Вадим АРЕФЬЕВ
МИМОЛЁТНОЕ

ВИТЬКИН ПОХОД

Просыпается Витька рано, когда в доме темно и прохладно. Печь за ночь выстыла, и значит: «вжик»-«вжик» - это баба Тоня большим ножом щиплет лучину.

Слышится легкое потрескивание занимающихся пламенем дров. Витька потягивается и, свернувшись калачиком, сладко дремлет до первых солнечных лучей. Затем он выглядывает из-под теплого, обшитого пестрыми лоскутьями одеяла и смотрит в окно. Глаза у Витьки голубые, как небо над занавеской, по лицу его щедро рассыпаны веснушки.

В комнате становится теплее, солнечные лучи щекочут Витьку, и он, сладко позевывая, медленно сползает с кровати и шлепает на кухню.

- Доброе утро, бабинька, - говорит Витька, улыбается и трет правый глаз.

- Ах, оголец ты мой, - замирает баба Тоня с ухватом в руках. - Ты пошто опять босиком-то? Ну-ка, марш одеваться!

Витька послушно возвращается в комнату, натягивает шерстяные носки-гольфы, майку, бумазейные штаны, кофту и идет завтракать.

Ест он охотно и много. С настенного календаря уважительно посматривает на Витьку космонавт дядя Юра. У Витькиных ног вьется пушистый кот Васька, но сегодня Витьке не до кота: сегодня у него большой поход. Еще с вечера натер он парафиновой свечкой свои красные лыжи "Орленок" и вынес их до утра в сени.

Утро нынче свежее, морозное, ясное. Солнце весело ползет ввысь золотым ослепительным шаром. Витька стоит на крыльце, щурится и глубоко дышит. Он смотрит на дорогу, по которой прошел недавно трактор. Дорога манящая, широкая, дальняя. Хорошо Витьке.

Следом за ним на улицу выходит баба Тоня. Она в старенькой плюшевке, серой шали и валенках. В руках у нее две корзины с бельем, которые она несет полоскать на речку Ратанку.

Баба Тоня поправляет на Витьке цигейковую шапку-шарик, поднимает воротник шубы.

- И чтобы долго не ходил у меня, - говорит баба Тоня. - Дойдешь до осинника - и домой. Да чтобы в снегу не валялся, не то так наподдаю - будешь знать!

С тем она закрывает дверь, говорит Витьке: «С Богом» - и идет на речку. А Витька, почуяв свободу, встает на лыжи, припадает на палочки и катит, катит в синюю даль - мимо соседских домов, колхозного правления, водокачки. Вот он уже выбрался за околицу - только и видели Витьку!

А он все бежит и бежит по полю, пыхтит, точно маленький паровоз на голубой лыжне-узкоколейке.

Вот и осиновая роща, где осенью Витька с бабой Тоней искали красноголовики, где был сплошной ковер бордовых листьев, а теперь белым-бело и все деревья голые, только снег блестит алмазными высверками да возле высокой желто-зеленой осины видны заячьи следы: две черточки - две точки.

Витька знает следы зайца. Не раз показывала их ему баба Тоня. Витька подходит к кустам и видит свежие погрызы. «Заяц кору ел», - замечает он и смотрит, куда ведут следы. А они петляют меж стволами осин, пересекают лыжню и скрываются в логу. «Хорошо бы посмотреть, какой он, этот заяц», - думает он. Глаз у Витьки зоркий, внимательный. Но зайца нет. «Белый, дак потому и не видно», - говорит себе Витька и шагает дальше.

Лыжня ведет его сквозь осинник, краем лога, открытым полем и выводит к кладбищу. «Дедушка мой здесь спит», - думает Витька и медленно идет вдоль изгороди. Несколько раз бывал он здесь летом с бабой Тоней. Запомнились ему высокие раскидистые тополя, белая заброшенная часовня да могила деда. В одиночку заходить на кладбище Витьке боязно, но он и не пытается этого делать. Могилу замело снегом, а он ее все-таки рассмотрел. Вон она, в оградке с якорями. Дед у Витьки пароходы по реке водил, вот и ограда у него на пароход похожа.

- Дедушка, - произносит шепотом Витька, - ты здесь? Он замирает, вслушивается. Ветер постукивает тополиными ветками, поют хвоей кладбищенские ели.

- Ты здесь? - повторяет Витька. - А то ведь я попроведать тебя пришел...

«Чвик-чвик» - слышит Витька и видит, как две желтогрудые синицы откуда-то из глубины погоста перелетели на дедушкин тополь.

- Здесь? - произносит Витька и еще с минуту стоит, не шелохнувшись, поглядывая на лесных пичуг.

- Ну, тогда ладно, - говорит Витька, - пойду я, а то мне надо еще самолет поглядеть.

И вновь катит и катит он по лыжне вокруг кладбища к аэродрому.

Поселковый аэродром невелик: небольшое заснеженное поле с одним тесовым домиком да двумя ветровыми мачтами - на одной красно-белый матерчатый колпак, на другой черно-белый. Смотрит Витька на аэродром, и так хочется ему, чтобы промчался сейчас по этому полю серебристый самолет, чтобы поднял он снежные вихри и, оторвавшись от земли, пролетел бы над ним, покачивая крыльями. Но самолета нет, а солнце уже высоко и Витьке неспокойно.

«Бабинька, поди, ждет», - думает он и торопливо перебирает палками.

Вскоре он выбирается на угор, откуда виден поселок. Витька скользит верхом. Все ближе и ближе дом, солнце над головой светит все ярче. Под горой, далеко внизу, тонкой серебряной лентой речка Ратанка блестит, а там и мосток, где все еще баба Тоня полощет белье.

Витька останавливается. И так ему хорошо, что вот она, совсем рядом, родная его баба Тоня. От радости он кричит во всю мочь:

- Бабинька-а-а! Бабинь-ка-а!

Но не слышит его баба Тоня: высоко и далеко от нее Витька да еще вода в полынье шумит-журчит.

- Ба-а-би-инь-ка-а-а! - кричит Витька, задохнувшись от неизъяснимого счастья, слепящего снега, сквозящего ветра. - Я еду-у-у, ба-ба-бинь-ка!

Мелькнули кольца бамбуковых палочек. Присел Витька, сжался в комок и понесся вниз, только посвист в ушах да снежная пыль следом. Вот и подножие горы, и баба Тоня заметила его, и машет ему рукой, да уж очень быстро летит Витька, и почему-то не слушаются, разъезжаются его ноги...

В гору идут медленно. У бабы Тони две тяжелые корзины с бельем, у Витьки - сломанные лыжи.

- Да брось ты обломки свои, - говорит баба Тоня. - И не горюй. Будут тебе новые лыжи. Вот пенсию получим и сразу в культторг пойдем. Только не хворай у меня, да расти со Христом.

А ночью приснились Витьке снежная даль, самолетик, покачивающий крыльями, угор над речкой Ратанкой, с которого вдруг помчался Витька. Все быстрее и быстрее мчится он, и вдруг у самого подножия горы взлетает высоко-высоко, и вот уже летит, летит он в поднебесье, а где-то там, далеко внизу, баба Тоня все еще полощет белье, и Витька кричит ей с голубой высоты:

- Э-ге-ге-гей! Ба-бинь-ка-а-а-а!

ЛОТЕРЕЯ

Столь ласково смотрели в то утро окна приземистых деревенских домишек, так искрил и скрипел под ногами наст, что Горька дышал полной грудью, останавливался и замирал, глядя на горизонт.

В варежке у Горьки металлический рубль, скопленный им на школьных обедах, и он то и дело вынимает его, рассматривает и трет о рукав серенького зимнего пальто. Идет Горька на площадь, откуда доносятся отзвуки праздничных песен и где провожают сегодня развеселую русскую зиму.

Так случилось, что родители Горьки уехали в отпуск, бабушка, с которой оставили его, расхворалась, и Горька, вечно дразнимый за малый рост дворовой ребятней, одиноко вышагивает по разъезженной тракторами дороге. И радостно ему, и тревожно.

С вечера долго обдумывал он, как бы половчее потратить свое богатство, все прикидывал так и сяк, ворочался на диване, пока не заснул, и всю ночь снились ему волшебные сны: то виделась ему книжка про собачку, что как-то заметил он в книжном магазине, то мчала его по белоснежному полю тройка лихих коней, а то катился он с ледяной горки.

Но скоро площадь. Горька делает последний поворот и... Сколько необычного перед ним: народу тьма, все гогочут, кричат чего-то.

Справа возле орсовского магазина костры горят, там жарят шашлыки, возле которых вертится стая дворняг, рядом стол, на котором пыхтит толстобокий самовар, тут же чашки, чайники. Прямо перед Горькой разукрашенные петухами, лисами и зайцами фанерные домики, в них женщины в белых халатах и картонных кокошниках подают пельмени в тарелочках из алюминиевой фольги, баранки связками, куличи, сдобу, сок яблочный. Подходи, покупай!

Слева катушка блестит свежезалитым матовым льдом, по ней ребятня снует муравьями, кто на дощечках, кто на валенках катит. А в центре столб обледенелый, на вершине его платок пуховый висит, сапоги хромовые, транзисторный приемник. И Горька видит, как дядя Валера, что работает вместе с отцом, добирается до середины, но руки не выдерживают и он скатывается вниз.

- Что?! Кишка тонка, - кричит кто-то из толпы, - а еще руки канифолью мазал. Ха! Ну-ка, дай, моя очередь!

И какой-то костлявый парень в одних носках, шустро перебирая руками, ногами, ползет по столбу, пока не добирается до вершины и не сбрасывает все, что можно сбросить.

- Молодец, Иван, - кричат снизу, но тут же перебивают.

- Нашли молодца! Куркуль, вот он кто, зараз все сгреб, одно мог бы снять, а он - все.

Столб опустел, и Горька идет дальше. А вот и кони. Тройка потных буланых коней. Сколько лент на них, колокольцев сколько!

- Эх, прокачу! - слышит Горька и семенит в самый дальний угол.

Многого хочется попробовать ему, и рубль есть, да мал он ростом, а очереди везде большие, суматошные, того и гляди обругает кто-нибудь толкнет, по шее смажет. И Горька обходит все по кругу на почтительном расстоянии, поглядывает издали, пока не добирается к ларьку, где очередь поменьше и не столь шумящая. Здесь торгуют книгами. За прилавком стоит молодая продавщица, на ней черная шубка, платок на голове цветастый, цыганский, она ничего не выкрикивает, голос у нее приятный, спокойный.

«Тут-то я и куплю себе книжечку», - думает Горька и подходит ближе. Но вдруг кто-то хлопает его по шапке. Горька оборачивается - перед ним сосед, старшеклассник Мишка.

- Че, горемыка? За марками пришел? - сипит он, шмыгая носом и сплевывая под ноги.

- Не-е-т, - тянет Горька, - мне бы книжечку про собачку.

- А деньги есть?

- Р-рубль! - Горька показывает монету. - Вот...

- А ждешь чего? Тут, если хочешь знать, на четыре билета. Червонец выиграть можно. Понял? Тебе книжки, мне марки. Ну-у-ка, дай сюда!

Мишка подныривает под какой-то девчонкой, что-то говорит женщине в цыганском платке. И вот завертелся барабан, запрыгали в нем квадратики лотереи.

- Ну-ка, подь сюда, - зовет Мишка, - тяни, у тебя рука счастливей.

Горька поднимается на цыпочки и вытаскивает один за другим четыре билета. Мишка складывает их вместе, срезает кончики и разворачивает. Лоб его морщится, он облизывает губы.

- Ну-у, Миш... - спрашивает Горька.

- Погоди... Последний.

Но вот развернут и он. Мишка вновь плюет под ноги.

- Плакал твой рубль, нету, тоже мне вытянул. Все, привет! - и он исчезает в толпе.

Уходя, Горька оборачивается и долго еще стоит на пригорке, все глядя то на небо, отчего-то помутневшее вдруг, то на пустой столб, над которым висит белое солнце, так похожее на утренний рубль.

ПРОГУЛКА НА «ВЕТЕРКЕ»

Вообще-то я даже имени ее сейчас не вспомню. Фамилию разве что. по-моему, Сырчина…

Мне было тогда четырнадцать лет. После восьмого класса я приехал на каникулы в родной свой поселок Пожву. И вот там, мой сосед и друг Витя Обухов, научил меня прилично гонять по Каме на моторной лодке. Причем освоил я это дело так лихо, что вскоре Витя стал доверять мне самостоятельное управление подвесным лодочным мотором «Ветерок».

И тем же летом, и то же на каникулы, приехала к деду с бабушкой та самая девочка.

– Ну, вот видишь, – сказал Витя, – какая невеста к тебе прикатила. А ты и не чешешься.

– То есть, как? – не понял я.

– Очень просто. Не чешешься, – повторил Витя. – Вот возьми и пригласи ее сегодня вечером на лодочную прогулку по Каме. Понял?

Вопросов не было. И вечером, тем самым светлым, нежным, средне-июньским вечером я уже красиво выруливал на деревянном шитике по небольшой бухте с той самой девочкой.

Что это был за вечер? Помню лишь небо, такое глубокое, ясное. Солнце еще гуляло по горизонту – широта-то северная. Глаза помню той девочки – большие, лучистые, небесные какие-то глаза. Мы и не поговорили почти ни о чем. Так, разве что, познакомились. Просто хорошо было вести меж плотов моторную лодку, чувствовать в руке послушный румпель и смотреть то на эту девочку, то на еловый лес вдалеке. Все только-только начиналось. Чисто и тонко. Головокружительно было хорошо и все.

И вот именно тут, наша лодка на полном ходу врезалась в огромное бревно-топляк. Как я его не заметил? Не знаю? Мы просто чудом не перевернулись. Взревел и тут же заглох мотор. Вода хлынула через борт. Та самая девочка вмиг промокла до нитки…

Как ни дергал я за шнур стартера, как ни старался завести лодочный мотор, но сделать этого мне так и не удалось. До берега я добирался на веслах. Надо ли рассказывать о том, как я себя презирал?…

С тех пор с той самой девочкой мы ни разу более не встречались. Вообще – ни разу в жизни. Однако позже, лет может быть через пятнадцать-двадцать, я вновь приехал в поселок моего детства. В нем мало что изменилось. Те же самые почерневшие от времени бревенчатые домишки, та же река с плотами по берегам, тот же еловый лес вдалеке…

Меня приветливо встретила мама моего друга – Мария Устиновна. Много мы о чем переговорили. И среди прочего она вдруг вспомнила, что та девочка, теперь точно вспомнил фамилию – Сырчина – совсем недавно, год что ли назад, была здесь, заходила и спрашивала обо мне.

– И что же? – спросил я.

– А вот что, сказала мне Мария Устиновна: «Если бы, – говорила она, – доведись ей идти ко мне хоть на край света, то она тут же пешком пошла бы, ни на миг не задумываясь».

Вот ведь как! Подумать только! А ведь я ее чуть не утопил. И что самое интересное – мы тогда только-только познакомились.

КНИГА ЖИВЕТ ДОЛГО

В ту, невероятно теперь уже далекую пору, ходил я по школе с веселым пионерским галстуком. Какой же это был класс? Третий, четвертый, пятый? Да так ли это важно. Именно в тот день на урок истории или обществоведения пришел к нам самый обыкновенный, как тогда казалось, дедушка. Строгий костюм, небольшая бородка, галстук в горошек, виски седые. В общем, типичный интеллигент провинциального городка.

Пришел, понятно, не случайно. Целый час рассказывал он об истории нашего родного края, о его природе, названиях рек, гор, самого города, о промышленности и еще о многом другом. Дедушка тот входил в совет ветеранов, был активным сотрудником местного музея. Все как обычно. Не раз на занятия к нам приходили и другие подобного вида фронтовики, почетные гости – бабушки и дедушки.

Однако тот старичок-краевед принес с собой небольшую книжечку об истории нашего города. Отпечатана она была на серой бумаге, в местной типографии, небольшим тиражом, под скрепку. Тонкая такая брошюрка.

Именно за ней на перемене я и подошел к нашему гостю: «Где можно ее почитать»?

– А я вам подарю, – сказал дедок. – У меня есть еще один экземпляр. Пожалуйста, давайте я вам подпишу. Как вас зовут?

– Вадик, – представился я.

– А отчество? – спросил старичок.

– Зачем отчество? – удивился я.

– Ну, как, зачем, – развел руками дедок. – Это сейчас вы Вадик, а пройдут годы, будут у вас дети, внуки… Книга-то живет долго.

СВЕРХЗАДАЧА

Наверное, и помнить-то бы об этом уже и не надо. Давным-давно отшумели Лёхины сокрушения. Как бы в другой жизни. Да и Лёхи-то самого нет. Умер Лёха. Но вот какой-то странной болью, отзвуком что ли, о давно минувшем, почему-то всплывает в памяти та нехитрая история.

– Выпуск был у нас, – рассказывал друг мой Лёха, – только-только закончили мы военное училище. Солнце светит, значки и погоны эмалью и золотом горят. Лето в разгаре. И жизнь впереди такая долгая, счастливая… Васька Колышкин накануне все говорил: «Маршалом буду! Важно цель иметь большую, – говорил он. – Стремиться важно! Понимаешь?! Вот если хочешь стать летчиком, то – космонавтом стремись стать. А если поставишь себе цель стать только летчиком, то будешь в лучшем случае слесарем каким-нибудь. Сверхзадача нужна. Обязательно! Для каждого человека. Понимаешь?! Девиз есть такой: «Надо ясно видеть цель, верить в себя и не замечать препятствий»! Вот и я буду пытаться маршалом стать, тогда уж, точно, полковником-то, как минимум, стану.

Так или примерно так вспоминал Леха о сослуживце своем, о незнакомом мне Ваське Колышкине.

– А вечером, когда мы все собрались обмыть свои лейтенантские звезды в ресторане, – продолжал Леха, – пришла жуткая весть – убило Ваську электротоком! По-глупому убило-то. Набрал в ванну воды – решил полежать, отмякнуть перед гулянкой. А чтобы было веселей, принес магнитофон. И на край ванны его поставил. Ну, и видать задел нечаянно. Он и упал вместе со шнуром в ванну. Двести двадцать вольт плюс вода. И не стало Васьки. Так мы в ресторане на выпуске «весело» и погуляли.

Таков Лехин рассказ. И добавить нечего. Вот и Леха тоже – по-пьянке…. Впрочем, о нём отдельно.

ВЛАДЫКО

Такая поздняя в тот год была Пасха, что почти вплотную подходила ко Дню Победы. Всего несколько дней разъединяло эти два больших праздника.

9-го мая столичная морская пехота, как обычно, выезжала возложить венки к памятнику 64-ой морской стрелковой бригаде на Лудиной горе. Это – недалеко от Москвы – километров, наверное, двадцать по Волоколамскому шоссе в сторону области. Выезжали генералы, ветераны-фронтовики и мы – офицеры, те, кому по тем или иным причинам довелось в ту пору оказаться в стольном граде.

Все было привычно и понятно – праздник есть праздник. Духовой оркестр сиял золотом начищенных труб, высокий, под два метра ростом, дирижер играючи взбрасывал тамбур-мажорный жезл. Светился небесной голубизной и первой трепетной зеленью солнечный месяц май. «Победа! Победа!» – звенело в воздухе.

Тем временем недалеко от самого места торжества разбивался небольшой палаточный городок, точнее пара палаток ОСБУ; в них накрывались столы с нехитрой закуской: водкой, хлебом, зеленью. В общем, как обычно – помянуть, поднять чарку.

Оказался в тот год на празднике памяти и я – недавний выпускник Военно-политической академии. Год был тяжелый. Рушился Советский Союз. Приходилось, по-сути, на духовном пепелище обретать новую жизнь.

В ту пору я охранял автостоянку ночного бара. Денег-то не платили по три-четыре месяца – а надо было как-то кормить семью.

А тогда, в тот день – мы собрались на большой праздник. Мы возложили венки у Вечного огня. Мы с ликованием и радостью, мол, знай наших, посмотрели морпеховскую показуху с рукопашным боем, пулеметно-автоматной стрельбой, с разламыванием кирпичей и разбиванием о голову пустых бутылок, и только уж потом, далее, собрались у столов с тем, чтобы как положено…

В той поездке с нами был Владыко – митрополит. Он отслужил по всем погибшим заупокойную литию и вместе с нами приехал на место празднования.

– Христос, воскресе! – воскликнул он, когда победные тосты отзвучали, и ему предоставили слово.

– Воистину, воскресе! – дружно ответили мы.

Затем Владыко пригласил нас в монастырь. Возникло еще одно застолье. А поскольку минувшую ночь я не спал, то водка сыграла свою роль. И когда подали кофе, то я нечаянно зацепил чашку рукавом, и чуть было не облил митрополита, который сидел за столом напротив меня. Он даже привстал, чтобы одежды его не пострадали. Все это было воспринято тогда как мелочь и пустяк, и памятный вечер, само-собой, прошел в победных тостах и заздравных пожеланиях.

На следующий день я позвонил своему товарищу из штаба ВМФ, который тоже был на том празднике.

– Слушай, – отчего-то похихикивая сказал он, – тебя вообще-то нельзя приглашать на такие мероприятия. Ты чуть было самого митрополита чаем не облил.

– Ну, во-первых не чаем, а кофе, – возразил я, – а во-вторых, «чуть-чуть» – не считается.

На том разговор и завершился. С одной стороны я отнесся к этим словам не более как к офицерской шутке, а с другой решил, что если представится случай, то непременно извинюсь перед его святейшеством.

Случай представился через три месяца. И не где-нибудь, а в Греции. Туда на учебном корабле «Гангут» на остров Корфу мне довелось прибыть с курсантами-стажерами. Духовно окормлял тот морской поход – наш Владыко. На борту прошло крещение курсантов и экипажа. В столице острова Корфу – Керкире – состоялся крестный ход к храму Святого Спиридона. Много было экскурсий и встреч.

Только вечером мне представился случай поговорить с глазу на глаз с митрополитом.

– Владыко, – в завершении сказал я, – этой весной, в монастыре я нечаянно чуть-было не облил вас кофе. Простите.

Он посмотрел на меня ласково и нежно.

– Да что вы? Ведь я этого совсем и не помню.

А затем прошло еще несколько лет. И вновь мне довелось встретиться с владыкой в Кремле на торжествах, посвященных 2000-летию Рождества Христова. Когда я подходил к нему под благословение, то невольно думал – вспомнит ли он меня – столько людей постоянно вокруг него, столько лиц.

– А вы совсем не изменились, – сказал Владыко, – все такой же, как и на Корфу.

БАБУШКА В МЕТРО

В вагоне метро на скрипке играла старушка. Седая, маленькая, она сидела на последней скамейке и, несмотря на шум-гам, старательно выводила мелодию: «Во поле берёзонька стояла…». Рядом с ней лежал футляр от скрипки. В него пассажиры бросали деньги, в основном мелочь. Однако старушка почти не обращала внимания на свою «кассу». Она играла вдохновенно и отрешённо. Лишь раз она оторвалась, чтобы поблагодарить девочку, которая принесла ей десятирублёвую купюру.

– Спасибо! – сказала старушка. – Вы знаете, я ведь не только музыкант, но ещё и художник-портретист. У меня была выставка в Ленинграде.

ОТЪЕЗД

После ужина заводили монотонное динамо, загорались тусклым огнем маломощные лампы светильников, неслась на них с реки мошкара, а уж через час кричали по разным углам палаточного лагеря построение на вечернюю поверку.

Перед сном я решил пройтись берегом Кара-Дарьи, посидеть где-нибудь, подышать и подумать. Пройдя с километр по галечнику, я так и не нашел, где бы присесть, а потому просто остановился у самой кромки реки, поднял голову вверх и засмотрелся на разбежавшиеся по всей ночной темени зеленые огоньки тихо мерцающих звезд. Месяц только нарождался и светил чистой голубой полоской тонко и далеко.

Неслись с мелководья бесконечные лягушачьи трели, стояли дальними зубцами по горизонту горы, и река отливала фосфорной гладью, вбирая в себя звездную сыпь, и куда-то все текла, текла...

Так стоял я долго, до головокруженья вглядываясь в эту играющую тенями черноту, вслушивался в отдаленные и близкие звуки, и было мне тревожно и весело, будто ждал я еще чего-то, хотя шел уже последний день моей стажировки и уж простился я со своим личным составом, с которым провел почти месяц замполитом роты в этих среднеазиатских краях. И думалось мне о том, что уже завтра начнется иная жизнь, что скоро унесут меня дороги в Сибирь, а потом еще куда-нибудь и что никогда уж не вернутся эти пролетевшие времена, столь дорогие мне и столь напряженные.

Мне было о чем вспомнить. То одна, то другая картина всплывала вдруг из недавней моей жизни.

Вот ставим мы мины. Противопехотные, противотанковые. Ползаем по раскаленному песку, врываем саперными лопатками в землю одну за другой темно-зеленые учебные болванки.

- Самый быстрый урожай, комиссар, - то ли в шутку, то ли всерьез говорит мне перехаживающий по третьему кругу в звании командир взвода старший лейтенант Буров, - утром посадишь, а к вечеру все поспело, - собирай - не хочу. Так ведь, Федюнин? - обращается он к бойцу, ползущему рядом со мной.

- Так точно, товарищ старший лейтенант, не оборачиваясь и не прекращая работать лопатой, - отвечает Федюнин - солдат-первогодок. Он мой земляк, служит всего два месяца. Не раз я пытался поговорить с ним по душам, но не вышло. Стеснительный он, молчаливый: «Так точно, никак нет» - вот и весь разговор. «Закурить хочешь, Федюнин?»

- «Спасибо, у меня есть. Да я редко курю». – «Может, помочь чего надо?»

- «Не-е, не надо, я как все».

Маленький, сухощавый, темноволосый этот Федюнин, а упорный, жилистый, землю роет как крот.

А вот - праздник. День образования части. С утра мы с однокашником Славкой Гришахиным разворачиваем походные ленкомнаты, закрепляем в них накануне выпущенные боевые листки. «Молодцы, толково», - говорит на осмотре комбат. «Сейчас - кросс. Где должен быть комиссар?» - «Впереди!» - отвечаю я. «На белом коне», - невесело добавляет Славка. Он плохо бегает на дальние расстояния - большой, тяжелый. У него первый разряд по гирям. Уже на полдистанции я вижу, что он безнадежно отстал. Я сбавляю обороты. – «Ты чего, Слон?» - «Все, не могу, дышать нечем». Дальше мы бежим со Слоном- Славкой трусцой, финишируем едва ли не последними.

«На белом коне, говоришь?» - с хитрым прищуром спрашивает комбат. «Так точно, - отвечает Славка, - и с саблей в руке».

Была и переправа. Берег левый - берег правый. Старший лейтенант Буров и командир взвода понтонеров из соседней роты. Между ними соревнование - кто быстрее наведет мосты через Кара-Дарью. Буров бегает с налитыми кровью глазами, орет на своих орлов. Мат стоит до небес. И, словно подгоняемые этим матом, понтоны один за другим выстраиваются в цепочку, соединяют два берега. Буровцы на двенадцать минут впереди.

- Толково, Буров, - говорит на подведении итогов комбат. - Вернемся домой, подумаем о вашей должности. Пора уже в капитаны выходить. А? Товарищ Буров?

Буров молчит, лишь длинное, точно у лошади, красное лицо его еще более багровеет. К вечеру он достает свой НЗ, опустошает залпом из горла и ложится спать. На вечернюю поверку он не выходит.

- Где Буров? - зло спрашивает комбат командира роты.

- Заболел, товарищ майор, - опустив глаза, отвечает ротный.

- Той же болезнью? - щелкает комбат себя пальцем по горлу.

- Другими он не болеет, товарищ комбат.

- Ясно, порадовали, товарищ капитан, - с нажимом на букву «р» произносит комбат. - Спасибо за службу вам. А Бурову передайте, что по четвертому кругу пойдет. И кружить он у меня будет, пока не выздоровеет.

А время отстучало уж за полночь, но мне все упрямо не спалось и сердце от воспоминаний молотило как-то чаще, дышал я глубоко и неровно и много курил.

Но вот над горами показался самолет, который размеренно искрил и подрагивал рубиновым огоньком. Он отогнал мои мысли, и пошел я под навес полевой кухни, где всю ночь чистит наряд картошку, варит утреннюю кашу и где даже после отбоя можно было напиться чая, крепко заваренного листом верблюжьей колючки.

На кухонной лавке сидел командир моей роты, низкорослый, плотный и лысеющий капитан. Он отчего-то тоже не спал, возможно мучила его профессиональная бессонница. Присев рядом с ним, налил я себе полную кружку чая, и, потягивая его вприкуску с сахаром, разговорились мы напоследок, чего как-то не случалось за всю минувшую стажировку.

Он, должно быть, решил напутствовать меня и был от этого особенно откровенен, рассказывая о своих двенадцати годах безупречной и безуспешной службы. Потом он вспомнил давно прошедшую, но все еще саднящую душу курсантскую любовь к цыганке из семьи много пьющей, эхал и охал, выразительно молчал, курил, доливал себе и мне чаю и все говорил, говорил о женщинах, больше ругая при этом свою жену. А я уж думал о другом, хотя поддакивал и кивал на его жесты. Наконец он замолк, после чего я спросил - доволен ли он тем, что служит в десантных войсках?

- А почему бы и нет, - ответил он, что-то рассматривая на дне кружки, - служить можно, язви ее. Все, видишь, год за полтора идет, к пенсии ближе...

А восток уж засветал. Затарахтели где-то в стороне кишлака утренние трактора, выходящие на хлопковое поле. Командир роты ушел спать, а я поднялся и вновь зашагал меж палаток к реке, размышляя, что вот ведь уезжаю, а солдатам быть здесь еще долго, еще не один десяток раз пропашут они на животах минные поля, пробегут на жаре праздничные и будничные кроссы, не раз еще устроят им всевозможные проверки и показные занятия, и как они будут тут без меня, как будут, как будут...

Но все же нет-нет, да стала одолевать меня зевота, и совсем было собрался я пойти вздремнуть часа на три, как внимание мое привлекли чьи-то торопливые шаги за соседней палаткой. Я обернулся и увидел трех бойцов моей роты - сержантов Петракова и Юдина и рядового Федюнина. Одеты они были в маскировочные халаты, Федюнин держал в руках почти доверху чем-то наполненную наволочку. Заметив меня, все они остановились в растерянности, точно не зная, что им дальше делать.

- Откуда это вы?

- Да мы это, - сбивчиво и как бы извиняясь произнес Петраков, - это виноград, вот... вот, проводить вас решили... уезжаете же... вот и ходили, - виновато и с явным сожалением, что я преждевременно узнал об этом подарке, добавил Юдин.

Мне стало не по себе. Не надо мне было никакого подарка, тем более сорванного в чьем-то саду под прикрытием ночи. Но что оставалось делать? В другое время я наверняка отругал бы их за подобную ночную вылазку. Однако сегодня это выглядело бы ненужно и нелепо, и вместо того, чтобы наказать их, я мысленно отругал себя за то, что шарахаюсь вот всю ночь, а мог бы уже второй или третий сон видеть.

- Идите спать, - сказал я, - а виноград сами съедите на завтраке.

Так и не уснул я в ту ночь. Все боялся чего-то просмотреть, не пережить, не услышать, все смотрел на белеющий с восходом месяц, все думал, что так ли я поступил тогда-то, а, может быть, лучше было бы не так...

С подъема лагерь закопошился, загомонил, загремели по гравию с началом физзарядки солдатские башмаки. И вот уж последний развод, на котором начальник лагерного сбора произносит напутственные слова. Затем торопливо заскакиваю я в кузов машины, что-то подгоняет меня - скорее-скорее, дескать, прощаться так уж прощаться.

Вот уже и другой берег, и начинают мелькать вдоль дороги колхозные бахчи с поросятами лежащих на них дынь и арбузов. Все быстрее мчится навстречу дорога, все стремительнее летит время. И все дальше от меня рядовой Федюнин, который через год подорвется на мине в Афганистане - его смертельно ранит в живот, и он будет долго и мучительно умирать; чуть позже погибнет Славка Гришахин - он пойдет парламентером с белым флагом к душманам и примет на грудь в упор целую обойму наших же АКМовских пуль. Потом он полетит грузом двести в «черном тюльпане», и его похоронят в Казани, а жена Славки вскоре выйдет замуж. И дальше, дальше пойдет жизнь. Старший лейтенант Буров получит роту, позже орден, а еще позже - три полоски: две красные – за легкие ранения и одну желтую – за тяжелое. Ему отнимут ногу, затем комиссуют...

Но все это будет потом. А пока стремительно пролетает хлопчатник, сверкая нитями секущих его вдоль и поперек арыков, мелькают одна за другой мазанки кишлаков, различные мясные и винные магазины, ошханы и чайханы; а теплый воздух бьет в лицо, теребит волосы, ныряет под гимнастерку, и все вокруг солнечно, цветасто, весело, и я тоже весел, и уж не думаю ни о чем, а все еду и еду до самого места нашего сбора.

Вот я выпрыгиваю из кузова, прощаюсь с шофером. Но он останавливает меня и вытаскивает из-за сиденья наволочку с виноградом.

- Тут, знаете, это, просили передать вам по приезду. Сами-то не успели. Так что - возьмите. Ну и, значит, счастливо вам.

Как же давно, как недавно все это было...

МИМОЛЕТНОЕ

А за окном тянулись холмистые степи, как море бескрайние, остро пахнущие полынью и чабрецом. Местами прошлись по ним низовые пожары, оставив после себя траурно-черный наряд. Полосы кустарника бегут вдоль обочины, часто мелькая и сливаясь в сплошную тень.

Временами поезд замирает на полустанках, и я любуюсь, как клонит ветер деревья, расчесывает их головы - шумно и вольно.

Проскакивают домишки - разноликие и пестрые. Один запомнился мне. Покрашен он в голубой цвет. Кладка кирпича и форма флигеля, крыша и ставни на окнах выдают его старость. Чья-то лампа горит за столом? Кто там живет?

А горизонт резко черен и горбат, небо облегает его розовой каймой, но, оторвавшись, голубеет, синеет и прямо над головой становится иссиня-черным, торжественным и звездным. Гудящими рядами дорожного караула проносятся телеграфные столбы, и белые изоляторы на их поперечных балках похожи на дремлющих птиц.

Проходит полчаса, и становится совсем темно. Поезд скрипит тормозными колодками, замирает на каком-то полустанке со спящими товарняками... В вагоне тишина, лишь изредка раздается приглушенный смешок мальчишки, заведшего мимолетное знакомство, да девичий хохоток. Колеса всё бьют и бьют мерный ритм, легкая дрожь гуляет внутри вагона, слышно: "Ту-ру-ду-дак, ту-ру-ду-дак". Временами пробежит колесо по рельсовым стыкам, пробьет иным переходным ритмом.

А в соседнем купе кто-то включил переносной магнитофон, звучит легкая мелодия. Я встаю от окна и иду в тамбур, где сажусь на откидную скамейку и чувствую, как поезд уносит меня все дальше и дальше и как остаются позади казахские некошеные степи. И все это, оставляемое мной в бескрайнем просторе степей, все столь сложное, переплетенное судьбами живших, кочевавших здесь когда-то людей, все это, не узнанное мной, тревожит сердце.

...Засыпаю я, и всю ночь снится мне степной закат, снится, как торопится к горизонту солнце, уставшее за день, и земля делает резкий оборот, окрашивая себя ярким пламенем степного заката. Видятся мне полевые дороги - белые и разъезженные, не зарастающие травой.

Просыпаюсь я на незнакомой станции. Торговки несут по вагону овощи и молоко. Минута-другая - и снова застучали колеса, вновь понеслись заоконные дали и вновь смотрю я в окно. И счастлив я этой дорогой - все влекущей меня по стране, все зовущей куда-то.

Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную