| |
Евгений Чебалин – известный в Европе и мире прозаик, публицист, чьё творчество прочно ассоциируется с «русской партией» в литературе 1990–2000-х годов. Автор обладает редкой для идеологического писателя стилистической мощью и эрудицией. «Безымянный зверь» — не случайный текст, а программное сочинение, квинтэссенция его взглядов переплавлена в космогонический эпос.
Роман Евгения Чебалина «Безымянный зверь» (первая книга трилогии) –произведение, которое с момента своей публикации на страницах журнала «Север» (а затем и в книжном формате) вызвало яростно полярные оценки – от восторженных апологетических рецензий членов Союза писателей России, академиков, профессоров, литературоведов - до столь же страстного неприятия со стороны либерально ориентированной критики. Однако вне зависимости от идеологических симпатий или антипатий читателя, перед нами – случай исключительный. Чебалин создал текст, который не вписывается в прокрустово ложе традиционных жанровых классификаций. Это не просто «исторический роман», не «фэнтези», не «политический детектив» и не «производственная драма». Это гибридное повествование, где агиографический пафос соседствует с натурализмом, где шумерские мифы о богах-пришельцах служат экспликацией для событий сталинских репрессий, а агрономические дискуссии о безотвальной обработке почвы приобретают метафизическое звучание.
Название статьи построено на двух полюсах, между которыми разрывается текст романа, архаика мифа отсылает к космогоническому слою романа: шумерские боги-пришельцы, генетические эксперименты Энки и Энлиля, вечное возвращение одних и тех же архетипов (Творец / Паразит). Автор не создаёт новые смыслы, а реанимирует древнейшие структуры коллективного бессознательного (жертва, посвящение, борьба рас, сакральное знание о земле). Это архаика в самом строгом смысле – дологическое, циклическое время, где нет случайностей, а есть только судьба и ритуал.
Апокалипсис истории указывает на второй полюс: исторические катастрофы России XX века (убийство Столыпина, коллективизация, ГУЛАГ, расказачивагние, Чеченская война), которые Евгений Чебалин осмысляет как эсхатологические события. История – не прогресс и не эволюция, а цепь предательств и вторжений «паразитов», ведущая мир к краю пропасти. «Апокалипсис» здесь означает не только гибель, но и обнажение сути, когда срываются все маски, становится виден «безымянный зверь», то есть враг национально-традиционному, который не имеет имени, потому что он везде.
В данной статье мы попытаемся отрешиться от оценочных суждений морального или политического свойства и сосредоточиться на содержательном анализе того, как устроен этот текст, каковы его мифологические основания и какую картину мира он моделирует.
Назвать «Безымянного зверя» «романом-мифом» было бы неточно. Скорее, это роман-мифотворчество, где автор творит мифы сам. . Евгений Чебалин не пересказывает их, а конструирует собственную космогонию, вплетая в нее реальные исторические фигуры (Столыпин, Сталин, Берия, Рачковский) и события (убийство Столыпина, коллективизация, Чеченская война).
Повествование строится по принципу синхронической воронки: прошлое, настоящее и «вечное» (время богов) сосуществуют на равных. Переход Столыпина в потусторонний мир и его встреча с шумерскими богами-архонтами, путешествие души Прохорова в чистилище, видения Евгения Чукалина (Орлова), в которых он отождествляет себя с Петром Аркадьевичем – все это не просто литературные приемы. Это попытка утвердить идею метампсихоза как исторического механизма. История у Чебалина – это не смена формаций, а вечное возвращение одних и тех же душ (пассионариев-созидателей) и одних и тех же типов (паразитов-хамельонов).
Центральная ось романа – борьба двух антропологических типов: Человека-Творца (пахаря, воина, инженера, строителя) и Человека-Паразита. Для Чебалина Творец - это не просто социальный класс, а антропологический тип, «прямой потомок», созданный шумерскиими богами-пришельцами (Энки и Нинхурсаг), несущий в себе индоевропейские («иафетические») гены. Главные качества этого типа: способность к самоотверженному труду, созиданию и защите. Его предназначение, как завещано в романе Создателем, «в поте лица своего добывать хлеб свой».
Главные герои-творцы в романе, это Прохоровы (Василий и Никита). Василий Прохоров (староста в начале века) и его сын Никита (председатель колхоза) являются прямыми наследниками библейского раба Прохора из Галилеи, которого благословил Христос. Они являются хранителями сакрального знания о правильной, «безотвальной» обработке земли. Так, Никита Прохоров изобретает в 20-е годы чудо-агрегат АУП, который должен накормить страну (ныне он выпускается заводом «Сельмаш» в Сызрани) . Но вместо награды получает пытки и казнь от «комиссаро-паразитов». Его гибель – это голгофа русского крестьянина. Петр Столыпин – архетипический Творец-правитель. Он пытается спасти империю с помощью земельной реформы, создавая класс крепких хозяев. Его убивает «козло-субъект» Богров – прямое орудие мирового заговора. Евгений Чукалин (он же Орлов) – потомок графов Орловых-Чесменских, он наследует родовую «арийскую» суть. Он, читающий мысли вундеркинд, который видит пророческие сны о прошлом и будущем, что делает его символом возрождения творческого духа славянской нации.
Если Творец – потомок богов, то Паразит – потомок двух тотемных существ, созданных для генетических экспериментов: Хам-мельо (ящерица-мимикр, подражающая другим) и Сим-парзит (аскарида, живущая за чужой счет). Их главные свойства – паразитирование, мимикрия и разрушение своей среды обитания. Мордка Богров (убийца Столыпина) –физически ничтожная, «трухлявая душонка» с «тараканьими усиками». Он – марионетка в руках заговора, его оружие – не сила, а хитрость и предательство.
Комиссар-следователь – этот персонаж произносит программный монолог, раскрывающий «истинную» подоплеку революции. Он объясняет Прохорову, что красная звезда – это не символ революции, а знак пяти сыновей Ротшильда, и что их цель – «прореживать эту вонючую, вечно беременную Русь… голодом».
Тушхан-оглы (Абдурзаков) – современное воплощение паразита. Этот «мастер спорта» и делец, используя клановые связи и подлое зелье, отбивает любимую женщину у русского мужика (Пономарева), символизируя торжество хазарского нахрапа над славянским великодушием.
Роман Евгения Чебалина «Безымянный зверь» и роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» сближает философски и социально прежде всего композиционный принцип: оба автора строят повествование как «роман в романе», где современность (или недавнее историческое прошлое) переплетается с древним, сакральным временем – библейским у Булгакова и космогоническим (шумерским) у Чебалина. У Булгакова это ершалаимские главы, где действуют Иешуа, Пилат и Воланд; у Чебалина – пространные фрагменты о богах-пришельцах с Мардука (Нибиру)- о Энки и Энлиле, о сотворении первых людей и паразитических тварей Хам-мельо и Сим-парзита.
Чебалина и Булгакова масштабно сближает общий структурный прототип (роман в романе, соединение времен), который каждый из них наполняет своим, противоположным содержанием.
У Булгакова Воланд – сложнейшая метафизическая фигура. Он «дух зла и повелитель теней», но при этом сила, которая «вечно хочет зла и вечно совершает благо». Он наказывает взяточников, обывателей, лицемеров, доносчиков (Босого, Латунского, Лиходеева, барона Майгеля). Его зло парадоксальным образом оказывается инструментом восстановления справедливости. Воланд искушает, испытывает, но не уничтожает безусловное добро. Более того, именно он возвращает Мастеру его роман и соединяет его с Маргаритой. В мире Булгакова зло и добро диалектически связаны, граница между ними подвижна, а сам дьявол не враг Бога, а, в известном смысле, Его слуга.
У Чебалина же «паразиты», потомки Хам-мельо и Сим-парзита, лишены какой-либо метафизической сложности. Они абсолютное, биологическое, генетически предопределенное зло, порождённое питаться чужими соками и жизнями. Они не искушают, не испытывают, не восстанавливают справедливость. Они паразитируют, разрушают, отравляют свою среду обитания разлагают её и мимикрируют. Их нельзя перевоспитать, понять или простить; их можно только «давить». У Булгакова Воланд вызывает ужас, но и уважение; у Чебалина «козло-субъект » вызывает только брезгливость и ненависть, ответно вызывая многолетнюю ненависть либерал-паразитарной элиты, изымающую его книги из книжных сетей.
Чебалин использует булгаковскую форму для утверждения прямо противоположных идей. В этом смысле «Безымянный зверь» – это своего рода «Мастер и Маргарита» наоборот: не евангельская история о сомнении и сострадании, а космогонический миф о чистых и нечистых хромосомах; не дьявол, который служит добру, а «паразиты», которые служат только себе; не трагедия свободы, а механика предопределения.
Чебалина сравнивают с Львом Толстым и Михаилом Шолоховым в плане «эпического размаха». И действительно, он создает панораму, охватывающую века и тысячи судеб: от шумерского Междуречья до сталинских лагерей, от галилейских пашен до чеченских аулов времен войны. Аналогия монументальности «Войны и мира» или «Тихого Дона» здесь очевидна. Однако у Толстого и Шолохова эпический размах служит раскрытию «роевого начала» истории, сложного переплетения миллионов свободных воль. У Чебалина же история жестко детерминирована: все нити сходятся к единому центру заговора, все беды имеют одного виновника, и это превращает эпопею в развернутый силлогизм.
Наиболее точным идейным аналогом оказывается, пожалуй, Александр Солженицын, особенно его «Красное Колесо». Оба автора пишут многотомные исторические эпопеи, в центре которых – «русский национальный вопрос» и судьба крестьянства в катастрофе XX века. Оба рисуют революцию не как «праздник угнетенных», а как трагедию уничтожения пассионариев с той и другой стороны Она - результат разложения элиты, предательства интеллигенции и утраты национального инстинкта самосохранения. Оба используют документалистику, публицистику и художественный вымысел в почти равных пропорциях.
Но здесь же проходит и главное водораздел. Чебалин, в отличие от Солженицына, доводит антисемитскую составляющую до абсолюта. Если Солженицын в «Двухстах летах вместе» пытается – пусть спорно, мучительно, иногда противоречиво – анализировать сложные русско-еврейские отношения, видеть в них трагедию двух народов, то Чебалин разделяет водоразделом творческую, созидательную часть иудеев, пустивших родовые корни в Россию, и её празитарную опухоль. Ныне её олицетворяет Беньямин Нетаньяху в Израиле, злобно окровавивший, в месте с США, Арабским мир и Иран.
Таким образом, литературная генеалогия «Безымянного зверя» парадоксальна: взяв у Булгакова форму («роман в романе», соединение времен), у Толстого и Шолохова – масштаб, у Солженицына – тему, Чебалин создает не синтез, а радикальный эпос. Его произведение – это гипертрофированный, доведенный до предела вариант «воинствующей» русской идеи, где жажда славянской правды подло убивается заговором, а любовь к «пашущему человеку» сливается с ненавистью ко всем, кто, по мнению автора, загоняет пахаря в нищету и отбирает у него хлеб.
Роман выполняет важнейшую ревизионистскую функцию по отношению к официальному советскому нарративу. Главный положительный герой здесь – не большевик, а Пётр Столыпин, убитый агентом еврейско-сионистского заговора. Земельная реформа Столыпина подаётся как упущенный шанс России, как альтернатива красному террору.
Главы, описывающие жизнь богов-пришельцев с Мардука (Нибиру), формально кажутся чужеродными вставками. Однако именно они выполняют функцию метарамки. Всё: и борьба Столыпина, и коллективизация, и война в Чечне – лишь тень, отголоски битвы Энки и Энлиля. Энки (у Чебалина – положительный демиург, создатель людей-работников) и Энлиль (властолюбивый тиран) борются за контроль над Землёй. Ворон-убийца, терзающий героев, – прямое порождение генетических экспериментов
Таким образом, Чебалин предлагает техногенный креационизм: человека создали пришельцы методом генной инженерии, смешав свой геном с геномом земных приматов и паразитов. Это снимает вопрос о Божественном промысле (хотя в тексте присутствует и «Создатель» над богами-анунаками) и переносит этическую проблему в плоскость «чистоты крови» и правильной селекции.
«Безымянный зверь» – это монументальное, болезненное, раскалённо талантливое произведение, тотальная мифологема, объясняющая глубины славянского бытия: от урожайности пшеницы до Холокоста, от формы сошника до формы звезды на Кремле. Для своего – вдумчивого и целевого читателя этот роман, думается, станет потрясающим откровением и настольной книгой. С точки зрения литературной техники роман заслуживает предельно серьёзного изучения. Чебалин – виртуозный стилист, умеющий удерживать напряжение на протяжении сотен страниц, переключаясь с лирики на памфлет, с ужаса на умиление. «Безымянный зверь» – это зеркало, в котором русский национализм конца XX — начала XXI века видит себя во всей своей красе: сакральной жертвенности, кровавой обиде и апокалиптической надежде на воскресение «Русского Космоса» из пепла ГУЛАГа и «лихих девяностых».
Игнорировать этот роман в истории современной русской и мировой литературы недопустимо и невозможно. Он – симптом и диагноз эпохе одновременно.
Дутко Наталья Петровна — ученый-педагог, литературовед и публицист, кандидат психологических наук, доцент кафедры методики преподавания литературы Института филологии Московского педагогического государственного университета (МПГУ).
Член Союза писателей России (с 2013 года) и Российского общества преподавателей русского языка и литературы (РОПРЯЛ). Автор учебных пособий по русскому языку и литературе. Её научные статьи регулярно публикуются в научных журналах.
Сфера научных и творческих интересов охватывает актуальные процессы литературы XXI века. Она является автором литературоведческих статей, посвященных творчеству писателей, чьи произведения отражают духовные искания и традиции русской словесности (В. А. Иванов-Таганский, Е. В. Чебалин и др.).
Как публицист Наталья Петровна выступает с острыми статьями на темы духовно-нравственного воспитания, сохранения национальной идентичности и русских корней в современной литературе, поднимая вопросы преемственности культурных традиций. Её перу принадлежат материалы, исследующие феномен «литературы как учительства» и роль писателя в формировании мировоззрения молодого поколения.
Многогранная деятельность Н. П. Дутко, отмеченная ведомственными наградами («Отличник народного просвещения», «Почетный работник общего образования РФ»), служит интеграции науки, образования и живой литературы для духовного возрождения и укрепления гражданского общества в России.
Скотовозки от Ягоды-Иегуды
(Глава из романа « Безымянный Зверь»
В вонючей, тесной полутьме скотовоза с решетками, где было натолкано людей не менее полусотни, Прохоров не спал вторую ночь. Сидя будто на железном грохоте, чуя спиной вражьи тычки стенной тверди, он проваливался временами в забытие. Оно приносило рваные, цветные видения прошлого: вкрадчивый лепет могучих белолисток над Тереком, янтарный разлив пшеничного поля, застывшие, налитые ужасом глаза жены перед отправкой их с Васильком в Россию, к двоюродной сестре Надежде Фельзер. Лицо Василька.
Но чаще всего взрывалось в памяти его трехногое детище АУП. Тогда, закончив сев пшеницы на поляне, он вырыл с корнями и отставил в сторону два куста шиповника. За ними образовалась уютная клеть с колючими стенами. Он закатил туда агрегат, забросал его ветками. И посевная машинка облегченно успокоилась. Она стояла в кустовом загоне, умиротворенно растопырившись на трех лапах, прикрытая зеленым одеяльцем. Взблескивала из-под листвы сияющим серебром полированного сошника, хулигански норовя пустить светового зайца в глаз хозяину. Прохоров посадил кусты на место, полил их.
Попытался разглядеть за ними трехногую железину – глаз натыкался лишь на колючий перехлест ветвей.
Он выныривал из обморока-сна почти каждый час, с черной, липкой маятой в душе. Внезапно пришла, как кипятком обварила, вонюче-наглая непреложность бытия: это что ж, Никита, выходит, профукал ты и главное дело в жизни, и саму жизнь какой-то паскудной вороне, коя обучена урожай с поля до колоска схарчить, блатняцкий стих запузырить и сбацать на лету «цыганочку»?! Тьфу, сволочь поганая, будь ты проклята… у кого крыша поехала, у Орловой или у него самого?
В глаза, в уши лезла между тем чугунно-скотовозная реальность: стоны, мат, храп, вонь пота и мочи от спрессованной мужской плоти.
На одном из полустанков, куда загнали их состав, сквозь отшлифованную спинами дощатую стену просочился издалека медный размеренный голос из станционного репродуктора:
Центральный Исполнительный Комитет Союза ССР, рассмотрев представление Совета Народных Комиссаров Союза ССР о награждении орденами наиболее отличившихся работников, инженеров и руководителей Беломорстроя, постановляет:
наградить орденом Ленина:
Ягоду Генриха Григорьевича – зам. Председателя ОГПУ СССР,
Когана Лазаря Иосифовича – начальника Беломорстроя,
Бермана Матвея Давидовича – начальника Главного Управления исправительно-трудовыми лагерями ОГПУ,
Фирина Семена Григорьевича – начальника Беломорстроя…
Прослушав и разлепив спекшиеся губы, сипло и безадресно отметил Прохоров в спёртую мглу вагона:
– Те же субчики. Одна псарня, м-мать иху…
Приткнувшийся рядом и потерявший дар речи со вчерашнего дня Гордон приподнял всклоченную голову, спросил:
– Ты… про кого?
– Кто нас расказачивал, друг на друга науськивал?
Гордон пугливо зыркнул по сторонам. Все стороны тонули в кромешной тьме, однако голоса своего он все же больше не подал.
– Не боись, начальник, – ухмыльнулся Прохоров, – сторожевые псы с нами, баранами, в одном купе не ездят.
На исходе вторых суток, ночью, их выгрузили. Пока вели к «воронку» Прохоров, запрокинув голову, укололся взглядом о россыпь Большой Медведицы, хлебнул всей грудью станционного ночного свежака, настоянного на горьковатом чаде топок, лязге колес на рельсовых стыках, маневровых свистках паровозов. Страна и ночью перла на всех парах в троцкистский коммунизм, смазывая буксы и подшипники человечьей кровушкой.
Черная тоска рвала сердце председателя от этой гонки – до самого прибытия на место.
Долбали прикладами в спины, трамбуя их всех в утробы машин. Утрамбовав – повезли.
Вытолкали в бетонный квадрат гулкого двора, с грохотом сапог повели, расфасовали по камерам.
***
Утром, деловито и молча, со сноровкой дровосека крякал, бил Прохорова по скулам, по ребрам, в нос, в зубы зачехленным в кожу кувалдовым кулаком горбоносый мужик с белыми, как у бешеного пса, глазами.
Сотворив из лица кровяной бифштекс, отошел, полюбовался.
Связал за спиной руки, вывел из камеры, повел по коридорам, клацая по кафелю подковами. Наконец, привел в допросную – сразу почуял это Прохоров. Стояли три стула посредине, на бетонном полу перед столом. У стены – ширма.
На одном из стульев сидел уже обработанный Гордон, один глаз затек, сквозь вспухшие губы щерилась чернотой прореха, подбородок и грудь залиты кровью.
– Здорово… ночевал, земляк… – кривясь, выхрипнул Прохоров: свербила, полыхала стерва-боль под ребрами при каждом вздохе.
Гордон глянул дико. В глазах загнанно дотлевал ужас.
За ширмой шуршала, обрастала приглушенными взвизгами какая-то возня. Потом все стихло. Медленными шажками выдвинулась из-за ширмы, пошла к столу мордастая, дебелая, кровь с молоком, деваха – в защитной, расстегнутой на пышных грудях гимнастерке, в такой же расклешенной юбке над хромовым сиянием полусапожек. Села. Придвинула бумагу, ручку. Спросила, не глядя, высоким голоском:
– Фамилия.
– Моя, что ль? – удивился Прохоров.
– Ну, дак. Твоя.
– Вчера Прохоров был.
– Чегой-то вчера? А сегодня?
– А хрен его знает. Может, бобик подзаборный. Может, матрас.
– Какой такой матрас?
– Пыли дюже много с меня выбили.
– Прохоров, значит. У-мный, гляжу. Год рождения, социальное происхождение?
– Слышь, барышня… – с отдышкой выгнал из себя два слова Прохоров, – ты пуговки застегнула бы, что ль, а то, неровен час, титьки вывалятся, в чернилах извазюкаешь.
За ширмой смешливо хрюкнуло. Бабёнка подняла глаза. Багровея скулами, стала застегивать гимнастерку. Справившись с работой, повторила:
– Год рождения, социальное происхождение, гражданин Прохоров.
– Ты б к делу, барышня, – попросил Прохоров, – а на этот бздюшный запрос и отвечать скушно.
– Гражданка следователь, – поправила бабенка, – вам ясно?
– Он захатэл о дэле. Спраси его пра дэло, маленькая, – с вороньим акцентом попросили из-за ширмы.
– Как называется сеялка, которой вы обманули комиссию? – торопливо полезла в суть дела следователь.
– АУП.
– Чего? Как?
– Агрегат универсальный…
– Универ…сальный – это как?
– Что ж ты все какаешь, гражданка барышня, – с досадой попенял Прохоров, – солидная контора, гимнастерку с хромачами тебе выдали, а какаешь некультурно.
Баба встала, выдвинула ящик стола, залезла туда, выудила наган, заорала, покрываясь бардовыми яблоками по лицу:
– Еще раз… слышь, сволочь! Еще раз рот разинешь без спроса – пристрелю как собаку!
Прохоров смотрел в упор. Сплюнул.
– Не дозволят тебе, мадамка, собачий пристрел. Пока не дозволят. Вон тот, что за ширмой, головенку твою пустую оторвет за такое. Так что, давай про мой агрегат погутарим. Ты сядь, не нервничай, барышня. Фамилия у моего агрегата АУП, что означает Агрегат Универсальный Посевной. Отменяет он напрочь плуг и сеялку для крестьянина.
– От кого народилось из ваших мозгов такое вредительство? – села, через зубы процедила следователь.
– Благо народилось у меня для крестьянина, – терпеливо поправил Прохоров, – благо и облегчение его труда, ликвидация плуга и прибавка ржи с десятины.
– Кто может звать к ликвидации сталинского плуга и советской пашни? Враг и наймит мирового империализма, к тому же… а куда этот АУП ваш делся? Где он на данный момент? – бесхитростно, в лоб тыкнула вопросом сиськастая, свернув с осточертевших зигзагов на генеральный большак – к поставленной перед ней задаче.
– Эх-хе-хе, барышня гражданка. Ты, видать, тоже скусная, сладости в тебе вдосталь, – опять соскочил с допросных рельсов Прохоров.
– Это в каком смысле? – изумилась растерянно следовательша.
– В смысле харча, пригодности к поеданию. Сосед у нас на Алтае, в Старой Барде, был Пантюхин Никифор. В двадцать первом году, в голодуху, дочке своей голову отпилил и съел ее, дочку-то. Потом перед смертью умом поехал, плакал, убивался и все дочку вспоминал: дюже сладкая дочка была.
– К чему ваш людоедский намек? – она на глазах стервенела.
– К тому, что АУП свой задумал я сотворить после Пантюхина. Чтоб во веки веков никому детей своих на скус пробовать не пришлось! – надорвано, со страшной, вдавливающей силой сказал Прохоров. – Прибавку он ржаную даст, десять и более пудов на десятине, прибавку хлеба для народа советского. К тому же плуг заменяет…
– Ликвидирует. Недопонимаете вы политической сельхозлинии на нынешнем этапе, Прохоров. В болото бандитско-кулацкого верхоглядства затянули вас псы Антанты и ваш папаша, матерый вражина-кулак из Старой Барды, – закаменела и козырнула своим всезнанием городская, в склочной комуналке, обтерханная деваха с могучим бюстом.
Ей, недавно втащенной в органы похотливым бреднем ОГПУ, далека была теперь ржаная сытость советского народа.
– Памаги человеку, как я тэбя учил, – скушно и въедливо подсказали из-за белой ширмы.
Гражданка допросница между тем зажгла спиртовую лампу. Сняла со стены блестящий узкий шампур, с кольцом на винтовом конце. Стала калить острие на синевато-блеклом язычке пламени.
Руки ее взялись короткой судорожной дрожью: одно дело было молоть языком, насобачившись на чекистском жаргоне, другое – кромсать чужую плоть. К этому нужен был иной навык и настрой.
Прохоров смотрел.
– Слышь, дочка… как ты этими руками после меня головки им гладить станешь, кусок хлеба подавать – деткам своим?
Он спросил ее тихо и сострадательно. Но был услышан.
– Она всэгда моет руки после падали, – любезно пояснила ширма.
Палачиха подняла шампур над пламенем. Солнечно-яркая краснота острия бурела, остывая. Пошла к Прохорову, встала за спиной. Наклонилась, сказала на ухо жертве жалким, рвущимся шепотом (обморочным ужасом опаляло бабью суть предстоящее сатанинство):
– Потерпи… дяденька… я не задену мясо… под кожей пропущу, поверху.
Она оттянула кожу на спине. И тупо, с хрустом проткнула ее каленым острием. Под кожей зашипело.
– Хо-ро-шо… с-срабо-та-ла, д-дочка… как отцу… родному, – клацая зубами, ронял слова Прохоров. Шибало в нос паленым мясом, черный мушиный рой, сгустившись в воздухе, все уплотнялся, залеплял глаза.
Она смотрела на витой конец шампура. Он дрожжал, и кольцо на нем звенело тихим, истеричным колокольцем, разбрызгивая по полу дождевой капелью стекавшую красную струйку.
Тут прорвало ее пронзительным щенячьим воплем:
– А-а-а-а-а…
Дернулся, заерзал край ширмы. Вынесло из-за нее скользящим махом владельца мингрельского голоса – припухло-лысеющую жеребячью особь с расстегнутой мотней, в пенсне. На рысях подлетела особь к девке, уцепила за талию, поволокла к ширме.
– Иды ко мне, дэвочка, тебе надо отдохнуть. Иды ко мне. Какой лючи отдых от этых скотов, а? Мы с тобой знаем. Оо-о-о.! Моя.. А-а-а-а-а… моя рибка… мой свэтлячо-о-ок… о, мадлоб, о-о-о шени чериме… о-о-о-о…
Взорвался воплем, взревел от мрази творившегося привязанный к стулу Гордон:
– Скажи им, Никита, где АУПная твоя железяка… будь она проклята и ты с нею, сволочь. Под монастырь подвел, как чуял я тогда, связываться не хотел… Скажи им, где спрятал! Ведь сдохнем! И никто, никогда…
Обмяк, обвис на стуле мясным бескостным мешком. Уставился на дерганый, ритмичный припляс двух теней за ширмой. Оттуда несся, повышаясь в тоне, визгливый хрюк случки.
– Слышь… Никита, куда мы попали?! – с омертвелым ужасом спросил Гордон.
– В скотобойню, Борис, – со стоном выхрипнул Прохоров. Собрал себя в комок. Заволакивала глаза черная пелена. Закончил, обращаясь к ширме, надрывая последние силы:
– Не рожай от него… девка… шакаленка с клыками выродишь… он тебе тут же титьку отгрызет… они молоко с кровями человечьими потребляют.
За ширмой откинулся комиссар на спинку кресла. Закрыл глаза, поплыл в нирване.
– Иды, работай, маленькая. Со вторым. Первый протух, воняит. О-о-о, шени чериме-е-е-е… мадлоб, дорогая.
Она сползла, содралась с чмоком с кола. Оправилась ватными руками. Шатаясь, заковыляла к допросному столу. Добравшись, рухнула на стул. Со всхлипом втянула воздух. Мутными глазами, нашарив Гордона, спросила в два приема:
– Фа… милия…
– Гордон Борис Спартакович, – с собачьей мольбой вползал он в глаза палачихи.
– Место работы.
– Председатель Губпродкома Ставропольской губернии.
– Признаете, что поддерживали и отпускали деньги на изготовление антинародного изобретения Прохорова с целью опорачивания и дикрис. дисик.. (уперлась в слово, прочитала его по слогам) дис-кри-ди-та..ции сталинского плуга и развала сельского хозяйства в СССР?
– Позвольте все досконально пояснить, гражданка следователь! Я перед вами как на исповеди, все выложу, от чистого сердца. Когда он прибыл ко мне с деревянным макетом АУПа, я сказал, что дело это скользкое, райкомземом и райкомом партии не одобренное. И не дал денег!
Завозился, поднял голову, выстонал Прохоров, выгораживая земляка:
– У тебя снега… зимой… не выпр-р-с-ш… жмот поганый.
– Тогда как же вы, Прохоров, изготовили свой вредительский аппарат? – крепла голосом, отмораживалась следовательша. – На какие шиши?
– Сами, тайком с кузнецом Мироном, на свои сбережения. Они не то что меня, даже агронома Орлову к себе в этом деле не подпустили, – открещивался, предавал Гордон.
– Слышь, гражданин… который за ширмой, – уставился на ширму Прохоров, изнемогая в слизняковой паскудности земляка, – я теперь с шампуром в спине мысли чужие на раз читаю. Твоя шмара допросная знаешь, что про тебя удумала? «Кобель черножопый, все внутрях порвал. Еще раз полезет – застрелю».
Наполнялись тинно-болотным испугом глаза девахи. Взвилась на стуле, заверещала:
– Брешет эта сволочь, товарищ комиссар!! Я ничего такого про вас…
Комиссар вышел из-за ширмы. На лунном, несущем слепящие кругляшки лице плавилась снисходительная умудренность.
– Не волновайся, маленькая. Ты нэ можешь так думать обо мне. Я снюсь тэбэ каждую ночь, и ты просыпаешься мокри. Эта падаль хочэт нас увэсти в сторону. Нэ дадим. Нэ пойдем ми за ним.
Подошел к Прохорову, выдернул шампур из спины.
– Тэпэрь не будем читать чужой мисли, да-а?
Достал фляжку, полил красную спину коньяком.
– Значит, нэ поддержал он тэбя?
– Сказал уже.
– Ц-ц-ц-ц. Дэнги тоже нэ давал?
– Он да-аст… догонит и еще раз даст.
– Ай-яй-яй, – сокрушенно соболезновал комиссар. Страдающе спросил у Гордона: – Совесть у тэбя есть?
Взял планшет со стола, окантованный никелированными уголками, проворно, с разворотом въехал железом в зубы Гордону.
– За что-о?! – охнул, плюнул кровью и зубами Гордон.
– Эсе-се-сер голодает, отцы детей своих поголовно кушают! Изобретатель, светли голова, приносит тэбэ агрегат, котори поднимает урожаи. Ти, бюрюкрат, ему сапоги целовать должен, если патриот Родины, а ти, сука, сволыщь, павернулся к изобретателю толстым жопом. Дэнги не дал. Расстрелять тебя мало. Расстрел надо заслужить чистосердечной признанней. Кто тибя научил гробить гениальный изобретений?!
– Я поддержал! Дал немного денег! И еще металл, инструменты, гайки, болты… Никита, скажи! Я же давал?! – рыдающе молил Гордон.
– На что ты давал дэнги, инструмент, болты? Чтобы этот враг народа своим вражеским агрегатом завел всех в заблуждений, а патом ликвидировал Сталинский плуг, чтобы падарвать наше сельское хозяйство, чтобы апят родители своих дэтэй кушали?
Стекленели в безумии глаза начальника Губпродкома, увязнувшего в сатанинских зигзагах чужой и неуловимо склизкой мысли. Слаб и заземленно ползуч оказался его разум для погони за коммисарским допросным полетом. Заплакал Гордон:
– Но я… сначала отказал, а потом… это… под… под… Диктуйте, гражданин комиссар, что подписать надо!
– Пачему ми должны диктоват? – удивился комиссар, – сволокут в камеру – вспаминай как было. Какой шпион из какой страны к тэбэ заходил. Что обещал за ликвидацию прогресса в эсе-се-сере. Чем запугал? И дэтали, дэтали нэ забывай.
Продолжай, маленькая, с пэрвым работать.
И снова завис конец шампура над пламенем спиртовки.
– Комиссар, не боишься, что придет время и гнусь эту дети, внуки наши прочитают? А потом кости твои из могилы выроют и собакам бросят? – спросил Прохоров. Но не успел дождаться ответа: поплыло все перед глазами, заволакиваясь пеленой. Затем кануло в небытие.
– Уведи эту жабу в камеру, – кивнул на Гордона комиссар. Дождался, когда захлопнулась дверь за двумя. Сел против Прохорова верхом на стул, стал ждать, рассеянно ползая блескучим взглядом по бетонным стенам, плямкая губами. Ждал, когда эта падаль очнётся..
| |