Цецен БАЛАКАЕВ

«Черкешенка»

Кавказская быль

 

Исхаку Машбашу, Народному писателю Адыгеи, другу отца

I.

Я ехал с оказией из Тифлиса во Владикавказ. Осень на Кавказе – время суровое и величественное: ущелья дышат холодом, вершины покрываются первой сединой снегов, а военная дорога становится опасна не столько камнепадами, сколько людьми. За плечами у меня была скучная перестрелка за Кубанью, скучная болезнь в крепости и то странное, невыносимое состояние души, когда свет кажется постылым, а женщина – лишь тень, мелькнувшая в снах пьяного офицера.

С нами ехал капитан ***, человек, которого я уважал за опыт, но чья душа была для меня закрыта, как турецкий сераль. Он провел на Кавказской линии двадцать лет, лицо его, изрезанное морщинами и клинком, казалось высеченным из скалы. Говорил он мало, курил постоянно и смотрел на горы с той спокойной, хищной любовью, с какой старый волк смотрит на овчарню.

На ночлег мы остановились в ауле, который русские называли «проклятым» – слишком часто оттуда уходили в горы абреки, слишком звонко пели пули над казачьими пикетами. Но нам дали саклю, развели очаг, и капитан, достав из походного мешка бурдюк с кислым вином, размяк настолько, что стал разговорчив.

– Вы, – сказал он, стряхивая пепел на земляной пол, – смотрите на черкесов как на диких зверей или на материал для наградных списков. А зря. Война здесь – не маневры под Варшавой. Здесь война – это страсть. Страсть, помноженная на кровь.

Я промолчал. Капитан посмотрел на меня своим единственным глазом (второй был выбит черкесской пулей) и усмехнулся:

– Хотите, расскажу историю? Она стоит ваших столичных романов, поверьте. Только в них всё – ложь и вода, а здесь правда кровью замешана.

Я подвинулся ближе к огню, и он начал.

II.

– Это было лет шесть назад, – начал капитан, – когда я служил в отряде генерала ***. Мы стояли в укреплении на правом фланге. Места там дикие: лес стеной, река – как бешеный зверь, а за рекой – Черкесия. Настоящая, вольная. И был в нашем полку поручик… назовем его В. Он только что из Петербурга, с выпускного бала, с эполетами новенькими и с сердцем, которое, как он думал, уже разбито какой-то великосветской кокеткой.

Приехал он к нам – все над ним смеялись. Сначала – брезгливый: и еда не та, и люди грубы, и черкесы – «невежды». А потом… потом война быстро выколачивает дурь из головы. В. оказался не из робких: в первой же вылазке под пули полез, шашкой работал так, будто в академии фехтования учился. Генерал его отметил, солдаты – свои – зауважали.

Но была в нём одна черта, которая меня тогда насторожила, а потом – погубила всё. Он ненавидел этот край. Нет, не так – он презирал его. Говорил: «Здесь нет жизни, здесь застой, здесь люди хуже зверей». И особенно часто он повторял это, когда мы сидели вечером и смотрели за реку, где в тумане горели огни аулов. Там жили те, кого мы называли неприятелем, а для него они были лишь помехой на пути империи.

Как-то раз мы взяли «языка». Молодой уздень, раненый, но злой, как шайтан. Его приволокли в крепость, и В. вызвался его допросить. Я стоял рядом. Пленный молчал, только плевал в нашу сторону. Тогда В. засмеялся и сказал фразу, которую я запомнил: «Смотри, горец, скоро ваши аулы будут нашими, ваши боги – поруганы, а ваши женщины будут плясать на свадьбах наших солдат». Уздень вдруг посмотрел на него так, что я невольно перекрестился. В его глазах была не ненависть, а какое-то спокойное, древнее знание. Он ответил по-русски, чисто, без акцента: «Женщины наши, поручик, умрут, но плясать для вас не станут. А ты… ты ещё полюбишь эту землю. И она тебя убьёт».

В. тогда только отмахнулся.

Но вскоре случилось то, что изменило всё.

III.

Весною отряд выдвинулся в ущелье для усмирения одного непокорного князя. Операция была обычной: пальба, дым, несколько разрушенных башен, отчаянная рубка в зарослях рододендрона. Мы потеряли десяток казаков, черкесы – больше, но их предводитель с остатками джигитов ушёл в труднодоступный аул, куда нам с тяжелой артиллерией было не пройти.

Возвращались мы колонной. Я ехал в авангарде, В. – в арьергарде. И тут, когда мы вышли к броду, из леса вылетела группа всадников. Не нападение – так, нахальство: они кружили вокруг колонны, гикали, стреляли в воздух, дразнили. Русские офицеры только зубами скрипели, потому что достать этих дьяволов на скаку было трудно.

Среди всадников один привлек мое внимание. Он был на белом коне, в чёрной бурке, с лицом, закрытым башлыком, но по посадке, по тому, как он владел конём, – это был не простой джигит, а князь, быть может, сам тот, кого мы не смогли взять. И рядом с ним, прижавшись к луке седла, в странном, почти мужском одеянии, но с распущенными длинными волосами, летела девушка.

В. тогда не удержался. Он выхватил пистолет и выстрелил. Не в князя, нет – в лошадь. Конь под горцем рухнул, подмяв под себя седока, а девушка, по инерции, перелетела через голову своего скакуна и покатилась по земле, прямо под копыта нашей колонны.

Солдаты замерли. Кто-то закричал: «Бери её!» В. спрыгнул с лошади первым. Он подбежал к ней, перевернул. Девушка была без сознания, но жива. Лицо ее… – капитан сделал паузу, набивая трубку, – я видел много красавиц: грузинок, армянок, турчанок. Но такой красоты не видывал и в Петербурге. Волосы – чернее смолы, брови – вразлёт, а ресницы такие длинные, что, когда она открыла глаза, их тень падала на скулы, как крылья ласточки. Глаза были тёмные, глубокие, как горные озёра, и в них, даже сквозь страх, светилась какая-то гордая, дикая сила.

Она очнулась, увидела русского офицера, склонённого над ней, и закричала. Кричала она не по-нашему, но смысл был понятен: в этом крике было проклятие. Она вырвала из-за пояса кинжал (маленький, женский, но острый) и полоснула В. по руке. Он отшатнулся, но не рассердился, а… засмеялся.

– Волчонок, – сказал он.

Черкесы ушли в лес, бросив своего князя, который, хромая, скрылся в кустах. А девушку мы связали и увезли в крепость.

IV.

В крепости её поместили в пустой сакле под охрану. Генерал велел допросить: кто она, чья дочь, сестра, жена? Но она молчала. Сидела, поджав ноги, смотрела в стену и молчала. Если к ней входил солдат – плевалась. Если офицер – отворачивалась. Её кормили, она не ела. Ей давали воду – она выливала на пол.

В. приходил к ней каждый день. Сначала она швыряла в него камнями, которые нашла в углу. Потом, видя его упорство, просто молчала, глядя сквозь него. Он принес ей шёлковую шаль, отбитую у какого-то абрека, – она разорвала её в клочья. Он принёс сладостей – она растоптала их ногами.

Я тогда сказал ему: «Оставь. Это дикая кошка, она не приручается. Отдай её казакам в услужение или отправь в Тифлис». Но В. посмотрел на меня так, будто я предложил ему продать собственную душу.

– Нет, – сказал он, — я заставлю её полюбить меня. Не силой, так терпением. Она не верит, что мы можем быть не только врагами.

И знаете, в нём действительно была какая-то странная, мужская настойчивость. Он выучил несколько слов по-черкесски. Он перестал отпускать грубые шутки в её присутствии. Он приносил ей полевые цветы – и оставлял у порога, не входя. Он даже приказал снять охрану от двери, чтобы она не чувствовала себя пленницей. (Генерал, узнав, чуть не отдал его под трибунал, но потом махнул рукой: «Чёрт с ним, пусть тешится».)

Через месяц она заговорила. Сначала одно слово, потом другое. Звали её Асет. Она была дочерью того самого князя, которого мы упустили в ущелье. Мать её умерла, отец растил её как сына: она стреляла из лука, скакала на коне и, как говорили пленные, «писала стихи на языке своих предков».

В. рассказывал мне потом, как однажды вечером он застал её у частокола. Она смотрела на горы, на туманные вершины, где вдалеке светились огни её аула. Она плакала. Но не кричала, а так тихо, по-женски, закрыв лицо руками. В. подошел к ней, и она не отшатнулась. Он обнял её за плечи. Она вздрогнула, но не ударила его.

– Почему? – спросила она по-русски. Она выучила этот язык быстрее, чем он – её. – Почему вы пришли к нам? Мы не трогали вас за горами.

– Земля, – просто ответил он. – Государю нужна земля.

– Земля не может быть государевой, – сказала она. – Земля – это кровь отцов. Ты… – она посмотрела на него впервые без ненависти, а с какой-то мучительной жалостью, – ты тоже будешь здесь похоронен. И твои кости смешаются с нашей землей. Зачем тебе это?

В. тогда не нашёл что ответить.

V.

Они стали встречаться каждый вечер. Сидели у стен крепости, смотрели на закат. Солдаты перешёптывались: «Поручик наш пропал, околдовала его черкешенка». А я видел, что происходит нечто иное. Не колдовство, а та самая страсть, которая сильнее рассудка, сильнее войны, сильнее верности присяге.

В. изменился. Он перестал участвовать в вылазках, отказывался от наград, писал длинные письма в Петербург, но потом рвал их. Однажды я застал его в казарме: он сидел на нарах, держал в руке черкесскую шашку – ту самую, которую отнял у неё в первый день – и смотрел на клинок.

– Капитан, – сказал он мне, – я женюсь на ней.

Я поперхнулся дымом.

– С ума сошел? – спросил я. – Кто она? Пленница, дочь врага, не христианка. Тебя разжалуют, сошлют в Сибирь, если не хуже.

– Мне всё равно, – сказал он. И я понял, что это правда. Он уже не принадлежал ни империи, ни полку. Он принадлежал ей.

Она согласилась. Не сразу, не с радостью, но согласилась. Я слышал потом от её служанки (генерал позволил взять ей одну пленную женщину для прислуги), что Асет сказала так: «Он не похож на других русских. В его глазах нет жестокости, есть только пустота, которую он хочет заполнить мной. Быть может, я смогу вымолить у него жизни наших людей. Быть может, если я стану его женой, он станет нашим заступником».

Она просчиталась. В. Был не заступник. Он был человек, одержимый своей мечтой.

VI.

Свадьбу сыграли тихо, по русскому обряду. Генерал дал согласие скрепя сердце, взяв с В. подписку, что тот отказывается от дальнейшего продвижения по службе. Асет крестили в походной церкви. Она стояла в белом платье, которое ей сшили из офицерских палаток, и когда священник спросил: «Отрекаешься ли от прежних заблуждений?», она ответила «Отрекаюсь» так твердо, что у меня мороз пошёл по коже. Она отрекалась не от Аллаха, я понял это. Она отрекалась от своей крови.

Первые месяцы они были счастливы. По крайней мере, со стороны казалось так. В. ходил сам не свой: руки в карманах, свистит какой-то итальянский мотив, на учениях не кричит, а улыбается. Асет бродила по крепости, как тень. Она научилась говорить по-русски бегло, даже с некоторой насмешкой. Солдаты её любили: она была щедра, никогда не жаловалась, а когда детишки казачьи бегали вокруг неё, она смеялась – и смех её был похож на звон горного ручья.

Но я замечал то, чего не замечал В. Она часто замирала, глядя на юг, туда, где за лесами и реками стояли её горы. Она просыпалась по ночам и плакала, думая, что он спит. Она перестала есть свинину, хотя приняла православие. Она тайком молилась, обратившись лицом к востоку, в угол своей комнаты.

В. либо не видел этого, либо не хотел видеть. Он считал, что победил. Он считал, что любовь стирает всё: кровь, веру, память.

Однажды, в день годовщины их брака, он подарил ей русский мундир, перешитый в женское платье. «Ты теперь русская», – сказал он. Она взяла подарок, поблагодарила, но я видел, как её пальцы побелели, сжимая материю. Позже я нашёл этот мундир изодранным в клочья в овраге за крепостью.

VII.

Беда пришла не извне, а изнутри. Как это всегда и бывает.

В ауле, где правил отец Асет, узнали, что дочь князя стала женой русского офицера. Для черкесов это был позор, не смываемый ничем, кроме крови. Князь поклялся на Коране, что вернёт дочь, даже если придется сжечь всю линию.

Асет получила весть через пастуха, который пригнал скот к крепости. Маленькая записка, зашитая в овчине, гласила: «Отец умирает. Вернись, пока не поздно. Если не вернешься, проклятие падет на тебя и на твоих детей».

Я не знаю, что она чувствовала. Но в ту ночь она пришла к В. и сказала:

– Отпусти меня. На три дня. Я прощусь с отцом и вернусь.

В. побледнел. Он был не глуп. Он понимал, что если она уйдет, то не вернётся. Или вернётся, но уже с кинжалом в руке.

– Нет, – сказал он. – Ты моя жена. Твой отец – мой враг.

– Он мой отец, – тихо сказала она. – Ты не можешь запретить мне любить его.

– Я не запрещаю любить, – закричал В., – я запрещаю уходить! Ты не понимаешь: там тебя убьют или сделают рабыней собственной семьи. Они не простят тебе меня!

– Ты прав, – сказала она после долгого молчания. – Не простят.

Она не стала больше проситься. Но с этого дня между ними поселилась трещина. Она стала молчаливой, он – раздражительным. Он запирал её в сакле, когда уходил на службу. Она перестала выходить к солдатам. Любовь их превратилась в осаду.

Однажды, вернувшись с разъезда, В. не нашел её в крепости. Часовой у ворот сказал, что жена поручика вышла за частокол «подышать воздухом» и не вернулась.

Погоня ушла в горы через час. Я был с ними. Мы скакали по руслу реки, потом по едва заметным тропам. В. гнал лошадь так, что она пала под ним на третьем перевале. Он взял мою запасную и погнал дальше, не видя ни пропастей, ни веток, хлеставших по лицу.

Мы настигли её у подножия последнего перевала. Она шла пешком – её провожатые, два всадника, увидев погоню, ускакали, бросив её. Она не побежала. Она стояла на тропе, в своём русском платье, разорванном в кровь о колючки, и смотрела на нас с высоты.

– Вернись! – крикнул В., соскакивая с коня.

– Нет, — сказала она. – Я не вернусь. Я не могу жить в клетке.

– Я не держу тебя в клетке!

– Ты держишь, – сказала она. – Ты держишь моё тело, но моё сердце там, – она показала рукой на горы, на снежные пики, которые горели в лучах заходящего солнца. – Ты хотел, чтобы я стала русской. Но я – черкешенка. Даже если я умру, я умру свободной.

Она выхватила из-за пазухи маленький пистолет – должно быть, тот самый, что передали ей провожатые.

– Асет! – закричал В. – Не смей! Я люблю тебя!

Она посмотрела на него. В её глазах не было ненависти. Была бесконечная усталость и… нежность. Такая, какая бывает только у горянок, когда они провожают мужчин на войну, зная, что те не вернутся.

– И я тебя люблю, – сказала она. – За то, что ты видел во мне человека, а не добычу. Но ты не можешь отнять у меня то, что я есть. Прощай.

В. рванулся вперед, но было поздно. Она вскинула пистолет. Я думал, она выстрелит в него, в нас, в себя. Но она выстрелила в небо – и отбросила оружие в пропасть.

А потом шагнула с тропы вниз.

Я не видел, как она упала. Я видел только, как В. бросился туда же, и помню, как я едва успел схватить его за воротник, как он вырывался, кричал, бился в моих руках, как зверь. Внизу была бездна.

VIII.

Тело её мы не нашли. Черкесы, должно быть, унесли его ночью, чтобы похоронить по своему обряду, там, где русская нога не ступала.

В. я привёз обратно в крепость в бессознательном состоянии. Он пролежал в горячке три недели. Когда пришел в себя, первое, что сказал: «Я не хочу больше воевать. Я хочу домой».

Он уехал в Россию осенью того же года. Говорили, что он вышел в отставку, поселился в своём имении, женился на соседке-помещице. Но я не верю этим слухам. Такой человек, как В., не может жить спокойно. Его душа осталась здесь, на этом перевале, вместе с ней.

– А что стало с её отцом? – спросил я, когда капитан замолчал и принялся раскуривать погасшую трубку.

– Князь? – капитан усмехнулся. – Он ушёл в горы с отрядом мюридов и погиб через год в перестрелке. Говорят, перед смертью он повторял имя дочери. И ещё он проклял русских. Но это уже не важно.

– Не важно?

– Важно то, – капитан посмотрел на меня своим единственным глазом, – что на этой войне нет правых. Есть только люди, которых любовь делает безумцами, а война – убийцами. В. думал, что спасет её цивилизацией, но погубил своим эгоизмом. Она думала, что спасет его любовью, но погубила себя свободой. А мы? Мы стоим здесь, курим и рассказываем истории, которые ничему не учат.

Он замолчал. Огонь в очаге почти погас, и по сакле поползли холодные, сырые тени. Я вышел на улицу. Ночь была звёздная, тихая, только где-то далеко в горах ухал филин да шумела река. Мне казалось, что в этом шуме я слышу то крик, то тихий, печальный смех.

Вернувшись в саклю, я взглянул на капитана. Он спал, уткнувшись подбородком в грудь, и лицо его во сне казалось не суровым, а усталым и почти детским. В углу рта тлела потухшая трубка.

Я завернулся в бурку и закрыл глаза. Мне снились горы, белый конь, летящий в пропасть, и тёмные глаза, которые смотрели на меня без ненависти, с одной лишь вечной, непобедимой грустью.

Наутро мы продолжили путь. Капитан больше не заговаривал о прошлом. Но когда мы проезжали мимо того самого перевала, он снял фуражку и перекрестился. Я оглянулся: над пропастью кружил одинокий орёл, а на скале, там, где она ступила в вечность, кто-то сложил из камней маленький курганчик, и на нём, странное дело, алел свежий цветок – белый, как её платье, и красный, как кровь на его совести.

– Вот вам и роман, – добавил капитан, поворачиваясь ко мне всем корпусом, когда мы въехали в ворота Владикавказа. – Красивее любого, что напечатают в «Отечественных записках». Только правды в нём больше.

Я не ответил. Я думал о том, что Лермонтов, будь он жив, возможно, написал бы эту историю иначе: не про Бэлу, украденную джигитом, а про черкешенку, украденную цивилизацией. И назвал бы её не «Бэла», а как-нибудь иначе, но суть осталась бы та же: Кавказ не прощает тех, кто приходит сюда с высокомерием в сердце. Он ломает их, женит на своих дочерях, а потом сбрасывает в пропасть вместе с их иллюзиями.

21 марта 2026 года
Санкт-Петербург

Балакаев Цецен Алексеевич - драматург, историк.
Член Союза писателей России.
Лауреат Всероссийской литературной премии им. А.К. Толстого (2018), Лауреат Всероссийской литературной премии им. Антона Дельвига (2022)



  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Наш канал на Дзен

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную