Альберт КАРЫШЕВ (Владимир)

ДРУЗЬЯ МОИ, ФРОНТОВИКИ

(Рассказ)

 

Село Любимово стоит таким образом, что по одну его сторону опускается к реке высокая гора, а по другую сразу идёт еловый бор, в чистом и живописном начале которого видна песчаная дорога, посыпанная шишками, с гребешком промеж двух колёсных следов.

Понадобилось в Любимове, мне рассказывали, ко Дню Победы сфотографировать ветеранов Великой Отечественной, при всех боевых наградах, а ни у одного из состарившихся воинов нет полного комплекта орденов и медалей.

К примеру, у Ивана Романовича Шилова согласно удостоверению должна быть медаль «За отвагу», однако её нет; у Спиридона Леонтьевича Павловского ни ордена Отечественной войны I степени, ни Красной Звезды, ни медали «3а освобождение Праги»; Степан же Герасимович Мохов, представленный к Красному Знамени, явился фотографироваться даже без этой геройской награды.

Прошагали фронтовики до соседней деревни Репино километра два, явились, как им велели, субботним днём в совхозный клуб, скинули фуражки и ватники - на дворе было хоть ясно, ярко, но ещё прохладно, - и встали у стены, возле белой простыни. Здешний молоденький фотограф нацеливает свой аппарат. Партийный секретарь Трушечкина хлопочет, как Шилову, Павловскому и Мохову расположиться, потом удивлённо глядит сквозь очки: ветераны что-то не больно лихие, не для Доски почёта, щетинистые, помятые, в валенках с калошами, и на груди по тусклой медали, да ещё по юбилейной, с эмалевым солдатом.

Заглянули в клуб местные жители. Ребятишки, парни и девицы щёлкают семечки и уже ехидно посмеиваются: вот так герои! Мужчины и женщины одного с фронтовиками возраста одёргивают молодёжь, но меж собой качают головами и пожимают плечами. Жена Павловского Матрёна - она пришла вместе с ним, повязав цветастый выходной платок, - вдруг подносит палец к щеке, ойкает и говорит мужу:

– Спиридон, у тебя вон там была звезда привинчена и ещё, наверно, штук пять разных орденов, не помню уж каких. - Матрёна наполовину обращается ко всем присутствующим. - Где они?

– Да Витьке же отдал, - объясняет длинный худой фронтовик, запихивая руки в карманы старого зелёного галифе. Растянув штанины в стороны и на мгновенье вобрав продолговатую голову в плечи, он делается похожим на заглавную «Ф». - Давно отдал Витьке. Не помнишь разве? Когда ещё они с матерью приезжали. Он мои награды в школу, в музей, что ли, отвёз.

– Не припомню, - тихо раздумывает Матрёна. - Сколь уж ты пинжак не надевал.

– А ты, Иван, когда ты с войны-то приехал, у тебя ведь вся грудь в медалях была. Затянутый такой ходил. Девки на тебя всё глазели, - слышится другой женский голос, невесёлый и сочувственный.

– Это... Оно ведь... Смотря как поглядеть. Ежели когда молодой - это одно, а когда... это, оно уж другое, - с ужимками отвечает, почёсывая седую небритую щёку, Шилов, вдовец. Он робок, выглядит «плохо отмытым», «запущенным», по выражению некоторых женщин. У него слезящиеся глаза, фиолетовая нижняя губа и согнутая спина. Трудно поверить, что раньше он был таким молодцом, каким его вспоминают.

Степана Герасимовича Мохова никто не расспрашивает: сдерживаются. Он обычно молчалив, но его сощуренный взгляд насмешлив и не слишком добр. Мужчина крупный, ещё сильного сложения, усатый, со смуглым, в порошинках, лицом и вьющимися, чёрными сквозь седину волосами, Мохов - тип запоминающийся, мужественный и трагичный. Кончик носа у него наискось рассечён фронтовым шрамом, подбородок тяжёл, словно у кинематографического американского ковбоя. Степан Герасимович, служивший на корабле, имеет подобно многим бывшим морякам своеобразную небрежную осанку и тяжеловатую походку.

– Товарищи ветераны! - сердится Трушечкина, женщина вообще добрая, уважительная. - Ну так же не годится! Где ваши ордена? Как вам не стыдно? Почему вы не привели себя в порядок?

Кроме Шилова, Павловского и Мохова никого из фронтовиков в селе не осталось, а было несколько десятков парней и мужчин. Имена убитых - на обелиске, стоящем посреди улицы. Колонка с фамилиями и инициалами вытянута на полметра, и мраморная доска, на которой они обозначены, присоединяется к обелиску латунными винтами.

Сама улица этого большого села крута - в неё трудно въехать на велосипеде. Наверху сквозь рослые ели просматриваются пшеничные поля. Перед лесом маячит беленькая церковь со свеже-зелёным чистеньким куполом, со сквозным крестом, колокольней и ржавыми балками под колокола, некогда разносившие благовест по окрестным деревням. Вблизи церкви над горой и рекой, как на левитановском полотне «Над вечным покоем», расположен погост, где соседствуют покосившиеся железные кресты, замшелые каменные надгробия и новые сварные памятники или экономные плиты. На колокольне, будто пятна копоти, чернеют грачиные гнёзда, и кладбищенская тишина нарушается карканием, хлопанием крыльев. А если идти под уклон улицы, например, к колодцу с прадедовским «журавлём», то на пути встретится сельский обелиск, обсаженный цветами и обнесённый деревянной изгородью, в списке которого есть и Шилов, и Мохов - родственники Ивана со Степаном, - нет только Павловского.

Заехав по старой памяти в Любимово, я сел в лодку и отправился со своими приятелями-фронтовиками удить рыбу. У меня особая страсть к общению с участниками войны, наверно, оттого, что в детстве мне приходилось видеть их раненными и искалеченными - в госпитале у матери - и жалеть. Шилов, Павловский и Мохов, выйдя на пенсию, стали заядлыми рыболовами и летом и зимой немало времени проводили на реке. У каждого была лодка. Я брал её у знакомых - они и подружили меня однажды с любимовскими ветеранами.

Мы переплыли на другую сторону реки, к осоке, и бросили якоря, то есть привязанные к верёвкам булыжники. Мохов обособился у мыска и внимательно наблюдал за двумя удочками, заброшенными с кормы. Он был в болотных сапогах и серой брезентовой куртке, голова непокрыта. Его словно не трогали комары - Мохов единственный из нас не намазал себе лицо, шею и кисти рук жидкостью «Тайга». Со лба Степана Герасимовича свисала кручёная прядь. Он курил сигарету, поставив локоть на колено, касаясь пальцами усов, и во внешности его мне виделось что-то удалое и диковатое, как в воображаемом облике казачьего атамана.

Чтобы поменьше было комариных укусов, я поднял воротник у своего вышедшего из моды тёмно-синего «дубового» плаща и пониже натянул кепку. Я присоединился к Шилову и Павловскому, поскольку, сам обычно ничего путного не выуживая, очень любил глазеть, как ловят более способные и удачливые.

У Спиридона Леонтьевича, мужика хозяйственного и аккуратного, всё было налажено по-особенному: червяки в холщовом мешочке (они, Павловский говорил, там и размножались, только спитые чаинки добавляй); опарыши в стеклянной банке с навинчивающейся крышкой, проколотой гвоздём; поплавки тонкие, чёрные, таинственные; удочки с пластмассовыми рукоятками. В нахлобученной фетровой шляпе и широком дождевике с капюшоном Спиридон Леонтьевич выглядел заправским любителем-рыболовом. Удил он хладнокровно, терпеливо, почти не двигаясь.

Иван Романович Шилов, сидевший по другую сторону от меня, напротив, всё шевелился, кряхтел, часто вынимал удочки из воды, менял червей и бубнил непонятное. Складывалось впечатление, что он недоволен всем: и червями, и крючками, и выбранным местом. Возможно, бубнить при случае у него давно вошло в привычку: прежде бессменный сельский пастух, Шилов много лет гонялся с кнутом за непослушными коровами. Я его всегда жалел. Он и наряжался для рыбалки как дедок: в облезлый овчинный треух и телогрейку. Правда, на вечерней реке быстро свежеет, и в треухе да телогрейке рыбачить хорошо.

Зорька выдалась погожая. Небо в направлении горы было шелковисто-розовым, отчего церковь казалась белее, а ели вокруг неё гуще и темнее. Острая широколистная осока поднималась нам выше голов, в тёмной травянистой жиже раздавались судорожные плески и трепыхания. Рыба поодаль то и дело выскакивала, образуя на воде серебристые круги; клёв, однако, начинался лениво, и я едва, пользуясь возможностью, не заговорил с Шиловым и Павловским про их фотографирование - очень меня заинтересовало, что у стариков не было при себе орденов и медалей, - но не мог переступить рыбацкий этикет: вспугнуть настороженность и тишину. Потом взялось клевать так хорошо, что даже я вытащил и бросил в прорезь ведёрка пару окуней и штуки три плотвы.

В сумерках у нас было довольно рыбы на уху. Горел костёр, для которого я натаскал сучьев из прибрежного кустарника. Языки огня оплетали закопчённый котелок, висевший на жерди между рогульками. Иногда от костра валил горьковато-душистый дым: это занимались неувядшие ветки и листья. Головешки постреливали и шипели. В котелке закипало. Я чистил две картофелины и луковицу Мохов охотничьим топориком тюкал в стороне по веткам. Павловский разделывал рыбу - не на лопасти весла, как, говорят, положено по рыбацкому обычаю, а на земле. Шилов, постелив клеёнку, выкладывал на неё из общего мешка ложки, миски, хлеб, соль и перец. Была извлечена и непременная чекушка. Выпили по маленькой, крякнули, закусили перьями лука; наконец похлебали, обжигаясь, ухи и, кто как, обмякли у костра.

Тут, я решил, наступило самое время завести нужный мне разговор, и уже хотел это сделать, но старики начали вдруг вспоминать про многолетней давности рыбацкие успехи и удивительные случаи, среди коих были поимка щуки на щуку, щуки на червя и клевок неизвестной махины, вырвавшей из рук удочку. Громче всех, сидя на коленях и жестикулируя, преувеличивал Шилов («Ну, и сочиняет!» - изумлялся я, хотя знал, что природная скромность не мешает ему быть азартным), но и трезво мыслящий Павловский в этот раз не очень сдерживался. Мохов, поддакивая, усмехался и тряс головой. Потом они взялись рассуждать о прошлых суровых временах и о том, быть или не быть новой войне.

Всё-таки, когда в разговоре наступила заминка, мне удалось его переменить. Лёжа в сторонке на своём плаще и подпирая голову рукой, я неожиданно громко спросил, наверно, по их мнению, ни к селу, ни к городу:

– А правда, граждане, у вас ваших наград нет? Куда же они подевались?

Мужики одновременно посмотрели в мою сторону, но ответили не сразу

– Ты разве не спишь, академик? - раздался голос Павловского, показавшийся мне не очень довольным.

Спиридон Леонтьевич так и называл меня - «академиком», с учётом моей инженерной работы, или, не выговаривая имени Альберт, «Альбрертом»: «Что только за имя тебе дали - Альбрерт! Язык сломаешь!» Я ему отвечал, что в тридцатые годы, когда я родился, было принято давать младенцам иностранные имена. «Чего хорошего?» - весело и колюче спрашивал Павловский.

Вообще, в отношении ветеранов ко мне я видел и добродушие, и лёгкую язвительность, которой, считаю, заслуживал, поскольку был ещё молод, «зелен» и склонен «лезть в бутылку». Старики же имели слабость (намеренно при мне) намекать на ветреность молодёжи или на то, что развелось много грамотных, с высшим образованием, а ума поубавилось.

– Да нет, не сплю, - сказал я, держа во рту и покусывая горьковатый стебелёк.

– Я думал, ты уж угомонился, после стопки-то да после ухи. Что ты там насчёт наград толкуешь?

Пламя в костре низко опало. На лице каждого ветерана, словно на лице человека, раздувающего уголь, мерцал красный отсвет.

Я ответил, что мне просто любопытно, как это так: были подвиги, были медали и ордена, а когда пришлось фотографироваться при наградах, их, оказалось, кот наплакал. Короче, добавил я, меня интересует именно то, куда с течением времени могут подеваться знаки боевого отличия, которые носят не в кармане, а на груди.

– Кто тебе сказал? - опять спросил Спиридон Леонтьевич, впрочем, миролюбиво.

– Да рассказывали.

– Подвигов-то никаких особенных не было, - произнёс он без всякого жеманства. - На войне не поймёшь, подвиг это или ещё что. Там дадут тебе приказ... А награды, точно, имелись. Ну, свои я, если хочешь, Витьке, внуку отдал. Ты вон лучше у Мохова про Красного Знамени спроси.

Мохов, сопнув во мраке, молча встал и принялся рубить остатки сучьев. Подбросив их в костёр, он посмотрел, как возгорается свежее топливо, с шипением паря и всё гуще дымя.

– Степан Герасимович, - пересилил я неловкость по отношению к смущавшему меня загадочному человеку (что я знал о нём, кроме того, что он смолоду жил в одиночестве?), - а где, в самом деле, ваш орден?

– Пропил, - сказал Мохов и сел на прежнее место у костра, сбоку от Павловского, поставив одну ногу «домиком», обхватив руками колено.

Он пытался вышутить собственные слова, но юмор отдавал горечью. И, без сомнения, ответ был правдив. Однако я не замечал у Мохова слабости к вину.

– Как это пропили? Боевой орден Красного Знамени - и пропили?..

– Да нет, не то... - тихо с досадой ответил Мохов, видимо, стыдясь примолкнувших друзей. - Так не пропивают. Кто ж награду за бутылку отдаст?.. Я тогда только с войны пришёл, - сказал он твёрже, подобно тому, как огонёк в костре устойчивее лизнул дрова. - Ну, одно время крепко запил. Подался в город. Пропил и клёши, и форменку; тельняшку, правда, оставил. И вот - ордена: Знамени, Отечественной войны,

Красной Звезды... Медали ещё были: За оборону Севастополя, за Одессу... Что перечислять... На базаре один мордастый пристал, с медалькой. Продай да продай ордена. Продай да продай. Хотел я ему по мурзилке съездить. Потом думаю: а!.. Теперь уж всё равно. Ставь, говорю, падла, четверть...

По-моему, его откровенности удивились и Шилов с Павловским. Первый участливо поёрзал, второй тяжело опустил Мохову руку на плечо. Мне оставалось ещё, набравшись смелости, подтолкнуть его в момент паузы.

– А потом, Степан Герасимович, что?

– Ничего, - ответил он, пожимая широкими плечами. - Раз в милицию попал. Было дело. Пить, что ли, с чего взялся? Ясно, с чего... Ну, значит, вернулся я с войны. Кой-какие гостинцы из Германии привёз. Радостный просёлком шагаю. Пыль клёшами мету. Тельник, бескозырка... Думаю, сейчас к Зойке своей приду. Мы перед самой войной поженились. Приду я к ней, Зойке, вот таким козырем, ордена покажу, подарки подарю. Главное, что живой остался и непока- леченный. А она, курва...

Душевная боль могла бы, наверно, излечиться временем, но продолжала мучить Степана Герасимовича. Мне сейчас подумалось: неслучайно он работал лесником - наверно, успокаивался среди деревьев и зверей. Не сдержавшись, Мохов скрипнул в темноте зубами.

– За что вас Красным Знаменем-то наградили? - осторожно спросил я.

– Да высоту мы одну держали. Трое осталось в живых. Как в песне... Всем нам тогда дали по ордену... А Зойку я сперва убить хотел, да счастье её, не нашёл. Конечно, вернись она, я бы, наверно, на шею ей кинулся... В общем, это всё. Ладно, детей не было, - подытожил он мрачновато, но спокойно; а я почувствовал себя так, будто заново открывал мир и впервые возмущался предательством и жестокостью. «Страшно как, - подумал я. - Не погиб, пришёл в орденах, с подарками. А она, курва... О ней-то лучше не скажешь».

Потом я вдруг представил, что до сих пор живёт этот мордастый, носит чужие награды, раздобыв к ним фальшивые документы, бьёт себя в грудь, лезет без очереди и рассказывает, какие совершил подвиги. Это вполне могло быть. Сколько раз за счёт отважных и праведных в героях ходили разворотливые.

Все мы пригорюнились. Спиридон Леонтьевич снова взялся строгать ветку. Шилов сидел как мусульманин на молебне и, тихонько вздыхая, покачиваясь, водил по коленям пальцами. Он со своей женой прожил хорошо, а когда она лет пять тому назад померла, согнулся, стал вот таким растерянным.

Однако перед утренней зорькой стоило час-другой соснуть, и помаленьку мы начали укладываться возле костра.

С первыми признаками утра мы опять зашевелились. Дымчатый рассвет был прекрасен. Ещё виднелись звёзды и луна. Луг неясно зеленел, сбрасывая сон. Над речкой стоял туман. Меж его вытянутыми хлопьями в некоторых местах проглядывало зеркало воды, в зеркале отражалось слегка облачное небо. Терзая рыбацкую душу, бултыхались рыбины; проносились, вскрикивая, береговые ласточки; на той стороне реки кукарекал в деревне петух.

Помятые со сна, мы немного отошли по берегу и спустились к лодкам, заведённым нами в чистую от водорослей бухту. Я, наклонившись, окунул руки, чтобы плеснуть на лицо, и удивился, как нагрета вода. Степан Герасимович снова был молчалив, и казалось, меня сторонился. Шилов зевал и почёсывал под мышками с бессмысленными восклицаниями, вроде: «Эхма! - или: - Ох-хо-хо!» Спиридон спозаранку ел хлеб.

Мы уплыли на прежние места. Поплавки уже хорошо различались на воде. Жор был опять отменный. Мы то и дело брались за удочки и вытаскивали плотву, окуньков, подлещиков. Всходило солнце, исчезал туман. Появлялись зелёные и синие водяные стрекозы. Задувал ветерок. Речное зеркало становилось рябым и мутным. Вдалеке мычали шедшие через брод коровы.

Ближе к полудню, когда клёв стал хуже, и всё меньше хотелось ловить, а всё больше разговаривать, я вытащил якорь и подгрёб к Шилову. Любопытство своё я ещё не удовлетворил. Мне теперь желательно было узнать про медали Ивана Романовича, главным образом, про «За отвагу», отлитую из серебра, равную, может, высшей солдатской награде до революции: Святому Георгию I степени. Даже не верилось, что этот невзрачный мужичок мог заслужить её.

– Иван Романович, - тихо спросил я, - а ваши-то медали, где они? Куда вы их спрятали?

Он посмотрел на меня с удивлением, наверно, думал: «Говорили же об этом. Чего же еще?», - затем ответил простодушно и искренне:

– Какие на пинжаке висят, уж позеленели, а какие Вадик всё себе нацеплял, бегал. Они тут, бывало, в войну играли.

– Что за Вадик-то?

– Да соседский мальчонка.

– Где ж он теперь с вашими медалями? - спросил я, начиная вдруг огорчаться.

– А вырос. Уехал. Шут его знает, где. - Шилов совсем оставил удочки, хотя ещё не принялся сматывать.

– И медаль «За отвагу», что ли, вы ему подарили?

– Нет, «За отвагу» не дарил.

– Где ж она?

Он неожиданно ухмыльнулся; как озорной ребёнок стрельнул глазами и ответил некстати, с юмором:

– Это... Мать честная... Худо стало клевать. Нешто половить щурят на катушку?

– Медаль-то ваша где? - настойчиво повторил я, цепляясь за борт его лодки.

– А сейчас, Иваныч, сам увидишь.

Шилов отчего-то называл меня по отчеству, и мне было неудобно, что он меня так величает.

Он вытащил со дна лодки спиннинг, распустил его для броска и уселся поустойчивее. Размахнувшись чуть сбоку, Иван Романович ловко закинул блесну. Она, сверкнув серебряной монетой, полетела наискось реки и упала далеко, капроновая леса заметно легла на воду и натянулась. От места аккуратного точного всплеска во все стороны сиганули мальки. Мохов и Павловский обернулись. Они уже без того поглядывали на нас, но, кажется, сами прекращали удить, и не злились, что мы болтаем.

– Уходите от разговора, - упрекнул я Шилова.

– А вот она! - отвечал он, заливаясь чистым детским смехом. - Вон она полетела, родимая!

– Что полетело?

– Да медаль «За отвагу»! Я из неё блесну выточил! А обрезки на маленькие блёсенки пустил, для подлёдного лова! - Он, быстро вертя катушку, извлёк блесну назад и на весу показал мне.

Она, конечно, была не ширпотребовская, не из нержавейки, и не так велика. Металлическая рыбка выглядела изящной и своеобразной, какой её мог изготовить любитель-одиночка. Её отполированный материал имел белый отлив и спокойный уверенный блеск. «Серебро», - подумал я и всё же к словам Шилова сперва отнёсся с недоверием.

– Правда, что ли, из медали?

– Ей-богу!

– Ну зачем же вы?.. Зачем вы так?

Будь мы меньше знакомы или я мудрее, я бы, конечно, смолчал, но тут не смог.

Моё восклицание смутило его. Шилов, человек восприимчивый, тут же расстроенно забормотал:

– Что такого?.. Всё равно лежала без дела. Берёг, берёг, а куда в деревне с ней пойдёшь? Один раз звали в школу, да вот ещё понадобилась, когда велели сниматься. Кто ж знал?.. А блесна из неё хорошая. Щурята прям бросаются. И не ржавеет...

– Да поймите, Иван Романович! Это же медаль за о-тва-гу! - Я подчеркнул два последних слова, чувствуя, как у меня всё больше падает настроение, морщится и горит лицо. - За ваш героизм на войне! Мало вам было отдать медали на игрушки, так вы ещё!.. А если бы Золотая Звезда?.. Вы бы и её на блесну? Она-то уж совсем не окисляется! - Я стыдился глядеть ему в глаза.

– Нет, Звезду нельзя, - серьёзно ответил Иван Романович. - Она ведь это... Ну, Звезда и есть Звезда. Красная, одним словом. Разве можно? Звезда!..

Мы умолкли. Павловский с Моховым, должно быть, слышали всю нашу беседу, по воде звуки разносятся хорошо.

– Ишь, как Альбрерт у нас нынче разговорился! - громко произнёс Спиридон, сматывая удочку, и с любопытством поглядел на меня.

Оттолкнувшись от лодки Ивана Романовича, я погрёб на ту сторону. Скоро причалили остальные; и все мы, забрав рыбу и снасти, отправились в село.

Мы шли гуськом по луговой тропке, сперва над рекой, потом держа на церковь - она по мере нашего подъёма в красивую травянистую гору медленно вырастала до основания. В глазах рябило от цветов, голова кружилась от медовых запахов. Луг освещался солнцем, кишел мотыльками, шмелями, стрекозами и мухами. Ветер усилился. Трава шевелилась, как пряди волос на голове. Ноги наши заплетались, глаза слипались, на плечах, казалось, лежит тяжёлый груз - всем рыбакам знакомо это утомительное возвращение после бессонной ночи.

Ветераны мои уже не разговаривали, но о чём-то размышляли. Я же думал про них и старался представить каждого в молодости. Мохова с Павловским я довольно легко увидел крепкими и бравыми, одного в матросской форменке, другого в гимнастёрке; Шилова же вначале никак не мог вообразить, но вот сквозь теперешнюю его унылую внешность разглядел черты красивого, застенчивого и смелого парня. Я попробовал увидеть их всех на войне, измученных и опалённых, с оружием, в касках, одного у корабельной пушки или в отряде морских пехотинцев, других в окопах. Я представил, как они ведут бой, истекают кровью, и мне средь бела дня сделалось не по себе. Я до сих пор часто думаю: как можно было в такой мешанине остаться живым и сохранить человечность, которая у иных куда-то всё более улетучивается пусть в непростой и небезмятежной, но всё-таки мирной обстановке?..

Степан Герасимович шёл впереди меня. На поворотах тропки я несколько раз увидел его хмурый усталый профиль и сказал себе: «Сейчас этот хороший человек придёт домой, в свою избушку, стоящую в правом порядке села, а там пусто, никого нет. Он будет коротать день в одиночестве, и так всю жизнь». Снова я ругал неведомую мне женщину, жену Мохова (почему-то она мне казалась рыженькой, испитой и редковолосой) и, ставя себя на его место, не знал, что стал бы делать. Опять я сочувствовал и Шилову в его жалком вдовстве. Вообще, разговор о наградах крепко запал мне в душу. Я не соглашался с таким небрежным отношением к орденам и медалям и наконец, мотнув головой, обронил:

– Нет, всё же неправильно. Наверно, можно все награды восстановить. Обратиться в военкомат или ещё куда-нибудь...

– Да чего уж теперь, - произнёс Мохов, не оборачиваясь и не раздумывая. Стало быть, он тоже вспоминал ночной разговор.

– Удостоверения есть, и ладно. Что заслужил, всё равно никто не отнимет, - убеждённо сказал Павловский у меня за спиной.

– А вон он, орден! - послышался в хвосте нашего отряда голос Шилова. - А вон бегает медаль!

Мы все остановились и посмотрели на чудака. Смеясь, Шилов кивал на чистенького ребёнка лет семи, белокурого, длинноволосого, в коротких штанишках, который носился по лугу вместе с лохматой деревенской собакой, бросая ей мяч.

Мальчика этого по имени Андрей мы знали. Он был городской и отдыхал в селе у бабушки.

– Чем не орден с медалью? - весело сказал фронтовик и обратился ко мне, глядевшему, наверно, с недоумением: - Иваныч, у тебя вроде ребятишки есть?

– Есть, - отвечал я. - Сын. Маленький ещё. Всё хочу приехать сюда вместе с ним и женой. Жена-то моя и рыбу любит удить, и по грибы ходить, да в Любимово всё никак не соберётся. А что?

– Вот он, сын-то твой, тоже награда, - произнёс Шилов, радуясь, что ставит меня в тупик, но вдруг запнулся и заговорил совсем иначе, с благостной просветлённостью в лице и волнением в голосе: - Оно ведь это... всё кругом медаль да орден! Вон цветы, вон небо, вон дети играют, собаки бегают да коровки мычат!.. Кабы не мы, может, ничего бы и не было. Верно, мужики? А раз есть - это нам награда. Вот...

Мохов с Павловским одобрительно тряхнули головами, переступили с ноги на ногу. Мне, по правде говоря, казалось, что они хоть немного упрекнут товарища за чувствительность. Шилов улыбнулся и смахнул слезу. Я вдруг подумал о том, как своеобразно и, в сущности, наиболее точно выразил Иван Романович свою идею.

Остаётся досказать, как ветераны снялись для Доски почёта.

– Товарищи! Ну так же не годится! - с досадой сказала им партийный секретарь Трушечкина, косолапая, в очках, с вялыми красными щеками.

Старики ответили ей, что не знают, где их награды. Трушечкина вздохнула и на неделю отложила фотографирование; а сама велела кому-то собрать необходимые награды в соседних деревнях. Приличный пиджак нашёлся только у женатого человека, у Павловского. Сперва к пиджаку прикололи то, что заслужил на войне его хозяин, затем дважды сделали перемещение орденов и медалей, чтобы сфотографировать Мохова с Шиловым. Спиридон Леонтьевич и Степан Герасимович, оба одинакового роста, вышли совсем хорошо. Шилову пиджак был сильно великоват, он в нём утонул, но в общем тоже выглядит важно. Односельчане, проходя мимо Доски почёта, смотрят на фотографии и уже не посмеиваются, а почтительно удивляются.

1991 г.

Из книги "Памятник солдату. Пленные немцы в Григорьевске. : рассказы и роман / А.И. Карышев : 2015, - 312 с."



  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Наш канал на Дзен

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную