Александр БОБРОВ, секретарь Союза писателей России
О САМОМ СУЩЕСТВЕННОМ

«Писать дневник, или, по крайней мере, делать от времени до времени
заметки о самом существенном, надо всем нам»
Александр БЛОК

<<< предыдущее    следующее>>>

09.01.2020 г.

ВОЛИ ЗАХОТЕЛИ? – НАТЕ…
Польская поэзия загинела? 

Воли захотели? – нате!
Скумбрия в томате, скумбрия в томате.
Хек!
Константы Ильдефонс Галчинский

В Варшаве есть любопытный памятник свободе слова, стоящий на одноимённой площади:  тёмный металлический лист, переходящий с дорожки на плавно вздымающуюся плоскость. Он посвящён, понятное дело, цензуре в социалистической Польше. Здание за ним раньше занимало польское цензурное ведомство, и памятник символизируют отклеивающуюся черную полосу, которой вымарывали неугодные слова и фразы в текстах. Теперь ничего не вымарывают, но кажется порой, что чёрная полоса на сером фоне – ширится.

С первых шагов в литературе я отчётливо понял, что о других странах, недоступных порой для поездки, о национальной их сути ярче всего могут рассказать не пространные статьи, даже не документальные фильмы, а стихи. Особенно – хорошо переведённые стихи, а таких в ту пору было немало. Наверное, это убедительней всего осознавалось на примере Польши – самой непонятной славянской страны, с её бесконечными разделами, трагедиями, претензиями: то она с нами в истории, то резко против нас. Всё сумбурно, клочковато, загадочно, а образ страны – вставал. Его творила поэзия! У меня на полке до сих пор стоят и антологии польской поэзии, и сборники Тувима, Стаффа, Броневского. Про классику не говорю...

Из-за того, что польскую поэзию переводили такие мастера как Брюсов и Бальмонт, Мартынов и Слуцкий, Самойлов и Бродский русский читатель не замечает, что польский язык по своей фонетике для поэзии весьма «неудачен»: переизбыток шипящих, сгустки согласных. Например, слово źdźbło выглядит ужасающе, хотя здесь всего четыре согласных звука подряд, а не пять: Ź, DŹ, B, Ł. Но означает это страшное слово всего лишь «стебель, былинка». Чехи вообще уверены, что польский язык звучит как чешский в исполнении людей, страдающих дефектом речи. Наглядный пример: W Szczebrzeszynie chrząszcz brzmi w trzcinie. Перевод: «В Щебжешине майский жук гудит в тростнике». А вот как это в польской транскрипции: [ф шчебжешы`н’е хшоншч бжм'и ф тшч'и`н'е]. Придумал эту скороговорку польский поэт Ян Бжехва. Благодаря этому стишку Щебжешин иногда называют польской столицей правописания. А потому здесь ежегодно проходит литературный фестиваль. Ещё трудность: в польском - ударение строго фиксировано, что крайне обедняет орнаментовку стихов и практически уничтожает мужские рифмы (они возможны только в односложных словах, которых очень мало). Русский, украинский, белорусский и болгарский языки обладают выигрышным для поэзии свойством — отсутствием фиксированного, то есть единого для всех или подавляющего большинства слов, места ударения. Более того, смещение ударения придаёт слову новое значение. К этим языкам близок в данном плане сербохорватский, где ударение может быть на любом слоге, кроме последнего. В чешском и словацком ударение фиксировано на первом слоге слов, а в польском языке на предпоследнем слоге. Поэтому, многие филологи утверждают, что польский язык не годится для гибкого силлабо-тонического стихосложения, иными словами, поляки должны писать ритмизированные  стихи так же,  как Симон Полоцкий. Или искать другие формы выразительного стихосложения, поэтому многие польские стихи это или ритмизированная проза, или среднеевропейские верлибры, или словесная эквилибристика в духе  Юлиана Тувима. Но для поэзии нет «плохих» языков. По выражению А.А. Потебни, «нет такого состояния языка, при котором слово теми или другими средствами не могло получить поэтического значения», но при этом знаменитый теоретик подчёркивает: «Очевидно только, что характер поэзии должен меняться от свойства стихий языка...». Каков же характер польской поэзии? Ясно, что не в пушкинской лёгкости, не в блоковских пронзительных ямбах и не в есенинской забубённой интонации. Наверное, в оригинальности и весомости содержания, особом поэтическом взгляде на мир, польской гордыни, желчности, раскованности, переходящей в распущенность. Наконец, в противоречивости сродни польской судьбе.

ОГЛЯНЕМСЯ НА КЛАССИКУ

Знаток и переводчик современной польской поэзии Игорь Белов писал в закрывшемся журнале «Арион» с упором как раз на смыслы: «Сегодняшняя Польша, расколотая надвое противостоянием «правых» и «левых», сотрясаемая митингами и демонстрациями против правоконсервативного руководства страны, переживает настолько любопытную и сложную эпоху, что невозможно не вспомнить старинное китайское проклятие: «Чтоб ты жил в интересное время!». Польская поэзия всегда была так или иначе зависима от политики — более того, политическая история Польши, полная национальных взлетов и падений, определяла периодизацию польской литературы. Поэтому современную польскую поэзию можно с полным правом назвать поэзией интересного времени. Времени, когда на манифестациях у Сейма политические лозунги вдруг сменяются чтением стихов Шимборской, поэты с иронией обыгрывают в названиях своих книг заявления правящей партии, а обсуждение школьной программы по литературе, из которой недавно решили убрать стихи Милоша, может легко закончиться дракой». Белов упоминает двух нобелевских лауреатов ХХ века, а я хочу вернуться ещё на век назад: ведь Российская империя и социалистическое прошлое с избытком дарили польским поэтам сонм переживаний, обид, возвеличиваний, метаний – гамма смыслов… Недаром ещё Адам Мицкевич в своем послании «К друзьям-москалям» писал:

Мой кубок, наполненный ядом, теперь опрокинут,
И гневом палящим полно мое горькое слово:
В нем слезы отчизны кровавым потоком нахлынут
И пусть прожигают... не вас, но лишь ваши оковы.

Потом он и самих москалей начал прожигать слезами и словами. Дмитрий Галковский опубликовал целое исследование, в котором убедительно доказывает, что «Медный всадник» Пушкина – это развёрнутый и блестящий ответ  Адаму Мицкевичу – «отъявленному русофобу, который ненавидел Санкт-Петербург». Сравнений и доказательств противостояния двух поэтов – множество, начиная с главного исторического смысла возникновения Петербурга.  

Рим создан человеческой рукою,
Венеция богами создана;
Но каждый согласился бы со мною,
Что Петербург построил сатана…

Пер. Вильгельма Левика

Начало «Медного всадника» практически построчный ответ Мицкевичу:

И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно…

Пушкин понимает державность замысла и  возражает Мицкевичу: Петербург возник не по прихоти деспота, а по военной и экономической необходимости. «Причём это не возражение «вообще», подчёркивает Галковский, а Пушкин отвечает на каждую строфу Мицкевича своей строфой. Можно привести парные строки - совпадение будет полным. Мицкевич воет:

От стужи здесь не ходят, а бегут.
Охоты нет взглянуть, остановиться.
Зажмурены глаза, бледнеют лица.
Дрожат, стучат зубами, руки трут,
И пар валит из бледных губ столбами
И белыми расходится клубами.


Пушкин отвечает:
- Что, брат, холодно? А мне не холодно: «мороз и солнце, день чудесный»:
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз…».

Да, наглядно. Кстати, хочу добавить, у Мицкевича – русские девушки на морозе: «красные, как варёные раки». Вот и вся разница.

Мицкевичу показалось недостаточно облить грязью русских, как человек практичный он решил «дело делать», то есть скомпрометировать Пушкина перед правительством, и начал стучать (если по-польски - «пукать»).

В стихотворении «Памятник Петру Великому» он излагает некий диалог с Пушкиным, где Александр Сергеевич у памятника на Сенатской площади порицает самовластье Петра и пророчит гибель монархии:

Царь Петр коня не укротил уздой.
Во весь опор летит скакун литой,
Топча людей, куда-то буйно рвется,
Сметает все, не зная, где предел.
Одним прыжком на край скалы взлетел,
Вот-вот он рухнет вниз и разобьется.

Как видим, пока не рухнул, да и по устремлённой скульптуре этого не скажешь – типично польское раздвоенное прочтение. Памятник самому Мицкевичу в Варшаве расположен в центре главной туристической улицы - Краковское предместье. Бронзовый поэт стоит на высоком каменном постаменте, приложив руку к груди, посередине небольшого сквера с красивой оградой. Во время войны монумент был фактически уничтожен и восстановлен лишь к 1950 году. Символично, что построили его к столетию рождения поэта, а после войны восстановили к столетию смерти поэта. Да так странно, по сравнению с довоенными фото, что прямо к ступеням - даже положить цветы  – не пройдёшь, только в обход ограды и клумбы: неприступный народный поэт... Недалеко находится костёл Святого Креста. В нем, как пишут путеводители,  смешались Искусство и Религия, потому что внутри пышного костёла в одной из колонн замуровано сердце ещё одного великого сына Польши - композитора Фредерика Шопена. Он умер в 1849 году, был похоронен на кладбище Пер-Лашез в Париже, однако сердце перевезли в Варшаву, где он прожил двадцать лет.  Характерно, что вечером на Рождество здесь выступал пианист, но играл он не Шопена, а… джазовые композиции. Кстати, сердце диктатора Пилсудского, на мессе по которому молился Гитлер, было погребено в могиле его матери на кладбище Росса в Вильно, а тело (без мозга, отданного на исследование и утраченного) после политико-религиозных перипетий было похоронено в крипте кафедрального собора святых Станислава и Вацлава  на холме Вавель в королевском Кракове. Вот так многое и в мировосприятии поляка: сердце отдельно, а тело, порой без мозга – отдельно…

МОЖЕТЬ БЫТЬ, ДВОЕ…

Поэзия – слепок мирочувствования, но далеко не всем доступный. Как писала нобелевский лауреат Вислава Шимборская в стихотворении «Кто-нибудь любит поэзию»:

Кто-нибудь, —
значит: не каждый.
Даже не многие, а меньшинство.
За исключеньем учащихся школ
и поэтов,
выйдет любителей этих на тысячу, может быть, двое.

Пер. Владимира Луцкера

Сегодня, наверное, и того меньше. Причём, виновата в этом и сама современная поэзия, ответственность - взаимна. Впрочем, и в России так же. Об этом написал ещё выдающийся литературовед Михаил Бахтин: «Три области человеческой культуры — наука, искусство и жизнь — обретают единство только в личности, которая приобщает их к своему единству. Но связь эта может стать механической, внешней… Что же гарантирует внутреннюю связь элементов личности? Только единство ответственности. За то, что я пережил и понял в искусстве, я должен отвечать своей жизнью, чтобы все пережитое и понятое не осталось бездейственным в ней». А это такое ответственное требование, что сегодняшним поэтам и читателям – просто не по плечу, не по духовным силам.

Недаром классик ХХ века Леопольд Стафф, который родился во Львове, писал в стихотворении «Мелочи жизни»: 

Эти мелочи жадны и злющи,
В гвалте, в грохоте, в гомоне, в гуще
Каждодневны, сильны, всемогущи.
И томлюсь я в молчанье убогом,
Нищий, топчущийся за порогом,
А ведь должен беседовать с Богом!

Пер. Владимир Британишский

Ещё в 1930 вышла известная антология «От Кохановского до Стаффа». Двухтомное собрание стихотворений (1967) насчитывает две тысячи страниц. Шёл по улице Новы Свят, и увидел на угловом доме мемориальную доску: здесь жил Леопольд Стафф – сразу вспомнил самое любимое ироническое четверостишие ещё со студенческих пор, с первых северных дорог и жадного постижения фольклора:

Не люблю я мужицкой пляски
с разудалым её припевом -
ритм смущает меня крестьянский:
я боюсь, что стану Шопеном…

Часто повторяю его молодым подопечным и призываю постигать русский фольклор, подлинную песню, оговариваясь: не бойтесь – не станете вы ни Шопеном, ни Глинкой, ни Пушкиным, который без народной поэтики – вообще не мыслим.

Эпиграфом к этой статье я тоже взял ироничные строки Константы Ильдефонса Галчинского в переводе Евгения Храмова, который увлёкся творчеством этого мистификатора, шутника, поклонника Бахуса, но больше – Блока. Его лирическая героиня вспоминала, как они шли по ночной Варшаве, Галчинский смотрел на небо, задумался и попросту, обращаясь к звезде, как к человеку, сказал по-русски:

— Теперь я понял ваш секрет, Александр Александрович... — И сразу к спутнику, по-польски: — Вот бы стать таким, как он…

Он стал другим, но тоже – истинным. «У Галчинского нет граней, отделяющих жизнь от поэзии, трагедию от фарса, труд от игры, веселье от грусти», писал Давид Самойлов. В молодости Галчинский мечтал стать уличным артистом или фокусником. В Варшавском университете он с успехом защитил диплом по творчеству Морриса Гордона Читса — вымышленного английского поэта XIX века.

Потом жил в Берлине и Вильно, в начале второй мировой войны попал в плен. Пленных рядового состава польской армии гитлеровцы, в нарушение международных конвенций, старались использовать на работах в Германии. Для этого их заставляют принять гражданское положение. Галчинский отказался и его послали в лагерь Альтенграбов. Целых  шесть лет он провел в лагерях, до советского освобождения, а, вернувшись через Париж и Брюссель, в Польшу, писал больше не трагические вирши, но сатирические миниатюры для театра «Зеленый гусь», сотрудничал с краковским кабаре «Семь котов». Однако при этом осознавал себя художником новой Польши, и твёрдо писал позднее в краткой автобиографии: «Началом своей творческой зрелости считаю год 1946... Я беспартийный, но стремлюсь к тому, чтобы моя лирика и драматургия заслужили себе имя литературы партийной. Так учит Ленин». Во как! Не верю, что отказавшийся от немецкого гражданства в плену писал это под чью-то диктовку! Незадолго до ранней смерти он написал стихи про варшавского голубя, уцелевшего в руинах:

Советские люди спасли весь свет
от черной фашистской ночи,
глянь: над Старувкой ветер летит,
вместе со стаей хлопочет.

Глянь: это птица мира — вверху,
над деревом и над школой.
Слышишь: хлопают крылья! Шумит
варшавский голубь веселый!
Пер. Давида Самойлова
1953

Но, конечно, наиболее характерны для него такие стихи, как «Скромность», которые хочется привести целиком, потому что там мелькают имена (для закрепления!), которые и являются главными поэтами Польши ХХ века. Потом их поэты модернистской войны решили тоже сбросить с парохода современности в «обновлённой Польше»

СКРОМНОСТЬ
 На почту письмо однажды пришло:
«Первейшему в Польше поэту».
Вертели, смотрели и так и в стекло —
фамилии нету.

И улицы нету названья,
не обозначен и дом,
не письмо — одно наказанье,
как быть с этим странным письмом.

Один подал мудрый совет:
«Пошлем его Стаффу, он первый поэт».
 А Стафф улыбнулся: «Друзья, без обману!
Тувиму письмо отошлем, Юлиану».

Отрекся, увы, и Тувим от письма:
«Не мне оно, спятили, что ли, с ума».

Начальник, чтоб кончить с злосчастным письмом,
первейшему в Польше поэту,
написал объявление вечным пером
и отправил в газету:
пришло, мол, письмо, но без адресата,
приходите за ним, кому надо, ребята.

Тааак!
Толпою идут и идут, как на пост,
питомцы бесславной гордыни,
и вырос у зданья почтового хвост
ну, скажем, как отсюда до Гдыни.
Пер. М. Живова

ОТСЮДА ДО ГДЫНИ

Понятно, что, собираясь в Польшу, я снова попытался теснее соприкоснуться с современной польской поэзией, понять, кто стоит в очереди «отсюда до Гдыни». Вроде бы, премиальный процесс в Польше бьёт ключом, престижных премий для поэтов немало — таких, к примеру, как вроцлавская поэтическая премия «Силезиус» или краковская премия Виславы Шимборской. По всей стране проходят поэтические фестивали — фестиваль Чеслава Милоша в Кракове, «Город поэзии», «Время поэтов» и фестиваль Бруно Шульца в Люблине. Выходят в Польше свои «толстяки»: «Twórczość» («Творчество») — старейший польский литературный журнал, редактируемый поэтом Богданом Задурой. Редактор принадлежит к нашему поколению детей Победы, много переводит, выпустил две фундаментальные антологии венгерской и украинской поэзии, «Венгерское лето» и «Стихи всегда свободны». Вот характерный образец его стихов – «Секция убийств работает без  передышки»:

Убить ксёндза убить панка убить скина
Во имя духа во имя отца во имя сына
Убить  уже убитого президента
С целью создания прецедента

А заканчивается таким четверостишием без поэтического развития:

Убить карпа убить крысу убить куру
Убить Леха убить Войтка и Задуру
Убить шлюху вдруг святой когда-то будет
Позабыл о Рушди пусть не обессудит 

Пер. Лев Бондаревский

Продолжают выходить  «Zeszyty Literackie» («Литературные тетради»), «Literatura na Świecie» (польский аналог «Иностранной литературы») и многие другие, и поэзия занимает на страницах этих изданий достойное место. Кстати, для сравнения литературных реалий: практически все «толстяки» в Польше финансируются министерством культуры и национального наследия (вот кто должен опекать литературу, а не министерство связи, как в России!) через Институт книги, который выпускает давно знакомый ежемесячный русскоязычный журнал «Новая Польша», созданный двадцать лет назад известным польским писателем и переводчиком Ежи Помяновским. Порой на книжной выставках, на польских стендах удаётся взять свежий номер.

Мне казалось, что  самая богатая картина откроется при чтении страниц   книги переводов  гражданки  Польши Натальи Горбаневской «И тогда я влюбилась в чужие стихи…» (Варшава-Краков:  Избранные переводы из польской поэзии. Библиотека журнала «Новая Польша», 2006),  которую  превозносят до сих пор. Польский критик Адам Поморский утверждает, что многие переводы Натальи Горбаневской - это «попросту прекрасные русские стихи. Горбаневская, как правило, отображает польский текст верно и творчески, а инструментарий русской поэзии нередко «окрыляет» оригинал, который, казалось бы, превзойти трудно». Да, известно,  что Наталья Горбаневская влюблена в польскую речь, которую она и хорошо знает, и органично чувствует. Об этом она сама пишет в открывающем сборник стихотворении, посвященном Чеславу Милошу:

И тогда я влюбилась в чужие стихи,
Шелестящие так, что иные кривились: «Шипенье…».

Влюбилась, похоже, именно потому, что услышала в них не одно только «шипенье», дразнящее непривычное к нему русское ухо, не чуждый ему строй и звучанье, а саму польскую поэзию, в которой, по ощущению Милоша, внятно переданному переводчицей, есть «…тайное волненье/ И лёгкий вздох, укрытый в многоточьях». Многоточья чувствуются, а сама поэзия, даже рассуждения о поэзии – не заражают. Нобелевская лауреатка Вислава Шимборская в стихотворении «Некоторые любят поэзию» писала:

 Поэзию -  
да что оно такое поэзия.
Сколько неопределённых ответов
на этот вопрос уже давалось.
А я не знаю и не знаю и на этом стою,
как на спасительных мостках.

Спасительного волшебства в переводе – не чувствуется. Впрочем, каждое стихотворение в сборнике лауреата всех мыслимых польских премий и литературных наград публикуется дважды: на четной странице - польский оригинал, на нечетной – перевод, и человек с филологическим образованием может попробовать сравнить, хотя поэзия – это не филология, а Любовь и Судьба. По моему убеждению, в сегодняшней польской поэзии этого до уныния мало!

БЫЛО ТАБУ И НЕТ

В кабинете «Русского мира» в Кракове я спросил у заведующей Хелены Плёс, кого она из современных краковских поэтов порекомендует почитать? Знаток русского и русского мира только махнула рукой: «И называть не хочу! Тем более выделять». Ну, тогда я сам погрузился в поиски, сразу, под сенью замков и костёлов. Мне в большом книжном магазине «Под глобусом» порекомендовали типичного сына «бескровной революции, покончившей с коммунистическим режимом» - одного из тех, кто пришёл на этой волне и, не стесняясь в выражениях, объявил о решительном разрыве с прошлым. Молодой тогда краковский поэт Мартин Светлицкий написал в одном из своих программных стихотворений: «Пора захлопнуть картонные двери и открыть окно, / открыть окно и проветрить комнату». Он стал известным, раскованным автором, продолжает писать последние лет тридцать «обновлённые стихи» про одно и то же, примерно в одном и том же ключе: бабы, алкоголь, сигареты; вокзалы, бары, гостиницы; улицы, кухни и подъезды; встречи и расставания. Вот стихи, которые теперь не актуальны даже в России - «38-я песня о водке»:

В моей квартире нет проблем
с алкоголем, поскольку
я пью в городе.
Пью в городе. Пью от страха,
пью на радостях.
Пью в городе. Пью в сумерках.
И в дни карнавала, и во время поста.
Пью в городе. Пью на свои.
Пью за чужой счет. Вслепую.
Внимание! Внимание!
Внимание, я иду!
Это я, несу
свой сороковник. Мне не страшно,
ведь я,
скорее всего, здесь не живу. 

Пер. Игоря Белова

Сам переводчик из Калининграда постоянно находится в гуще современной польской поэзии, осмысливает протекающие в ней процессы: «Иосиф Бродский заметил когда-то, что «другой язык, будь он трижды славянский, это прежде всего другая психология». История Польши — это история национальных катастроф, территориальных разделов, геноцида и репрессий. И из этого опыта исторических провалов полякам удалось сделать великую литературу, и прежде всего великую поэзию. Особенность польского психологического состояния — это умение находить достоинство в поражении, отношение к свободе как к высшей ценности, независимость и самоуважение, рыцарский дух. Не зря, кстати, поляки так любят Булата Окуджаву — им близок его образ солдата разбитого полка, одерживающего моральную победу. И, конечно, не случайно известный поэт, публицист и литературный критик Лешек Шаруга назвал свою книгу о польской поэзии 1939–1988 годов (а это едва ли не самый сложный период польской истории) «Борьба за достоинство»…».

Оказывается, и в Польше была своя rewolucja godności - раньше Украины. К чему она привела? К полной раскованности и потери ответственности, воспетой Бахтиным. Вот один из ведущих лириков Петр Мицнер (род. 1955), который славится своей иронией:

Было табу
и нет
 Нет ничего лучше польских колбас
нет ничего лучше польских девиц
сорванных прямо с ветки
лучше пажитей водки
 Польша
мое сердце бьется снаружи
 Польша
дай огоньку
 Польша о твой монумент выбью трубку
присяду на пути демонстраций
 Патриотизм у меня
в аптечке первой помощи

Иногда от современной польской поэзии и впрямь требуется прибегать к  аптечке первой помощи. Вот характерное стихотворение Геновефы Якубовской-Фиалковской из силезского Миколува, который, если Польша будет так рьяно развенчивать «преступления Сталина», придётся вернуть Германии. Она демонстрирует свою брутальность  и раскованность на грани распущенности:

 ищу его (бога и мужчину)
в аэропорту Истамбула
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
и снова дымлю в кабинке для курильщиков
и пью второй бренди (за стойкой бара)
муэдзин призывает к молитве
четыре утра
минареты вонзаются в меня
словно пенис бога
когда в туалете аэропорта я спускаю
джинсы колготки трусы и писаю

 Переводчик Игорь Белов считает, что «писать такие стихи на восьмом десятке — признак особой крутизны». А, по-моему, тут не крутизна, а кощунство и нечто другое – не хочется обнажать дальше…

Один из тех, кого сбрасывали поэты новой волны, был, конечно, сталинст и жертва сталинизма – Бронислав Броневский. У него - трагическая и характерная судьба польского поэта.  Он родился в конце 19 века в русском в то время городе Плоцке и закончил русскую гимназию. В годы Первой мировой войны в 18 лет вступил в легионы Пилсудского и дрался за польскую независимость. Однако после завоевания независимости оказался в оппозиции к новому польскому государству, сблизился с польской коммунистической партией, попал в опалу, сидел в польских тюрьмах. В 1939 году добровольцем отправился на фронт. Оказался в оккупированном советскими войсками Львове. Первоначально поддержал советскую власть и сотрудничал в львовской коммунистической печати. Вскоре был арестован НКВД и два года скитался по тюрьмам и лагерям. Освобожденный по соглашению Сикорского-Майского, добрался до армии Андерса и прошел с ней весь военный путь. После долгих раздумий Броневский вернулся в Польшу и, казалось, примирился с социалистическим строем: писал стихи, прославляющие Сталина, советско-польское братство по оружию и новую жизнь в свободном труде. Правда, когда глава правящей партии Берут заказал именно Броневскому написать слова нового польского гимна, он отказался и принес лишь листок со строчкой "Jeszcze Polska nie zginęła" - так вот и не появился новый польский гимн. Но Броневского оставили в покое и даже наградили несколькими премиями. Конечно, Polska nie zginęła, а поэзия её? На этот счёт могут быть разные мнения, но сбылось ли предсказание Броневского из стихотворения, посвящённого памяти Шмуля Зигельбойма - узника Варшавского гетто, покончившего жизнь самоубийством:

Общим нам будет небо над разбомбленной Варшавой,
после того как победу в битве кровавой добудем:
каждый получит свободу, хлеба кусок и право,
будет единая раса, высшая: честные люди.

 Пер. Андрея Базилевского.

По-моему, до единой высшей расы хоть в Польше, хоть в России – ох, как далеко. А поэзия – лишь отзвук надломленной души нации. Это ещё раз открылось над Вислой, на пронизывающем ветру польской равнины под серым небом.

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную