. «Лена сама как пакет, – подумала я. – Он разлагается тысячу лет, вот и она хочет сохраниться как можно дольше». Плохая новость. На узи в Лениной матке обнаружили гнойные мешки, если хоть один лопнет – пиши пропало. Оперировать станут сегодня же, в срочном порядке. «И не такое будет», – вспоминаю я собственные слова. Накаркала. Она плачет, свернувшись на кровати креветкой. Каждый раз, когда кто-нибудь входит в комнату Лена вздрагивает, думая, что это за ней. А вчера укоряла нас: – Девочки, вы целый день спите. Тут вообще все в отделении, как сонные мухи. Разве так можно? Когда ставишь себя хотя бы на ступеньку выше других, жизнь обязательно повернется так, чтобы ты потерял равновесие и кубарем свалился со своей позолоченной лестницы. Медсестра просит Лену подготовиться к операции: отодвинуть подальше кровать, чтоб каталка проехала; надеть больничную сорочку; смыть макияж. – Я в пеньюаре идти хотела… Ну а косметику зачем убирать? Мне же живот будут резать, а не лицо. Я хочу выглядеть красиво на операционном столе. Мархабо заливается смехом. С собранными в хвостик волосами, в обыкновенной больничной сорочке, без ярко накрашенных губ Лена сливается с нами, становится одной из нас – такой же испуганной, переживающей личную трагедию пациенткой. Дверь распахивается – на этот раз, действительно, приходят за ней. Лена подбегает ко мне, цокая каблуками, обнимает, говорит, как будто убеждая и себя, и меня: – Врач обещала: шов на животе будет маленьким, совсем незаметным. Я киваю, как бы подтверждая ее слова: конечно-конечно, совсем незаметным, и она бросается прочь из палаты. Провожая ее взглядом, замечаю, какие у нее накачанные икры. Вскоре медсестра приносит Ленины босоножки. Бросает их ей под кровать. Они грустно звякают застежками. Два с половиной часа спустя – мы уже начали беспокоиться, почему так долго? – та же медсестра приходит за Лениными вещами. Объясняет: – Нашли какую-то патологию. В хирургию переводят. Поздно вечером – к этому времени пряный запах, напоминавший о Лене, окончательно выветривается из палаты – Мархабо уезжает домой, к детям и мужу. Мы остаемся втроем. Каждая занимается своим делом: Галя ищет в интернете психолога, она чувствует, что сверху на нее опустилась огромная, многотонная плита в виде второй неудачной беременности, самой, без профессиональной помощи, не выбраться; Катя разговаривает по телефону с сыном – вместе решают задачки по математике, она журит его за невнимательность, хотя сама отвлекает расспросами: как у него дела, ладят ли они с братом, что ели на ужин, и всё в таком духе. Ну а я пишу свой дневник. Из коридора до нас доносятся крики женщины в розовом халате, ставшие привычными за эти дни: – Бросил меня, представляешь! Я ему позвонила, а он…– тут из ее груди вырываются непонятные звуки, похожие на блеяние: то ли нервные смешки, то ли слезы, предваряющие долгую, бурную истерику. – Говорит, затрахала я по больницам шататься. Стиралку забрал, ага. Мы только-только за нее кредит выплатили. Это Олька, мразь, мозги ему запудрила. Теперь будет свои вонючие трусы в моей машинке стирать! – Женщина, отбой давно! Ну-ка марш в палату, – обрывает причитания пациентки дежурная медсестра. В гинекологическом отделении все должно идти строго по расписанию, будь то сон, приемы пищи, аборты или истерики.
И снова пятница Мархабо возвращается в больницу рано утром, еще до врачебного обхода. Надрываясь, тащит два тяжелых пакета с едой и вещами по лестнице. Охранник помогать отказался. Не соблазнили его ни предложенные мандарины, ни домашние котлеты, хотя остальным женщинам – славянской внешности – пакеты и сумки он носит за так. «Точно, сволочь, – думаю. – Хрен ему, а не взятка». На обходе Наталья Валерьевна сообщает радостную новость – сегодня меня, Катю и Галю выпишут: – По протоколу лучше бы, конечно, в понедельник… Могу за это по шапке получить, но чего вам в выходные тут делать? Дежурства у меня нет, уколы у вас уже кончились. К обеду вам подготовлю выписки. Сказав это, врач собирается уходить. – Сейчас-сейчас, – тороплюсь я. – Подождите. Бросаюсь к холодильнику, открываю его – мне в нос ударяет запах домашних котлет, которые принесла Мархабо, и сразу становится уютно, как будто я не в больнице, а на маминой кухне, сижу за столом, пью компот и жду, когда первая партия – прямо со сковородки – отправится в мою тарелку. Хорошо, что сегодня домой. Надо будет пожарить котлет. Так вот, я достаю с нижней полки те самые шоколадки. Пакет, в который они завернуты, приятно холодит ладонь. Я поспешно протягиваю всю стопку Наталье Валерьевне. Та улыбается мне глазами и торопливо сует шоколадки подмышку – руки ее заняты толстой папкой с результатами анализов и прочими бумажками. Когда она уходит, мы с Катей начинаем собираться – возбужденно носимся туда-сюда по палате, складываем вещи (и как мы успели столькими обрасти за неделю?), а Галя лежит на боку и плачет. Я сажусь на краешек ее кровати и молчу, пытаясь подобрать нужные слова, только не «Всё будет хорошо!», а те, что, действительно, могут утешить. Галя, ты знаешь, я раньше подумать не могла, что такое бывает: неразвивающаяся беременность. Я знала, есть женщины, которые долго не могут зачать ребенка, есть и бесплодные. Одни дети рождаются раньше срока, другие – позже, третьи – с отклонениями. Но что первая, долгожданная беременность у меня, молодой, физически здоровой женщины, может вот так неожиданно оборваться… Думала, я такая одна – неправильная, дефектная. Всех подвела: не могу подарить мужу ребенка, родителям – внука. А слова врача о том, что такое случается с двадцатью семью процентами женщин, пропустила мимо ушей: да что он вообще понимает? У нас ведь медицина – говно. Всё дело в молчании, Галя, – как там у Андреева? – это когда те, кто молчит, казалось, могли бы говорить, но не хотят. Беременность на ранних сроках принято скрывать, а потом, когда у тебя случается выкидыш, ты прячешь боль поглубже и делаешь вид для других, что всё в порядке. Будто ничего не произошло вовсе. Таким не принято делиться даже с подружками. А когда решаешься им рассказать, вдруг слышишь: – Знаешь, у меня так было. – И у меня, – поддакивает другая. – У меня дважды, – вздыхает третья. Так какого черта вы молчали? Почему заставили меня чувствовать себя одинокой в своем горе? Но еще хуже, когда: – Да это ерунда. Вот у моей знакомой… И дальше следует история, от которой волосы на голове неприятно шевелятся. Обязательно найдется человек, который под видом поддержки подсунет тебе горькую пилюлю, обесценивающую твои переживания. Поэтому, наверное, и проще выбрать молчание, Галя, – чтобы лишний раз никто не ковырялся в открытой ране, не мучал тебя жалостью. Получается замкнутый круг. Пока одни держат язык за зубами, другие, столкнувшиеся с этой проблемой впервые, чувствуют себя неподготовленными, беспомощными. И это ощущение всепоглощающего бессилия преумножает в сто крат обыкновенная городская больница: тут ты не человек, а медицинский случай, у тебя нет выбора – терпи равнодушие, хамство, убогость условий: – Какой еще психолог в отделении? – смеются над тобой. – У нас настоящих-то врачей не хватает. Но самое страшное, Галя, – я знаю, ты поэтому сейчас плачешь – когда ты снова и снова прокручиваешь в голове минувшие события, зарываешься в прошлое, пытаясь найти причину случившегося, мучаешь себя раздумьями, А ЧТО ЕСЛИ БЫ… …Не стресс из-за ненормированного рабочего графика, постоянного недосыпа и скандальных клиентов «Ворбанка». Тогда ведь всё могло сложиться иначе? Я бы не проснулась однажды со странным чувством, что не беременна больше. Не разглядывала бы себя в зеркале, не трогала бы набухшую грудь, не понимая, с чего мне вдруг это вздумалось? А потом, на узи, когда малышу шла шестая неделя, мне не сказали бы: сердцебиения нет. Как это нет? Ведь это так просто: тук-тук, тук-тук, тук-тук. И меня не называли бы Неразвивающейся. Я носила бы красивое имя, к примеру, Мария. Волхвы, вы зря пришли, вас обманула звезда. Забирайте золото, ладан и смирну. Возвращайтесь через Иерусалим. Обрадуйте Ирода: сердцебиения нет.
Так и не подобрав нужных слов, я провожу рукой по Галиным волосам и говорю тихо: ![]() |
||||
Наш канал на Яндекс-Дзен |
||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
||||
|
||||