ПРОИЗВЕДЕНИЯ ЛАУРЕАТОВ КОНКУРСА «ХРУСТАЛЬНЫЙ РОДНИК-2017»

 

20-21 апреля в Орле прошёл VII Всероссийский открытый литературный фестиваль-конкурс «Хрустальный родник». Мы публикуем произведения лауреатов конкурса.

Марина КУЛИНИЧ (Тверь) - Диплом I степени в номинации "Поэзия"

*   *   *
Снег занавесил простынями сад:
Хэбэшки белоснежные висят,
И в детство тянут и зовут упрямо.
Там – тощая стиральная доска,
На речке – почерневших два мостка,
И прорубь, где белье полощет мама...

В воде холодной пальцы, словно лёд.
Отпустишь ткань на миг – и унесёт,
А мама шутит: "Для русалок платья!"
С ней рядом – таз, бельё горой лежит...
Не каждый с ним управится мужик.
Вот только это – "женское" занятье...

Потом в саду, от неба до земли,
Белеют парусами корабли,
Хрустящие от звонкого мороза...
Так было раньше... И почти везде:
Бельё купали в ледяной воде,
И мучались всю жизнь из-за артроза...

Течением те годы унесло...
Быть женщиной – "простое" ремесло?
Поймёт не каждый этот подвиг тяжкий.
...А мама рядом. И её рука,
Как в детстве, исцеляюще легка...
И я целую красные костяшки.

Иллюзия свободы

Она выходит на балкон
И курит, выдыхая годы...
В зеркальных звёздах небосклон
Даёт иллюзию свободы.
Но ей свободы, как назло,
Теперь излишне много стало.
Понять измену тяжело,
Когда сама не изменяла.

Она не курит много лет,
Но что теперь те годы значат? –
Всего лишь дым от сигарет.
Попытка жизни. Неудача.
Кто скажет – в чём её вина?
Среди подруг ничем не хуже...
Так почему теперь она
Одна – замужняя – без мужа?

Стряхнув осколки звёзд во тьму,
Она вдохнёт горчащий вечер.
Понять пытаясь, почему
Он с нею так бесчеловечен?
Зачем свобода ей нужна?
Как время повернуть обратно?..
...И что измена тем страшна,
Что жизнь меняет безвозвратно.

Листья

Золотыми словами осени
Липы спорят о пустяках.
Облака сизых птиц подбросили
И, поймав, понесли в руках...
Дни ложатся, как листья в лужицы,
И теряют былой окрас.
В венском вальсе планета кружится,
Пригласить забывая нас.
И летят, как листва, мгновения –
Мы пускаем их с молотка.
От рождения до забвения –
Жизнь пугающе коротка.
Разномастные, разноликие –
Листья ветер сорвёт опять...
Мы не станем с тобой великими,
Но достойными можем стать.
Дни на тонких ветвях не держатся,
Сколько ни повторяй: "Держись!.."
Скоро дворник пройдёт под деревцем
И сметёт их в охапку "жизнь".

*   *   *
Умеет осень без труда
Давить на жалость:
Ладонь кленового листа
К стеклу прижалась.
Туман улёгся на траву
Намокшей ватой.
И ветер хрупкую листву
Метёт куда-то.
И нас метёт по всей земле...
Куда? – не знаю.
Тот лист кленовый на стекле –
Душа резная.
Мы смотрим в окна – там тепло:
Каминов алость.
Нас отделяет лишь стекло –
Такая малость!
Картинок видим череду –
Чужие судьбы.
И по тому, что на виду,
О счастье судим.
Мы, позавидовав другим,
Своё не ценим.
И вновь, как листья, прочь летим
К туманной цели.
Но жизнь чужая не легка,
Хоть сахар с виду.
Чтоб не остаться в дураках –
Не позавидуй.

*   *   *
Уходит молодость неслышно,
И в этом нет её вины.
Мы брали красоту взаймы,
Но срок прошёл и время вышло.
Легли морщинок перепутья,
Как символ радости и слез.
И вижу в зеркале вопрос:
Могу ли молодость вернуть я?
Ответ жестокий знаю точно:
Не повернётся время вспять.
Но чтоб красивой стать опять,
Я в платья наряжаю дочку.
Погладив шёлк румяной кожи,
Целую, счастья не тая...
И знаю: дочка – это я,
Но только чуточку моложе.

 

 

Майя ГАЛИЦКАЯ (Беларусь) - Диплом I степени в номинации "Проза"

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Тётке Стасе опять не спалось. Это повторялось уже которую ночь подряд. С вечера она, намаявшись за день, вроде бы быстро и крепко засыпала, а потом, через пару часов, резко прокидывалась оттого, что ей не хватало воздуха. Она подолгу лежала неподвижно, с закрытыми глазами, пытаясь унять расходившееся сердце.

- Ну, чегой-то с тобой опять-то? - мысленно спрашивала она у своего «двигателя». - Устало, бедненько, устало. Ну, погоди-то, не части так. Тихенько, тихенько... Нема ж войны уже, не бейся, не бейся... Полтора года, как нема...

Когда бешеный пульс понемногу успокаивался, тётка Стася открывала глаза. Первое, что видела она напротив дощатого настила, служившего ей кроватью, было желтоватое в ночном мраке пятно лика Николая Угодника.

Икона была единственной вещью, которую Стася успела выхватить из уже полыхающей хаты под гогот подвыпивших немцев. Наскоро отступая, они, окружив деревню, уже не сгоняли в сарай стариков и баб с малолетними детьми. Спешно прошерстив хлевушки и вспоров последние оставшиеся в живых подушки с матрасами, фашисты подожгли деревню с четырёх сторон и, для пущего страху разрядив несколько обойм под ноги обезумевших от горя воющих баб, пошли дальше, зажимая под мышками трепыхающихся тощих кур.

Бабы, голося навзрыд, кинулись было тушить крайние хаты, но осень сорок четвёртого года была на диво сухой и тёплой, да и порывистый ветер быстро закончил дело, начатое фашистами.

В этом пожаре уцелела и старая кошка тётки Стаси - угольно чёрная, без единой белой шерстинки Васеня. Васеню ещё до войны котёнком принёс младший сын Стаси, пятнадцатилетний Алёшка. Прибежал с улицы и дрожащими руками ткнул что-то матери в подол.

- Мамк, давай возьмём кошёнка, а? Я на поле нашёл. Поглядь, какой маленький, сосун ещё, видать. Помрёт же ж.

Тётка Стася подхватила из рук сына чёрненький еле тёплый комочек. Котёнок открывал розовый беззубый ротик, но звук не шёл.

-Ай-яй, горечко ж мелкое! Так он не видит же ж, глазки больные, - закудахтала тётка. - Поди-тка, вон там за забором ромашки растут. Нарви жмени две. Только рви те, у которых сердечник вверх торчит, то лечебные будут.

Алёшка мигом принёс большую пригоршню цветков. Мать заварила их крутым кипятком и, когда взвар остыл, намочила мягкую тряпочку и долго отмачивала мордочку котёнка.

Через несколько дней отпоенный парным молоком и вымытый ромашковым отваром котёнок ожил. По традиции его назвали Васькой - как и три десятка других деревенских котов. Васька своё имя запомнил очень быстро, но за хозяина признавал только своего спасителя, Алёшку. Он никогда не тёрся об ноги ни самой тётки Стаси, ни отца, ни Алёшкиного старшего брата Петра. В руки он тоже не давался и сердито рычал, когда кто-то хотел его приласкать.

Была у кота странная привычка: как только Алёшка усаживался, Васька подходил к нему, становился на задние лапы и так, вытянувшись в струну, клал голову на колено хозяина. Стоять в таком положении, практически не шевелясь, он мог очень долго.

Ровно через год Васька благополучно принёс троих таких же чёрных, как и сам, котят. Соседки долго подтрунивали над Стасей, мол, как же ты не разглядела котячье «хозяйство»! Васька, успевший привыкнуть к своему имени, ни на каких Мурок и Катек не реагировал и так и остался Васькой, правда, в немного изменённом виде - Васеней.

За несколько часов до пожара Васеня исчезла. Выскользнула из хаты и как будто растворилась в воздухе. Как только фашисты вышли из объятой пламенем деревни, кошка тут же появилась вновь.

За всю войну и год с лишним, прошедший после, кошка ни разу не окотилась, а в последнее лето, видимо, от постоянного испуга и недоедания начала чахнуть. Почти всегда она лежала, свернувшись клубком, и широко открытыми глазами следила, как тётка Стася управлялась, наскоро швыркала самодельным веником по земляному полу и уходила работать в поле.

Нетронутой огнём того пожара в их деревне осталась одна единственная кургузая хата бабы Матрёны, по-уличному - Матруси, о которой по деревне ходили недобрые слухи. Поговаривали, что она мало того, что ведьма - гадает на картах, так ещё и раненого молодого немчонка выхаживала - притащила на себе из соседнего леса после того, как закончился скорый бой поредевшего немецкого батальона с засевшими в лесу партизанами. Когда бабы прознали, что Матруся просит молока от единственной на три окрестные деревни коровы вовсе не для советского солдата, чуть не устроили самосуд. Собравшись возле Матрусиной хаты, они колотили кулаками в хлипкие стены и требовали отдать им немчонка-вражину. Матруся, приоткрыв дверь, сначала пыталась донести до баб, что раненый немчонок совсем молодой, дитё. А потом, поняв, что соседки настроены серьёзно, распахнула дверь настежь, отошла и, уперев руки в худую поясницу, медленно проговорила:

- Ну, давайте, заходите. Давите его. Только помните, что и ваши дети у какой-нибудь немецкой бабы вот так же могут лежать.

Неожиданно обернувшись на моментально притихших баб и оглядев всю толпу, Матруся ткнула чёрным заскорузлым пальцем в тётку Стасю:

- Ты, Стася, давно похоронную получила на старшего? А мужик твой где? Погодь-ка, приползёшь ко мне ещё. И ты, Верка, - она перевела взгляд на другую женщину, - не будешь знать, куда кидаться, когда безногого привезут твоего.

Матруся закрыла хату. В гробовой тишине тонким голосом выла Стася, скомкав грязный передник и засунув его в рот. Бабы, не проронив больше ни слова, разбрелись по своим землянкам и наскоро слепленным буданам.

 

Тётка Стася встала, зажгла керосинку. В изножье кровати заворочалась Васеня, протяжно мяукнула. Стася попила воды из гнутой алюминиевой кружки и села на лавку, под закопчённого Николая Угодника. Минуту подумав, она вытащила из-за иконы скрученные в трубочку грязно-серые бумажки, развернула и поднесла поближе к трепыхающемуся тоненькому огоньку. «Уважаемая Анастасия Павловна! С великим прискорбием сообщаем Вам, что Ваш муж... Игнатий Васильевич пал смертью храбрых в бою под...» Дальше тётка Стася прочитать не могла - чернильные строчки расплылись под каплями её слёз ещё тогда, в сорок третьем. Дрожащими руками она разгладила похоронку, прижала к щеке, закрыла глаза. Посидев так немного, взяла другую бумажку - текст был точно таким же за исключением имени: в строчке «Имя и имя по отцу» стояло «Пётр Игнатиевич». Третий тоненький листочек был совсем свежим. В нём значилось, что «...сын Алексей Игнатиевич пропал без вести в 1945 году в бою за Берлин». Алёшку призвали, как только ему стукнуло восемнадцать, и вот...

По впалым щекам тётки Стаси потекли слёзы. Алёшка, Алёшенька, младшенький... Знать бы хоть, где твоя могилка, где твои косточки нашли последний дом...

-Надо идти! - вдруг подумала тётка Стася.- Пусть скажет хоть что-то.

Тётка Стася встала, плеснула в лицо холодной воды прямо из ведра, скребанула беззубым гребнем по голове, затопталась по хате. Нагнувшись под трёхногий стол, вытащила корзинку с десятком яиц, положила туда же тонюсенький кусочек грязно-серого сала, завёрнутый в тряпицу. Шикнув на кошку, она, крадучись, на цыпочках, вышла из избы и, пригибаясь, быстрым шагом направилась на край деревни.

- Кто? - спросил сонный голос из-за щелястой двери, утыканной пучками мха.

- Я это, Стася Игнатиха, не бойся. Открой.

- Щас, погодь трохи.

Матруся приоткрыла дверь и, убедившись, что это действительно соседка, пропустила её в избу.

- Чего тебе среди ночи? Помираешь, что ль?

Тётка Стася, поставив на лавку корзинку, неуклюже бухнулась Матрусе в ноги, обхватила их руками и запричитала сквозь слёзы:

- Не прогоняй, миленькая! Помоги, сил больше нет терпеть-то. Кинь карты на Алёшку моего. Мож, жив ещё. Не написано же ж, что мёртвый, пропал без вести.

Матруся невесело усмехнулась.

- Говорила же ж, придёшь ещё ко мне. Так вышло, по-моему, а? Я ещё тогда видела, что ты придёшь. И сейчас знаю, чего ты тут. Только ты сама мне скажешь... Да ладно, вставай, Стася, не гоже прошлое поминать, грех это. Вставай, да садись вот на лавку.

Матруся подожгла лучину, убрала длинные волосы под замызганную косынку и принесла стопку толстых карт, затасканных и засаленных до такой степени, что они больше напоминали ломти сала, чем куски картона. Смахнув со стола крошки, Матруся стала шлёпать на него карты, пристально всматриваясь в них, то качая головой, то цокая языком.

- Пропал без вести, говоришь?

- Так же ж, пропал. Написано. В бою за Берлин.

- Не знаю, Стася, что такое. Карты мои ни разу не врали, но...

- Как есть, так и скажи. Умаялась я от неизвестности-то. Хоть буду знать, как-то с ним всё.

- Вижу, что есть он на этом свете, но как будто лица у него нет. Одни глаза живые, а лицо как будто расползлось всё. Стало быть, живой твой сын. Жди, Стася, вернётся он, скоро.

Тётка Стася последних слов уже не слышала, так как сползла без сознания аккурат под лавку. Матруся плёхнула ей в лицо воды, и Стася, хватая ртом воздух, снова уткнулась лицом в колени Матруси, как заведённая, повторяя на одной ноте:

- Спасибо, миленькая! Спасибо, Господи!

- Да ладно, нема за что. Иди, Стася, а то как бы бабы не прознали, что ты ночью была тут. Ещё спалят будан твой. И кошёлку забери. Как будешь идти, так оставь её у Верки Семёнихи на крыльце. Дети малые там, да мужик как полмужика, безногий, ей нужнее.

 

С той самой ночи тётку Стасю как будто подменили. В поле она работала за двоих, даже просилась на подмену, когда какая-нибудь из баб не могла выйти на работу. Когда второй послевоенный урожай был убран и началась зима, тётка Стася без устали расчищала снег возле крылечка, моталась в лесок за хворостом, утепляла хатку, наспех сколоченную из того, что можно было найти на пепелищах и под ногами. Она притащила откуда-то оконную раму с почти целым стеклом, и теперь днём на небольшом окошке частенько восседала чёрная Васеня. Два раза в месяц в деревню приезжал на лошади «магазинщик» - бородатый мужик на деревянной ноге - и привозил сахарин, керосин, бесформенные юбки из крашеной самотканой материи, куски серой бумаги и другие бабские мелочи типа шпилек, ручек для ухватов, дубовые кругляши для подставок под чугуны... Неизвестно каким образом сторговавшись с «магазинщиком», тётка Стася выторговала себе цветастый платок и - о чудо! - кругленькое надтреснутое зеркальце, которое надёжно упрятала в безразмерный обгорелый с одной стороны сундук.

Ближе к весне тётка Стася даже умудрилась приобрести себе мелкую однорогую козу Майку, для которой носила из леса берёзовые и еловые веники из тонюсеньких веточек. Рядом с домом она расковыряла небольшую грядку, обтыкав её разновеликими кривыми сучьями.

Кошка Васеня как будто тоже сошла с ума вместе со своей хозяйкой. В один из одинаковых в ожиданиях дней она куда-то исчезла. Тётка Стася думала, что животина окончательно зачахла и подалась в лес умирать. Но Васеня вернулась через пару недель, и дальше всё было как обычно. Ровно через два месяца кошка притащила тётке Стасе в кровать только что родившегося чёрного котёнка, положила хозяйке на грудь и села рядом.

- Вот те и раз! Сдурела на старости-то? - протянула тётка Стася, но котёнка вместе с мамашей поместила в дырявый картофельный кош.

Более того, бабы-соседки стали замечать, что тётка Стася, скорее всего, повредилась от горя в уме: ковыряется-ковыряется в поле или возле хатки, потом выпрямится, смотрит куда-то вдаль и улыбается сама себе, а потом ещё и скажет что-то тихонько... Позовёшь её - как будто вздрогнет и - опять вроде бы нормальная.

Другие тётки из бригады начали подтрунивать над Стасей:

- Послушай-ка, говорят, что к тебе мужик какой-то сватался, ай нет?

- Да ну вас, пустозвонки, какой мужик мне! Мне уже и помирать скоро. Да и не нужен мне никто. Игнатушку вот война забрала...

Губы тётки Стаси дрожали, лицо кривилось, и она долго-долго не поднимала голову, стараясь налегать на лопату или мотыгу ещё сильнее.

Сама себе тётка Стася думала, что если Алёшенька вернётся, то обязательно на большой праздник. Иначе и быть не может. Поэтому и к Пасхе готовилась особенно тщательно: побелила глиняную печурку и потолок, натаскала глины из овражка и вымостила земляной пол. Но проходил праздник за праздником, а сына всё не было. В душе она уже нередко начинала клясть Матрусю, обнадёжившую её. Но как только сталкивались с ней возле родничка или у «магазинщика», Матруся многозначительно кивала ей головой, и Стася снова на некоторое время притихала и улыбалась сама себе.

В самый сенокос ей вдруг стало плохо. Может, от жары, а может, силы покинули напереживавшуюся на две жизни вперёд женщину. Тётка Стася отползла под куст, прилегла на мягкую шёлковую траву и закрыла лицо руками. Вроде бы стало немного легче.

-Баб Настя, а баб Настя! - звал её пацанёнок Верки Семёнихи. - Ба-а-ба На-а-стя!

- Чего тебе? Чего-то орёшь, как поджаренный! - подхватилась тётка Стася.

- Там тебя какой-то мужик ищет! Страшенный - жуть! С обпаленной мордой, такой. И руки одной нет. Мычит чегой-то, только глазищи зыркают.

- Шла б ты домой, тёть Стася, - посоветовал бригадир. - Мало ли что, время тяжкое, ходят всякие - недобитки немчурские. - Он недобрым взглядом окинул Матрусю, махавшую косой неподалёку.- Ещё обберёт хату, последнее унесёт.

Тётка Стася медленно побрела домой. Как назло, разболелась голова, бухало в глаза красными молниями. Подходя к своей избёнке, она дёрнулась и замерла на месте. На косеньком невысоком крылечке топтался незнакомый седой мужик и, воровато оглядываясь, пытался одной рукой открыть фанерную дверь. Дверь не поддалась, и он соступил с крыльца и, сильно прихрамывая, пошёл под окно, заботливо остеклённое тёткой Стасей.

Тётки Стасины ноги ослабли, и она едва не рухнула ничком в дорожную пыль. Пересилив себя и облизнув враз пересохшие губы, тётка Стася двинулась к хате. Незнакомец скрылся за хаткой, и тётка Стася, подняв щербатый серп и занеся его над головой, начала заходить с другой стороны. Она успела услышать, как завывала в хате Васеня и, видимо, чувствуя опасность, билась изнутри в запертую дверь.

Сделав шаг за угол, она столкнулась с мужиком и остолбенела от испуга. Лицо его было обожжено до костей и зажило уродливыми рубцами. Волосы на голове росли пучками и были абсолютно седы. Как и говорил Веркин пацанёнок, у мужика не было одной руки от самого локтя, в другой он сжимал какую-то тряпку. Однако, глаза его остались целыми и в упор смотрели на тётку Стасю. Тётка Стася глухо охнула, схватилась за сердце и осела на землю.

Когда она очнулась, был уже вечер. Она осмотрелась. Хата её была цела, дверь заперта, а страшного мужика поблизости уже не было. Надрывно верещала кошка, запертая в хате. Тётка Стася приподнялась на руке и снова замерла: седой человек сидел поодаль на старой колоде, на которой она рубила хворостины. Она подумала, что успеет заскочить в дом и запереть его изнутри, прежде чем он, хромой, сможет её догнать.

Собрав все силы, она подскочила, опрометью бросилась на крыльцо, отперла слабую дверь и вбежала в дом. Кошка пулей выскочила во двор и метнулась прочь. Тётка Стася заперла дверь на крючок и устало осунулась на лавку. Черпая кружкой воду из ведра, краем глаза она увидела, что рядом с сидящим на колоде страшным мужиком, встав на задние лапы, вытянувшись в струну и положив голову ему на колено, стояла чёрная Васеня.

 

Марина ЗАРУБИНА (Архангельск) - Диплом I степени в номинации "Литературное творчество для детей: стихи"

Птичка

Что за птичка-невеличка,
Бисером расшитая?
Это чья-то рукавичка!
Грустная, забытая.

Машет пальчиком-крылом
Каждому прохожему:
«Не встречали за углом
Варежку похожую»?

Встреча

Примеряют две ноги
В магазине сапоги.
– Как живёте сапоги?
– Скукотища – хоть беги.
– Вы скучали – мы дрожали.
Побежали?
– Побежали!

Суп

Я сегодня кушал суп,
И в тарелку
                     выпал
                                   зуб!

Суп молочный!
Зуб молочный!

До чего я парень точный!

Дайте супчик овощной,
Чтобы вырос коренной!

Брат

Нет на свете никого
Лучше брата моего.

Даже в снах об Эвересте:
На вершине – только вместе.

Так и будет!
А пока
Наших мыслей облака
Убегают за холмы,
Неразлучные,
Как мы.

Малыши-карандаши

Как на белой на бумаге –
Не художники, не маги –
Малыши-карандаши
Рисовали радугу.
Рисовали горячо.
Рисовали ни о чём.
Рисовали просто так.
Рисовали весело.

Потому что – малыши.
Потому что – от души.
Потому что рисовать –
Хорошо
И радостно.

Дождик в рюкзаке

Так спешили, что на пляже
Не отжали плавки даже –
Покидали в рюкзаки.
По футболкам – ручейки.

Дома взрослые – ко мне:
– Что за сырость на спине?

– Мы не бегали к реке!
  Это – дождик в рюкзаке.

*    *   *
Дружбу мне
Не предлагай
Сквозь решётку-сеточку.
Я – волнистый попугай!
Ты – котёнок,
В клеточку. 

*    *   *
По традиции старинной
Лето – праздник комариный,
Потому что жарким летом
Детвора полураздета.
У любого комара
Урожайная пора!

*    *   *
Солнышко-морошка.
Радуга-дорожка.
Облака-овечки
В завитках-колечках.
Отражая облака,
Улыбается река
Пенными барашками,
Брызгами-кудряшками.
Дружат небо и вода:
Всюду белые стада.

 

 

Сергей ЧЕРНОВ (Воронежская область) - Диплом I степени в номинации "Литературное творчество для детей: проза"

ТУМАН

Деду,
Лукьянову Александру Трофимовичу
посвящаю.

 

Дымок от затушенного костра поднимался тонкой струйкой, еле видной в сумерках. Шумели сосны, покачиваясь на ветру, гуляющему высоко. Кряхтела груша-дичка посреди поляны скошенной травы, как старуха, что через боль в костях ещё старается что-то сделать – прибрать, подмести, – так и она вот-вот согнётся и прикроет голыми от старости ветвями флягу с холодной питьевой водой.

Весь день мы сгребали сено в валки, и они лежали теперь, как выползшие из-под земли – в темноте, на лесной поляне.

От работы гудели руки. Усталость жгла под веками. Хотелось спать, но после дневной жары было зябко, и комары зудели, лезли в лицо. А укрыться от них с головой – дышать тяжело, душно, да и куртки пропахли дымом.

Я ворочался с боку на бок, вытягивал ноги, замерзал, укрывался, сбрасывал куртки, махал руками, отгоняя комаров; застеленная сеном телега казалась мне узкой, а воздух – душисто-сладким.

Отражаясь в тракторном стекле, зажигались звёзды. Над верхушками сосен встал яркий месяц, осветив скатерть поляны, валки, заросший обрывистый берег. Мне всё ещё чудился в руках гладкий черенок граблей, и казалось: вот-вот и снова вставать, сгребать, но теперь уже звёзды в одну большую бриллиантовую копну. Ворочаясь, я видел поляну, и она при лунном свете всё уходила вдаль, расширялась и сливалась с соснами где-то совсем далеко. Как вдвоём её осилили – ума не приложить.

Да, сна не видать – хоть вставай. И вправду, встать что ли, взять удочки, попробовать порыбачить… Битюг здесь глубокий, одни омуты. И вода ледяная. Пот смыть и то страшно, из ведра охлынёшься – сердце застывает. А месяц уже там, должно быть, в реке, точно слиток золотой на дне лежит. И звёзды блестят, заглядывают в белые глаза кувшинок… Нет, раз лёг – уже не встать, лень. И дед не спит – шумно зевает, вяло отгоняет комаров. А может, я ему спать мешаю…

От Битюга поднялся густой туман, как молочно-белый дух реки. Низко стелясь, он пополз во все стороны. Коснулся груши и фляги у её ствола. Упёрся в тракторные колёса. Скрыл под собой сундучок с едой и деревянные грабли.

– Да, тогда тоже туман был, – сказал дед как самому себе.

Я повернулся к нему и так же тихо спросил:

– Когда? В прошлом году?

Дед лёг на бок и засмеялся, как смеются старики, тяжело втягивая воздух.

– Ну уж, «в прошлом году»! Годков много прошло… 

Он замолчал. И я молчал тоже. Тишина, казалось, гудела, мучительно что-то храня в себе.

Хлопнув комара на шее, я не выдержал:

– Ну что? Туман – что?

Дед повернулся на спину и грубой ладонью потёр щетинистый подбородок:

– Годков много прошло… Да-а-а… Ещё в войну. Это сколько?.. А-а-а, девятого скажут. Девятого всё: и как губили, и как бомбили, а десятого – молчок. И то хорошо. Хоть так… – Он вздохнул, пожевал губами. – И то… Мы раньше работали не то что нынче. Денег им подавай побольше, хлеб с маслом. Мы работали, так работали. Зачем, для чего – знали. А сами – четырнадцать годков. Худые, как спичка, хоть на фронт посылай – в упор стреляй, не попадёшь… Э-хе… А лето – тут наскребай мозоли. Колхоз. И дома в стороне не стояли. А вечером с колхозным конюхом, Зелёновым дедом, коней в ночное гоняли. Зелёнов Алексей Иваныч – был такой. Старик. В фуфайке ходил зимой и летом. Чёрная такая, засаленная, аж блестит. Вот тебе: «зимой и летом одним цветом»… Нас человек десять одногодков. У каждого лошадь своя, любимая. Кто себе выбрал – чужой не тронь, а то получишь. Ну, какая там драка – потолкаемся, а потом сопли утрём, и опят не разлей вода. Обычное дело: повздорили, поспорили – и ветерком выдуло, как не было ничего… Да, такие дела… И вот у каждого лошадь «своя», и он вокруг неё так и вьётся, так и вьётся… У меня Весёлый был. А чего Весёлый? Чёрт его знает! А так смотришь – улыбается вроде, глазами. Казалось…  Раз Весёлый, так улыбаться должен... И мы, значит, играем, боремся, то скачки устроим, то ещё что… Да-а-а, вот… И то, какая это работа? Забава одна. Друзья, лошади тут, целый вечер смеху, аж щёки дубеют. А тут – вечером тем – на Бабье болото поехали. Дед травы накосил, а мы её в кучу – постель вроде… Кхэ!..  – Дед громко закашлял, прикрыв рот кулаком. Доски телеги слабо скрипнули. Дед вытер губы. – Во-о-от… Тут уж ночь. Глаза слипаются. За день намаялись, ноги как мякоть. Травы… кхэ… насте.. кхэ… настелили, зарылись в неё, а холод – не уснёшь. Дрожим, ворочаемся, глаза слезятся, холод – до костей. Ну, слежалась трава. Согреваться стали кое-как… по чуть-чуть, помалу. Тут уж угомонились… Да, тут уж не заметишь, как уснёшь – с усталости, в тепле… А дед Зелёнов в подводе спал. Он любил там. Каждый раз... – Дед замолчал. Он лежал на спине, сложив руки на животе поверх курток. В свете луны было видно, как он вытянул губы, будто вспомнил какую-то старую мелодию и собирался тихо её насвистеть. Он зевнул – сладко, протяжно. Продолжил: – Сколько спал, не помню. Проснулся – только брезжит. Туман кругом густой, как сметана. А начинается вот так, в полуметре от земли. Я на колени встал – голова в тумане, а сам нет. Туман сырой, холодный. А мне интересно. Туман вверху, а над землёй видно. Лошади вдали ходят – одни ноги видно. Чудно́ так… Ладно. Смотрю, лошадь одна ближе идёт. Я… Сердце как об сковородку бьётся. Какая ж это лошадь?! Ноги человечьи! Двое идут, и как-то медленно, с опаской, будто лишнего шума сделать боятся. У меня во рту пересохло, воздух холодный аж до кишок проходит. Ближе… Ближе… Я лег как мёртвый. Страшно – жуть. А эти – ближе. Через туман фигуры видно, размыто так, еле-еле, а видно. Сердце – и в горле, и в ушах. А они вплотную уже. Мне и дышать страшно. Сердце щемит, всё громче, громче бухает, вот-вот, думаю, услышат. И шевелиться боюсь – заметят. А затылок как назло чешется, и шея немеет – вот хрустнет… А они на меня, сейчас на ногу наступят… Смотрю, остановились. Сквозь туман фигуры просвечивают, а что там на них, какие они – не видно. Ну, думаю, и меня не видно... А может, услышали? Стоят, прислушиваются: где это сердце бьётся?..

­– Так чего боялся? – Я пододвинулся поближе. ­– Заблудились…

– Да… – Дед хмыкнул. На щеках его заиграли желваки. – Заблудились… Нашли где. Когда заблудятся, молчком не ходят. Тихо так они, словно прячутся. А уж когда встали… Чего им бояться? А эти… и как стоят, и сапоги – обычные сапоги, а как-то… Всё так, да не так. Что-то… – как сказать? – нехорошее… Человек, когда стоит, по нему видно. А эти… Да-а-а… И страшно, сердце разбухает. Дышу через раз, в груди жжёт, а всё громко как-то… Тут один нагнулся. По мне пот градом. На землю что-то ставит. Видно, вниз не смотрел, а поставил чуть не на ногу мне. Смотреть неудобно. Чемоданчик какой-то небольшой… Раньше у железнодорожников были. Коричневый… Саквояж, что ли?.. Железнодорожники с такими ходили – у них там ключи всякие, всё такое… Смотрю на ноги им, а они друг к дружке повернулись и молчат. Вот, думаю, сейчас нагнётся – и в меня глазами… Зажмуриться хочется, а не могу… Они развернулись. Тот боком согнулся так, ручку нащупал, поднял – в другую руку, стало быть, взял. Прочь пошли … Уходят – дальше, дальше… И тихо, как с опаской – ступают неслышно.  В сторону от лежанки нашей и от повозки ушли… Уж невидно их, и ног их невидно, а я всё лежу; дышать, шевелиться не могу никак… Сколько лежал, не помню. Тут уж туман бледнее, бледнее… Я кое-как, ползком к повозке. Мурашки по коже бегают. Знаю, ушли, а кажется, где-то здесь ещё – того и гляди в сапог упрешься. Подползаю – дед спит, голову запрокинул. А если б захрапел?.. У меня ком в горле, слёзы к глазам подступают. Так захрапел бы – и всё… Подушили бы нас как котят. А дома тепло… и мать…

– Да, дед, на войне не был, а страху натерпелся…

– Да… – Дед потёр щёки изрезанные глубокими морщинами. – Я деда Зелёнова за рукав, а он меня матом: иди, мол, отсюда, спи!.. Я всё тяну, рот разеваю, как рыба. Он проморгался спросонья: «Чего?» Я кое-как ему: «Два, два…». И пальцем: «Туда… туда!..». Он слез с повозки, посмотрел: да, трава в росе, по росе хорошо видно – следы. Пальцем мне: «Молчи!» Сам лошадь поймал и поскакал в сторону села. Ну, в Хреновое то есть...

Тут уж совсем светло. Я стал ребят будить. А у самого холодок – это ж надо, думаю, ни одна душа не храпела. Тут каждую ночь кто-нибудь да устроит, а сейчас… Бог уберёг. Засвистел бы кто носом, и что тогда?.. Ребята сонные. На меня нуль внимания. А так ведь хочется, чтоб кто-нибудь спросил, куда это дед делся, и что это я такой?.. Дед молчать велел, а так хотелось сказать… Аж внутри ходуном ходило! И хочется – и нельзя… И весело так после страха. И гордость какая-то! Это ж не просто так! Это ж я молодец! Да-а-а… А тут внимания – нуль. Обидно, не приведи Господь. Собрались, лошадей домой погнали, а я всю дорогу представляю, как меня по плечу хлопать будут: «Молодец, Санёк! Герой – что ты!»

А в это время в здание школы солдат пригнали. И вот они все куртины, все солотя – как учение. Цепочкой выстроились, и давай прочёсывать. То и дело: «Ура! Ура!» Вроде в бой идут. Вечером смотрим: солдаты на краю села появились. Четырёх человек ведут в железнодорожной форме… Все, кто был, на улицу высыпали, галдят, обсуждают: «Кто такие? Кто такие?» А я как крикну: «Это я! Это я их!.. Только их двое было!.. Я деду Зелёнову сказал!» И тут мне затрещина – в глазах потемнело. Я в слёзы. Мать меня за ухо – и в дом. «Молчи, собака,  – говорит, – смерти нашей захотел?!» Да… Немцы уже на Дону стояли. Хреновое бомбили… Здесь на станции – эшелоны военные; а в степи самолёты стояли… Среди соседей были и такие, кто немцев ждал уже… А если б немцы в Хреновое пришли, чёрт знает, что б сделали за мой-то подвиг… И со мной… И с матерью… Со всей семьёй…

Дед лёг на бок и закрыл глаза. Говорил он всё медленней, всё тише…

– Мне четырнадцать стало… в июле, сорок втором… Трактористом стал… В нашем отряде женщины, да такие, как я… В две смены работали: день, ночь… В полевом стане жили. Домой не пускали обмыться, одежду сменить… Ночью страшно… Глаза слипаются, а трактор без кабины. Задремлешь, и вниз… под колёса…  Случай был… парнишка… уснул… Раздавило… По двое… стали… – Дед замолчал, дышал глубоко, ровно – уснул.

В первый раз в жизни я пожалел, что не могу видеть чужой сон. Снится ли ему туман, эти ноги или затрещина матери? А может снится ему, как дурачились они, скакали на лошадях, вздорили и быстро мирились? Как были счастливы счастьем юности, той, которую не убьёт, не отнимет ни один враг, и в душе от которой останется самое доброе и светлое… Нет ничего ярче детства. Даже детства, в котором была война…

Отчего-то мне было грустно.

Туман исчез, лёг дух реки в своё извилистое крепкое русло. Чаем пахло сено. Луна уже много прошла, по-хозяйски вымеривая ночное небо. Комары пропали, видно, холодно стало для них… Да и что они нам теперь?..

Я потеплее укрылся куртками, но спать не мог. Я думал.

Да, это крохи, малые крохи… Но главное не потерять их, сохранить. Сколько ещё нерассказанных историй? Сколько историй, которые уже никогда не будут рассказаны? Все их нужно узнать, все их нужно сберечь, донести до людей. Иначе погибнут они. Погибнут те дети, солдаты, те города и сёла. Погибнут наши отцы и деды. Погибнут… И уже не будет средств вернуть их обратно…

 

Утром мы погрузили сено в телегу. Солнце уже припекало. Железо тракторной кабинки нагрелось и жгло руки. Поляна казалась коротко подстриженной зелёной головой.

Взревел тракторный движок. Громкое эхо пролетело над Битюгом, заблудилось в деревьях, пугая птиц. Мы тронулись в путь по узкой лесной дороге, по колеям, ведущим домой.

Поляна осталась за поворотом, рассыпалась в частоколе сосновых стволов.

Сколько лет прошло, а ни разу не довелось мне вернуться туда. Уж и не знаю теперь, есть ли она ещё, та поляна? Цела ли та груша, тот обрывистый берег, ледяная вода? Да, есть история и память, но нет и не будет дорог, ведущих назад, в прошлое…

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную