В каждом детстве обязательно случаются страхи, поражающие и навсегда ранящие неготовое ещё к смирению сознание своими необъятно вселенскими масштабами. И, если обычные пугалки начинаются предметно и личностно – от заброшенного здания, в затхлости которого по ночам разверзается проход в иное , от одинокой старухи с конца улицы, злым заговорам которой подчинены чёрные кошки и ядовитые ягоды, то эти «вселенские» не имеют никакой зацепки в крохотном ещё личном опыте, порой они даже не подходят ни под какие известные слова-названия и потому долго-долго анонимны. Ибо они есть лишь детское предощущение того,что человеку назначено понимать по мере взросления.
Маленького Николая Гоголя на сон грядущий матушка до болезненных приступов возбуждала выразительными пересказами картин Апокалипсиса: Зверь, которого я видел, был подобен барсу; ноги у него – как у медведя, а пасть у него – как пасть у льва; и дал ему дракон силу свою и престол свой и великую власть. А маленького Николая Дорошенко вводил в экзальтацию отец общесемейным вечерним чтением бережно хранимой старинной книги: И дано ему было вложить дух в образ зверя, чтобы образ зверя и говорил и действовал так, чтобы убиваем был всякий, кто не будет поклоняться образу зверя. Но что же это, что такое человеку назначено, взрослея, распознавать и понимать, дабы этим пониманием, этой мудростью сочтения числа преодолеть, в конце концов, свой безымянный страх из отрочества? Что? – Обречённость, роковую смертность Вселенной. Неизбежную смертность мира, которая изначально включала в себя и остывающее Солнце, и оскудевающую Землю. И самого человека в его болезнях и выработанности, и его родных, близких, его труды, его знания, память, мечты, влюблённости. Смертность всего. Всему. И каково принять, вместить такое чувство в самом-самом начале жизни, на пороге? Именно чувство, в незнании ещё смерти, смерти как таковой, а, тем более, – как закона! В то время, когда сердце ещё только разрастается, когда всё взахлёб и наугад, и всё только для тебя! А – многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки …
Конечно, далеко не всем выпали на детство видения кадящих и трубящих ангелов, саранчи с силой скорпионов и коней с головами львов, пожарищ вавилонской блудницы. И, слава Богу. Однако, тот, кого, пусть в других картинах, из других источников и при других обстоятельствах, но всё так же излишне, безжалостно рано не поразило чувством трагедийности мира, тот этих строк не читает. Ведь именно внезапные моменты охвата и захвата страхом-тоскою за обречённую Вселенную и стали для нас точками начала роста наших миро-воззрений. От них – в нежных мечтаниях о бессмертии мира и себя, или в страстных планах преодоления конечности бытия, вытягиваем-прокладываем мы вектор своих устремлений, выстраиваем свою судьбу. Башни, пирамиды, золотое сечение, теоремы, войны, революции, диктатуры, утопии, дворцы, поэмы, алхимия, кабалистика, звездолёты, рекорды, евгеника… всё то, что сгорит, не оставя и праха в конце времён. Обидно, нет, так нельзя, не честно! – быть не просто смертным, но смертным и в делах! Но кто подобен зверю сему? и кто может сразиться с ним? .. Ладно, если время неостановимо предельно, то хотя бы отдалить, отодвинуть его конец? «Остановись мгновенье, ты прекрасно!» – Гёте заклинал бессмертие эстетикой, но и цену называл откровенно – ад. Потому как законо-преступление. Николай Дорошенко, «Прохожий»: Как трудно, как же трудно стерпеть свой покой, если рядом все куда-то спешит да спешит! Хоть плачь, хоть кричи, хоть гляди тихо, а всё равно, оно летит, плывёт, свистит, гудит, ревёт, воет, скрежещет, грохочет; кажется, уже один только ты не знаешь, что вокруг тебя происходит; и, кажется, даже ветер дует уже не потому, что такая ему погода, а потому, что есть у него собственная тайная причина устремляться над всею бескрайней землею, поднимать пыль, наклонять стволы деревьев, шатать макушки трав. Озираешься по сторонам, думаешь: «Боже мой! Ради чего не стало на всей земле покоя?!» Но – даже сам себе становишься необъяснимым. Самого себя начинаешь воспринимать, как ночную звезду, пристально глядящую сразу во все стороны, но – ни к чему во всех сторонах не причастную. А спрятаться? Нет, не внешне, а внутри, внутрь. Чтобы ни к чему во всех сторонах стать непричастным? Закрыть глаза, самому, своей волей разом уйти в себя, и пусть всё вокруг, пусть весь мир летит, плывёт, свистит, гудит , согласно Второму закону термодинамики – от вспышки во тьму. Николай Дорошенко, «Видение о Липенском луге»: И будто отец кивнул из глухой, такой, что её и не пошатнёшь, тьмы, мол, а ты как думал, тута всё глядит, да так вот, в своё глядя, и живет. И не различить было, где кончается разбавленная лунным светом тьма земли, а где начинается тьма воздуха. Звёзды сверлили тьму, свисали сверху, как тонкие корешки ещё пока неизвестных растений, сплетались вокруг неслышной и спокойной завязи луны. И не страшно было мужичьим, еле заметно тлеющим душам быть на виду у мира, которому предела нет. Мир знал своё, ширился он по сторонам, устремлялся кверху, тонул книзу ради своей какой- то цели — точно так же нехоженый лес увеличивается до бесконечных размеров, а ликует, не боится этих его бесконечных глубин только самое малое и еле заметное в лесу насекомое. Ну, а если, например, нет у человека такой большой сумки, куда бы он мог весь мир для себя упрятать, если, например, мир всегда будет иметь большие размеры, чем каждая человеческая душа, то не в награду ли человеку за его слабосильность дана волшебная возможность прятаться, будто вечному ребенку, под густыми кореньями звёзд! И разве не видимым становится у природы всё нутро из-под вот этого потайного, под звездами, места, состоящее лишь из чисто сияющей справедливости? Да. Тьма земли и тьма воздуха … Впереди только тьма: отец уже в глухой, такой, что её и не пошатнёшь, тьме … ничем не пошатнёшь … но ты-то жив, хотя вся твоя волшебная возможность прятаться – пока ты мал и твой лес неисхожен, и вселенная расширяется. Ты мал, изо всех сил мал до понимания, что лес очень скоро вырубят, а вселенная через все свои миллиарды лет опять обратится в пшик. …пирамиды, золотое сечение, утопии, поэмы, алхимия, евгеника… Но а возможно ли не изживать страх взрослением, а прятаться от него? Долго-долго, как только можно, долго? Есть ли такая награда человеку за его слабосильность ? Например, если непрестанно сочинять жизнь? Пусть она будет как будет – моря, дороги, перевалы, мосты, города и страны, но ты переосмысляешь всё по своему, излагаешь на свой лад. Пересказываешь, пересказываешь, и вот уже сам не в состоянии ни разобрать, ни вспомнить – где «взаправду», а где «понарошку», где Феодосия, а где Зурбаган. Николай Дорошенко, «Видение о Липенском луге»: Вспоминать можно то, что забывается, то, что не является частью твоей жизни. О самом же себе не забудешь. И это только кажется, что время утекает безвозвратно, что и сам ты какую-то часть себя кидаешь в неслышное течение времени. Нет, стоишь ты весь, целиком, на одном месте. А время тебя лишь пронизывает насквозь, пролетает сквозь тебя и не разоряет ни душу твою, ни память, а только ещё прибавляет к ним хоть и нового, но легко узнаваемого, хоть, бывает, и горького, но всегда очень родного чувства. Вот же, как сорок одна за другой вспорхнувших птиц, сорок лет жизни поднялись и улетели с земли, и вроде бы много пустого места на ней оставили, и на лугу по дороге к дому уже не встретить многих людей, а всё равно пустоты вокруг себя не видишь!
Читая прозу Николая Дорошенко, в полное блаженство, безлимитно, за прошлое и на будущее, до полного изнеможения накупаешься-наплещешься в неистощимости его бытописания. Он много ездил, много видел, о многое бился и ко многому прикипал. И от этой преизбыточности впечатлениями, переполненности дорожной сумки, куда бы он мог весь мир для себя упрятать – словно на барельефах архаичных, индийских и майянистских храмов – события, герои, предметы и их детали в изложении Дорошенко становятся равноразмерны, равнозначимы и равноценны: дирижёры и такелажники, боты и геликоптеры, мансарды и бахчи, прерафаэлиты, бомжи, красавицы, натюрморты и нефтяные компании, дикие кабаны и мегаполисные автопотоки презатейливо выплетаются-узорятся в неповторимо повторяющиеся илиады-рамаямы-ц'итбальче. Но в этой зачаровывающей дробности, калейдоскопно чистоцветной игре полурассказов-полуповестей серьёзнейшее намерение закольцевать время, утаить, укрыть концы и начала – дорошенковская волшебная возможность прятаться за солярностью , будто вечному ребенку, под густыми кореньями звёзд … время тебя лишь пронизывает насквозь, пролетает сквозь тебя и не разоряет ни душу твою, ни память… Время детства почти недвижно: день первоклашки – что год для его деда. Вот т ут-то и в этом у Дорошенко его убедительная для себя защита, укрытие, прятанье от мировой смертности. Ах, кабы года, эти гуси-лебеди, без него поднялись и улетели с земли… Николай Дорошенко, «О некоторых наших напрасных свойствах»: Но, в таком случае, отчего, в очередной раз уворовав колхозную лошадь и пустивши её в галоп, я представлял себя кавалеристом, мчащимся навстречу смерти ради чего-то более важного, чем сама моя жизнь? И калитку я не просто некоей бабе Миланье чинил, а вдове и матери героев, погибших в суровой битве с врагом. Да и стихи я стал пописывать только потому, что горло у меня трескалось от суммарного напряжения всех тех высоких смыслов, которые мне мерещились где-то далеко от нашего, как мне казалось, вечно погружённого лишь в работу и дремоту села. То есть, я, видимо, все-таки ощущал себя человеком, которому оставалось лишь во что-то вполне истинное уверовать и за что-то самое драгоценное побороться. А когда, вдоволь наблуждавшись по свету, я наконец оказался у стен Кремля, то сердце мое заныло, а в голове зашумела кровь, потому что – вот же она, всему миру видимая Спасская башня, вот же воздел к небу свои бессмертные купола и испытующе на меня глядит Василий Блаженный, вот блестит брусчатка, по которой сам Жуков, принимая Парад Победы, процокал копытами своего белого рысака… События, герои, предметы и их детали в изложении Дорошенко равнозначимы. У вечного ребёнка даже маршал Жуков показывается немножечко кентавром. Но главное, конечно, не в этом. Главное в том, что случаются в детстве страхи, поражающие сознание необъятно вселенскими масштабами. И поражённый с того и навсегда не может более не жалеть Вселенную, не сострадать Вселенной, не милосердовать ей – пораненное сердце на всю теперь жизнь синхронно другим сердцам, точно так же безжалостно рано поражённым чувством трагедийности мира. Жаление, печалование, элегирование – особая, ненасильно-тихая, нестрастно-печальная любовь. Каковой наделяются только дети и старики – только чистые и мудрые. Николай Дорошенко, «Прохожий»: Вот, глядите, какой тут теперь Панкратий Григорьевич стоит. С каменными скулами, заросшими поблекшей на солнце щетиной, с мягким, сваренным в поту лбом, с колючими кустами вечно солёных бровей, с глазами неповоротливыми, – то есть так же неповоротливо, как Панкратий, глядят лишь волы, когда тянут трескающийся от собственной тяжести воз. А вот насмешливо улыбается Иван Макаров, – у него губы бесцветные, негнучие, будто жестяные. И неизвестно, как удается ему изогнуть жесть своих губ ещё и в насмешливую улыбку. А жена его как бы без приметливого лица была. Так, когда глядишь на воду, то кажется, что нет у воды даже собственной поверхности, но – отражается в ней и дерево, и облако, и – навеки прячут эти отражения всё то, что таится внутри воды. Даже если кинешь в воду камень, то будто не сама вода зашевелится, а только то, что в ней отражается. …то кажется … то будто… а только то, что в ней … Не попасть под обаяние прозаика Дорошенко невозможно, как невозможно минуть сирен, перейти маковое поле. Стоит только раскрыть книгу, и – всё, заворожён, зачарован, ведом. Это обволакивающее обаяние – эффект уникального соития жаления-элегирования с мастерством-софизмом, результат редчайшего соединения чистоты с мудростью. Природный язык русского юга, щедрого тонами и мелодиями, как никакая иная земля славян, франков или норманнов, язык, словарно нагруженный путешествиями, смыслово окультуренный Москвой и стилистически вышлифованный самой высокопробной профессиональной средой, возводит Николая Дорошенко в ранг гроссмейстера литературы. Конечно же, он – сверхмастер, он – тот, чью работу, чьё закулисье никогда не видно, чей фокус очень даже может быть настоящей магией. У сверхмастера не бывает технических проблем, он не следит за своим смычком, не контролирует кантилену флейтного выдыхания. Вроде как просто, вроде как сама собой звучит, тянется и кружит, не повторяясь, кружит мелодия. И чаруемый волшебной возможностью читатель послушно следует за, по-чеховски, саморазвивающимися сюжетами, ненасыщаемо сытясь авторской вольностью в любой момент свернуть с едва обозначающейся линии куда угодно, причём угодно не автору, а сюжету. Это, и в самом деле, всё равно куда – к Феодосии или в Зурбаган , ведь не различить, где кончается разбавленная лунным светом тьма земли, а где начинается тьма воздуха , а писателю и читателю важна не направленность, но сам факт движения. Отсюда упорство названий повестей и рассказов – прохожий, ушедшие, проводы, тысяча километров до … Отсюда же и – о ненаписанном… И потому не прерывайся, не останавливайся, мгновенье! Ты прекрасно – не останавливайся… |
|||||
Наш канал
|
|||||
|
|||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
|||||
|
|||||