Евгений КАРПУК (Курск)
Рассказы

 

Пашка

Пашке Толмачёву не везло, можно сказать, с зачатия. Вернее, оказывался он виноват там, где и провиниться не мог при всём желании. Начать с того, что мать прижила Пашку неизвестно от кого. Мать, конечно же, знала Пашкина отца, только ему о том никогда не говорила, а Пашка спросил только раз и понял, что задал ей больной вопрос, и уже больше никогда не пытался прояснять своего происхождения.

Всегда добродушная мать любила Пашку так, что в голод 1932 года сгинула через ту любовь. И остался Пашка в пять лет сиротой, хотя и не совсем: бабка ещё жива была. Она и сказала, что Пашка виноват в смерти матери, мол, она все крохи ему отдавала, сама картофельную кожуру ела, а полугодичная кожура ядовита... На пятилетнего Пашку навалились тогда вина, горечь, бессилие и обида, навалились так, что ком подкатил к горлу и образ седенькой бабки в застиранной неопределённого цвета кофте и залатанной во всех возможных местах юбке поплыл перед глазами. Пашка даже не понял, что плачет.

О матери у Пашки осталось одно светлое воспоминание, как под вечер она забиралась к нему на печь, укрывалась с ним пыльным овчинным полушубком, Пашка прижимался к её груди, а мать пальцами перебирала на его макушке пряди волос. Пашке становилось так тепло и уютно, что он мгновенно засыпал…

Весь последующий год голод был страшный, Пашка уже доходил от истощения и вряд ли выжил бы, если бы по зову бабки не приехал её старший сын – Пашкин дядька. Здоровенный, загорелый, громогласный мужик в хромовых сапогах, в военной форме, перетянутой кожаными ремнями, с орденом на груди – песня, а не дядька! К тому же, по Пашкиным меркам, дядька был сказочно богат: привёз и выложил на стол пять буханок хлеба, куль муки, куль крупы, шмат сала... По словам бабки, только таким мужественным командирам, как её сын, кроме почёта, наград и уважения, ещё и усиленное довольствие полагается…

Дядька привез Пашке две изумительные вещи. Название первой на всю жизнь впечаталось в Пашкину память, как только он разжевал кусочек лакомства, что отрезала бабка от дядькиного подношения, – эклер! Такой вкусности и представить себе нельзя! Бабка целый месяц нарез а ла по тоненькому ломтику, и даже когда пирожное зачерствело и начинка прогоркла, всё равно Пашка слюной исходил от одной мысли о нём. И второй подарок – моток тонкой, как волос, лески, два рыболовных крючка и двуцветный поплавок. Лёд на Сейме сойдет, Пашка срубит удилище и им с бабкой обеспечит сытую житуху! И жарёха, и уха в доме не переведутся, да ещё и на зиму запас навялит…

…В пойме реки пылал костер и суетились ребята классом старше. Они погнали Пашку прочь с места обычного лова, отняли у него удочку, сломали и бросили в огонь. Пламя безжалостно сожрало леску, замечательный красно-белый поплавок, и Пашку охватила горечь, обида, бессилие… Вечером он вернулся к пойме, просеял всё пепелище в надежде отыскать стальные крючки, но тщетно!

Худо-бедно пережили они с бабкой и ту голодную весну. Дядька, должно быть, оставил бабке денег, потому как привезла она скоро мешок картошки. Картоху бабка разложила в огороде под солнцем, дала прорасти, а после они с Пашкой срез а ли с клубней ростки и сажали обрезки в заготовленные лунки. Сердцевина оставалась на съедение, и получилось снеди полтора ведра! Чугунок картофелин бабка отварила, а остальное высушили на печи в запас до нового урожая.

В 1939 году одиннадцатилетний Пашка стал работать в колхозе и ему наравне со взрослыми начисляли трудодни – один за три дня двенадцатичасовой работы, а осенью – по четыреста граммов зерна на каждый трудодень. Если бы по стольку муки давали, ещё можно было бы как-то прожить, но о такой щедрости колхозного правления не мечтали даже трактористы…

В сентябре дядька приехал в легковой машине с персональным шофёром, и завидовала тогда Пашке вся деревенская ребятня. Дядька отправлялся куда-то воевать и решил устроить прощальное застолье в городской гостинице, куда и повёз Пашку с бабкой и где дожидались встречи его жена и дети.

Пашка впервые оказался в городе, у него зарябило в глазах от людей, машин, трамваев, домов в пять этажей. В Курске была совсем иная жизнь, чем у них в деревне. Наверное, в городе жили одни герои, думал Пашка, потому как только отличившимся людям полагалась такая красивая жизнь… И Пашке стало невыносимо стыдно за свои самотканые залатанные штаны, за застиранную футболку, из которой он давно вырос, за босые ноги, будто весь Пашкин облик объявлял, что он-то, безотцовщина, себя никак не проявил и оказался в городе незаслуженно!

Утвердился Пашка в своих догадках, как только очутился в просторном, наполненном светом гостиничном номере, где увидел своих братьев в фабричных вещах, в белоснежных сорочках с накрахмаленными воротничками, а сестра в платьице с оборками и рюшками показалась ему принцессой. Но сразило Пашку другое: в центре стола стояло огромное блюдо с теми самыми эклерами! Количество пирожных прямо кричало о сытости, достатке и городском расточительстве. Рот не просто наполнился слюной, а предательски залил его, и Пашка, краснея, позорно сглатывал её, пока не догадался отвернуться от этого невыносимого зрелища. И потом он сидел за столом и молчал, аккуратно, с уважением ел котлету с картошкой, пожаренной на настоящем сливочном масле, пил молоко, отведал ломтик мармелада, но так и не посмел взять хотя бы один эклер…

…Война докатилась до деревни очень быстро: проводы мужиков, далёкие поначалу раскаты грома, тревога, отступающие наши части, эвакуация, бомбёжки, и вот они – немцы! Сколько же у них было техники! Сутками напролёт она, ощетинившись стволами всех калибров, сотрясая округу, грохотала по просёлку колёсами и гусеницами.

В деревне фрицев не было, а вот в ближайшем селе стояла рота охраны авиационной эскадрильи. Немцы были не злобные, скорее наоборот. В деревне быстро пронёсся слух, что у гителровцев можно разжиться жратвой, и вскоре, чтобы пресечь раздражавшее немцев попрошайничество, оккупанты стали один раз в день кормить при кухне всю сельскую ребятню. Пашка из-за забора наблюдал, как немцы усаживали детей, сбегавшихся в полдень к дымящимся котлам за столы, кормили всех мясной кашей, но запрещали что-либо уносить с собой. После того как поели дети, немцы принялись обедать сами.

Пашка тоже было решил попытать счастья, но сельские пацаны погнали чужака восвояси. Но не мог Пашка в тот момент уйти и кружил, как беспризорный пёс, у летней кухни: дух свежесваренной тушёнки стоял такой – голова шла кругом… Пашка догадался, что фриц в серой шинели, пролаявший: «Ком цу мир», зовёт именно его, и уже через мгновенье, не жуя, глотал обжигающую рот и язык кашу и даже исхитрился стащить краюху хлеба.

Потом немцы ушли из села, оставив комендатуру с полицаями, а на дорогах появились отступающие словаки. У них не было даже лошадей, они шли пёхом, потрепанные и истощённые. Словаки просили у жителей чего-нибудь поесть, и им подавали, хотя сами перебивалась с хлеба на воду… Подавали из сострадания к измученным людям, пусть и оккупантам, но всё же славянам… Речь их походила на русскую, и от них селяне впервые узнали о разгроме фашистов под Сталинградом и что Гитлеру скоро конец.

В зиму 43-го словаки устлали своими телами обе обочины деревенской дороги: присаживались в сугроб отдохнуть и замерзали. Околевших не хоронили и не убирали ни соотечественники, ни немцы, ни полицаи. Так они скрюченные провалялись до весны, пока не растаял снег. Тогда деревенские бабы перетаскали тела в овраг и прикопали ещё мёрзлой землёй.

Потом пришли румыны, умерла бабка, и Пашка остался совсем один. Он уже окреп, выглядел со стороны как деревенский мужичок, ходил в бабкиной телогрейке, собачьей шапке, нахлобученной на вихрастую голову, и только детское лицо и не знавшие бритвы щёки выдавали в нём подростка.

В июле началась такая бойня, что ясный день от пыли дыма и копоти превратился в ночь. Бились долго, пока немцы не выдохлись окончательно и не принялись отступать. Наконец пришли НАШИ, и Пашка радовался и кричал первым появившимся в деревне разведчикам: «Ура-а-а!» Навстречу бойцам летела сломя головы деревенская ребятня и наперебой сообщала все необходимые им сведения. А вскоре после разведчиков появились пехотинцы. Из спешившей к ним толпы ребят вырвался вперед радостный Пашка и… увидел небо в алмазах!

Командир неожиданным ударом свалил счастливого Пашку:

– Что, крыса оккупационная, радость выказываешь?!

Пашкины сверстники опешили, мелюзга – врассыпную…

Офицер, склонившись над пытавшимся подняться с земли Пашкой, спросил:

– Сколько лет?

– Пятнадцать, – честно ответил испуганный Пашка, но то ли разбитый в кровь рот выдал не совсем отчётливый звук, то ли офицер намеренно сделал вид, что ослышался…

– Семнадцать? Очень хорошо! Для начала поработаешь, – объявил пехотный командир и приказал следовать за ним. Пашка не стал его разубеждать, чтобы не получить еще одну зуботычину или чего хуже…

Это было мобилизационное отделение 4-го танкового корпуса 40-й Красной армии генерала Кравченко. Верховный Главнокомандующий к тому времени делегировал мобилизационные полномочия частям, освобождающим оккупированные территории. Из всех собранных по деревне 17-19-летних парней и 50-летних мужиков, «мобилизованных передовыми частями», как много спустя записали в Пашкиной красноармейской книжке, он оказался самым молоденьким. И рыл Пашка всю ночь вместе с другими «фашистскими пособниками» братскую могилу геройски погибшим танкистам корпуса, и предательский комок подступал к горлу, и двоилось от слёз в глазах… А что Пашке довелось испытать в последующие полгода, врагу не пожелал бы во сне увидеть!

Безоружных «мобилизованных» бросали в атаку, и они должны были, преодолев триста метров пристрелянного немцами поля, добыть себе оружие во вражеском окопе в рукопашной или в лучшем случае подобрать винтовку погибшего советского бойца. И косили их немцы пулеметным огнем почём зря! И когда после боя перепуганный, но уцелевший Пашка пошёл отдыхать со всеми, его погнали собирать винтовки убитых.

Приходилось Пашке живой мишенью скакать как зайцу на линии прямого огня, провоцируя тем самым стрельбу по себе из немецких окопов, пока сидевший в укрытии офицер засекал огневые точки противника, и вынимать винтовки из намотанных на них кишок. Один раз его собственные внутренности чуть не разбросало по траншее, он чудом спасся от разорвавшейся в метре от него немецкой гранаты.

Пашка собирал трофеи в захваченном вражеском окопе и наткнулся на труп офицера СС в чёрном мундире, непонятно как оказавшийся среди «серых» фрицев пехоты. Эсэсовец лежал ничком, подмяв под себя автомат, дуло которого на три четверти выглядывало из-под тела. Пашка резко рванул убитого на себя, как вдруг скатилась к его ногам потревоженная рывком граната и чека от неё на Пашкиных глазах отскочила… И Пашку обдало жаром от мысли, что у него осталось четыре секунды жизни и, слава Богу, он напрочь забыл то, чему учили: быстро упасть на землю – тогда бы точно кранты! Детский страх заставил кинуться вон, и в следующую секунду Пашка, оттолкнувшись, как от ступеньки, от груди эсэсовца, вылетел из двухметрового окопа в момент взрыва. Очнувшись под комьями земли и грязи, он не сразу сообразил, что ранен, подумал, обмочился, как в первом бою… Но шок скоро прошёл, и боль дала о себе знать. Осколок всё-таки зацепил ногу выше лодыжки. Но Пашка пожалел в тот момент не свою изуродованную конечность, а ещё живой бабкой пошитые из самотканки штаны, превратившиеся в окровавленные лохмотья: где ж он теперь возьмёт другие?

Пашка окончательно выбился из сил метрах в пятидесяти от своих, когда его наконец заметили и полуживого оттащили в блиндаж. Санитарка что-то кричала оглохшему Пашке, но он её не слышал. Она наложила повязку на ногу и определила Пашку в лазарет. Там врач принялся осматривать его, и это было последнее, что он смутно помнил. Очнулся Пашка уже в госпитале. Как потом выяснилось, с ним весьма серьёзно оскандалился командир роты.

В госпитале врачи возмутились, принимая бесчувственного Пашку, мол, что за бардак: солдатской книжки на раненого нет, одет в гражданское…

– Заштопали – и выкинуть его вон! – распорядился скорый на решения ротный, но майор-хирург потребовал предоставить на бойца книжку.

– Майор, зачем тебе это?!

Врач ответил просто:

– Знаешь, сколько я на него спирта извёл – страшно сказать…

– Да я тебе десяток таких приведу, спишешь…

Тот был непреклонен:

– Капитан, у тебя времени – до вечера!

– Да брось ты! Видишь же, он мобилизованный…

Врач упёрся:

– До вечера или… сам сдавайся особистам!

– Ты контуженный, майор?

– … твою мать! Если я не получу на этого бойца книжки, утром отдам кому следует рапорт о том, что у меня возникли большие сомнения в отношении прооперированного мною неизвестного бойца, доставленного в госпиталь в бессознательном состоянии и переодетого неизвестно кем и для чего в гражданскую одежду! Укажу, что подозрительно мне и настойчивое требование капитана Басистого списать этого бойца как несуществующего. И тогда моли Бога, капитан, чтобы этот мальчишка, очнувшись, не сказал, что ты его нарочно подорвал, забавляясь гранатой…

Через час красноармейская книжка Пашки Толмачёва лежала в столе хирурга, и вместе с нею капитан принёс полный комплект новенького солдатского обмундирования, включавшего вещмешок и совсем необязательный в таких случаях сухой паёк.

Но нескоро Пашка встал в строй, так как рана его оказалась серьёзней, чем все думали. Списать Пашку по ранению не списали, а определили писарем на авиационный склад.

Здесь Пашка прижился, и скоро даже хромота его прошла, потому как «летуны» не знали, что он «оккупационная крыса», а кто знал, помалкивали или не придавали значения. И Пашка заметно приободрился, стал смотреть всем в глаза добродушно и открыто, потому как не читалось в них ни упрёка, ни раздражения по поводу его «оккупационного предательства».

4-я Воздушная армия, а с ней и головной склад стремительно перемещались на Запад, и в 45-м в Вене Пашка встретил Победу. Но его опять не демобилизовали, чему он очень обрадовался и отправился с эшелоном через всю страну на Восток – на войну с Японией!

Часть была в резерве Ставки и временно дислоцировалась в Забайкалье, но совсем недолго. Когда в августе война закончилась, открылась демобилизация, семнадцатилетний Пашка, получив на руки деньги и проездные документы, был уволен в запас по здоровью.

Куда податься? Возвращаться в свою деревню Пашка решительно не желал! Именно там он оказался в оккупации, там об этом знали все, и неизвестно, как у него сложится на родине, если, к примеру, особисты заинтересуются его прошлым… А ну как расскажут соседи, что он бегал в село подкормиться у оккупантов, – подумать страшно, что тогда… Решат: если кормили, значит, пособничал фашистам, и попробуй тогда докажи, что всех детей кормили… И забытая уже тревога вновь вернулась к Пашке, когда ехал он на запад в товарняке в компании шумной солдатской братии, среди которой ему одному было не до веселья.

В Красноярске Пашка неожиданно для себя отстал от своего следовавшего на Москву эшелона. Прихватив вещмешок, спрыгнул из душного вагона на перрон: что за станция? Красноярск? Ну что ж, посмотрим, что за город! На привокзальной площади закурил папироску... Тут Пашку и приметил патруль: «Документы! Куда следуете? Причина задержки?» Пашка перепугался не на шутку и стал сочинять, что случайно отстал от поезда и теперь решил посмотреть понравившийся ему город, а вечером попытается отбыть к месту назначения попутным эшелоном... Офицер сразу отметил испуг и враньё проверяемого и, продолжая задавать вопросы, по второму кругу принялся изучать все Пашкины документы. Потом ещё раз внимательно посмотрел на Пашку и неожиданно улыбнулся:

– Всё нормально, рядовой Толмачёв! Не тушуйся! Никакого обязательного для тебя места назначения уже нет.

Вернув Пашке документы, лейтенант добавил:

– Гуляй себе, сколько хочешь и где хочешь: ты теперь птица вольная!

И Пашка в ответ улыбнулся, аж хрюкнул от удовольствия и прокричал вслед удаляющемуся наряду:

– Спасибо, товарищ лейтенант!

Тот обернулся, погрозил пальцем:

– Не забудь на учёт встать!

А дальше всё завертелось с калейдоскопической быстротой: через неделю Пашка был зачислен учётчиком в лесозаготовительную контору, через месяц возглавил под Красноярском на притоке Енисея отгрузочный сплав, а ещё через месяц женился. Вот здесь Пашке повезло несказанно!

Встретились они случайно. Маша попутчицей подкатила к конторе в его полуторке и, неудачно спрыгнув из кузова, подвернула ногу. Пашка мгновенно оказался рядом, взял девушку под руку, довёл до скамеечки: «Больно?» Заглянул в глаза и обмер! Глубина распахнутых девичьих глаз открывала такую необыкновенную душу, что во рту у Пашки пересохло… Близкой ему была эта душа, такой близкой, родственной! И девушка прочла Пашкин взгляд, и лицо её сразу стало суровым. Она поправила юбку, буркнула: «Ничего страшного, пройдёт…»

Пашка нашёлся мгновенно. Коротко свистнул в сторону полуторки, распорядился:

– Дядя Серёжа, свези девушку в больницу!

– Не беспокойтесь, я сама… Ой…

Шофёр, недавний фронтовик, лыбясь во весь рот, развернул машину и подал правый борт прямо к лавочке с пострадавшей, обдав Машу и Пашку облаком пыли. Выпрыгнув из кабины, весело спросил:

– Что, Маруська, серьёзная авария?

– Ничего страшного. Вы меня домой.., коль начальник ваш позволит…

Дядя Серёжа вдруг стал хмурым:

– Да! Он парень хороший, а вот ты – дурёха! Ты его не отпихивай: их таких целёхоньких-молоденьких не больно много возвращается...

Девушка зарделась, поднялась с лавки и на одной ноге запрыгала к машине. Схватив шофёра за руку, оперлась на неё.

– Скажете тоже… – бросила короткий взгляд на обалдевшего Пашку. – Аж неудобно перед человеком…

Дядя Серёжа помог ей сесть в кабину, вернулся к Пашке, похлопал по плечу:

– Ты, Паш, тоже ворон-то не лови! Маруська дивчина правильная. Хватай, пока рядом, не то другие утащат…

Затем, не убирая руки с Пашкина плеча, нарочито строго сказал Маше:

– Мамку предупреди: вечером заеду за бутылкой – с неё теперь причитается, вишь, какого парня тебе сосватал! Ха-а-а…

А потом дядя Серёжа «случайно» указал Пашке дом, где с матерью проживала Маруся, и около которого в тот же вечер Пашка её подкараулил, поинтересовался здоровьем и предложил сходить в кино...

Через неделю по протекции Маши её мать сдала Пашке угол, и он переселился из «Дома приезжих» в чистую, светлую хатку на высоком берегу реки. Ещё через две недели они с Машей расписались, и Пашка на правах зятя занял с женой комнату в доме тещи.

Счастью молодожёнов не было предела! Пашка спешил с работы домой, чтобы поскорей оказаться рядом с Машей, увидеть её милое лицо, ответить счастливой улыбкой на добрый взгляд её зеленых глаз, после умыться и усесться за стол, любоваться, как она хлопочет с обедом. А когда Пашка принимался хлебать из глиняной миски, Маша усаживалась напротив, подпирала голову и смотрела, как он уплетает приготовленные ею щи. «Если на свете и есть счастье, то оно выглядит именно так», – как-то поймал себя на мысли Пашка в такую минуту.

Продолжалось это счастье три месяца, пока Пашку не вызвали в военкомат...

– Ты чего встревожился? – почувствовав неладное, поинтересовалась Маруся.

Пашка замялся:

– Да так… Вдруг призовут…

– Паш, – Маша подошла вплотную, заглянула в глаза, – кто тебя, уволенного по ранению, призовёт? Ты чего от меня скрываешь?

Пашка покраснел, потупил взор:

– Ничего я не скрываю! Ты же знаешь, что я призывного возраста и не отслужил положенного срока…

В кабинете у военкома с Пашкой случилась истерика. Как оказалось, вызвали его для вручения награды, да не одной, а сразу двух, но Пашка упирался, ругался и доказывал, что никаких медалей он не заслужил!

Капитан-военком, заражённый Пашкиными сомнениями, достал из шкафа дело, уселся за стол. Беззвучно шевеля губами, пару минут изучал бумаги, после чего хмыкнул и сказал:

– Может, что-то и напутали. Всякое бывает, парень. Давай проясним… Где и когда ты службу начал?

– Под Курском в 43-м в 4-м танковом корпусе 40-й армии, позже – в 5-м Сталинградском…

– Та-ак! – согласился военком. – А дальше…

– 310-й головной авиационный склад! – подчеркивая всю важность этого сообщения, чуть не прокричал Пашка.

– Я не глухой, – заметил офицер, – продолжай… Армия? Фронт?

– 4-я Воздушная армия, 2-го Белорусского фронта, 2-го формирования.

– Всё верно… Так вот, дорогой товарищ! 4-я Воздушная армия принимала активное участие в боях за взятие Вены. Так или нет?

– Ну…

– Что ну? Забыл, где находишься?!

– Так точно, товарищ капитан, принимала.

– А раз принимал, то получай свои медали «За взятие Вены», «За Победу над Германией» и не морочь мне голову.

– Но я-то Вену не брал! Я в боях в Австрии вообще не участвовал, на складе сидел, понимаете!

– Да пойми и ты, дурья башка, что без твоего сидения, как ты говоришь, на складе не состоялось бы и удачных авианалётов в Восточной Пруссии.

– А я их и не совершал…

Военком покрылся пятнами:

– Верховный Совет постановил наградить медалями «За взятие Вены» весь личный состав 4-й армии! Ты что же думаешь, Верховный Совет заблуждался, принимая такое решение?!

– Никак нет!

– Тогда забирай свои медали и не морочь мне голову!

– Не положены мне награды… Тем более «За Победу над Германией», где меня и в помине не было.

– Опять начинаешь?! – рассердился офицер и вдруг рявкнул:

– Раздевайся!

Пашка занервничал:

– Зачем?

– Рядовой запаса Толмачёв, приказываю вам раздеться до трусов! – потребовал военком.

Перепуганный Пашка скинул с себя одежду и в полуголом виде встал перед капитаном «смирно». Тот обошёл его сзади и заорал, указывая на изуродованную правую икру:

– Вот это что такое?

– Ранение, товарищ капитан.

– Где и когда получено?

– Под Курском в 43-м.

– Так что ты мне голову морочишь?

– Ранение получено мной не в боевых условиях!

– Да чёрт тебя раздери! Не было других условий в 43-м под Курском!

– Я после боя в немецком окопе фрица перевернул, а под ним граната…

– Господи, да лучше бы ты подорвался на ней с концами! В деле у тебя записано про твоё боевое ранение, понимаешь? Боевое! Ты в захваченном тобой же окопе подорвался. Понимаешь?

– Никак нет! Окоп танкисты взяли, а я уже за машиной…

Военком, пристально посмотрев на Пашку, приказал одеться и, усаживаясь за стол, доверительно спросил:

– Послушай, Толмачёв, скажи мне откровенно, почему ты не хочешь брать наград?

– Да не заслужил я их, товарищ капитан! – чуть не плача сообщил Пашка.

– Ты, вот что, ты присядь, Толмачёв. Ты, я вижу, парень еще совсем молодой и многих вещей не понимаешь… Смотри, что у нас с тобой получается. Я отправляю твои медали обратно в наградной отдел с запиской, где укажу, что рядовой запаса Толмачёв отказался от высоких наград Родины…

Пашку обдало жаром, и его испуг не остался незамеченным. Нащупав брешь в Пашкиной «обороне», военком стал целенаправленно бить в эту точку.

– Ты понимаешь, что такими вещами не шутят? – напустив на себя озабоченный вид, капитан определил: – Диверсией это попахивает, парень…

Пашка был загнан в угол. В самом деле, не сознаваться же ему было здесь в своём «оккупационном пособничестве», за которое он, как сам считал, сполна заплатил в окопной Курской мясорубке и думать забыл о том. Так нет, напоминают… Не мог же Пашка в открытую сказать этому капитану, что ему, как бывшему «пособнику», не положены награды. Медали – это перебор… За такой перебор и спросить могут: «А как же ты, боец, отсиживался у немцев, а после примазался к не тобой свершённому подвигу и принял ошибочно выданные тебе медали?!»

Видя Пашкино замешательство, капитан заговорил примирительно, по-отечески:

– Послушай меня старика, сынок, выбрось из головы глупые сомнения, бери свои награды и никогда никому не говори, что ты их не заслужил!

…Взял Пашка медали, потому как выбора у него не было. И жгли они ему руку всю дорогу до дома. И его Маруся, только завидев виновато-растерянного Пашку, поняла, что произошло нечто ужасное, и тогда Пашка начистоту рассказал ей всё! Он даже не заметил, как среди прочего случайно «сознался», что на два года младше Маши и ему на данный момент восемнадцать лет, а не двадцать, как следует из документов. Сие признание выскочило само собой в контексте сумбурного Пашкина рассказа о том, как началась война и в 41-м немцы заняли село, и как он ел их кашу; как сочувствовал отступавшим словакам; как пришли наши и на правах полуштрафника он рыл могилы, ходил в атаки, скакал мишенью и собирал оружие… И Маша ревела в голос во время Пашкиных откровений, а потом вдруг бросилась обнимать и целовать его, и у самого Пашки из виноватых глаз текли обидные слёзы и ком колом стоял в горле…

Когда со временем Пашка обрёл житейскую мудрость, все его опасения улетучились сами собой. Но никогда Пашка не носил своих медалей, никому их не показывал и вообще не любил разговоров о войне.

 

…И орден Красной Звезды

Озеро в США с самым длинным мостом застопорило процесс разгадывания кроссворда окончательно. Сергей, постукивая карандашом по журналу, примерял ответы к ближайшим столбцам, но сгруппировавшиеся вокруг неведомого водоема вертикальные и параллельные клетки никак не заполнялись...

Ворвавшийся в каптёрку шум пилорамы заставил Сергея отвлечься, он поднял голову. В дверном проёме стоял старик-заключённый:

– На большом рейсмусе питающий кабель греется. Надо бы электрика вызвать, проверить привод.

– Сейчас гляну… – рассеянно пообещал Сергей и снова склонился над кроссвордом. – Озеро в США…

– Чего? – не расслышал старик из-за шума.

Сергей хмыкнул:

– Это я про себя… Кроссворд гадаю…

– А-а… – откликнулся дед, но не ушёл, напротив, шагнул в комнатку и закрыл за собой дверь.

Шум стих.

Старик негромко кашлянул, и Сергей, оторвав голову от журнала, вопросительно на него уставился.

– Что там за вопрос? – спросил заключенный.

Этот низкорослый дедок в чёрном бушлате, ватных штанах и валенках, с совершенно белым пушком волос на голове и с каким-то странно-мудрым взглядом недобрых потухших глаз, числился помощником бригадира.

– А ты что, эрудит? – недоверчиво поинтересовался Сергей.

– Эрудит не эрудит, но побольше других знаю…

– Даже так? – усомнился Сергей. – Озеро в США с самым длинным мостом. Двенадцать букв, первая П, четвертая…

– Понтчартрейн! – не дал договорить старик.

– Как, ещё раз?

Старик повторил.

Сергей принялся вписывать в клетки подсказанное слово и на четвёртой букве споткнулся… Споткнулся, хотя она и совпала. Получилось «Понт», что на блатном жаргоне означало обман, подвох… «Разыгрывает меня дед», – подумал Сергей и вслух сказал:

– Понт, говоришь…

Старик глянул на Сергея с укоризной:

– У вас богатое воображение, гражданин начальник! Замечу только, что через озеро Понтчартрейн проходит мост-дамба протяжённостью тридцать восемь с половиной километров. Построен мост в 1969 году, и в том же году он попал в Книгу рекордов Гиннеса как самый длинный мост в мире.

Сергей задал еще три вопроса. Все ответы последовали без запинки и чётко легли в клеточки кроссворда! «Не иначе как вчера в отряде мусолил этот и следующий “Огонёк”, подсмотрел ответы и теперь выдает их за собственную эрудицию», – решил Сергей. Загнул край журнала, глянул на дату выпуска, удивился: номер был за семьдесят шестой год, семилетней давности...

– Так кабель смотреть пойдём? – напомнил старик.

– Как фамилия? – спросил Сергей вместо ответа.

Вопрос обескуражил зэка:

– Глазов!

– Скажи, чтобы вырубили станок, я сейчас подойду...

Сергей по телефону вызвал дежурного электрика, потом порылся в кипе сваленных на тумбочке журналов, выбрал два, один раскрыл на нужной странице, положил на стол напротив, другой себе. Вышел в цех и запер за собой каптерку.

Исправительно-трудовая колония строгого режима № 288-15, в простонародье «Пятнашка», обозначала северную окраину Норильска. С юга вплотную к ней примыкал город, с севера тундра. По протекции своего дядьки, посвятившего себя служению системе исправительных учреждений, двадцатипятилетний Сергей два месяца назад оказался в мастерах деревообрабатывающего цеха этой колонии. Заработок – как у заполярного рударя, один из самых высоких в крае, отпуск за год – два месяца, вредность, стаж – полный комплект льгот. Вот только все эти коврижки, которыми дядька заманил его на работу в Пятнашку, аукались и давили на Сергея такой атмосферой зла, что выдержать её было непросто.

В колонии отбывали срок две тысячи рецидивистов, б о льшая часть жизни которых прошла за колючей проволокой в обществе себе подобных. Заключенные подчинялись здесь своим неписаным законам, и отвратительные человеческие пороки в их среде являлись нормой. Каждый зэк при случае мог растоптать товарища по несчастью; сильный выбирал себе добычей слабого и при этом сам мог оказаться жертвой хитрого. Беспринципные, подлые и жестокие лезли по головам в верха внутренней иерархии, и атмосфера зла за забором царила всецело. Здесь оказалось скоплено столько подлости и коварства, что зло не только читалось в сгорбленных спинах и затравленных взглядах зэков, но и передавалось офицерам, будто какая-то зараза. Сергей скоро уяснил: кто сидит, и кто охраняет весьма схожи, «зазаборная аура» впитывалась всеми одинаково.

Среди офицеров встречались индивидуумы под стать заключённым. В поведении и характере людей, заходивших за колючку по долгу службы, отпечатывалась нетерпимость, взрывная, порой беспричинная агрессия, а то и цинизм, жестокость и многое прочее, именуемое злом.

С первого же дня этот прессинг испытывал на себе и Сергей. Атмосфера тюрьмы складывалась из таких, казалось незначительных деталей: ядовито-зеленой краски стен, создающей гнетущий мрак помещениям, свирепых лиц зеков и охранников, окружающих человека повсюду, зарешеченных окон и проходов и все это в купе медленно, но верно давило, угнетало, раздражало... Никакого удовлетворения новая работа Сергею не сулила, к тому же время «за забором» тянулось мучительно долго, а безделье убивало особо.

Мастер исполнял функции некоего дежурного начальника, как того требовал производственный процесс на случай поломки оборудования, травмы или необходимости вмешательства других специалистов. Обязанности Сергея – выдача задания, контроль обеспеченности цеха лесом и производства из него пиломатериалов. А поскольку система была отлажена до мелочей: кубометры кругляка подавались снаружи по первому требованию бригадира, пакеты заготовленной доски росли, всё крутилось и вертелось без его участия, – Сергей, уразумев своё положение, натаскал в каптёрку журналов «Огонёк» и б о льшую часть смены перечитывал их, убивая таким образом время.

…Цех встретил Сергея натужным визгом пилорамы, запахом свежей стружки, гулом компрессора и недобрыми взглядами рецидивистов: «Сидел бы в своём кабинете, так нет, опять путается тут под ногами…» Не обращая на них внимания, Сергей разыскал Глазова и прошёл с ним к неисправному станку. Там уже копался электрик. Когда рейсмус запустили в работу, Сергей призывно махнул старику.

Все отбывавшие срок в колонии, кроме больных, инвалидов и пенсионеров, обязаны были трудиться, и часть их поочерёдно в две смены работала в деревообрабатывающем корпусе промзоны. Мелкий старичок преклонных лет, непонятно как оказавшийся в числе необходимых производству «специалистов», тёрся среди крепких зэков-рабочих, казалось, безо всяких оснований. Сергей, вступив в должность, сразу поинтересовался: чем, собственно, этот «пенсионер» занимается? Но бугор вступился за деда, мол, старику в отряде скучно, а тут срок шибче мотается, да и в авторитете дед в великом у мужиков и у блатных – те его тоже уважают, есть за что…

Так этот старик и ошивался в цехе: зайдёт пару раз за день к Сергею, сводку выработки сообщит, уведомит, к примеру, что двигатель задымил на станке или ещё что…

За забором – так Сергей именовал про себя колонию – было много разных странностей, непривычных, а то и диких в обычной жизни, и на такую мелочь, как безделье деда, он закрыл глаза. Лишь бы тот под пилу не попал или не сунул в неё какого-нибудь своего обидчика…

Был уже в Сергеевой «практике» подобный случай. Один зэк спилил другому три пальца с руки и сказал, что так и было… Наказания не последовало никакого: искалеченный «терпила» [1] признался, что по неосторожности залез под нож сам, никто его руку силком в станок не пихал. Правда, оба тут же из цеха вылетели: один – по инвалидности, другой – во избежание прецедента.

Со временем посыльный-пенсионер, видимо, уразумев, что Сергей смирился с его пребыванием на производстве, вроде «подобрел» и уже не смотрел на нового начальника настороженно.

Сергей вернулся со стариком в каптёрку, отгороженную от цеха, обшитую фанерой комнатку три на три метра. Устоявшийся запах табака, по стенам лавки, напротив двери письменный стол с внутренним телефоном, рядом заваленная журналами тумбочка, полка с производственными папками, над головой светильник дневного света – вот и весь «кабинет»…

Подойдя к столу, Сергей распорядился:

– Проходи, Глазов, садись, покажи, что знаешь…

Кивнув на раскрытый на столе «Огонек», он бросил поверх журнала карандаш.

Старик окинул взглядом угол столешницы: пепельница, коробок спичек, пачка «Беломора», согнутый пополам журнал на странице с кроссвордом – снял с головы шапку-ушанку, сунул её под мышку и присел на лавку. Глянул на Сергея исподлобья, потом всё-таки взял журнал, примостил его на коленке и углубился в чтение… Через пару секунд уже принялся записывать в клеточки нужные слова. Работал он с азартом, лишь изредка ненадолго задумывался.

– Пересядь, Глазов, к столу, что ты там согнулся, – пригласил Сергей, но тот, не отвлекаясь, буркнул: «Мне так удобней…»

Минут через тридцать старик свернул журнал, положил на стол:

– Ещё есть?

Сергей молча протянул ему другой «Огонёк», а сам взял со стола просмотренный дедом, отметил, что незаполненных клеток в ребусе не осталось, и принялся сверять с ответами в следующем номере. Уже через пару минут поймал себя на мысли: «Этого не может быть! Три высших образования не хватит, чтобы за полчаса решить столь сложный ребус: вопросы разноплановые, из сферы науки, культуры, искусства…»

Сергей уже не сверял ответы (убедился, что они верны), а только оценивал их сложность. Наконец не удержался и спросил:

– Откуда у вас такие знания?

Старик оторвался от поглотившего его занятия, поднял голову. Отметил для себя резкий переход «гражданина начальника» с пренебрежительного «ты» на уважительное «вы», усмехнулся уголком рта, сообщил:

– У меня одна изба-читальня – барак лагерный…

– Неправда! – не поверил Сергей.

– Правда, гражданин начальник! Просто… в своё время меня приучили многое запоминать раз и на всю жизнь.

– Это где же?

Старик поднялся с лавки, вернул журнал на место, водрузил на голову шапку:

– Есть такие школы… Пойду я, а то бугор потерял, поди…

Сергея хоть и разбирало любопытство, но задавать вопросов он больше не стал. Контингент колонии такой: захочет – сам скажет, а не захочет – клещами слова не вытянешь!

В конце смены старик снова заглянул к Сергею в каптёрку, сообщил выработку бригады и попросил дать ему пару журналов на вечер, заверив, что завтра же вернет.

– Бери, сколько хочешь, – позволил Сергей, указывая на тумбочку. Его подмывало вызвать старика на откровенность, но смена закончилась, бригада отправлялась в отряд.

Глазов взял три номера и удалился, не поблагодарив.

…Два месяца пять раз в неделю Сергей входил в тюремные ворота ИТК и всё никак не мог избавиться от неприятного чувства, вызываемого скрипом и лязганьем запиравшихся за ним запоров. Уже и овчарка, пристегнутая цепью к будке в кармане проездных ворот, не дыбит шерсть, как по первости, признаёт за своего и даже хвостом повиливает, завидев Сергея, а он во власти какой-то тревоги минует штаб, пройдёт кордонами КПП, пока не окажется в промзоне. В это утро ситуация повторилась. Сергей сбросил с себя напряжение на подходе к цеху, как только окунулся в запах свежей стружки. Производственный антураж: многочисленные станки, гора пиловочника, мощные вентиляторы-вытяжки, штабели готовой доски – как некий созидательный позитив, «отгородил» его от гнетущей тюрьмы, и ощущение тревоги отпустило Сергея окончательно.

…Разводящий привёл две бригады в цех. Сергей выдал задание, распорядился насчёт отгрузки заготовок «мебельщикам» и заметил у рейсмуса деда-посыльного. Тот стоял, смотрел в его сторону, дожидаясь, когда «начальник» освободится. Сергей сам подошел к нему, и старик, вынув из-за пазухи журналы, указав на верхний, спросил:

– А следующий номер есть?

– Заходи, поройся, может, и есть… – как можно безразличнее проговорил Сергей, пытаясь скрыть свой интерес к деду.

В этот момент бригадир запустил компрессор, а под его «аккомпанемент» разговаривать стало проблематично. Тут же к шуму компрессора присоединился вой пилорамы, и Сергей демонстративно направился к себе. Глазов последовал за ним. В каптёрке, как только за стариком закрылась дверь, приглушив шум работающих станков, Сергей поинтересовался:

– Что-то всё-таки не поддалось и твоим обширным знаниям?

– Всё поддалось, гражданин начальник! Там другое…

– Что же?

– Семёнов. Противостояние. Власовец. Я с ними встречался…

– Чего? – не понял Сергей.

– Роман Юлиана Семёнова «Противостояние». Герой – высококлассный диверсант, власовец. А продолжения нет…

– Читал, знаю… Ищи тут недостающий номер, – Сергей указал на пачку журналов на тумбочке и быстро подыскал предлог для продолжения разговора: – Это последний роман Семёнова, совсем свежий, а ты его «Семнадцать мгновений весны» читал?

Копавшийся у тумбочки дед бросил через плечо:

– Детский лепет! Ваш Штирлиц засыпался бы, только переступив порог рейхсканцелярии… Хотя он бы до неё и не добрался при его подготовке, характере и способности подставляться на пустом месте! «Противостояние» более достоверно. Там классный парш… [2] Я сталкивался, знаю… Вот! Нашёл!

Дед потряс номером «Огонька» и шагнул к двери. Но Сергею не хотелось его отпускать:

– Можешь читать здесь, – позволил он и заметил, как старик еле улыбнулся уголком рта: «Ты бы уж определился, начальник, “тыкать” мне или “выкать”».

– Располагайтесь, вы меня не стесните, – поправился Сергей, – тут спокойнее.

– А мне грохот не помеха! – уведомил Глазов и удалился.

Сергей даже подосадовал на себя, что не сумел задержать его в каптёрке. Поразмыслив, всё же не утерпел и отправился в цех.

…Глазов сидел на ящике из-под шурупов у штабеля готовой доски и жадно глотал страницы. Сергею даже показалось, что дед читает наискосок, но, присмотревшись внимательнее, он убедился, что тот пробег а ет текст целиком, без пропусков. Грохочущий рядом компрессор его нисколько не отвлекал. Сергей приблизился почти вплотную, и старик, заметив начальство, отложил журнал, поднялся. Сергей склонился к нему, прокричал:

– Ты заходи ко мне, покурим…

Старик не ответил и не кивнул… Уселся на место, как только Сергей отошёл, и снова погрузился в чтение. Сергей ещё дважды появлялся в цехе и оказывался поблизости, но дед не реагировал на его присутствие…

…Часа через два после обеда Глазов зашел к Сергею, положил номер на стол:

– Спасибо, гражданин начальник!

– Понравился роман?

– Да, противник достойный во всех отношениях. Концовка смазана. Не стал бы диверсант его уровня уходить, поняв, что его «пасут». В людном аэропорте оторвался бы от преследования, способов-то масса… Зарылся глубже, выждал пару месяцев и потом ушёл спокойно в другом месте.

Сергей понял, что старик готов пооткровенничать, подстегнул:

– Ну-ка, ну-ка, расскажи… Мне интересно… Где ты встречался с диверсантами? Да ты садись, закуривай.

Сергей протянул пачку «Беломора». Глазов посмотрел на него чуть снисходительно: «Что, начальник, заинтриговала тебя моя персона?» Снял шапку, опустился на лавку. Потом угостился папироской и спросил:

– Сколько до конца смены?

Сергей глянул на часы:

– Два с хвостиком…

– Расскажу… – пообещал Глазов, прикурил и с наслаждением затянулся. – Может, моя история вас чему-то научит…

Он мял шапку в руках, курил и молчал в задумчивости. Пауза затянулась, но Сергей не торопил, видел, что старик «с мыслями собирается». Наконец, кашлянув в кулак, тот неторопливо заговорил:

– В середине тридцатых годов военная пропаганда сделала своё дело и мы, мальчишки, бредили армией поголовно. Все хотели стать непременно военными летчиками, на худой конец танкистами. Но по окончании школы я поступил в офицерское пехотное училище, хотя тоже мечтал о лётной учебке. В любую военную школу попасть было непросто, а в лётную практически невозможно. К концу второго курса нас, десятка два таких же, как и я, раздолбаев, отобрали в отдельную группу. Принцип того отбора я понял позже. В группу попали только те, кто имели дисциплинарные взыскания и кому учёба давалась легко, кто не корпел над тетрадками, но успевал по «профилю». Иными словами, отобрали неглупых, дерзких и рисковых.

…Голос его звучал ровно и спокойно. Он сидел сгорбившись, облокотив руки на колени, смотрел перед собой в пол, и Сергей догадался, что старик сейчас прокручивает в памяти события своей юности.

У Глазова не было и намека на лысину, но совершенно белый пух на его голове нельзя было назвать волосом: казалось, подойди, дунь – и он облетит с макушки и затылка, зависнет над стариком, невесомо покружит, прежде чем опуститься на его ватник.

– Определили нас на спецкурс армейской разведки, и началась совсем другая учёба. Муштра в разы ужесточилась. Нас натаскивали запоминать и оценивать обстановку, быстро заучивать тексты, стрелять и владеть всеми видами оружия, маскироваться, уходить от преследования, брать языка, нападать и обороняться. Всё это между занятиями на полосе препятствий зимой и летом, между кроссами на десять, двадцать, тридцать километров, овладением приёмами защиты и нападения и прочей физической подготовкой. Сразу отсеялись курсанты с замедленной реакцией и слабым здоровьем. Спали мы семь часов в сутки, а остальное время сидели на занятиях, бегали, прыгали, бились друг с другом в рукопашной и осваивали машины, взрывчатку, рацию. Мы дрались ножами и сапёрными лопатами, с двухсот метров «снимали часового» из «мосина» без оптики, стреляли с двух рук из пистолетов и научились выживать без запасов воды и пищи. Нас готовили ориентироваться в любой местности в любое время суток, определять минные поля и обходить их, владеть рацией, водить машины и танки, прыгать с парашютом, устраивать диверсии.

Старик изредка делал паузы, ненадолго умолкая, как бы взвешивая сказанное. Так разговаривало большинство заключенных колонии. В общении между собой и с начальством за одно необдуманно брошенное слово зэку могли и «предъявить»… [3]

– После Финской к нам пришел на первый взгляд странный инструктор. Он носил общевойсковую офицерскую форму без петлиц. Потом объявился в летунском облачении, в другой раз в пограничном. Все наши офицеры смотрели на него с опаской и выполняли его указания беспрекословно. Ни имени его, ни настоящего звания, ни рода войск мы не знали. Он был инструктором по рукопашному бою, хотя на полновесного инструктора не тянул: худощавый, в круглых роговых очках.

Глазов умолк, и пауза затянулась. Сергей даже обеспокоился, как бы он не придумал себе какое занятие, не поднялся и не ушёл. Но тот, помолчав пару минут, продолжил:

– Поначалу мы его недооценили. Но если всю боевую учёбу в разведшколе можно было свести к обучению искусству убивать, то наш Очкарик принялся учить нас убивать в невозможных условиях: противостоять в одиночку группе врагов, насмерть бить ногой, кулаком, ладонью, пальцем. Он заставил нас напилить штук пятьсот фанерок размером с тетрадный лист, после сам мелом нарисовал на каждой «лицо» из бровей, глаз и полоски носа и, закрепив их на десяти стендах, легко прошёлся вдоль ряда с винтовкой Мосина, тыкая снизу вверх в нарисованное «лицо» четырёхгранным штыком. Вроде бы ничего сложного, но он буквально замучил нас своими требованиями. Повторить его удар никто из группы не смог ни с пятого раза, ни с десятого. Каждой мишени он угодил точно меж бровей, причем не целясь и без замаха. При этом во всех шестислойных фанерках оказались пробитыми четыре слоя, а пятый и шестой остались невредимы. Именно этого и добивался от нас инструктор: удара штыка не в глаз, нос или лоб, а точно меж бровей, с повреждением четырёх слоев фанеры и сохранением пятого и шестого. «При таком ударе, – пояснял Очкарик, – смерть наступает мгновенно, а у вас появляется шанс нанести ещё два-три, не мешкая. Если штык пробьёт кость черепа, падающее тело увлечёт вас с винтовкой за собой, а вынуть штык из пробитой головы непросто… Из мягких тканей тела – того пуще… На это нужно время, которого у вас не будет. Короткий же, несильный удар в нервный узел межглазья позволяет сохранять силы и за пять секунд обезвредить трёх нападающих».

Старик замолчал, посмотрел на пачку «Беломора» и перевёл взгляд на Сергея.

– Кури, не спрашивай… – позволил тот.

Старик выбил из пачки папироску, прикурил и, закинув ногу на ногу, сменил позу. Теперь он смотрел в противоположную стену.

– Зачем нам нужен был такой удар, мы не понимали: в штыковые атаки разведка не ходит! Но Очкарик натаскивал нас до одури и до такой степени изнеможения, что мы порой уже не имели сил и на слабый удар... А он нам: «Недобитый или ушедший от вас противник становится вдвойне опасней, потому как нападет на вас, когда вы меньше всего этого ожидаете». Со временем мы все усвоили его мастерство, попадали точно меж бровей и пробивали только четыре слоя фанеры. И тогда Очкарик усложнил задачу. Привязал к стендам по две веревки, дергал за них, изображая «двигающуюся» мишень, то есть «голова» ходила из стороны в сторону, как если бы человек бежал на тебя… Как только мы усвоили «бегущее лицо», сами заб е гали… Очкарик половину группы уложил за мишенями с верёвками, другая половина бежала навстречу и поражала рисованные лица. Казалось, нашим мучениям не будет конца, но тут настало двадцать второе июня, все ученья свернули, а двадцать восьмого мы уже катили в лейтенантских петлицах на Западный фронт.

Рассказ Глазова целиком поглотил Сергея. Он уже не слышал шума станков за стенкой и весь погрузился в исповедь этого обычного на вид деда. А тот спокойным, даже равнодушным голосом излагал ему историю своей жизни:

– Задачи нам ставились иногда просто невыполнимые. Шансы вернуться из-за линии фронта были намного ниже, чем погибнуть там. Мы раз за разом «ныряли» к немцам в тыл, засекали огневые точки, расположение артиллерийских расчетов, концентрации войск, дислокации отдельных полков, высчитывали направление главных ударов, устраивали диверсии, приносили языков. Ощущения на вражеской стороне такие же, как если бы тебя заперли в клетке с тигром: весь на взводе, нервы на пределе… Почти каждая такая вылазка становилась для кого-то последней. Немцы – вояки грамотные, исправные: в половине случаев засекали нас. Тогда мы теряли одного-двух товарищей, прикрывавших отход группы. Те, кто овладел искусством убивать в совершенстве, выживали. Вернее, это искусство позволяло немногим из нас выживать.

Старик прервал свой рассказ, прикурил потухшую папироску, а затянувшись, заговорил снова:

– …Один раз мне выпало уничтожить свою группу. Понимаете, своих же, проверенных ребят, с кем много чего проделывал в гостях у фашистов. А тут напоролись на засаду! Немцы нас запустили в заготовленный заранее капкан и захлопнули ловушку… Мы попали в кольцо окружения. По внутренней инструкции, если группа оказалась захвачена, то обязана себя уничтожить или кто-то один должен подорвать своих товарищей, по возможности вместе с фрицами. Каждый из нас знал это и был готов исполнить. Все решили, что я буду пытаться вырваться, как опытный, маленький, незаметный. …Я удачно снял немца из оцепления: никто меня не засек, хотя шли они цепью на расстоянии прямой видимости. Я прополз вдоль балки, зарылся в укрытии на высотке и по договоренности стал ждать, когда ребята, увлекая за собой преследователей, отступят в низину.

Старик тяжело вздохнул:

– В живых из них осталось только двое… Патроны кончились… Я забросал ребят гранатами вместе с подступившими немцами и сумел вернуться к своим.

Глазов умолк ненадолго, у него задрожали пальцы.

– Потом пил три дня, и спирт меня не брал…

Он снова тяжело вздохнул, но собрался и заговорил увереннее:

– У нас существовал такой порядок: после каждой боевой вылазки группа три-пять дней снимала с себя напряжение. Все были на пределе, а то и за гранью возможного: лазали не просто к чёрту в лапы, а ещё и дергали его за бороду… Спирт дурманил голову, нейтрализовал послебоевой мандраж, притуплял расстроенную психику. В день отдыха спирта давали по триста граммов – это больше бутылки водки на каждого. Но и его не хватало…

Старик снова умолк, разглядывая стену каптёрки, и его лицо не отображало никаких эмоций. Что-то для себя обдумав, продолжил:

– В Центральной России, где шли бои, да и в прифронтовой полосе люди, близко соприкоснувшись с войной, спешили жить. Никто не знал, доживёт ли до какого-нибудь логического конца этого ада, поэтому люди не строили планов на будущее, понимали, что будущее каждого под большим вопросом… Нам американскую тушёнку давали как НЗ, [4] да какое там… Съедали её тут же! Может, завтра убьют, так что добру пропадать… И так было во всём! Многие женщины в деревнях пускали солдат в свои постели, и это не было развратом: понимали, что, может, в последний раз выпадает помиловаться на этом свете… За то нельзя никого осуждать: кто там не был – не поймёт, а кто был…

Дверь неожиданно распахнулась, впустив в каморку рёв пилорамы, и на пороге вырос заключённый. Он окинул любопытным взглядом Глазова и, не смея войти, прокричал из проёма:

– Гражданин начальник, там бугор спрашивает: можно горбыль перевезти к печи?

– Передай: пусть поступает, как считает нужным! – распорядился Сергей, и зэк тут же исчез.

Сергей взял пачку папирос, выбил две, одну сунул себе в рот, другую протянул Глазову. Тот принял её, но не стал прикуривать, а припрятал за козырёк своей шапки.

– Спирт снимал напряжение, но не так, как близкое женское присутствие. Вы этого никогда не поймёте, но скажу, что простое общение с девушкой успокаивало и вводило в какое-то равновесие. Обычное застолье в деревне для нас – глоток воздуха. Посмотришь, как она руки о передник вытирает, и снова жить захочется… И уже цепляешься за неё, за жизнь эту...

Старик пустился в рассуждения:

– Каким-то магическим свойством женщина всё-таки обладает. Немцы в этом смысле преуспели... Когда в зиму сорок второго у легко одетых немецких солдат пошли обморожения и переохлаждения, вермахт поставил своим учёным задачу: найти способ возвращать замерзшего человека к жизни. Опыты они ставили на наших же пленных, замучили массу людей, но добились результата, хоть и незначительного. Как выяснили фашистские коновалы, в редких случаях переохладившегося человека возвращало к жизни естественное тепло женского тела. Не особый температурный режим, а именно живое тело, причем только женское.

Глазов вернулся к военным событиям:

– Деревни, попадавшие в линию фронта, выселялись за двадцатикилометровую зону, и гражданских лиц на передовой и вблизи не было. А мы молодые… После очередной вылазки, уже в сорок втором, пошли вчетвером в ближайшую населённую деревню за двадцать с лишним вёрст. А там бойцы заградотряда, злейшие армейские враги… Мы ненавидели этих тыловиков лютой ненавистью, и они платили нам тем же. Что такое заградительный отряд, вы себе и представить не можете. Это армейское подразделение не только с пулеметными командами, но и с артиллерией, и с танками! Только что авиации у них своей не было… Квартировались они в прифронтовой полосе, жили сытно и весело, подтягивались к передовой только во время активных боевых действий. Служба у них была раем. Пока мы пластались на переднем крае, эти тыловики, прячась за нашими спинами, жили в деревнях в своё удовольствие, причём с точки зрения возложенных на них карательных функций считали себя выше всех остальных.

Старик вещал спокойным, даже обыденным голосом, но его презрение к заградотрядовцам передалось и Сергею.

– И тут они встречают нас, разведчиков, совсем не ласково: деревня наша, бабы наши, а вы, пехота вшивая, валите отсюда, покуда целы. Видят, что нас всего четверо… – Старик вздохнул и как-то обреченно проговорил: – Но мы первых-то просто повыкидывали из хаты, оружие отняли, чтоб не брякали им попусту… Перед девками извинились за этих грубиянов и только за стол сели, как их человек десять ввалило...

Глазов умолк, откинулся на стену, вытянув перед собой ноги.

– Покалечили мы только двоих… Я случайно их лейтенанту глаз выбил, да Толик, мой сержант, одного слуха лишил… Носы, руки, рёбра переломанные никто не считал... Пока они в себя приходили да сопли утирали, мы ушли огородами…

Старик тяжело вздохнул, сменил позу, чуть повернувшись к столу.

– Вычислили нас на другой же день, да это было и несложно. Четыре человека отмудохали полвзвода солдат… Такое могла проделать только группа разведки, а отсутствовавших групп всего три! Из них две на задании, и только лейтенанта Глазова «на отдыхе». Так я попал в офицерский штрафбат…

Старик извлек из пачки папиросу, принялся разминать её, покручивая между пальцев.

– А штрафники – это самоубийцы поневоле. – Глазов сжал гильзу, сунул сплющенный конец в рот, чиркнул спичкой, прикурил, пустил струйку дыма в потолок. – Винтовка с одной обоймой – иди-ка повоюй с пятью патронами… До сих пор понять не могу, зачем же было своих так бездумно наказывать… Все мы – офицерский кадровый состав, а с командирами в сорок втором, да и позже ой как туго приходилось… Необстрелянные сержанты водили в бой роты. Но мне тогда повезло… Цапнул меня немецкий осколок очень аккуратно… Ср е зал кожу с плеча и шеи, и я наглядно «доказал», что «смыл кровью» свою вину. Уже через неделю меня вернули в мой же полк.

Старик помолчал и заговорил немного глуше.

– В сорок третьем ситуация повторилась. Пошли втроём в деревню, а там опять эти каратели… А я злой на них и крепко выпивши был… Пошёл крошить сволочей, невзирая на звания. Двоих положил в хате и человек пять во дворе. – Глазов посмотрел на Сергея и «оправдался»: – Но никого в тот раз не покалечил, только… одному руку сломал, другому палец. И уйти не успел… Сбили меня армейским студебекером… Я сознание-то потерял, а они меня связали, и в том же «студере» привезли в штаб, сдали особистам. И опять мне офицерский штрафбат! Причём я еще легко отделался… Во-первых, прецедент, а во-вторых, попал сразу к особистам. Тем тоже надо свою деятельность показывать, а тут и рыть ничего не требуется… Вон он, «предатель», связанный лежит в «приёмнике»… Припомнили мне, что в первом случае лично я обеспечил инвалидность лейтенанту заградотряда. Короче, засветил мне трибунал со сроком, но за меня комразведки вступился. Подал рапорт, в котором на трёх листах описал все мои боевые вылазки. Особист потом сказал с издёвкой, мол, благодари свое начальство: они убедили командование фронтом, что без тебя войну им никак не выиграть… В общем, обошлось снова штрафбатом…

Старик поправил на скамье шапку, и лицо его стало суровым. Придвинулся ближе к столу. Во время пауз, когда он умолкал, Сергей не смел даже пошевелиться, сидел тихонько, не мешал тому думать. Но старик сейчас молчал уже больше минуты, и Сергей позволил себе сменить позу: поджал потихоньку под себя ноги, а руки положил на столешницу. Глазов заговорил с напряжением в голосе:

– …Под Курском это было. Поставили нам задачу держать высотку во что бы то ни стало и отправили к пригорку четыреста штрафников. А как удержишь-то: патронов, считай, нет, а немцы, мы давно убедились, – вояки обстоятельные и упорные. Нашу огневую «мощь» распозн а ют быстро, и тогда конец! Но мы все – фронтовые офицеры, обстрелянные... Помозговали меж собой и придумали такую тактику: подпускаем фрицев на убойную позицию, открываем огонь только наверняка и выбиваем автоматчиков, потом выпрыгиваем на пригорок и навязываем рукопашную. – Тут в интонации Глазова Сергей уловил нотки превосходства. – После первой немецкой атаки на склоне с немецкой стороны мы положили их человек сто! Правда, они нас тоже пощипали изрядно, но отступили. Был бы рядом наш инструктор Очкарик, я б ему в ноги пал – золотой человек! Вот где пригодился штык винтовки Мосина! Я в одно мгновенье троих уложил ударом меж бровей и еще одного мимоходом. Причём отметил, что смерть от такого удара на самом деле внезапная и мгновенная. Все положенные мною фашисты лежали лицами вверх с открытыми глазами.

Старик сменил позу, опершись рукой о лавку, и продолжил:

– …Во вторую атаку немцы полезли пьянющие в усмерть. По своим же трупам к нам подбирались… А вывернутые сизые кишки да разбросанные мозги – зрелище малоприятное для живого человека. Вот их и поили перед атакой, чтоб, значит, притупить сознание… Мы уложили их вторым ярусом, но и у нас, боеспособных, осталось меньше роты, третьей атаки нам уже было не выдержать… Делать нечего, подобрали немецкое оружие и скрылись под пригорком, ждём…

Сергея уже так увлёк рассказ старика, что фанерные стены его каморки куда-то растворились и он сидел незримым зрителем под курским пригорком вместе с молодым Глазовым и ждал следующей немецкой атаки…

– Через час, наверное, те снова полезли… Идут, сами чуть не падают, спотыкаются на своих же трупах, а мы их щёлкаем из их же винтарей! Когда они подобрались метров на двадцать, я бросил немецкое оружие, схватил свою винтовку с четырёхгранником и навстречу! Вот тут даже мне пришлось туго… Минут пять я, как заводной, скакал по трупам, уворачивался от винтовок, штыков и ножей, выхватывал многочисленные точки меж бровей, в которые бил машинально, а их всё не становилось меньше… Расслабил на секунду руки, когда ближайшие брови обернулись затылком… Немцы бросились удирать, я – преследовать. «Недобитый противник опасен вдвойне», – учил Очкарик. Но никто из товарищей меня не поддержал, и я нырнул обратно в укрытие. Хорошо, что у немцев нервы сдали именно в тот момент, потому как боеспособных живых нас оказалось всего четверо.

Старик замолчал, рассматривая собственный валенок. Потом слегка кивнул головой, должно быть, каким-то своим воспоминаниям, добавил:

– К тому времени я уже много чего повидал, но картина в укрытии впечатлила даже меня: трое ребят с головы до каблуков в кровище, будто купались в ней… У одного с волос свисали сгустки… Я машинально провёл рукой по своей голове…

Глазов повернулся к столу, взял пачку «Беломора», пошарил в ней и положил на место. Сергей понял, что она опустела, сгрёб в кулак и бросил в урну. Старик глянул с укоризной:

– Там оставалась последняя, я не стал её забирать…

Такая немыслимая по тюремным меркам неосмотрительность, «показушное расточительство» начальника Глазову не понравились, он даже обиженно поджал губы…

Сергей тут же «исправился»: выдвинул ящик стола, вынул непочатую пачку и не бросил её на стол, а протянул старику.

– Благодарю, гражданин начальник, – тот принял курево, извлёк папироску, прикурил: – Как выяснилось позже, из четырёхсот штрафников в живых остались только разведчики, причем каждый из нас в разное время прошёл школу Очкарика. Благодаря привитым навыкам и способностям только нам четверым удалось защитить себя, отбить последнюю вражескую атаку, удержать высотку и выжить. Но больше шансов у нас не оставалось никаких! Мы были обречены. Четыре живых машины не могут противостоять полку солдат, а вернуться к своим не имеют права. Штрафнику покинуть поле боя без приказа – это предательство и позорный расстрел. Выражения «стоять на смерть», «биться до последней капли крови» не были пустым звуком. Это означало, что ты должен стоять и биться даже тогда, когда теряется в этом смысл. Заградотряды – хороший тому пример: умри на вражеской стороне героем, или на нейтральной предателем, третьего не дано.

Сергей видел, как старик впервые во время своего рассказа заволновался: пальцы, державшие папиросу, подрагивали, струйка дыма описывала зигзаги, и голос стал совсем глухим:

– Приползший к нам боец, увидев нас и окружавшее склон побоище, поспешил поскорей убраться, только передал приказ комдива отходить. Когда мы вернулись в расположение полка, бывалые фронтовики таращились с ужасом… Гимнастёрки с нас срез а ли лоскутами: запёкшаяся к тому времени чужая кровь намертво срастила ткань с кожей, и с нас сдирали порезанную на куски форму. У меня на запястьях, груди и ляжках не осталось ни одного волоска…

На этих словах Сергей явственно ощутил во рту вкус крови, и его передёрнуло. Он хотел было сплюнуть, но догадался этого не делать… Между тем старик успокоился, голос его зазвучал ровнее:

– А высотка та осталась за нами! Немцы её больше штурмовать не решились, а через день горы разлагающихся на жаре тел заставили противника отодвинуть свою передовую линию на три километра в тыл.

Старик снова ненадолго замолчал, собираясь с мыслями. Словно вспомнив, что хотел сказать, поведал:

– К тому времени бойцов уже награждали, хотя штрафников крайне редко, но нас четверых представили к орденам. Кстати, представь себе, в том бою я не смыл кровью своё штрафное наказание, как этого требовало положение, ведь собственной не пролил ни капли, а вражеская в зачёт не шла.

Глазов впервые за весь разговор перешел с Сергеем на ты и даже не заметил этого.

– Так я получил третий орден – Отечественную войну Первой степени, хотя представляли меня к Боевому Красному Знамени. В сорок пятом я имел уже завидный по военным меркам иконостас: четыре ордена и две медали, все награды – боевые. Тогда в Австрии я и встретился с власовцем...

Старик сидел вполоборота к Сергею, но было заметно, как его глаза загорелись живым огоньком.

– Зачищали мы один квартал: обходим дом за домом, проверяем квартиры, подвалы, чердаки. Я – капитан, старший группы и два сержанта комендатуры, один – здоровенный хохол – немного знал немецкий. …Человек вынырнул перед нами, точно из-под земли, и я мгновенно включился: «Опасно!» Это был высокий, красивый мужчина лет тридцати в шляпе и тесноватом ему макинтоше, а отутюженные и короткие брюки спускались на немецкие десантные сапоги... Все эти несоответствия я срисовал в один миг. Мои сержанты вскинули автоматы, хохол на немецком дал команду стоять, но человек нам улыбнулся, заговорил по-русски: «Да вы что, братишки? Я же свой…» – «Сейчас проверим, какой ты свой!» – пообещал второй сержант, шагнул к нему, и Макинтош резким движением дернул автомат сержанта на себя, лбом въехал ему в переносицу и одновременно всадил нож в горло второму по самую рукоятку. Он правильно оценил обстановку: выбрал и обезвредил двух самых здоровых противников, прикрылся одним из них, но не знал, что я, низкорослый, самый опасный. Ствол обнажать было некогда, хотя Макинтош рассчитывал именно на это: думал, я потянусь к кобуре... Последовавшего моего ответа он никак не ожидал! Я не полез за пистолетом и не кинулся на него, а напал на своего же уцелевшего бойца: ударом под ноги заставил того опуститься на колени, и власовец таким образом раскрылся. Сержант еще не долетел до земли, а я уже ткнул Макинтоша средним пальцем в ямочку на горле, под кадыком. Он машинально потянул руку к шее, но я перехватил её и сломал кисть. Болевой шок на несколько секунд лишил его возможности сопротивляться, и я одним движением заломил поля его шляпы, натянул до подбородка, закрыв обзор. И пока он не очухался, одним ударом уложил его на землю и скрутил руки за спиной. Тут мой сержант пришёл в себя, поднялся с колен и тоже решил поучаствовать: треснул его сапогом по башке. Я ему говорю: «Герой, ты на хрена его отключил?! Сам теперь потащишь эту тушу в штаб!» Там потом и выяснилось, что задержанный нами оказался власовцем.

С этими словами Глазов взял в руки свою шапку и поднялся с места:

– Смена кончилась, гражданин начальник, пора мне в отряд...

Сергей растерянно глянул на часы и с нескрываемой досадой отметил окончание рабочего дня... Он даже не слышал, как заглохла пилорама… Будь его воля, Сергей сейчас задержал бы Глазова, но не имел на то никаких полномочий. И всё же спросил:

– Подожди, подожди… А как же второй сержант?

Старик посмотрел на него непонимающе:

– Похоронили… А что?

– Нет, нет, ничего… – Сергей замялся. – Война… Я понимаю… Ты завтра обязательно приходи…

– Приду, куда ж я денусь! – пообещал старик и водрузил на голову шапку.

– Ты вот что, Глазов, забери-ка папиросы и можешь взять журналов, сколько хочешь.

– Спасибо, гражданин начальник!

Старик быстро сунул пачку «Беломора» в карман фуфайки.

– Вот, возьми ещё, – Сергей вынул из своей шубы папиросы и протянул ему. «Беломор» мгновенно исчез в другом кармане заключённого.

– Спасибо, гражданин начальник! – совсем с другой интонацией повторил старик. Он оценил этот поступок, отметив, что Сергей отдал ему последнее курево. – Завтра дорасскажу свою историю.

С этими словами Глазов взял с тумбочки три верхних номера «Огонька» и удалился, не попрощавшись. На столе осталась полная пепельница окурков.

Рассказ старика не выходил у Сергея из головы весь вечер: «Вот уж воистину: от тюрьмы и от сумы не зарекайся…» Размышляя о поведении разведчиков в деревнях, сделал вывод: «Людей приучили не пасовать ни перед чем, и если они не пасовали на вражеской стороне, то на своей указать тыловикам “их место” – для них безобидная и даже необходимая мера… К тому времени они уже прошли Крым и Рым, прежде всего стояли за справедливость и сам черт им был не брат… » Сидя у себя дома в кресле, уставившись в телевизор, Сергей не видел, что происходит на экране, а следовал опасными дорожками офицера армейской разведки по фамилии Глазов, и куда более интересные картины всплывали в его воображении...

На другой день Сергей специально пришёл раньше положенного срока и поспешил в жилую зону на развод заключенных. Прежде он иногда так делал по производственной необходимости, но сегодня – специально из-за Глазова, чтобы проконтролировать его направление в цех. Отыскав в строю низкорослую фигуру, Сергей успокоился. Предупредил бригадира, чтобы прислал к нему Глазова немедленно по завершении развода.

…Минут через десять после того как загудела пилорама, старик появился в каптерке.

– Заходи, заходи, садись, – пригласил Сергей и положил на край стола пачку папирос и спички, – угощайся вот…

Нетерпение Сергея не осталось без внимания Глазова, и он как-то грустно улыбнулся-скривился. Снял шапку, сунул её под мышку, вынул из-за пазухи вчерашние журналы, протянул Сергею:

– Вот, возьмите…

Потом присел на лавку, взял беломорину и, думая о чём-то своём, принялся разминать её в пальцах. Сегодня Глазов был серьёзен и сосредоточен. Прикурил, пустил струйку дыма вверх, тут же затянулся вторично и тихо заговорил, выпуская дым изо рта вместе со словами:

– В конце сорок пятого в Берлине я уже одной ногой был в Союзе: вот-вот нашу часть должны были передислоцировать в Белоруссию. Как-то вечером идём мы с товарищем по городу, и нас окрикнул по-русски откуда-то сверху девичий голосок. Мы задрали головы и увидели в окне девушку. Она сообщила, что её, как «перемещенку», [5] заперли в комнате какие-то военные, она сидит здесь весь день и не может выйти. Вход в дом и подъезд никто не охранял, мы спокойно поднялись на третий этаж, выбили дверь и освободили девчонку. Ей было лет семнадцать, не больше. Мы намеревались уже проводить её до нашей комендатуры, как при выходе появился какой-то общевойсковой нагловатый сержант без пилотки: «Стоять! Кто такие?» Он что-то дожевывал и отгородил от нас девушку дулом автомата. «А ты что за ком с горы?!» – попёр я на него, хотя и понял: смершевец. [6] Они тогда выискивали немецких шпионов среди угнанных в Германию русских граждан. А девчонку прихватили скорее для потехи.

Старик склонил голову вниз, рассматривая свой валенок, продолжил:

– Они позволяли себе и не такие вещи... Этих особистов мы тоже недолюбливали. Каратели еще те... «Почему, – говорю, – не приветствуешь старших по званию по Уставу?». А он в ответ: «Если не уберётесь, я вас пулей поприветствую!» Я ему тогда объяснил, что коль ты часовой, то покидать пост, даже если тебе захотелось выпить и закусить, не имеешь права… Он не понял, обозлился, хотел ткнуть меня дулом в сплетение, да куда ему… Отключил я его одним ударом, запихал под чердачную лестницу, и, пока тот не пришел в себя, схватил девчонку за руку, и ходу… Но на первом этаже мы столкнулись с тремя смершевцами, привлечёнными шумом. Мы с товарищем хоть и вырвались, а эти идиоты открыли по нам стрельбу в улице. Благо мы девчушку спасли: она в суматохе убежала, я сам видел. – Старик нервно затушил в пепельнице окурок. – Смершу всё сходило с рук... А тут случайной пулей они валят нашего же патрульного лейтенанта. Им себя выгородить, что тебе плюнуть: их начальство тесно работало с военной прокуратурой. Короче, арестовали только меня, а потом и судили за вооружённое нападение на охраняемый объект! Приговором трибунала лишили всех наград, звания, дали пятнадцать лет каторжных работ и отправили этапом в Норильск. Вот так!

Сергей обалдело вытаращился на него:

– Как это?

– Так это! – устало отозвался Глазов. – Наш комразведки даже обращался рапортом к командующему, но ничего не смог поделать. Сам мне признался: «Не застрели они лейтенанта, я бы тебя им не отдал ни под каким видом. А они тычут в нос трупом, и возразить нечего…»

Столь неожиданная развязка потрясла Сергея. В голове не укладывалось, что такое было возможно! Он нервно закурил и заметил, что пальцы его тоже подрагивают. «По окончании войны этот человек оказался попросту не нужным», – подумалось ему.

А Глазов совершенно обыденным голосом ведал:

– Я свою пятнашку считал несправедливым наказанием, а попал в каторгу, так заткнулся сразу… Срок а у фронтовиков – от червонца до четвертака! У меня-то статья уголовная, а у побывавших в плену политические: «по подозрению в измене Родине», «за пособничество врагу», «за намерения нанести пленом вред Родине»… Когда целые армии наши генералы загоняли в немецкие котлы и после бросали на произвол судьбы, об этом не думали. А тут нашли виновных… Люди воевали, кровь лили свою и чужую, а Родина им вот как ответила… Да что об этом… Скажу тебе одно: наша колония – это санаторий в сравнении с Норильской каторгой!

Сергей еще не мог прийти в себя от «приговора трибунала» (как можно было в оправдание смершевцев перечеркнуть заслуги этого человека?), поэтому смысл последней фразы дошёл до него не сразу.

– …Дохли мы там как мухи... Морозы, метели… В бараках холод собачий… Мы голодные, замёрзшие… До объекта часа два строем; ВОХРа издевается: «Сесть, руки за голову!» – обратный путь так же, раз по десять в снег усаживали. А мы слабые, уставшие, горбатились-то по двенадцать часов. Обессилел зэк во время работы, присел, приткнулся к бадье вроде как передохнуть, смотришь: а у него уже глаза ледяной коркой взялись… ВОХРа нам: «Если в лагерь тащить не хотите, хорон и те здесь…» До лагеря семь километров – самим бы дойти, без ноши… Тут же скрюченного зэка в опалубку бросим и бетоном зальем... Половина Норильска на костях человеческих стоит, уж поверь мне… В вечной мерзлоте каждому могилу рыть – только этим бы и занимались… Сил на то никаких не напасёшься… А силы нам ой как были нужны…

От мысли, что, возможно, и в фундаментных балках его пятиэтажки замоноличены человеческие останки, Сергея передёрнуло. «Нет, – отогнал он от себя ужасное предположение, – наш дом возводили в начале шестидесятых гражданские строители. А вот начало Ленина, вся Севастопольская, промышленный Норильск…» Спокойный голос старика заставил Сергея «вернуться» в каптёрку.

– Летом пятьдесят третьего, после смерти Сталина, Берия дал амнистию всем уголовникам, а нас, фронтовиков, оставил в каторге. Мы тогда подняли в Норильске бунт. Вернее, подняли его заключенные лагеря, после того как пьяная ВОХРа перестреляла их товарищей, а мы, каторга, поддержали лагерников. Два месяца Норильск бастовал, пока пароходами не сплавили из Красноярска армейские части в Дудинку. Подавили восстание быстро, многим добавили срок а , раскидали по другим лагерям. Меня отправили в Якутию, накинув ещё пятерик каторги и по освобождении пять лет ссылки за Полярным Кругом. – Старик с минуту помолчал. – Но наш бунт не прошёл даром. Видимо, верховные власти осознали, что вот-вот может начаться цепная реакция… Норильск был уже третьим случаем за год! Подобное произошло накануне в Степлаге и Песчанлаге. С Норильском два месяца справиться не могли, а взбунтуется весь ГАЛАГ – это война! Сами наверху доперли, или подсказал кто, но в том же году бесчеловечные условия содержания смягчили повсеместно для всех зэков. Каторгу отменили вообще, нас перевели на положение зэков-лагерников. А вскоре последовали пересмотры дел политических заключенных, помилования, реабилитации, освобождения. Но у меня-то статья уголовная. Я отсидел своё до звонка…

Глазов замолчал, и Сергей впервые решился задать ему вопрос:

– А прошение о помиловании не подавал?

– Подавал Сталину еще. Да разве он знал такое слово…

– Ну а позже?

– Не будь наивным, гражданин начальник: по лагерям тогда миллионы гнили! – Старик закурил, оперся левой рукой на лавку, продолжил:

– В шестьдесят пятом меня освободили и сослали на Диксон. Это ещё севернее Норильска, да ты знаешь, поди… Я встал там на учёт в милиции, устроился на работу в порт и получил место в общежитии. Приспосабливался я к свободной жизни долго: видел-то её только в детстве… Со школы – казармы, потом блиндажи… после нары… Двадцать лет в лагерных бараках, из них восемь в каторге… А тут светлая, тёплая комната, четыре койки с чистым бельём… Думаю: «Может, что попутали менты…» По поселку хожу: кругом девки, бабы… – Старик вдруг усмехнулся, посмотрел на Сергея. – Первый раз в магазин зашёл, не поверил глазам: жратва, водка, курево – бери, чего хочешь… «Не-е, – думаю, – что-то тут не то…» Стою, наблюдаю за покупателями... Смотрю, вроде все что-то покупают, дай, думаю, и я… Сам весь напрягся в ожидании какой-то подлянки: не секу пока, откуда она явится… Протянул деньги продавщице и говорю, мол, пожрать дай чего-нибудь… Она мне: «Говорите, что вам?» Я ей повторяю: «Пожрать». Она не поймёт меня, я – её. Потом всё-таки отпустила мне кольцо колбасы и четвертинку хлеба. Я, пока никто не видит, колбасу пихнул в рукав, хлеб из её рук – в мотню штанов… Она мне: «Что с вами?» А я на неё смотрю, думаю: «Вот дурёха! Шмон будет, вертухай отнимет…»

Внутри у Сергея что-то сжалось, и, чтобы как-то скрыть нахлынувшее на него смятение, он встал из-за стола, всколыхнув висевшую над ним табачную дымку, прошёлся до двери и обратно. Старик прервал свой рассказ, видимо, всё-таки уяснив свою нечаянную «бестактность». Сергей, ещё раз измерив комнату, сел на место и закурил.

Дед вздохнул и тоже взял папироску. Сергей смотрел в стол, Глазов – перед собой. Так они и сидели в прокуренной каптёрке: гражданин начальник и заключенный колонии строгого режима… Молча курили, и нарушать это молчание никто не решался.

Шум станков за стенкой, казалось, приблизился к ним, напоминая о процессе, в котором обоим следовало бы принять участие, но переполнявшие начальника эмоции не позволяли ему немедленно вернуться к своим обязанностям. Зэк это уловил:

– Может, пойду я, а то засиделся…

– Обойдутся там и без тебя, и без меня! – раздражённо отозвался начальник.

Глазов поднялся с лавки, и Сергей, оторвав от лица руку, вопросительно-растерянно на него взглянул.

– Дверь приоткрою, – пояснил старик, – пусть проветрится…

Ворвавшийся в каптёрку натужный визг пилорамы немного вернул Сергея в реальность. «Лиственницу распускают», – определил он по звуку. Прозрачная дымовая простыня под потолком устремилась в дверной проём. «Надо бы сходить посмотреть, что там делается», – подумал Сергей и не двинулся с места. Шум цеха скоро стал раздражать его, он поднялся, закрыл дверь. В каптёрке снова стихло. Сергей уселся на своё место за столом, и старик, окинув его внимательным взглядом, сообщил:

– Вскоре после того как встал на учёт в военкомат, меня туда вызвали повесткой и вручили орден Красной Звезды.

Сергей с изумлением вытаращился на Глазова. Тот пояснил:

– Это за мою последнюю вылазку в тыл к немцам.

– Как это?

– По датам Указ Президиума Верховного Совета о моём награждении вышел уже после моего осуждения, и на эту награду принятое ранее лишение орденов и медалей не распространялось.

«Как всё просто, – подумал Сергей, – захотели – двадцать лет жизни в пытку превратили; захотели – орден “вернули”… “Весёлые” игрушки позволяет себе государственная система в отношении человека. Причём кнут оказывается несоизмерим с пряником…»

– …А к тому, что меня не шмонают, я долго ещё не мог привыкнуть… – поведал старик и добавил: – Как и к моим соседям по комнате Илье и Косте... – Глазов посмотрел на Сергея. – Они чуть постарше тебя были… И вот один раз Илья меня задержал, говорит: «Василич, никуда не ходи вечером, у меня день рождения, сейчас мяса нажарим и отметим…» Мы выпили, закусили, и я их немного рассмотрел. Они не знали лагерных порядков, поэтому для них, к примеру, без спроса взять из мой пачки курево не было ни крысятничеством, ни отъёмом. Зато пригласить по-соседски на угощение считалось законом. Я им без задней мысли тогда сказал, что через неделю и у меня день рождения. Я не собирался никого угощать, но в тот день, выходной, кстати, выпал, Илья с Костей подарили мне флакон одеколона… Я растерялся… Не могу понять: за что? Ведь я ничего для них не сделал. Такая не заслуженная мною «благодарность» поставила меня в тупик. Я не мог даже вообразить, что ещё кто-то на этом свете может пожелать сделать мне приятное… Когда парни затеялись с чаем, я их остановил! Побежал в магазин, набрал каких-то консервов, водки, шампанского…

Глазов замолчал и немного помыслив, произнёс задумчиво:

– По большому счёту Илья с Костей и вернули меня к жизни... Постепенно приучили к мысли, что между людьми должны складываться простые, добрые отношения...

Старик смотрел в пол, но Сергей заметил, как неожиданно смягчился и потеплел его взгляд.

– Я познакомился в порту с одной крановщицей. Под её краном я строполил неделю, потом как-то ночью после смены проводил её домой. Я ей никогда не рассказывал о себе, она знала только, что я отсидел двадцать лет по суду военного трибунала за ту берлинскую перестрелку со смершевцами.

Помолчав, Глазов как-то тоскливо поведал:

– У неё были очень хорошие глаза… Эта добрая, милая женщина меня чувствовала и понимала…

Старик тяжело вздохнул, склонил голову ниже и признался доверительно:

– Знаешь, что она мне один раз сказала? Она сказала: «Я бы пошла с тобой в разведку…»

Сергею передалось его напряжение: он сдвинул брови и схватился за подбородок.

– Она не знала, что я бывший разведчик, но ранила меня в самое сердце! Я аж зубами заскрипел… – Разволновавшийся старик быстро взял себя в руки, перевёл на шутку: – Хотя в выборе она не ошиблась: я бы с собой, вернее, с таким, как я, тоже бы пошёл… А она тогда этим говорила, что я надёжный мужчина, она мне верит и готова пойти, куда её поведу…

Старик виновато глянул на Сергея:

– А мне её и вести-то было некуда... Она жила с родителями и братом в коммуналке, я – в общаге.

Сергею вдруг до боли стало жаль этого несправедливо битого жизнью человека. Он уже решил для себя, что непременно что-нибудь сделает для него, хотя еще и не знал, что именно…

– Тогда я отстроил собственный балок близ порта в крайнем ряду бараков. Натаскал с базы доски, гвоздей, картона, толя. Костя привез самосвал золы, я ею пазухи утеплял и за два месяца соорудил своё отдельное жильё: сенки и одну комнатку. Провёл свет, сложил печку, думаю, на Новый Год, семидесятый, приведу Валю… Она приходила ко мне, мы вместе белили печь, решали, где что поставим, как обустроим кухню... На самом деле решала всё она, я только соглашался… А Валя заглядывала мне в глаза и спрашивала: «Может, ты хочешь по-другому?» А я бы согласился есть и на потолке, если бы ей вздумалось там стол приколотить…

Старик замолчал на этот раз довольно надолго. Сергей терпеливо выжидал. Наконец, собравшись с мыслями, Глазов заговорил:

– Один раз уже за полночь я провожал её домой, как нас остановили три баклана. [7] Я им говорю, мол, не нарывайтесь, а они пуще задираются, суки, и Валя испугалась… Тогда я выбрал самого здорового, с пижонским полосатым шарфиком на груди, одним движением уложил его мордой в снег, а пока он летел к земле, сдернул с его шеи шарф. Потом ступил на затылок и связал им руки за спиной. Двое других, сообразив, что произошло, быстро улизнули… Всю дорогу до своего дома Валя преданно прижималась ко мне, и в её глазах читались восхищение и благодарность.

После этих слов старик напрягся и снова замолчал. Потом провёл по голове рукой, будто стряхивая с себя воспоминания, заговорил:

– Я вернулся к себе, но спать не хотел и принялся приколачивать картон на стены. В руках небольшой топорик, в зубах – гвозди, колочу потихоньку … Вдруг распахивается дверь и вваливает человек пять. Вернее, четверо, пятый и шестой в сенках маячат. – Глазов тяжело вздохнул. – Диксон – посёлок маленький… Они заняли всё свободное пространство, у одного в руках нож, другой раскрыл бритву. В мозгу у меня замкнуло: «Опасно!» И было на самом деле крайне опасно, потому как повернуться мне негде: нет места для маневра, зажат я со всех сторон! И тут меж двух ближних ступает тот в шарфике и наводит на меня ствол ружья...

Старик тяжело вздохнул:

– И включились мои рефлексы… В момент выстрела я левой рукой дёрнул на себя ствол под левую мышку, а правой ткнул этого баклана лезвием топорика меж бровей и отбросил на того, что с бритвой. Левой же рукой перехватил кисть с ножом второго и так же ткнул меж глаз топориком…

Старик умолк. Пальцы его дрожали, он схватил со стола «Беломор», судорожно закурил, немного успокоился:

– За полминуты всё было кончено… Следак [8] потом сказал, что если бы я, завалив на глушняк [9] пятерых, что были в комнате и сенках, остановился, то меня бы оправдали... Но я ещё двоих уложил перед домом, а это уже намеренное убийство! И сообщил, что среди бакланов был «свидетель», который успел убежать… Как мне было объяснить ему, что запущенную боевую машину остановить невозможно! Хотя следак это и сам потом понял... Задал мне вопрос, что за гвозди на трупе во дворе были, мол, в протоколе осмотра зафиксированы. Я ему сказал, что, когда последнего баклана во дворе завалил, опасность миновала, тогда только гвоздики, что в зубах держал, вынул… Вынул и бросил на тело… И следак допёр…

Старик поднял голову, посмотрел Сергею в глаза и устало заключил:

– Так моё счастье с Валей и кончилось… Получил я пятнашку, и сидеть мне её до звонка… Да ладно… осталось уже немного… Может, освобожусь, найду какую бабёнку, тогда и забуду Валю… Она мне часто снится… Письма присылала и хотела приехать… Но зачем ей-то свою жизнь ломать: не вдова, не жена, не брошенка. Пятнадцать лет – срок, как ни крути. Был не мальчик, а выйду совсем стариком, зачем я ей такой… Хватит того, что на мне нелёгкая отыгралась. Вале ни к чему было мой срок тянуть...

Старик опустил голову, вздохнул и добавил:

– Ты вот спрашивал: откуда знания? Будут знания, если тридцать лет чтением отгораживать себя от тюремной мерзости.

С этими словами он встал и надел шапку.

– Пойду я, гражданин начальник!

Сергей подскочил. Исповедь этого неприметного зэка, к которому он проникся состраданием и даже успел привыкнуть за эти дни, его глубоко потрясла.

– Постой, Глазов! Не торопись… – Сергей никак не мог собраться с мыслями: – Ты вот что… Ты скажи, может, тебе чего надо? Может, принести чего?

Старик глянул недобро, отвернулся, шагнул к двери, бросил:

– Не ищи себе приключений, начальник! Они сами тебя найдут…

– Папиросы забери, Глазов! – крикнул Сергей вдогонку, но старик удалился, впустив ненадолго в каморку грохот пилорамы.

… На следующий день мастер деревообрабатывающего цеха явился в штаб ИТК и подал заявление об уходе.

За бессонную ночь Сергей понял, что он не в состоянии чем-то помочь Глазову, и утвердился в догадке, которую раньше гнал от себя: большие деньги за пустяковые обязанности платят ему неспроста, длинный рубль обязывал очерстветь душой к чужому горю, приучить себя к мысли, что несправедливых наказаний не бывает…

Если защитник Родины тридцать с лишним лет провёл за колючкой, то не следует быть причастным к системе, сломавшей ему жизнь… Только таким образом, посчитал Сергей, отказавшись от «соучастия», он выкажет свою поддержку старику и поможет этому глубоко несчастному, но героическому и порядочному во всех отношениях человеку по фамилии Глазов... Да и свою душу сбережёт…

_______________________

[1]Терпила – тюремный жаргон – пострадавший в результате преступления.

[2]Парш – армейский сленг – вражеский парашютист-диверсант.

[3]Предъявить, кинуть предъяву – тюремный жаргон – предъявить неопровержимое обвинение.

[4] Неприкосновенный запас.

[5]Перемещенцы – советские граждане, насильно перемещённые немцами с оккупированных территорий СССР в Германию.

[6]Смерш – сокращенное название контрразведывательных отрядов «Смерть шпионам».

[7]Баклан – тюремный жаргон – презрительное название молодого хулигана, дворовой шпаны.

[8]Следак – тюремный жаргон – следователь прокуратуры.

[9]Завалил на глушняк – тюремный жаргон – прибил насмерть.

ОБ АВТОРЕ.
Евгений Семенович Карпук
родился в Сибири в 1958 году. Учился и жил в Норильске, работал на стройках Норильского Комбината прорабом, начальником участка, главным инженером. В 1998 году переехал с семьёй в Курск, на родину предков. Автор книг «Русская сторонка» (289 стр. Курск. 2008 г .), «Сибирская сага» (419 стр. Курск. 2012 г .), сборника рассказов «Ах, Жора…» (240 стр. Курск. 2013 г .)
Евгений Карпук – директор музея Курского института социального образования (филиал) Российского государственного социального университета, председатель Курского историко-родословного общества, член Союза писателей России.
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную