Сергей АМОСОВ

Царь и царица

(Рассказ)

 

В погожие дни лета и под осень она в сумерках уходила на деревенское кладбище, укладывалась в траву рядом с могилой мужа. Дремала, иногда подолгу. Как будто была с ним рядом в одной постели.
Давно все началось, до наших дней дошло. Нитью лет и веков дотянулось.

 

Лет триста назад появились в таежном сибирском краю люди. Поначалу две семьи: Самодинские и Малыхи. Из этого далёка донеслась легенда, что оба мужика разбойничали где-то в корневой российской стороне, а как стала доставать их государева стража, так и убрались они куда подальше, прихватив с собой двух молодок в жены.

Заманчивой тогда была прибайкальская сторона для всех вольнолюбивых русских. Только-только первая полусотня енисейских казаков добралась до истоков Ангары, которая свинцовым литьем могучего течения величаво уходила из-под Байкальской глубочайшей чаши. Разные же слухи о той свободной жизни без границ и досмотра, еще плотно неспаянные, не устоявшиеся донеслись и до этих двух разбойных людей.

«Айда в Сибирские варнаки на волю, волюшку», – обмолвились, наверное, они тогда меж собой и ушли таежными тропами на восток в даль неведомую. Наткнулись на удобное место в три дня пути от становища енисейцев. Посреди дремучей тайги на истоке безымянной речки открылся перед ними ровный, густотравный луговой простор, словно кто-то специально приготовил для поселенцев стол, застлав его самобранной скатертью.

Начинали Малых и Самодинский вдвоем с женами. Как обустраивались и обживались — неведомо. Охотились да рыболовили, дети пошли, потом уж их поженили, дав первый росток своих фамилий. На третий куст уже приискали невест со стороны, и пошло-поехало. Появились и другие фамилии.

Царевы прибыли неизвестно откуда, были еще какие-никакие разные прозванцы. Деревню свою назвали Московщина, в память о своих исконных местах, так потом в бумагах и было записано. По главной линии пошло: Малыхи больше парни-женихи, а Самодинские — невесты. Через три-четыре поколения родство пресеклось, растворилось, и смешения крови не было, только фамилии и остались.

Первые пришельцы разбойниками в Сибири не стали. Да и негде было разгуляться — людей совсем не густо, не с кого добычу брать. Это после купцы объявились, но московские уж потеряли разбойничьи навыки. Так и заструилась жизнь неиссякаемым потоком, вынося в свет всё новые и новые поколения. Появились рядом другие деревни, но такой крепкой, древним родством спаянной, не народилось. Словно пальцы рук сцепились друг с другом московчане в один кулак, и не разбить их, не разогнуть — живая крепость.

До наших дней цветет поросль тех первых Малыхов и Самодинских, прилепившихся к ним как ветки к стволам двух мощных сосен Царевых и иных прозванцев. Жили в старине тех православных порядков, которые принесли с собой с древности. Каждое поколение повторяло предыдущее, как любое растение, восходящее из своего семени.

Деревенские жители не замечают своего счастья, а оно дано им от живой человеческой природы и составляет основу их благоденствия. Всё остальное благополучие — дело наживное. Радость их бытия в том, что все вместе и каждый по отдельности — они свои, свойственники. От рождения до самой старости видят вокруг себя знакомые глаза, лица. Слышат голоса, какие сопровождают их по всему течению жизни. Предметы разговоров знакомы и понятны, родны.

Босоногой кучкой носятся в детстве, топоча босой подошвой напоенной досыта кровушкой знакомые травы. Прикипают навечно к своей земле, на ней родились, на ней умрут и в нее уйдут навечно. Всю жизнь вокруг всё свое, родимое, неотрываемое, потому так хорошо жить. Всё понятно и всё, что происходит вокруг между ними, одобряется полностью, осуждается, прощается — это общее дело большой семьи.

В детстве деревенский народ здоров, весел, щебечет по-птичьи. Возрастая, по инстинкту стаи, как ласточка гнездо, лепит каждый свою семью древним, въевшимся по течению поколений порядку. Ходит дальше своими кругами: мужскими и женскими, и никто не ревнует особенности их групповой природы. В особых случаях: по печали, по радости смыкаются семьями и всегда в полном понимании слов и дел друг друга.

Хороша старость! Нет у стариков и старух скуки и одиночества. Именно в эти времена приходит понимание цены деревенского свойства, какое смешивается и с родством, неразличимо с памятью детства, когда в первый взмах век бросаются в глаза родные просторы.

Потом память бежит назад, а там только свойственники, такие же как ты. Дальше события опять в своем кругу. Так до того момента, когда ты стар, но опять рядом с теми, с кем еще босыми ногами топтал родную землю.

Старушки вспомнят свои невестинские да материнские хлопоты, обсудят мужские дела старички. Нет безделья, нет скуки. После первой чашки чая, первой папироски возникает привычная и приятная суета. Разойдутся по избам умиротворенные — вот тут-то и прочувствуется суть этого слова — умиротворение! Хорошо потом спится, покойно и долго, от души, без городской бессонницы.

Церковные праздники отмечались всей деревней по нескольку дней, переходя из одного дома в другой. Так обхаживали всех: «Чтоб не обидно никому», – говорили. Когда приходили к Царевым, то глава семьи Степан загорался необыкновенным подъемом всех своих чувств — люди к нему пришли, уважили. Он тогда словно взлетал и парил над народом.

Хватал из загона козленка, в мгновенье укладывал на лавку, придавив коленом, отхватывал тому головенку острейшим охотничьим ножом. Потом умело пластал на куски для жарки и варки. Бедняга козленок успевал только моргнуть глазом пару раз, недоумевая, что с ним такое сейчас будет.

Пели песни, плясали, а главное, ели и пили до отвала, иной раз до бесчувствия. Дети крутились рядом, тоже полной деревенской кучей. Рассказывали потом друг дружке о своих видениях, необычных картинках взрослой жизни.

Любопытная Люська, собрав вокруг себя в кружок ватагу ребятни, сообщала полушепотом, как, спрятавшись под кроватью, слышала отчаянную возню дяди Коли с женой дяди Васи. «Он ее хватал за титьки, – шептала Люська, – она ойкала, материла его, но не отбивалась, а только повизгивала: «Давай да давай». А что давай, я потом поняла. Давил он ее, как мужик бабу ночью охаживает. Дядя Коля пыхтел как трактор, то газу прибавит, то тормознет, а она знай себе чирикает как птичка да причитает: «Ой мамочки мои, ой мамочки…»

Дети таежников, они не боялись зверья: ни волка, ни медведя. Самый опасный зверь для них был неведомый и страшный «бабай». Его никто не видел, но все малые боялись.

Вся ребятня жила общиной, не делилась на кучки. Улица была одна, домов всего пятнадцать. Только и разницы: одни мальчишки, другие девчонки. С самых ранних лет они называли себя «мужики» и «бабы», сразу определяя друг другу жизненные роли.

Пока взрослели играли и баловались, как могли. Любили озоровать в банные дни. Для них время отводилось после взрослых. Когда те, приняв пар и исхлеставшись вениками, отпивались чаями и чем покрепче, наступало время ребятни. Развлекались, разбившись на «мужиков» и «баб». Собирались группой и с криком врывались в чью-нибудь баньку, где шла девчачья помывка. Заскакивали и через миг мчались обратно, запечатлевая в глазах не фигуры, а только блеск светлых тел.

В отместку девчонки проделывали такой же прорыв в мужское мытье. Врывались в баньку к какому-нибудь парнишке с криком и смехом и тут же выскакивали обратно, так и не разглядев толком, из чего такого тайного он состоит. Всё справедливо, никто не сердился и уж тем более не страдал стыдом. Чуть взрослело поколение — эти забавы прекращало, они переходили к другому юному пласту.

Самогон в деревне гнали солидно, помногу — на бутыли в десять литров. Тара ценная, у кого ее не было считался пустопорожним, бесхозяйственным. Одалживали бутыли с сочувствием, и безбутыльник во всю старался обзавестись собственной тарой. Гнали самогон не все сразу, а по негласно установленной очереди. День гонки выходил праздником. Утром появлялся участковый, один на три таких деревни. Откуда он узнавал, кто и когда будет варить самогон, так никогда и не открылось. Одно слово: милиция, уголовный розыск.

Участковый возникал словно из небытия: только что его не было, а вот он уже здесь, материализовался из милицейских молекул при погонах младшего лейтенанта и прочей форменной обмундировке. Участковый тихонько усаживался напротив заварного сегодня дома, снимая фуражку, утирал лоб огромным в клеточку платком и тихо сидел, зная давным-давно принятые порядки.

Самогонщик по той же традиции не сомневался в прибытии участкового, выглядывал в окно. Есть! На месте. Первач шел тому на пробу. Кто-нибудь из детей выносил участковому большой ковш еще теплого самогона, на тарелке пару соленых огурцов или горку груздей, иной раз и хороший кусок мясного.

Участковый ставил ковш рядом, настроение прибывало до самой широкой улыбки, глаза добрели, а весь мир вокруг наливался райским светом. Самогон, как говорят сегодня про универсальное лекарство, обладал двойным действием: расслаблял тело и облегчал душу.

Он пил не спеша, по часу, по два, поглядывая вокруг на редкие, но всегда значимые события. Погонит, помахивая прутиком, телочку девчонка на луга кормиться, пробегут мальчишки по своим, неведомым никому, делам, а то и проскачет рысью на лошади то ли пастух, то ли охотник. Картинки жизни легкие, выпуклые, яркие в чистом таежном воздухе.

Благодать божия. Участковый счастливо попивает свой законный литр, вкусно закусывает, дремлет. Выпив ковш до донышка, больше ни-ни, оставив его и тарелку на месте, тихо уходит, как испаряется. Вот он был тут во всей форменной красе, а вот его уже нет.

Степан Царев с самого раннего детства прошел все уровни счастливого свободного таежного бытия, не пропустив ни одного, от первых своих осознанных видений до молодого задора и выбора любви. Здоровая еда, смолистый таежный воздух, необыкновенной чистоты вода, такая, что ее и не видно вовсе в реке, а только донышко каменистое да цветистые, упитанные от здоровья рыбы, толстые, жирные обильным поеданием мошки. Всё это вырастило могучего, хоть и невысокого парня. Коренаст, да широк Степан получился, свеж кожей, чистой без крапинок и изъянов. Такой силой налился, только что от земли в небо не взлетал.

Жениться настала пора. Как и принято в крохотном организме из пятнадцати домов, одна сторона другую дополнять должна по порядку взаимного выбора. Женихи как по правую, главную руку: Малыхи да Царевы, невесты по левую, вспомогательную: из Самодинской родовы.

Всё по порядку: сначала те, кто покрасивше стараются, потом шажок за шажком остальные, пока не доходит дело до самого низа, до осадка, где разбалтываются последние, находя себя пару.

Степан Царев как бы посередине ранжира женихов числился и в общем хороводе кружился, но по сердцу всё ему пташечка не находилась. Удивительный случай помог. Был Степан, вроде бы как все здесь лесорубы да охотники, а вот и не совсем такой. Простыми словами себя отмечал: «Малохольный, пустодум». Вечно у него в голове кружились какие-то фантазии о необыкновенной, несбыточной жизни: города огромные, площади размашистые, киношные. Люди, много людей и все разные на лица, на одежду, на жизнь, вообще. Но путей туда не искал, в тайгу дедами-прадедами врос, как кедр огромным корнем в землю вцепился, макушку к солнцу поднял. Только томился время от времени неясными чувствами.

Никому о себе таком не говорил ни словечка, только для пары искалось похожее. А вокруг одинаковый хоровод: все свежи, румяны, да глаза простоваты и разговоры обычные про работу, про дом с хозяйством.

Иногда что-то неясное тревожило душу, тянуло в лес, к реке. Сам не зная, почему, уходил Степан и в одиночестве затаивался на берегу, глядел на реку, слушал журчание воды на перекате. Замечал, что в деревне он один такой. Мог подолгу на речке притулиться в укромном месте и сидеть один, чувствуя в себе непонятное томление, больше радостное, чем печальное. В лесу мог застыть на поляне у какого-нибудь пня и опять томиться и радоваться.

Такое опять случилось ранним летом в самую яркую зелень тайги, когда горячее солнце уходит, оставляя на воде длинный след. Оказалось, что не один он здесь. Не дошел еще Степан до места, как увидел там девушку. То ли на пеньке, то ли на другой таежной приступочке она устроилась, сидела тихо. Узнал сразу — Люба Самодинская. Вроде бы своя, с детства близкая, да теперь из другой артели молодежи, повыше рангом. От того он и не присматривался раньше к ней.

Но теперь тут только они двое. Подошел, заговорил, она ответила и вдруг легко им обоим задышалось. Слово за слово и пошел разговор, как щебетанье птиц одной породы. «Я часто ухожу одна в какое-нибудь укромное место. Хорошо здесь у нас! Задумываюсь обо всем: о себе, о деревне, о людях, как жили и как дальше всё пойдет у нас у всех. На память хочу запомнить то, что вижу». Степан поразился, он в себе обнаруживал такие же думки, хотел увидеть и запомнить чудеса окрестной стороны.

После той встречи стали в одном кругу хороводиться, в глаза повнимательней друг дружке всматриваться. Увидели то, что по поверхности человека понять не дается, а только разуму и сердцу. Но никак не мог Степан сблизиться с Любой, хоть и чувствовал необыкновенное к ней притяжение. Казалось, недостоин он, простой парень, такой необыкновенной девушки. И она молчала, никакой своей глубины не открывала. Но рано или поздно нужно было заканчивать на волнах качаться, требовалось причаливать к твердому берегу, откуда уже идти или по одному, или вместе.

Объяснился он и замуж позвал. Дрожало доселе мощное сердце, к обрыву прыгало, но держать в себе всё, что накопил, уже не мог. После необходимых слов добавил: «Я, конечно, не принц на белом коне, на киноартистов не похож, каких девчатам вынь да положь. Я больше на медведя смахиваю: лапы, морда, хвоста только нет. Откажешь — не обижусь. Понимаю, что покрасивше тебе мужик нужен, но дальше молчать не могу, время наше проходит».

Люба его не оттолкнула, наоборот, как-то поближе придвинулась и заулыбалась: «Замуж за тебя пойду, чувствую, одинаковые мы, да и ты это знаешь. С того самого берега, где вроде невзначай встретились, видно, судьба свела. Самолюбивый вы народ, мужики, от того туповатый. Принц не тот, что на белом коне, с бантом на шляпе да с лицом-картинкой. Другой. Тот, кто по жизни закроет тебя как стеной, не предаст и не продаст никому и никогда, собой если надо пожертвует…»

Остановилась, передохнула, выдохнула: «И я ему пожертвую, не разменяюсь в жизни». Перехватил тогда в себе Степан радостную, счастливую мысль: что бы не случилось, приведет судьба человека на то место, какое ему было небом прописано. Главное, что он это всегда ощущал, знал и не сомневался, что так и будет, а не иначе.

«Царица моя! – повторял к месту и не к месту Степан после женитьбы. – Ты царица, я царь твой, владыка, а ты мое украшение, венец, венчик драгоценный из золота и бриллиантов!» Откуда только слова такие к нему приходили, не понимал. Потом решил, что от радости пробудились. Зажили счастливо, полнокровной жизнью таежной деревушки, хозяйство развели. Со всего, чем тайга одаривала человека, пользу снимали, особенно в ягодный сбор. Собирали чернику, смородину, малину, бруснику — всё лесное ароматное.

Ягоду брали рядом, за огородами, далеко ходить не нужно. Осыпала она поляны и перелески словно дождем, свободного места не оставляла. Рассыпали ее дозревать в доме на полу, места свободного не оставляли, так богато каждый год собирали.В воскресенье рано утром выбирался Степан до города на базар. Два специальных двухведерных ящика из фанеры по одному в руку, да еще грузил трехведерный горбовик на спину.

Московщина по маршруту автобуса была дальней, конечной. Приходил огромный «Икарус» к вечеру, водитель ночевал в деревне, а утром в обратный рейс в город. Хорошо тогда автобусы ходили, не за выгодой гнались, людей обслуживали. До осени трижды совершал ягодные вояжи Степан, хорошие деньги привозил.

По раннему снежку, лишь только забелит он темную предзимнюю землю, настелит белизны, зарывает луга и поляны, урезая угодья дикой таежной козы — наступает охота, загоны. Всей деревней уходят в тайгу мужики. Коренные охотники оставались там до весны в зимовьях. Белкуют, добывают лис и постреливают волков, попадались и соболя. Зажиточно жили, вином особо не баловались, интерес по жизни был другой, в семье, в детях.

В девяностые годы всё изменилось. Перестали ходить автобусы, ягоду вывозить стало не на чем. Да и город как-то охладел к таежным дарам, отчего, неясно. Дичь далеко ушла от знакомых мест. Скопленные деньги обесценились, а потом вообще пропали. Другие появились, новые, к тем прежним уже отношения не имевшие.

Худо жить стало, особенно в первые девяностые. Но опять выручала тайга. Началась ее вырубка, поначалу тихо-тихонько, а потом вошла в размах, только звон пил да рев лесовозов. Кругляк сосновый хорошо за границу пошел. Местный народ не воровал, не приучен был. Брали только на дрова или избу поправить. Пришлые купцы, те ни с чем не считались. Годы прошли, пока власть, наконец, не взялась порядки наводить. Рядом с Московщиной появилась пилорама. Это было спасение — работа, заработок, какая-никакая уверенность в жизни.

Степан устроился на пилораму. Был поначалу, как говорится, на подхвате, но быстро освоился. Получился из него отличный рамщик. Специальность, казалось бы, нехитрая: гони бревно по станине на распил, но особая сноровка нужна была: подходящее бревно отобрать, ровно положить по прямой оси, чтобы брака не было да на ходу уметь неисправности чинить и много чего другого. Каков рамщик, такова и доска, какая из его рук идет. У Степана Царева всё получалось как надо сразу. Встал за станок, и пошло дело.

Люба на пилораму разнорабочей пошла, стала в цеху подметать, опилками заниматься, то есть теми мелочами, без которых ни одно производство не обходится, а отдельной, особой специальности не требуется. Вдвоем с мужем остались. Дочери-погодки, одна за другой в городское медучилище поступили, там в общежитии вдвоем в одной комнате жили. Так, что осталось у Степана и Любы дом да пилорама. Работники на пилораме часто менялись, чаще пришлые были, а они одни, как началось это дело, так и приросли к нему.

Заметил такое постоянство хозяин пилорамы Тараторкин. Очень оно полезное для дела, надежное. Выделять их начал: плату, хоть чуть-чуть да прибавил. Но главное, относиться к ним стал по-дружески, как старый знакомый, хотя раньше они друг друга не знали. С утра поговорит, постоит рядом, иной раз к обеду в контору зазовет, под конец работы подойдет, порассуждает, как день прошел. Главное же, на Любу засматриваться начал, вроде скромно, украдкой, но всё равно заметно. Степану гордость, какая у него распрекрасная жена, в сорок лет еще вполне красавица.

Только в этих смотринах не на того нарвались. Тараторкин на интеллигентного вздыхателя не потянул, но и в украдку играть не собирался. Где-нибудь в укромном уголке прижать Любу ненароком — это не для него. Деловой он мужик, основательный, выбрал время и к Степану с предложением подошел. Сначала по работе говорить начал для разгона, а потом сразу о главном: «Степан, я тебе каждый месяц премию платить могу, кроме зарплаты, конечно. Премию тебе, премию и Любе».

Не дал опомниться и удивление проявить. Главное свое предложение выложил, словно огромной ладонью-лапой лесовика по доске хлопнул. «Предложение такое, вы без детей вдвоем живете. В доме чужого пригляда нет. Иной раз, один ты ночевал или вдвоем, никому неизвестно, да и знать вовсе не положено. А я, ты знаешь, всю неделю здесь сутками, только на выходные домой в город езжу. Один вечера и ночи кукую, сторожа не нанимал, сам себе охранник. Так вот, пусть Люба в неделю раз у меня здесь ночует, ну и всё такое. Сам понимаешь».

Помолчал, на Степана в упор серьезно глядит. Ясно, не шутит. «Сто долларов на земле не валяются, неплохой заработок. Делов-то всего ничего. Четыре ночки в месяц и ажур полный. Там видно будет, как по времени такое дело потянется». Степан от такого разговора как затормозил: ни слова сказать, ни в драку броситься. Только едва промолвил: «Покупаешь у меня ее, что ли?»

«Можно и так сказать. Чего прикрываться, мужики мы или нет, не дети же, не в игрушки играем. Кому от этого хуже будет? Никому. Зато всем хорошо, польза одна. Девчонкам в город деньжат подкинете и сами в прибылях пойдете. Кроме денег дам еще доской поживиться. Для хозяйства самое то!»

Степан не мог сам в себе разобраться: бить-убивать Тараторкина или хотя бы матерным словом огреть как следует, по-деревенски. Закваска простая деревенская тоже держала: начальник, хозяин — почтение перед ним. Как его бить, как матюгом греть? Непривычно. Пока Степан злобой закипал, Тараторкин уже и отошел, только на ходу бросил: «Думайте пару дней, раскиньте мозгами, я подожду». Ушел. Не успел Степан ему в морду дать, по-деревенски замедление вышло.

В тот же вечер Степан объявил жене, что с завтрашнего дня они на пилораме больше не работают. Она удивилась, не резко, без обиды просто спросила: «Почему?» Он спокойно, ровно, как обычно в разговорах с ней, сказал: «Так надо, и всё, точка». Вопросов больше не было, дальше ужинали и пили чай. Утром оба вскочили по привычке собираться на работу, но разом вспомнили, что с пилорамой всё, концы. Занялись каждый своим домашним делом.

Тараторкин потом прислал с кассиром расчет и документы. На место Степана встал его помощник, довольный такой оказией. Хоть мастерство было не то, но с работой справлялся. Тараторкин больше себя Царевым никак не показывал. В деревне увольнение с пилорамы в такое-то время разговоры вызвало. Только никто людям не объяснялся. Как обычно: устроился, уволился, всего-то делов.

В деревне тайн не бывает. В свое время любовь дяди Коли с женой дяди Васи уже через день всех своим известием облетела, в каждом дому побывала. Такой переполох поднялся, что ровная, крепко скроенная жизнь, в добрый общак спаянная, чуть-чуть треснула. Потом, правда, всё наладилось. Подрались соучастники этого события: мужики с мужиками, бабы между собой тоже потолкались, поцарапались и успокоились. Кружок местного народа мал, выхода на сторону нет никакого, так что дерись, не дерись, а жить вместе надо. Выпили хорошенько на очередном каком-то событии всей деревней, утешились общим веселым сочувствием, мол, чего только в жизни не случается, бывает и хуже.

Какая сорока на хвосте принесла Любе известие, почему они с пилорамы ушли — не выяснить. Но скоро, тихо-тихо уже все знали и как обычное дело в разговорах вставляли, как Степан отказался продавать Любу за большие деньги. Даже очень большие, говорили, вроде американские предлагались. Мол, Тараторкин посредником выступал, настоящего покупателя скрыл. Называли его в этом деле уважительно: «риелтор». От чего такое слово нашлось, не выяснили, но с тех пор Тараторкина за глаза только так и величали уважительно: «риелтор». Покупатель якобы был городской, очень важный да богатый. Где-то присмотрел он Любу, понравилась. Отбивать как разбойник не стал. По-честному, по-американски решил выкуп дать мужу, но Степан гордо, по-русски отшил его. Говорили, что побить хотел, да охрана отстояла.

Между собой Царевы объяснились просто. Степан почему-то виноватым себя чувствовал, смущался. Стыдился, что не врезал хоть разок Тараторкину, как-то это не по-мужски. В трех словах Любе всё рассказал. Она поулыбалась тихо, только и сказала: «Царь мой! Не предал меня! Не продал». Обняла, как давно уж не обнимала. С деревенской версией про американца не спорили. Так легенда о том, как у Степана Царева жену торговали, навсегда там осталась.

Без пилорамской зарплаты житье потяжелело. Осталось только подсобное хозяйство. Оно еду давало, а вот свободных денежек нет. Работы в округе не найти, всё в новые времена оскудело делами, усохло. Поля стояли пустыми, на фермах ни мычания, ни блеяния. Оставалось возить в город на продажу продукцию со своего огорода да таежную добычу. Автобусы опять появились, но не каждый день, приходилось устраиваться на переночевки.

Степан раньше не очень любил охотиться, но теперь ходил в тайгу, как только появлялась возможность и снаряжалась компания на загон диких коз. На второй год после ухода с пилорамы, под первый снег, уже по пороше собирался с неохотой. Давило какое-то нежелание, не пускало что-то. Но надо было. В ночь вышли, чтобы еще по темну нужные позиции занять и раньше времени не поднять зверя.

Выстроились стрелки в линию. Загонщики тихо обошли предполагаемые козьи лежки больше, чем за километр. Степан убивать не хотел, поэтому снарядился в загон. Двигались по тайге медленно, темно вокруг, старались не шуметь. Было еще не холодно, но сыро и зябко. Пятнами лежали лоскуты первых снегов. Кусты и деревья осыпала изморозь. Пал туман, такой плотный, что казался осязаемым, можно дотронуться и раздвинуть его белесые шторки.

Начали загон, как уговорились. Двинули обратно, туда, где таилась стрелковая цепь, уже шумно покрикивая и с хрустом подламывая кустарник. В такой охоте бывали не раз, потому знали, как беречься от нечаянных выстрелов. Стрелки не могли палить навстречу, а должны были пропускать поднятых с лежки, разбегавшихся коз и стрелять по ним уже как бы по задам. Но бывало всякое. Произошла беда и в этот раз.

Подняли несколько коз, погнали на цепь стрелков. Козы, ощущая загонщиков, начали метаться из стороны в сторону, неумолимо сближаясь со стрелками. В азарте заспешили загонщики, тоже сходясь всё ближе с ними, а стрелки, загоревшись охотой, начали пальбу на каждый шорох, на каждую тень.

Утро еще не разошлось, и темнота плотно окрашивала поросль кустов и осинника, где метались козы. Нечаянно чей-то выстрел попал в Степана Царева. Картечина прошила шею, две ударили в грудь. Он упал и мгновенно умер.

Следствие не смогло установить, из какого ружья он был убит, поэтому виновного не определили.

Люба во время похорон вокруг ничего не слышала и не видела. Перед ней было только одно: уходящий от нее, уснувший навсегда муж. На похороны приходил и Тараторкин, что-то ей говорил. Она поняла только одно: «Это не я».

Застывшее на мгновенье время двинулось своим чередом. Одна она остановилась и осталась там, где застала ее смерть Степана. Люба теперь разговаривала и двигалась только по нужде. Ни к кому не заходила и к себе никого не звала. Принимала только дочерей, когда они приезжали уже с внуками. Всё остальное время была одна.

Летом, под вечер уходила на кладбище, прибирала могилу Степана. Насадила цветов и кустарника так, что густая поросль зелени укрывала ее до половины креста. В сумерках на кладбище не было ни души, Люба ложилась рядом с могильным холмиком как будто в супружескую кровать. Лежала подолгу, иногда даже впадала в дремное забытье.

Зимой, с первыми снегами она каждый день начинала топтать свою тропку на кладбище. Вокруг до весны стояли сугробы, а к могиле Степана всегда была прохоженная дорожка. Люба ложилась и в снега, уже не могла без этого, но ненадолго. Деревня всё видела, но никто и никогда не обсуждал Любин ритуал и уж тем более не заговаривал с ней об этом.

Добрая жизнь, если сон, то тоже добрый.



  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную