| |
Петр Кошель: Увидел на портале рассказ Коняева, мы были очень дружны с середины 1970-х. И вспомнил, что где-то есть у меня его литинститутские дневники.... Нашёл. Отсылаю вам. Вроде, это нигде не публиковалось. Любопытна литинститутская жизнь той поры, ленинградская писательская братия...
Николай Михайлович Коняев (1949-2018) - известный прозаик, публицист, историк. Книги его издаются и переиздаются. Но вещь, которую мы предлагаем вашему вниманию сегодня, пока прочитана лишь несколькими близкими друзьями. Это дневник Николая Коняева, который он вел в годы учебы в Литературном институте.
Даже в юные годы, когда мы учились вместе в Литературном институте им. Горького, Николай выделялся среди студенческой поросли. Практически сложившаяся личность, остроумный, образованный собеседник и талантливый автор, серьезно и самозабвенно относящийся к писательству. Юношеские рассказы, повести, а потом и роман Коняева уже тогда были отмечены и оценены таким известным литературоведом и критиком, как Вадим Кожинов.
«Литинститутский» дневник Николая – это по сути, Дневник молодого писателя, который подмечает и отражает в атмосфере второй половины семидесятых годов все самое характерное, события политической и культурной жизни в Москве, (например, рассказывает о страшном дне, когда сообщили, что умер Шукшин или о нашумевшей «бульдозерной выставке» художников -авангардистов; сам Литературный институт, его особенное бытование. атмосфера, порядки, своеобразным мир общежития Литературного института, где столько всего затевалось, обсуждалось и о чем только не спорилось, куда приходили для общения с молодыми творческими людьми многие знаменитые писатели того времени, такие к примеру, как Валентин Распутин, Виктор Астафьев и где совсем незадолго жили такие гении, русской литературы как Николай Рубцов и Александр Вампилов.
Думаю, это, как минимум, интересное чтение.
Нина Орлова-Маркграф
1974 год*
ДНЕВНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
У Чаринкросса мисс Эрмстет спустилась в андерграунд и под землей… поезд ее помчал на Клэпхэм-роад, в пригород... Там, в переулке, на своем третьем этаже в своей комнате девушка неурочно стала читать газеты.
Б.Пильняк. Заволочье.
Первая половина августа. Экзамены в Литинститут
8 августа 1974 года. Был август.
Общежитие стояло огромное и пустое, только на третьем этаже беспорядочно жили перепутавшиеся абитуры, а выше начиналась совсем редкая и отстоявшаяся жизнь.
Где-то там жил Петя Кошель.
Всего несколько месяцев назад он писал мне:
«Ах, не делаю ничего, пью пиво в Столешниковом и читаю стихи людям русским, где счастье? — спрошу себя, нет его и нет, и хорошо бы влюбиться, но никак, сплю с Ирой, сегодня в Москве небо такое странное, светлое и будто весна, и по Тверскому идет Дофина, скажу — А стоу бичем!
Ты должен поступать сюда, потому что нигде так не покойно, как здесь. Хочешь, мы пойдем с тобой в «Метелицу» и там посидим? Приезжай в гости. Американские клены на Большой Бронной стоят голые и очень красивые, как Алиса после болезни»…
И не столько и времени прошло с тех пор, но что-то с «покойностью» у него здесь не заладилось. Его перевели почему-то (а почему — он не объяснял) на заочное отделение, и сейчас Петя жил в общежитии уже на нелегальном положении.
Мы сидели у него на голых матрацах — постельное белье у Пети давно отобрали, а стульев в комнате почему-то не было, и говорили об общих московских знакомых.
Иногда мы пили чай, если он был...
— Конечно, — Петя медленно поднимал глаза, рассматривая запылившуюся лампочку под потолком, — конечно, надо бы как-нибудь наладиться с жизнью.
Он опускал глаза и медленным движением ладони смахивал что-то с заношенных, измятых брюк...
— Покой должен быть ... — цитируя его письмо, говорил я.
— Да, покой, — соглашался Петя и сквозь длинные чуть белесые ресницы медленно смотрел на меня.
Был август. Двери в общежитие запирали в двенадцать, вахтерша уходила спать, и опоздавшие кричали в раскрытые окна, пока кто-нибудь не шел открыть.
Было тихо. Только в кухне, в другом крыле разговаривали армяне. Они варили там кофе и смеялись какому-то анекдоту. Как-то странно-отчетливо звучали в перспективе пустого коридора их голоса.
Акогда спускались по лестницам, на ступенях которых лежали синеватые тени коридорного света — было жутко, казалось, что спускаешься в подземелье.
А утром я снова ходил по редакциям, а после сидел на бульваре, напротив газеты «Советская Белоруссия», судорожно сглатывая горечь обид и унижений.
10 августа 1974 года. ПИСЬМО ОТ БЕЛОВА
Я позвонил домой в Ленинград, и сестра сказала, что мне пришло письмо от Василия Белова из Вологды. Василию Ивановичу я посылал рассказы по почте.
— Прочитать? — спросила сестра.
И хотя монетки стремительно исчезали в таксофоне, но я не удержался.
— Читай…
«Уважаемый Николай Коняев, — писал Василий Иванович. — Я глубоко убежден, что талантливый автор сам все знает о своих рассказах и ничьи ни советы, ни замечания ему не нужны…
Я могу только пожелать Вам упорства и мужества на этом литературном пути — а что больше? Еще мог бы — при известных условиях – порекомендовать рассказы для печатания где-либо. Но эти, наверняка, никто не возьмет — Вы это знаете и без меня. Они могли бы, может быть, пойти в сборнике, в окружении других, Вы тоже знаете — каких.
Больше двух других мне нравится про тетку Лизу — это хоть и грустно, но как-то всё человечно, просто. А вот про сумасшедших читать можно — но что говорить? Не знаю. Мы сами должны отвечать перед собой за себя в любом деле, в том числе и литературном. Желаю Вам удачи. Если вы молоды, здоровы и духовно сильны — у вас всё получится…»
Письмо, конечно, было не совсем таким, какого я ожидал, и я замешкался, не зная, что сказать теперь.
— А кто такой Белов? — спросила сестра. — Тоже писатель?
— Ага! — сказал я.
И успел еще проститься с сестрой, пока нас не разъединили.
Монеты у меня, действительно, кончались, и не только для телефона-автомата, а вообще для жизни.
Я сдавал тогда вступительные экзамены в Литературный институт.
Удивительно приятно было ходить в нашем общежитии по пустым коридорам, заходить в комнаты, где во всех вещах проступала стремительная краткость общежитского быта.
А когда становилось совсем голодно, Петя водил меня к аспирантке Ковалевой, которая жила ещё выше.
Ковалева писала статью для какого-то журнала и, когда бы мы ни заходили к ней, она всегда сидела за машинкой и пугливо стукала пальчиком по клавишам.
Иногда Петя читал свои стихи…
Меня хоронят под Архангельском
В такой неурожайный год.
Меж скособоченными хатами
Телега по грязи плывет.
И ты, смешная. Нездоровая,
Ловя губами серый дождь,
Уже поломанной, юродивой
За мной бессмысленно идешь.
А год такой неурожайный…
И аспирантка Ковалева сразу оставляла свою машинку и шла ставить чайник на кухню.
Иногда к Ковалевой приходил Юрий Селезнев.
Был темный и густой август, и мы сидели у распахнутого в деревья окна — там, кажется, шел дождь, и дождевые струи тяжело шуршали среди ветвей.
Горела настольная лампа и за кругом желтого света смыкалась, густела в углах комнаты темнота, и оттуда глухо звучали голоса:
— Дух подпольной культуры... это как раннеапостольский свет.
— Аввакум, Достоевский...
— Да… Вот ствол русской культуры подвальной по духу, по идее…
— Только в христианстве, только в России…
— Жить только тяжело, — говорил Петя Кошель. — Жить устаешь. Хочется просто приткнуться где-нибудь. Только чтобы надолго... Отойти... Отогреться…
А на подоконнике стояли песочные часы, и призрачной струйкой дрожало в них наше время.
— Трудно, — соглашался Юрий Селезнев. Он наклонялся, и в круг света попадала его большая голова с длинными волосами. — Конечно, трудно. Но страдания — это дело частное. Их вообще не надо учитывать.
— Да… — соглашался с ним приятель из города. — Если ты можешь предать свое дело, ты его предашь. Важна только невозможность,только она истинна.
И, кажется, уже кончился дождь, но долго еще падали на землю медленные капли, и трудно было различить себя среди их невнятного бормотанья.
За разговорами у аспирантки Ковалевой мы засиживались до рассвета. Холодно и призрачно проступала из шатких сумерек зеленая крыша двухэтажного дома напротив. Про этот дом говорили, что в 1937 году там находился райотдел НКВД и именно здесь на допросе и убили поэта Павла Васильева…
Мы вставали. Гремели стулья, и сквозь светлое поле окна высоко и обреченно проходили фигуры.
И аспирантка Ковалева водила пальчиком по столу и рассказывала, как еще в школе она поссорилась с учительницей литературы.
— Мы договорились, — говорила она, — что явечер про Есенина подготовлю, а она меня за это про Чернышевского спрашивать не будет... Вот я вечер сделала, а она своё слово не сдержала... Так я ей все равно ничего не отвечала, хоть она мне каждый раз двойки ставила.
И трудно было сдержать улыбку, слушая ее ласковый голос среди этих искалеченных, яростных жизней.
Да... Есть жесткость выбора судьбы и надо сжиматься, чтобы выжить.
Но ведь есть и другая мудрость — мудрость беспечально зеленеющей обреченной травы...
Счастливы, кому суждена она.
Еще только сентябрь, но как быстро возникает отчуждение, и уже с трудом различаешь перспективу недавних дней. Где вы сейчас августовские друзья?
Приятель изгорода где-то достал денег и уехал, но только почему-то не в Ленинград, а за Москву, еще глуше, почти в центральную Россию. Петя Кошель растворился в Москве, а аспирантка Ковалева по-прежнему живет на седьмом этаже и пишет статью в журнал.
Как быстро меняется время.
Ивот — добрыми глазами смотришь, как сыплется за гнутым стеклом клипсидры песок, и вторую неделю пишешь письмо, а по ночам снится август, пустое огромное общежитие и люди, свободно живущие в нем.
Вы, конечно, замечали, как усталые люди смотрят на бегущую воду, как бездумно следят они движение облаков в беспечальном небе. И может быть, тогда и накапливается в истерзанных душах необходимое движение, которое не сделал человек в жизни, и душа снова возвращается в равновесие мира.
Да, я помню густой и темный август, дрожащую струйку песка в часах».
***
Экзамены в Литинститут сдал и прошел по конкурсу. Когда вывесили списки принятых, бродили с Володей Казаченко по Москве, вечером уехал в Ленинград.
15 августа 1974 года. Уволился с Базы консервации.
Конец августа.
Вернулся назад с чемоданами, и ундервудом в Москву. Володя уже выбрал для нас комнату, с ним я и поселился, и через несколько дней пошел устраиваться сторожем. Заодно и Казаченко устроился сторожем на стройку, недалеко от останкинской телебашни.
9 сентября.
Густые и темные московские ночи. На стройке по вечерам становится тихо. Осенней пустотой сквозит яблоневый сад. Там редко лает собака.
— Если хочешь, можно за яблоками слазить... — говорит мастер участка. — Там добрый собак бегает...
9 сентября. Секретариат правления московской организации СП РСФСР исключил Лидию Чуковскую из членов Союза писателей за распространение в «самиздате» статей в защиту А. Сахарова и А. Солженицына.
13 сентября 1974 года. Рассказ «Размышления по поводу августа». О том, что взрослеют сразу — в какое-то одно мгновения, понимая, что мечты не сбудутся, что ты — такой же, как все, взрослеешь, огорчаясь и одновременно радуясь этому…
15 сентября. «Бульдозерная» выставка художников-нонконформистов на пустыре близ станции Беляево в Москве. Неизвестно, специально или нет, художники-нонконформисты выбрали для своей выставки пустырь, где проводились бульдозерные работы. Тем не менее, жлаемого они достигли. Выставка вызвала громкий скандал.
В институте какое-то разочарование. Немножко не то это, чего ждал. Козаченко из Одессы, и он тоже следом за мной думает, что это не то...
Сидим на последнем ряду на лекциях и пишем записки — признания в любви нашим красавицам Маше Зоркой и Оле Солоухиной. Подписываем их фамилией Касымова. Касымов — немолодой киргиз в темных очках. Ходит он как-то странно, как будто он сделан из инвалидных шарниров.
Девочки, они пришли в институт прямо из школы, читают записки, хихикают и иногда оглядываются на Касымова.
Через несколько дней фамилия Касымова уже более нарицательная, чем настоящая.
Володей Козаченко начал издавать журнал «За половую жизнь Касымова». Володя очень любит возиться с бумажками, резать их и клеить. Это у него получается просто здорово, и журнал, хотя и видно, что самодельный, но как бы и не совсем. Текст с двух сторон листа, страницы прошиты вместе. Можно листать журнал…
Какие-то сумасшедшие отношения с Ириной.
В общежитие ее привел Корда, но теперь она живет у нас в комнате, и я уже почти влюблен в нее...
Вечера в ЦДЛ, в который по студенческим билетам не всегда пускают. «С улицы забрела в ЦДЛ озябшая муза, но вахтерши не пустили ее — требовали писательский билет...»
24 сентября. Еще на первом семинаре Г.Я. Бакланов задал нам, семинаристам, вопрос:
— Вы читали Бунина?
В ответ молчание. Конечно, мы читали Бунина, но отвечать, дескать, да, я читал Бунина, никто не решился...
— Как?! Вы не читали Бунина?! — изумился Бакланов. — Ну, тогда я буду читать вам его на семинарах!
И вот сегодня он пришел на семинар с узким темно-синим томиком и начал читать «Антоновские яблоки».
Я слушал его чтение, и пытался угадать, что это за издание Бунина.
Совершенно очевидно было, что этот томик из собрания сочинений. Но какого?
Явно это не «худлитовский» Бунин. То собрание сочинений, 1966 года, одели в очень вкусные светло-шоколадные переплёты, а тут цвет переплёта был синевато-несъедобным. Я знал ещё дореволюционное собрание сочинений И.А. Бунина 1915 года, оно выходило в приложении к «Ниве» и в принципе переплетали его, кто во что хотел, но там томики получались пошире…
Наконец, Георгий Яковлевич чуть охрипшим голосом прочитал, как по первому снегу съезжаются мелкопоместные друг к другу, пьют на последние — ну совсем как у нас в общаге! — деньги и потом целыми днями пропадают в снежных полях…
Правда, песню про буен-ветер, которой завершаются «Антоновские яблоки», Григорий Яковлевич не стал петь, завершил наш семинар на описании клубов дыма и сальных свечей…
Володя Казаченко сидел поближе к Григорию Яковлевичу и то ли сумел рассмотреть книгу лучше, то ли он, действительно, видел это издание раньше, но он сразу рассеял мои недоумения, заявив, что Бакланов читал рассказ по парижскому Бунину.
Я это издание Бунина видел впервые.
Вот… А еще говорят, что ничего нельзя почерпнуть из наших творческих семинаров…
26 сентября. Володя Казаченко набрал в библиотеке книг Бакланова и пишет роман «Спящие сраму не имут» на мотивы произведений Григория Яковлевича.
За вечер он написал такой текст…
«То, что называлось селом, на самом деле составляли две хаты и огород. В огороде ночевали двое: невысокий, с обветшалым лицом, босой и одичавший капитан Ищенко. Капитан Ищенко жалко переменился в лице, засуетился бестолково.
Умный, порядочный капитан Вася погрозил ему коротким пальцем.
— А это ты брось! Тымне эту статью припаять хочешь...
Толпой, что-то жуя на ходу, прошли разведчики. С лязгом прошел танк. Пролетели утки».
Потом я полистал книги, которые Казаченко принес из библиотеки… Нет, у Бакланова, конечно, лучше написано, хотя тоже неинтересно.
Правда, Володя больше и не занимался романом «Спящие сраму не имут», на утках и оставил работу над ним.
29 сентября. Выставка неофициальных художников в Измайлово.
На краю пустыря огромный холст, раскрашенный радиальными, свинцовыми полосами. Когда мы проходили, подул ветер, и художник — потный и грустный еврей! — с трудом пытался удержать свой холст...
Это тоже была картина, и эта картина мне понравилась больше всего из увиденного.
4 октября. Все говорят и кончине Василия Макаровича Шукшина. Всего сорок пять лет, а какая жизнь… Он и умер во время съемок фильма «Они сражались за Родину».
Это не просто название его последнего фильма, это название всей его жизни.
Какая-то общая печаль в нашем беспечальном институте.
Многие ходили в Дом кино, где прощаются с Шукшиным.
Я не пошел.
Наташа Дюринова из Братиславы.
Милая, не по-нашему раскрепощенная и очень смешная.
— Ни х.. по-русски не понимает… — говорит про нее Слава Корда, не стесняясь, что Наташа стоит тут же рядом.
— Да, Слава… — кивает она. — Ничего не понимаю на лекциях. Только жопа зря мерзнет, когда в институт хожу.
— Может, поберечь ее, не ходить сегодня в институт… — предлагаю я. — Давай сегодня, Наташенька, с тобой дома останемся…
— Не! Не! — Наташа поводила пальчиком перед моим носом. — Нельзя… Меня тогда домой на фуй отправят… А я еще с вами хочу побыть!
Иногда приезжают ленинградцы.
Приезжал Олег Охапкин.
Бродили с ним по редакциям. У Охапкина с собой кипа стихов и еще заявление, по которому он и приехал хлопотать в Москву.
«В бюро профессиональной группы писателей
при ЛО Литфонда СССР от Охапкина O.
Мы обращаемся в секретариат правления ССП РСФСР с надеждой на объективность руководства писательской организации. Непосредственным поводом для настоящего письма явился официальный отказ руководителей местного отделения союза писателей вступить в какой-либо контакт с поэтами, ранее практически не публиковавшимися, но, как явствует из многочисленных рекомендаций, внутренних рецензий, работающих на достаточно высоком профессиональном уровне. В среде этих поэтов, принадлежащих в основном к одному поколению — поколению тридцатилетних — несколько месяцев назад возникла идея коллективного сборника стихов, в котором было бы отражено реальное положение дел ленинградской поэзии...»
Заявление это Охапкин читает вслух всем встречным вперемешку со стихами к Ларисе.
— Трагедия любви, как преодоление успокоенности, элитарности, — говорит Охапкин. — В резкости и несовместимости планов — широта России.
Повёл Охапкина ночевать в Кордовский дом.
Корда как-то вселился сейчас в расселенный дом.
Возле дома — письменные столы, выброшенные из конторы, другая конторская мебель.
Комнат немерено.
Охапкину Корда отвел свой кабинет с пишущей машинкой. Меня определил в комнату, которую называет «комнатой старухи» из-за герани, стоящей на окне.
Еще здесь, как это выяснится ночью — клопы.
Впрочем, это выяснится ночью, а пока разговоры.
— Христу не нужно было за гостиницу платить! Христос в поездах без билета ездил!
— Поездов тогда не было…
— Ага… Я и говорю, что он даже железнодорожных билетов не покупал.
— Романист мыслит романами!
— Не романами, а абзацами…
— Иной абзац дороже, чем роман стоит…
И так далее, и тому подобное…
— На том Земском соборе были светлые мужи!
Олег Охапкин тоже посидел с нами, попил чаю, поговорил, что, дескать, мистика — это подглядывание в щелку, что Серафим Саровский и Александр Сергеевич Пушкин гениальны и каждый по-своему, что Понтий Пилат в должности прокуратора вел себя вызывающе и поэтому и был отрешен от своих обязанностей.
Вообще Олег любит поговорить.
Однажды в Ленинграде мне довелось понаблюдать, как он начал говорить какую-то здравицу и как-то очень интересно, увлекательно, сам увлекся и его понесло.
Все уже выпили давно, а он продолжал говорить.
Еще налили, еще выпили, Охапкин говорил.
И так весь вечер.
И главное, что не глупости, не бессвязный бред, а очень складно и даже интересно продолжал говорить Олег.
Потом все расходиться из мастерской стали, а я заслушался и как-то и не заметил, что задремал.
Когда я проснулся, никого в мастерской не было.
Только Олег, он по-прежнему стоял над столом со стаканом в руке и продолжал свою речь.
Но сегодня Олег достал у нас в общежитии якутские подстрочники и сейчас, не теряя времени, ушел в кабинет и застучал на машинке, перепечатывая сделанные переводы.
Неутомимый человек.
Якутская мысль привольно разливалась по русскому языку и листы — один за другим — ползли из каретки...
Корда иногда заглядывал в кабинет и тяжело вздыхал.
Бумагу, на которой печатал переводы Олег, он брал из кординой пачки.
Разговор с Олегом Охапкиным перед отъездом.
Я говорил о подвалах, о подпольной культуре, о подполье… Действительно, кто виноват, что подпольная квартира становится подвальной?
23 октября 1974 года. Я уже давно перестал заниматься касымовскими делами, а Володя Казаченко, забросив роман «Спящие сраму не имут», организовал настоящее касымовское движение…
Как это случилось, непостижимо, но Володя изготовил значки с портретом Касымова, и их носят в институте не только студенты, но и сотрудники.
Самое смешное, что такой значок нацепил и наш заведующий кафедрой истории КПСС Водолагин.
Ну а сегодня, как гласит выпущенный Козаченко пригласительный билет, в комнате № 183 состоится открытие музея и мемориальной комнаты-музея А. Касымова.
26 октября 1974 года. Охапкин уехал, и скоро пришло письмо от него.
«Милый Коняев! Коленька! Я весьма тронут письмом твоим. И вообще не ожидал. Ты настоящий русский интеллигент…
Нынче в поезде я сделал предложение милой Ларисе. Сейчас отправлю…
Я действительно возлагаю на душу твою творческую основательные надежды. Но ты не торопись! Еще много воды утечет. Я же всегда твой сторонник, ибо, ибо… Впрочем, разумей сам. Не очень-то в самом деле, нам следует полагаться на так называемую карррьеру. Помни это! Я уже съел кое-что, не будучи оным. Но и не унывая. Тяни лямочку, русский человек! Нам привычно-с… Любящий тебя Олег»
Приезжал и Кривулин. Мы сидели с ним и Ольгой Седаковой в кафе напротив кинотеатра «Россия» и замышляли журнал. Взяли по стакану чая и напропалую курили. Не так уж и много нужно, оказывается, чтобы придумать новый журнал.
Потом все решили поехать к Лёну. Но Ольга Седакова увидела вдруг свой автобус, и ей так захотелось домой, что к Лёну мы не поехали. Поехали на какую-то квартиру, заваленную Мандельштамами.
Хозяйка квартиры всё объясняла, что она — птица-феникс. В том смысле, что у нее очень быстрый обмен веществ...
На несколько дней съездил в Питер, чтобы подать с Ленкой заявление в ЗАГС. Ленинградская погода. Мелкий дождичек.
Виктор Ширали и девочка Саша. Ширали читал стихи.
Голос возник сразу, резко.
Переведите ей,
Что я ее люблю,
И потому что любве-
И обилен,
И потому, что вот
Случился ливень,
Меня прихватывающий на корню.
Переведи:
Напыщен и высок,
Как меднокрылая труба на взлете,
Как пульс расталкивает висок,
Как ты всегда не рядом, а напротив,
Как ливень разошелся за окном,
Как время, заарканенное храпом
И в пене, набегает табуном,
Как Пушкин
Медленно заваливается боком,
Как снег под Пушкиным, —
Переведи.
Ладонью Виктор загасил свечу и дальше читал уже в темноте. Только Сашины глаза светились. Только стихи звучали…
Ты пахнешь мной, как яблоками сад,
Как яблоко, когда его развалишь,
Как целое между грудьми положишь,
И сравниваешь,
И взахлеб цветешь.
Ты пахнешь мной,
Я всеми тридцатью
И тридцать первым
Непроцветшим годом.
Не то чтоб холода,
Не то чтоб било градом...
Как соразмерить мне
Два наших бытия,
Как уравнять в правах
Два розно правных сада,
Когда ты вся вовсю,
А я в поре распада.
Читал Ширали стихи нам, но при этом читал Саше. Читал Саше, но при этом — нам.
Еще Ирина Ромашова.
Еще зашли с Леной Пудовкиной к Хмельницкой. УХмельницкой чай и множество пирожных маленькими кусочками и еще какие-то очень мудрые рассуждения о «Беспечальном городе». Дескать, это чеховская ситуация переплавленная, размытая в современности...
Потом шли с Леной, на ее улицу Декабристов. Золотился в желтой электрической подсветке желто-золотой купол Собора над темной, густой водой канала...
ПОЕЗД ЛЕНИНГРАД—МОСКВА
Мы пропадаем, растворяемся в сутолоке дел и что удивляться тому, что остается от нас... Искусство цельно. И надо просто зажмурить глаза и всей грудью выдохнуть из себя мир с его горечью и обидой, радостью и сомнением, болью и наслаждением... Вдохнуть и выдохнуть, чтобы уже ничего не прибавить и не убавить в нём. И это и есть творчество, а не та неразборчивая суета, что остается за нами...
Об этом я думал, возвращаясь в Москву. Позади остался Ленинград, ленинградские знакомые, дни, проведённые с Леной. Остался там тесный церковный садик недалеко от цирка, где мы сидели на скамейке, а вокруг бродили дети и искали спрятавшуюся кошку, которую они почему-то называли котенком. Облезлая, кошка пряталась на дереве, и мы не выдавали ее, хотя нам и хотелось, чтобы дети поскорее ушли...
Но и садик остался позади, а сейчас летели навстречу поля и перелески. И вот, неожиданно расступились деревья, открывая поселок. Река, выгибаясь, словно бы уносила дома поселка в хрупкую даль, и хотелось смотреть на эту красоту, но откуда-то сбоку уже ворвался в пространство окна встречный товарняк, и поселок отчаянно замелькал, смятый его колесами, а когда разминулись, уже и не было ничего, наш поезд рвал холодный осенний воздух своей красной грудью.
Наш поезд был скорый, он пролетал пространство между столицами за шесть часов, и в его комфортабельном покое отодвигались события, и обретало значимость то, чего не замечал раньше.
И прежде всего — наша ленивая сговорчивость души. Как легко мы откладываем начатое и, утешаясь притворной мыслью, что продолжим это завтра, послезавтра, через неделю, когда-нибудь, сами уже о том не догадываясь, отмечая заданный путь условным вешками, спрямляем его — отказываемся от постижения истины. И эту-то духовную леность не возместить потом ничем — ни остротою зрения, ни отчаянным трудолюбием...
А поезд, по-прежнему, летел над землей...
В вагоне смеялись, пили пиво и ели колбасу. И этот беззаботный шум лучше любых философствований доказывал, что искусство схоже в чем-то с травой, которая бездумно растёт всё выше и выше, не зная, разумеется, законов, по которым она растет...
И есть, есть ущерб в ранней профессионализации, вместе с постижением законов письма, вырабатывается и страх, что ты уже не сможешь рассказать лучше...
Впрочем, за Калининым стало темнеть, и голоса в вагоне незаметно смолкли...
ВТОРАЯ КУЛЬТУРА
(размышления через двадцать лет)
В Ленинграде в первой половине семидесятых годов начала складываться странная ситуация. Вся литературная молодежь, как бы разделилась на две части. Одни примкнули к Союзу писателей с его издательствами и журналами и начали делать карьеры обычных советских писателей, другие остались жить в Петербурге с его Достоевским и Блоком, работали кочегарами и сторожами и создавали, как, они сами себя обозначили потом, вторую культуру.
Тогда, в первой половине семидесятых, казалось очевидным, что здесь, во второй культуре, собралось всё самое талантливое и интересное. И я сам помню, как поразили меня эти ни на кого не похожие стихи, эти необыкновенные разговоры... И мне казалось тогда, что это и есть то, что я искал. Человека и его Вера, человек и его смерть, человек и его Душа — моей, засушенной в советской школе и техническом вузе душе, словно бы открывалась совсем другая жизнь, которую я помнил только по своему детству, и которая начинала казаться уже как бы и ненастоящей сейчас... И императивы Кривулина: «Кант выходит за город С горсточкой соли в руке...» — мне казались похожими на огонь, бушующий в подвале. Горсточка соли в руке — непреходящая, жизнью добытая истина, а рядом — огромное море. И в самом стихотворении — движение от быта к бытию, от знания к постижению истины, но еще более — необходимость для человеческой души этого движения.
И я слушал опьяневшего от самогонки философа с всклокоченной бородой и его слова, что все явственней розовые лучи на маковках наших церквей воспринимались не как цитата, а как явленное откровение.
Я помню молодого Виктора Ширали. Его трудно было назвать красивым, но всегда он был окружен влюбленными в него женщинами. Резким, сразу откуда-то возникающим голосом он читал пугающе чистые и при этом предельно откровенные и даже несколько циничные стихи о любви. Вчерных глазах трепетало пламя свечи, длинные нервные пальцы дрожали. Этими пальцами Ширали гасил пламя.
Я помню... Воспоминания можно продолжать, но как передать очарование общения, погружения в мир непривычных разговоров, необычных стихов, в мир с совершенно другой системой ценностей, нежели та, к которой так долго приучали тебя? Но впереди была еще вся жизнь и вся горечь разочарования...
И вот удивительно. Достаточно было нескольких месяцев, чтобы наступило отрезвление, всего несколько лет потребовалось, чтобы понять, что вся эта небывалость и необычность — вторична, что она на девяносто процентов цитатна... Но когда это сделалось очевидным и понятным, когда перелистывая в библиотеках старые книги, слышал я голоса своих знакомых по Питеру, когда узнавал интонации Откровений «о розовых лучах на маковках наших церквей», когда возникло горькое разочарование в необыкновенной талантливости моих питерских друзей, и тогда очарование первых месяцев знакомства с ними не погасло. Более того, оно и сейчас многие годы спустя продолжает определять многое в самом мне. И еще много лет потребовалось, чтобы понять: вторая культура, которая существовала для меня, как свет, рвущийся из подвалов, чаще всего имитировала этот свет, отражала его... Сама же эта культура чаще всего бесцветна, и совсем не потому, что она вообще не талантлива. Нет... Просто только такие гении, как Рубцов, умели превратиться в светила — своим неземным светом, освещая путь нам, бредущим в вязких сумерках десятилетий. Но ведь для того, чтобы вспыхнуть неземным светом, требовались не только разговоры, не только начитанность, не только умение ловко рифмовать и тушить пальцами пламя свечи... Этого, увы, достаточно было лишь для того, чтобы гореть отраженным светом.
И совсем недалеко отсюда оставалось до другой, совсем уже крамольной мысли... А сами эти гении и таланты второй культуры, выше ли они, нежели дарования рядовых советских поэтов? Не от слабости ли, не от невозможности ли пробиться официальным путём и вступили они на дорогу второй культуры? Ведь оттого, что ты произносишь слово «Бог» вместо слова «коммунизм», еще ничего не меняется в тебе... Важно, как ты произносишь это слово, важно, как отзывается твоя собственная душа на звучание его.
Наверное, так... Потом, когда исчезла потаенность, когда при свете дня поблекли, сделались невидимыми многие подпольные гении, когда я слышал, как принятый наконец-то в СП СССР Виктор Ширали доказывал на правлении, что он наблевал в Доме писателя не потому, что был пьян, а потому, что у него не всё в порядке с пищеварением, как-то даже и стыдно становится за свой прежний восторг, за ту радость очарования, которой я жил двадцать лет назад…
Но, понимая всё это, снова и снова повторяю я: будь благословенно это... О эта трижды благословенная в России невозможность, когда и комнаты коммуналок вдруг превращаются в обители, а грязная и неопрятная нужда скрывается за простыми и чистыми одеждами аскезы… (15 августа 1991 года).
МОСКВА. Но как же было все-таки приятно, еще и не понимая этого, возвратиться от безумной игры в ожидание конца света, в шумную, не знающую разговоров об эсхатологии Москву…
Вместе с Ольгой Страшниковой сидим на лекциях и пишем друг другу стихи.
Жил Коняев, рыцарь бедный
Говорливый, непростой.
Свиду вроде бы и бледный,
Хоть питался колбасой.
Путешествуя в общаге,
Объедал бесстыдно нас.
Жили мы пустыми щами,
Хоть сидел у нас он час.
Были общими молитвы
У друзей и у врагов
Чтоб живот его налитый
Лопнул милостью богов...
Я отвечал ей:
О лжепророчества отрава?
Как густо ты из уст текла...
Я видел, гибли травы,
Где ты, безумная, прошла...
Про колбасу ты всё твердила,
Спускаясь по дороге в Ад,
Хотя давно её переварила
Признайся в этом и ответствуй: «Да!»
А я, прощая все обиды,
Пролив слезу над падшею душой,
Над совестью в тебе убитой,
Над горестной твоей судьбой.
Эти стихи и эти разговоры о съеденной колбасе, вернее о том, кто у кого ее съел, — шутка.
Денег, правда, действительно нет, жизнь в общежитии голодноватая, но это не важно — над этим можно смеяться.
Нищета вообще в этой общаге не гнетет, деньги воспринимаются как нечто второстепенное. После ноябрьских получил гонорар за свой рассказ в «Молодом Ленинграде», пошел в магазин и купил машинку «Москва». Машинка нужна, чтобы перепечатать рукописи, а еда? Что же все время думать о еде...
Старый «ундервуд» продал Битокову. Потом сидели на нем и два дня пропивали эти деньги.
Но всё это несущественно. Потому что возвращаешься в свою комнату и на столе записка: «Коля! Ухожу без определенных планов на вечер, вечером будет видно. Вечер еще не вечер. О.О..»
Иногда не столько ради протекции, сколько, чтобы покормили, хожу по московским писателям. Ольга Чугай познакомила меня со своим любовником Александром Ревичем, Наташа Старосельская со своим — Крупником. Я уже знаю, что Ревич не может жениться на Ольге, так как у него больная жена. Кормит он скудно и советует читать Горького.
Крупник курит трубку, у него седые волосы, он очень тонко рассуждает об обратных связях в моем романе и не кормит вообще.
На этом литературная учеба у них завершается.
Еще есть квартира Валентина Берестова, в которую привел меня Андрей Чернов. Там кормят и поят, но все как-то приторно-ласково смотрят на тебя, словно ты убежал из зоопарка.
В институте и в общаге проще.
По дороге в институт можно сделать в шутку предложение Наташе Дюриновой из Братиславы, которая уже достаточно хорошо выучила русский язык.
На лекции она пришлет тебе записку:
«Копи уже деньги на кольцо, а то свадьба скоро будет...
«Наташенька, — отвечаю я. — Не надо быть эгоистами. Не будем отнимать радости у товарищей и знакомых. Давай пустим подписной лист. Пусть родные и товарищи купят нам кольца. А нам надо зайти сегодня к коменданту и попросить его поселить нас в одну комнату...»
«Но почти правильно! — пишет Дюринова. — Только у меня еще старое воспитание и я могу жить в одной комнате с так очаровательным мужик только после свадьбы».
Зато всё, что вне общежития, очень сложно. Отношения с Леной. Неловко отказываться от своих обязательств, но ещё больше не хочется отказываться от самого себя.
Свадьба сорвалась, но отношения остались.
1 ноября. В Доме творчества в Переделкино покончил с собой 37-летний поэт и сценарист (автор сценария фильма «Я шагаю по Москве») Геннадий Федорович Шпаликов.
2 ноября 1974 года. В вагончике на стройке, которую мы сторожим, стоит телефон. По нему можно говорить по межгороду. Я на каждом дежурстве звоню в Ленинград.
Сегодня мне один парень рассказал, что ходил к Казаченко на работу, то есть в этот наш вагончик, чтобы позвонить в Ереван. И прождал там весь вечер.
— Что линия была занята? — спросил я.
— Не линия, а телефон! До меня еще восемь человек успело придти… Ждал своей очереди…
На всякий случай уволился со стройки и забрал свою трудовую книжку.
<...>
16 ноября.
Петер Бирчак рассказывал, что по радио передавали, что в Цюрихе состоялась пресс-конференция выдворенного из СССР А.И. Солженицына, а в Москве несколько дней назад инкассатор убил какого-то художника **.
— А почему инкассатор?
— Не знаю… — сказал Бирчак — Так передали…
Розыск о Касымове, затеянный ректором.
Разговор о нем в кабинете, когда он попросил рассказать, кто же все-таки придумал касымовский журнал.
— Я, наверное…
— Про вас я знаю, а кто еще?
— Не знаю... Я бросил этим заниматься…
— Ну, как же вы не знаете, если вы раньше работали в комсомоле?
— Что вы, Владимир Федорович... Я никогда не работал в комсомоле...
Расстались мы холодно. Как-то неприятно смотрел на меня Владимир Федорович, когда я выходил из его кабинета.
С Казаченко отношения испортились еще и поэтому...
Вместе с Битоковым и Таней Митрофановой пишем роман «Комар — птица русская». Написанные главы тут же и читаем вслух по разным комнатам.
______________
** Замечательный русский художник Виктор Попков был убит в Москве инкассатором 12 ноября 1974 года.
КОМАР — ПТИЦА РУССКАЯ
(роман)
Глава 1.
Стуча палашом по каменным ступеням, поручик Кошель легко взбежал в церковь. Там было сумрачно, горели свечи, и запах ладана шибанул в ноздрю. Было пусто, и только с клироса раздавались голоса.
— Взяли, — вслушиваясь в них, различил Кошель.
— Взяли суки, — вторил первому голосу густой бас.
— И здесь чека бесчинствует, — мельком подумал Кошель и крепче сжал резную рукоять палаша. Напрягшись так, что всё внутри зазвенело, шагнул он в темноту клироса.
Заскрипели ступени, и чья-то смутная тень метнулась к пулемету, воронено поблескивавшему своим дулом среди золоченых окладов алтаря.
Камнем, метнулся Кошель на пол. Над головой тонко засвистели пули и звонко посыпалось сзади разбитое стекло.
— В своих палишь, сука! — закричал поручик и потянулся рукою к нагану.
Из темноты клироса в ответ злобно заухала гаубица.
Глава 2.
Над Доном занимался холодный рассвет.
Из проема церковной стены пробитого 125-миллиметровым, гаубичным снарядом, ступая по ликам святых и апостолов, в длинной шинели с поднятым воротником выходил поручик Кошель.
Ветер с низины донской поймы трепал концы его голубого как кровь, шарфа.
«Гибнет Россия, — злобно думал поручик, — пропили кадеты-сволочи»...
И поручика можно было понять. Блестящий гвардейский офицер, он топтал своими сапогами паркеты лучших гостиных Киева и Парижа, заочно окончивший третье отделение Оксфордского университета, он вынужден был сейчас вырезать продотряды.
Где-то за Доном горели станицы и ветер нес сквозь туман клочья горького дыма Отечества. И сквозь эту горечь, сквозь белые волны тумана вел денщик Козаченко белую лошадь. От денщика густо пахло самогоном и этот запах явно превалировал над запахом дыма Отечества.
— Ваше высокоблагородие, — заплетающим языком проговорил Козаченко. — Комиссара словили. Перельманом кличут...
— Достучался, — недобро сказал Кошель, и косо усмехнулся, вспоминая своего соседа по комнате, который всегда стучал то на видавшем виды ундервуде, то у видавшего еще большие виды ректора.
— Ведите, — сказал он и сплюнул в сторону Останкинского молокозавода свою желчную антисоветскую слюну.
Глава 3.
В тихую прозрачную ночь, когда особенно горько и терпко пахнет корою вишневых деревьев, пристрелил на краю станицы комиссара Перельмана взбесившийся Козаченко.
И долго потом в бессильной ярости рубил он шашкой бездыханное тело и все стояли перед ним чистые глаза Перельмана, и где-то в низине донской поймы тихо ржали белые лошади.
И, всхлипнув, уронил Козаченко в сырую траву шашку и, пошатываясь, побрел из станицы, вслед за ушедшим своим эскадроном.
И, Бог знает, еще сколько лет, гонимый ветрами чужих идей будет скитаться он по этой горестной земле, но оставят ли его когда-нибудь эти ясные глаза комиссара Перельмана?
12 декабря. Чех Петер Бирчак рассказывал, что по радио на английском языке была большая передача о вручении Нобелевской премии по литературе А.И. Солженицыну.
Когда он ушел, мы снова начали писать наш роман.
Глава 4.
В убогой церквушке, где-то посреди России, спорил поручик с дьячком о корпускулярно-волновом дуализме.
Но дьячок, рыжий и вихрастый — на стенах его комнаты висели портреты Маркса и Че Гевары — ни за что не соглашался менять пулеметы на квазары.
— Бездуховный ублюдок! — хрипел поручик. — Ты никогда не сможешь понять, что такое бесконечная масса в нулевом объеме.
Он устало прикрыл глаза и добавил:
— Хрен с тобою! Добавлю по три пуда проса...
Уловив знакомое слово, радостно захихикал в темном углу денщик Козаченко.
Тихой ночью грузили на подводы ящики с динамитом и только тихо ржали в низине донской поймы белые лошади.
Глава 5.
В низкой избе на самом краю станицы четвертые сутки хлестал самогон поручик. И однажды глухою, беззвездной ночью пришел к нему штабс-капитан Волцов.
Он сидел за некрашеным столом и тяжелые слова его камнями падали в хмельного поручика.
— Россия гибнет, — говорил штабс-капитан. — Ее спасать надо! Вспомните, поручик! Сам Антон Иванович называл вас надеждой России...
Поручик мутно взглянул на штабс-капитана и сжал в руке граненый стакан — хрустнуло стекло, и осколки брызнули по сторонам.
— Поздно, Волцов, поздно! — сказал поручик и уронил поседевшую голову на некрашеный стол.
Звякнув Георгиями, штабс-капитан встал.
— Погибла Россия, — сквозь зубы сказал он и, пригнувшись в низкой двери, вышел на крыльцо.
Уже наступало утро и холодный туман с излучины Дона белыми змеями полз по израненной земле.
И поглубже запахнувшись в шинель, штабс-капитан устало влез в седло и тут, рванув в избе струны гитаны, хрипло запел поручик:
Тринадцатый месяц война и пожары
Тринадцатый месяц то водка, то бой...
Штабс-капитан пригнулся к шее донского скакуна и, глубоко вонзив в бока его шпоры, помчался в туманную даль, где гибла сейчас Россия.
И долго еще неслась ему вслед песня популярного советского поэта Роберта Рождественского:
От зари до зари
От темна до темна
О любви говори
Пой гитарная струна...
Еще двое суток пил Кошель на переделкинской даче А. Суркова. А на третьи, когда ночью вышел он на террасу, страшно вдруг стало ему, вокруг цвели белые акации, среди зеленых ветвей, мелькали красные околыши... Это привел чекистов денщик Козаченко.
Глава 6.
А стоил Кошель три метра пестрого ситца, которые в тот же день отмерили денщику на складе местного губчека.
И повадился обогатевшийденщик ходить свататься к невесте поручика — Маше.
Он говорил ей, хрипло вздыхая.
— Я, Маруся, тябя любить буду, я те платье сошью…
— От вас курицей пахнет, — отвечала ему Маша и швыряла за дверь денщиковский ситец.
Глава 7.
Но в Париже был не сезон, и только в русских кабаках с топотом и свистом плясали цыгане и грузины, и Маша с огромными по-батмановски медлительными, семнадцатилетними очами, шепча песню:
— Четвертые сутки пылают станицы
Верховьями Дона крадется луна
Раздайте патроны поручик Голицын
Корнет Оболенский, плесните вина...
— сквозь белые мундиры, сквозь хмельной блеск аксельбантов и эполет уходила длинным коридором ГПУ и вослед, подраненной птицей рвался из рук дружинников Кошель.
Глава 8.
Кошель задумчиво побарабанил тонкими нервными пальцами по стеклу и, тяжело вздохнув, снова сел за стол:
«Все снится, снится мне...
писал он, захлебываясь словами:
— Антон Иванович Деникин
В Москву въезжает на коне».
В окне медленно гасло над останкинским молокозаводом московское небо. В комнате было тихо, только от репродуктора знакомо пахло самогоном и оттуда звучал пьяный голос денщика:
— Передачи Би-Би-Си закончены. Как всегда, продавал Россию диктор Козаченко.
Что-то щелкнуло в репродукторе, и видно там, далеко за морем, за железным занавесом, по туманным как донская пойма, лондонским улочкам, сутулясь, пошел пропивать в бар «Белая лошадь» остатки России диктор-денщик.
14 декабря 1974 год. Школьный спектакль «Одиссея полночных странствий» — хореографическая композиция на стихи Гомера, Блока, Гейне, Тарковского. Наивность, юношеская непримиримость и какая-то жуткая агрессивность.
18 декабря 1974 год. Телеграмма из «Нового мира» от Инны Петровны Борисовой «Прошу позвонить».
Борисова пытается устроить меня на Всесоюзное совещание.
22 декабря. Сегодня Петер Бирчак рассказывал, что по радио передавали сообщение об ограничениях на торговлю с СССР, введенных Конгрессом США*** .
— Это из-за Солженицына? — спросил я.
— Почему из-за Солженицына…
— Ну, его же выслали из СССР…
— Нет… — сказал Бирчак. — Это наоборот… Это из-за евреев, которым выезжать мешают…
Сцена. Сидим у Славы Битокова, вдруг стук в дверь.
Битоков открывает дверь и выходит в коридор. Потом возвращается и говорит, криво улыбаясь:
— Там, Николай, на кухне с тобой поговорить хотят.
Выхожу на кухню.
Там Женя Таганов и Володя Казаченко.
Какой-то невнятный разговор, дескать я — нехороший человек, пишу роман и всех подставляю, и это тогда, когда Пименов еще не отошел после разгрома касымовского движения…
_____________________
*** Поправка Джексона-Веника.
Глава 9.
Кошель и Мережковский никогда не были друзьями.
Но почему-то на пересылке и особенно часто вот здесь, в лагере, подбрасывал сырые поленья в чадящий костер и кутаясь в продырявленную пулеметными очередями фуфайку, особенно часто вспоминал он последние Димины слова о Николае Васильевиче Гоголе.
— Нет-нет... — протягивая к огню озябшие руки, размышлял он. — Россия — это всеобщая смысловая инверсия в социальном сознании.
Он закрыл глаза идосадливо поморщился — рядом уголовники снова ругались об эллинизме периода упадка.
Неслышно возникла у костра фигура надсмотрщика Козаченко.
— Работать, работать! — хрипло закричал он испитым голосом и тяжелый приклад с хрустом опустился на худенькие плечи Кошеля.
— В-вы не имеете права, — возразил Кошель, поправляя сбившееся пенсне.
Но надсмотрщик ничего не знал о своих правах. Он нечитал Конституции, потому что просто не умелчитать. И вспомнив об этом, Кошель вздохнул и поднялся с земли. В спину, в дыру в фуфайке, дулхолодный ветер Охотского моря.
Глава 10.
А в Петербурге стояли белые ночи. Прозрачные сумерки дрожали над тихой водою каналов, и в Летнем саду белели мраморными плечами среди листвы статуи.
В мрачном здании ГПУрасстреливал гимназисток опер Козаченко. Длинноногие, падали они на бетонный пол подвала, и случайный прохожий мог наблюдать, как просочившись сквозь решетки отлетают к небу их светлые души.
Но люди старались обходить этот дом стороной, потому что всему городу было известно, что здесь лютовал Козаченко, который приказывал нынче называть себя по имени и по отчеству.
Гимназистки входили в подвал с застенчиво опущенными, огромными, как озера, глазами, а Козаченко только покручивал на пальце револьвер и, косо усмехаясь, говорил:
— А, сучка белогвардейская... В гимназиях учиться изволила, вошь белоэмигрантская...
И когда заливалась слезами гимназистка, медленно нажимал он на спусковой крючок револьвера.
Последней втолкнули в подвал Катю Волцову. Комкая в руках батистовый платочек, она сказала:
— Вы изверг… вы… вы — бандит, Владимир Степанович! Наши, — она всхлипнула, — моя папа… он вас на фонаре повесит.
— Дура! — отрывисто бросил ей Козаченко. — Твоего папашу я еще вечор расстрелял...
И, мерзко захохотав, выстрелил в Волцову.
Раскинув руки, упала Волпова на пол и светлые волосы ее разметались на сером бетонном полу. Край платья подогнулся и Козаченко, вытиравший о полу пиджака ствол револьвера, увидел край кружевных панталончиков Волцовой.
Мерзкое желание захлестнуло его, и он, став на колени, яростно стал онанировать себя над трупом юной гимназистки.
***
Но здесь мы вынуждены прервать повествование
Уже и надсмотрщик Козаченко хрипло кричит:
— Работать! Работать!
А это значит, что уже утро и первые лучи солнца заблестели на колючей проволоке.
Да, любезный читатель, коротки на севере ночи...
Глава 11
Вскоре после этого за усердие назначили Козаченко председателем волисполкома. Что делать надо в этой должности, Козаченко не знал, гнал днем самогон в своем увешанном кумачовыми знаменами кабинете, а вечерами, когда сгущались над станицей сумерки, приступал к исполнению своих непосредственных обязанностей, крал у станичников курс сеновалов.
Белея подштанниками, подползал он к сараю, всем сердцем вслушиваясь в тихое кудахтанье засыпающих кур.
Станичники за Козаченко с кольями бегали, и однажды прибили его так, что не смог он оправиться, и пришлось ему поступать в Литературныйинститут.
Глава 12.
Изнуренный антисоветизмом и онанизмом Козаченко приставал к двум длинноногим девицам в московском трамвае.
— Разрешите представиться! — кричал он на весь трамвай. — Есаул Краков! Это я, любезные девицы, «Тихий Дон» написал...
Но девицы только хихикали и не верили отставному денщику.
— Вы не состоятельны, — говорили они, намекая на его изнуренный вид.
Не пустили Козаченко и в ЦДЛ. Напрасно и там хвастался он «Тихим Доном».
— Не знаем, не знаем, — говорили ему. — Не читали, не приходилось...
И совсем тогда загоревал отставной денщик. Напился где-то в подворотне и потом пьяный блевал в кабинете у ректора, и когда его вытаскивали за шкирку, кричал на всю Москву:
— Эх, комар — птица русская! А, может, у меня личная жизнь не сложилась... А?
Но его не слушали, волокли в скверик и там возле памятника Герцену бросили.
ЭПИЛОГ.
На этом месте роман «Комар — птица русская» кончается, но надо сказать, что конец у этого романа был совсем другой.
Писали его несколько человек, которые дружили вместе только потому, что жили с советской властью, как обыкновенно живут соседи на кухне коммунальной квартиры.
Они писали до тех пор, пока о романе не стали говорить. Надо сказать, что известность отнюдь не обрадовала их, и посовещавшись, они решили роман сжечь.
— Безумный Гоголь рукописи жег! — говорил один из авторов, раскладывая на полу в костерок листки рукописи.
— Рукописи не горят, — меланхолически отвечал ему другой. Он стоял рядом, подперев рукою свою грустную щеку.
— Еще как горят, — отвечал другой, уже держа наготове зажженную спичку.
Так был сожжен этот роман.
Но роман продолжал ходить по рукам в общежитии, хотя он и был уже сожжен.
Посовещавшись, авторы стали собирать свои вещи.
Общежитие они подожгли ночью.
Эх, комар — птица русская!
Пошел к Митрофановой. Тут же написали поэму...
ЖУРНАЛИАДА
Гнев богиня, воспой Казаченко, сукина сына
Подлый, который Галанову тысячу бедствий содеял
И в институт не явившись, гнусный журнал издавал.
Всех заложил и Касымова вместе со всеми,
Друга киргизов предал на расправу парткому.
Он же, Касымов, о подлости этой проведал
И возопил громогласно, покой в институте нарушив:
— О всемогущий Аллах! Подлость такая откуда?
Этот ублюдок зловонный ношеньем меня опозорил.
Многие выгоды он извлекал из меня.
Юджин Таганов — многоумный редактор журнала
Молча, взирал на бесчинства развратного мужа
Только очками своими сверкал безутешно,
В распрю своих сотоварищей бывших не влазя.
После изрек многоумный Таганов сердито:
"Полно, друзья, препираться у двери приемной.
Я лишь один по закону ответить обязан!"
Грустно сказал он и голову спрятал под мышку.
Все возопили, спасение в этом увидев:
"О, достославный Таганов, богиней Афиной венчанный!
Зевсом Кронидом в колхозе рожден белорусском!
Нужно ль тебе за грехи наши несть покаянье?
Нет! Ты один и душою, и телом невинный!"
Так говорили товарищи, распрей своих устыдяся.
"Как же не я? — многоумный Таганов ответил. —
Если мое на обложке означено имя!»
Тут Казаченко — зловонный мерзавец и низкий
Дерзко на вые повис у героя, рыдая:
"Век не забуду тебя, достославный спаситель!
И передачи тебе регулярно носить обязуюсь!"
Так он глаголил коварно, новую подлость умыслив,
Список готовый у мерзкого сердца лелея...
Входит без стука он к старому другу и брату
И говорит, потянув подозрительно воздух:
"Целую группу коварных студентов и хитрых
Я назову, хоть и сердце в тоске изнывает...
Но назову, никого обойти не осмелюсь,
Ибо стукачество чту, как и вы нас учили..."
Так в кабинете проректора молвил предатель.
Отпуск трехдневный, подонок, себе вымогал он.
Все же стояли у двери приемной ж слышали это…
Поэма была длинной и завершалась она изобличением Козаченко, писали мы эту поэму весь вечер и часть ночи и право же, зачем переводили время так, сейчас и понять невозможно.
Зима... Декабрь.
Проезжали мимо бассейна «Москва». В морозные дни, как злая нечистая сила, клубился над ним туман.
Еще в конце года сюжет с авторефератом по истории КПСС.
Я довольно хорошо для студента-первокурсника знал русскую историю, читал В.О. Ключевского, других историков.
Но вот с историей КПСС дело обстояло сложнее.
Напрасно с таким болезненным интересом вчитывался я в разделы, посвященные довоенной борьбе за единство партии, напрасно терзал учебник, пытаясь хоть что-то различить в однообразной веренице хрущевских и послехрущевских съездов.
Лекции по истории КПСС читал нам Михаил Александрович Водолагин, который внешностью своей походил одновременно и на Н.С. Хрущева, и на Н.В. Подгорного, и на П.Е. Шелеста, и этот вид его, которые некоторые студенты называли поросячьим, тоже наводил на меня уныние.
Поэтому, когда М.А. Водолагин объявил, что тот, кто напишет автореферат по истории КПСС, тому он без экзамена поставит пятерку, я вызвался первым. Ну и, как и бывает, когда начинаешь ловчить, подхалимские настроения прямо-таки обуревали меня.
Зная, что М.А. Водолагин во время Великой Отечественной войны был секретарем Сталинградского обкома партии по идеологии, тему я выбрал «Роль местных партийных организаций в организации коренного перелома в ходе великой Отечественной войны».
Для работы взял сборник воспоминаний о Сталинградской битве и подхалимски законспектировал воспоминания самого Михаила Александровича Водолагина о том, как под руководством партийных начальников строилась линия обороны вокруг Сталинграда, как копали траншеи в мерзлой земле, и т.д., и.т.д.
И, наверное, мой подхалимский опыт и удался бы, но погубило меня любопытство. Перевернув несколько страниц, я прочитал воспоминания маршала, командовавшего отступавшими войсками, что уцепиться в голой степи было на за что, поскольку траншеи на подступах к Сталинграду были только обозначены вешками...
И, конечно, я не удержался.
Приписал в конце реферата: «Об этих оборонительных сооружениях, сделанных под руководством Сталинградского обкома партии с глубокой благодарностью вспоминает маршал Советского Союза такой-то»...
Водолагин мой юмор оценил.
Экзамен по истории КПСС я сдавал около года...
Отвлекаясь от дневника, хочу сказать вот о чем…
Пытаясь уточнить для этой дневниковой записи кое-какие подробности, я попытался разыскать в Интернете сборник, которым пользовался для написания реферата, но, разумеется, не нашел его. Зато обнаружил другое творение М.А. Водолагина, тоже посвященное Сталинградской битве.
В этих воспоминаниях ничего не говорилось о героическом рытье траншей в феврале 1942 года, но зато здесь М.А. Водолагин попытался ответить на вопрос: почему гражданское население Сталинграда, составлявшее тогда, не считая беженцев и эвакуированных, около 700 000 человек, не было своевременно эвакуировано из города.
Эвакуация мирного населения Сталинграда началась только после страшной бомбардировки 23 августа, когда воздушная армия Рихтгофена, совершив 1500 вылетов, сбросила на жилые кварталы тысячу тонн бомб. В результате этой бомбардировки в городе погибло более 70 000 человек, и около 142 000 человек были ранены и контужены.
Подчеркнем здесь, что именно 23 августа немецкие танки прорвались к Волге, и начавшаяся все-таки в тот день эвакуация населения проходила под прямым обстрелом немцев, так что из 300 000 сталинградцев, эвакуированных в те дни, далеко не всем удалось добраться до другого берега.
В лучших хрущевских традициях, М.А. Водолагин в своих воспоминаниях перекладывает вину за эту трагедию сталинградцев на И.В. Сталина:
«Указание ЦК ВКП(б) по эвакуации последовало в ночь с 19 на 20 июля 1942 г. Оно было передано по телефону в разговоре И. В. Сталина с первым секретарем обкома партии А. С. Чуяновым.
— Город решили сдать врагу? — гневно произнес Сталин. — Почему переводите военный округ в Астрахань? Кто вам позволил? Отвечайте!
А. С. Чуянов доложил о полученной шифрованной телеграмме заместителя верховного главнокомандующего.
— Мы тут разберемся и накажем виновных, — сказал Сталин».
Пытаясь освободить и себя, и других партийных руководителей Сталинграда, М.А. Водолагин явно подтасовывает факты.
Как считают современные исследователи, неизвестно ни одного правительственного документа или указания Сталина, категорически запрещавшего эвакуацию населения города.
Более того, даже в процитированном Водолагиным телефонном разговоре И.В. Сталина и А.С. Чуянова, председателем городского комитета обороны, первым секретарем Сталинградского обкома и горкома ВКП(б), Сталин говорит лишь о том, что Сталинград не будет сдан врагу, и требует покончить с паническими настроениями. Никакого запрещения на эвакуацию мирного населения он не высказывает. Другое дело, что перепуганные партийные секретари решили, коли Сталин запретил переводить военный округ в Астрахань, запретить и эвакуацию всего мирного населения.
Платить за эту подловатую трусость Чуянова и Водолагина пришлось рядовым сталинградцам. Известно, что потери гражданского населения Сталинграда за время августовских бомбардировок в численном выражении превзошли потери населения Англии за все время фашистских бомбардировок, значительно превысили потери мирного населения во время американских бомбардировок Дрездена, почти на треть превзошли потери населения Хиросимы от атомной бомбардировки.
Я говорю об этом сейчас, чтобы полнее нарисовать облик человека, преподававшего нам истории КПСС, чтобы пояснить, почему он так остро реагировал на любую попытку обличения его попыток оправдаться, уйти от ответственности за сотни тысяч загубленных жизней…
Новый год встречал в Ленинграде. Куда-то меня отвез Юра Гальперин. Там на квартире был и Д.Я. Дар. Я, конечно, напился, ругался с Даром, хамил... Ленка с трудом увела меня и очень была недовольна. Что-то якобы я антисемитское себе позволял...
Такой вот Новый год с евреями и еще с антисемитскими выходками. Антисемитизм же проявился, как помнится в том, что Дар начал на кухне зачем-то объяснять мне, что потенция у евреев намного выше, чем у русских... Вот хоть Гальперин, например… Он же мужик, по сравнению с вами.
Я ответил, что это нужно проверить.
Как?
А, просто. У Гальперина с собой подружка... Я могу с ней, а она потом скажет...
Конечно, на месте Юры я бы мне в морду дал, тем более что подружка его слышала этот разговор, но Давид Яковлевич рассудил, что драться не надо, что это все-таки антисемитизм, что обижаться надо не ей, а ему...
ЗАМЕТКИ О ЛИТЕРАТУРЕ И ЗАГАДКИ МАСТЕРСТВА
1.
Сошла Октябрьска нощь на землю,
На лоно мрачной тишины...
— просто удивительно, как точно еще в 1771 году предвидел Гаврила Державин исторические события.
В какой-то мере из Державина, из его «Приглашения к обеду», из «Евгению. Жизнь Званская» вышел и Павел Васильев. Во всяком случае, перечисление, как приём художественной выразительности — оттуда. Кроме того, их роднит и сам дух воспроизводимого материала, большое душевное здоровье, любовь к яркому, живописность и густота стиха. Можно просто сравнить «Приглашение к обеду» и какую-либо главу «Соляного бунта», чтобы убедится в этом.
Кстати, тут же и о косвенном влиянии. Литературное произведение усваивается массами, и уже из этой, может, и не читательской массы, возвращается назад в литературу.
2.
Басня, как правило всегда — аналогия, выразительное сравнение более сложного с более простым. (И. Хемницер: Лестница и служебная лестница, должностная) с целью обнажения в почти абсурдном этом простом сложных пороков. Т.е. упрощение материала исследования до такой степени, что все пороки его порою уже и заслоняют сам материал исследования.
3.
Вообще разделение литературы на классицизм, сентиментализм и романтизм в русской литературе довольно искусственно. Любое более или менее живое произведение в ней уже разрушает определения этих течений, не вмещается в их рамки. В русской литературе безусловно существует своя периодизация и именно ее, национальную, и следует искать, а не втискивать литературу в прокрустово ложе заграничных схем. Это все грешки, лепет Белинского, усвоенный в дальнейшем всей официальной наукой.
4.
Рифма возникла много раньше, чем появились стихи. Она обозначала в первоначальном языке родство явлений, осуществляла звуковую связь их. Языки — отпрыски этого пра-языка — эту связь не утрачивали, но уводили в глубь... И недаром Пушкин писал, что рифма помогает ему писать, т. е. находить, выявлять мысль, ибо сама рифма есть осуществление этой мысли, обнаружение тайного смыслового сходства.
5.
Детскость героя, инфантильность.
Важно даже не наличие, а сплав следующих компонентов: сказка, сон, игрушка, и сама реальность.
Новый характер и новые принципы его изображения, воспроизведения. Характер новаторский, примерно такого же общественного значения, что и Базаров, как и он не выходит за пределы внутринационального употребления.
Как одна из черт — готовность ко всему, абсолютная неспособность к удивлению. В этом и живучесть, вернее секрет этом живучести, и в этом же тормоз.
Вот: гордыня ума есть наивысший грех. Не гордись умом, стыдно желать быть умным, но желание быть мудрым уже не грех. Мудрость от Бога, а ум от дьявола.
6.
Флобер (сегодня читал «легенду о св. Юлиане Странноприимце», «Иродиаду») конечно, прекрасен, но вот есть во всех этих Флоберах некое неверие в жизнь (не надо путать с жизнелюбием), боязнь безоговорочно отдаться течению жизни литературного произведения, страх оторваться от контролируемого умом текста и уйти в область подсознательного.
Это, разумеется, существенно ограничивает возможности писателя, он пытается выйти из плоскости бытописания и не может сделать этого. Увы… Если высшей целью поставить психологизм — это весьма сомнительное достижение XIX века, то литература становится скучной, она теряет свою главную ценность, становится копировальщицей действительности.
7.
Критика и литературоведение, пытающее объяснить все явления книги лишь с точки зрения социальных условий — слепы, ибо главного-то они и не видят — самой души, и книги, которая подобно "мировой душе" ни в каком отельном слове, приеме, мысли не присутствует, но постоянно, планомерно и необходимо осуществляется в совокупности их — этих слов, приемов и мыслей.
Поэт написавший «счастливы любовью боги, — и любовью равны мыбогам" — не мог, не должен был написать пьесы, которые он написал. Но он написал их, и это ли не загадка?
1975 год
Январь 1975 года. Первая сессия в литинституте.
Разумеется, я завалил экзамен по истории КПСС — напрасно с таким болезненным интересом вчитывался в разделы, посвященные борьбе за единство партии, напрасно терзал учебник, пытаясь хоть что-то запомнить из однообразной вереницы съездов.
Наверное, с учебником по истпарту и встретил бы я Старый Новый год, но появилась второкурсница Таня Митрофанова — девочка со смешными школьными косичками, которая, как она рассказывала, вообще доучила историю страны только до периода раздробленности, а дальше не успела, торопилась на дискотеку, и теперь так и не знала, соединилась воедино эта страна коммунистов и пьяниц или нет...
Вдвоем с Таней и встретили мы Старый Новый год. Ее соседки-татарки Ляльки не было в общаге.
Елка стояла у окна. Окно — на улице шел снег — светлое всю ночь. А в комнате темно, и только светлело поле окна, перечеркнутое черной паутиной веток.
Под елкой стоял проигрыватель, и в крутящемся диске пластинки медленно покачивались елочные огни. Совсем близко были глаза. Трепетали чуть подкрашенные тушью ресницы. Глаза то раскрывались доверчиво, то снова прятались за ресницами, дрожали, как пугливые воробышки.
Московские ночи... Пустые, бесконечные коридоры, где тихо и осторожно, боясь ошибиться, ищут души друг друга...
И все это было необходимо: и детская елка в пустой комнате однокурсницы, и елочные огни, поблескивающие в крутящемся диске пластинки, и несмелая улыбка, которая смывала мертвую жуть московских переулков — необходимо, чтобы увидеть и почувствовать, что…
«Жизнь не кончается!
Жизнь продолжается!»
— весело звучала с пластинки популярная тогда песенка, а на книжной полке мирно прижимались друг к другу томики стихов и брошюры по комсомольской работе.
Одна из книжек упала с полки, и я поднял ее. Из книги выпал листок.
«Если я поступлю в Литературный институт и уеду из Минска в Москву, — было написано там, — то:
1. Пойду на курсы шоферов-любителей в ДОСААФ
2. Пойду на курсы иностранных языков.
3. Пойду на курсы машинисток.
4. Пойду на курсы фотолюбителей (если такие есть)
5. Пойду на курсы телеграфистов (ДОСААФ)
6. Пойду в плавательный бассейн.
7. Пойду на курсы стенографистов.
8. Пойду в лыжную секцию.
9. Займусь борьбой самбо или карате
10. Пойду в 1-2 литобъединения.
11. Пойду внештатным корреспондентом в 1-2 газеты или журналы.
12. Пойду в народную дружину.
13. Пойду в танцевальную школу.
14. Буду учиться играть на гитаре.
15. Экстерном буду проходить курс юридического образования за техникум или вуз.
16. Возьму абонемент в филармонию.
17. Пойду в секцию туризма.
18. Принимать активное участие в комсомольской и общественной работе».
— Это не мое… — сказала Татьяна. — Это Лялька писала…
— Она тоже из Минска? — спросил я. — Ну, чего ты стесняешься? Точно такой же план мероприятий был составлен и у меня, когда я уезжал из Вознесенья учиться в Ленинград.
7 января. ОПЕК подняла цены сырой нефти на 10 процентов.
После сессии — у меня остались долги — поездка в Волоколамск.
Доехали с Таней Митрофановой до Волоколамска, дальше — неведомо куда.
Кое-как добрались.
Несколько дней в литинститутской агитбригаде.
Главный начальник — наш физорг Кирилович. Он поит студентов и кормит. Все деньги у него. Что-то видимо — заключены договора по линии культпросвета или бюро пропаганды — остается ему на карман.
Мы молотим, читаем стихи (я — рассказы) по три раза в день.
Вечером читаю «Борьку из гавдареи».
Разговор в автобусе с физоргом: «Нельзя читать такое! Вы понимаете: нельзя!»
Ночью пьянка.
Утром Кирилович везет меня, Таню и Андрея Чернова в Волоколамск на вокзал.
В буфете на станции я показываю пальцем на гигантский торт:
— Это хочу!
Кирилович, чтобы отвязаться от нас, покупает торт.
Пытаемся съесть его в буфете, но сделать это невозможно.
Так и остаётся недоеденный торт в буфете.
Уезжаем в Москву.
Оттуда Танька уехала в Минск.
29 января. Послал в «Север» свой «Беспечальный город». Я редко пишу непрерывные повествования. Чаще всего — это сборники разных отрывков: рассказов, очерков, зарисовок, которые, собранные вместе и размещенные в единственном порядке, образуют картину некоего цельного и непрерывного повествования.
После сессии долг по английскому языку и истории КПСС.
Взял командировку в «Сельской молодежи» и поехал в Ленинград.
5 февраля. В Ленинграде. В Союзе писателей обсуждение на секции прозы Виктории Беломлинской.
Пришли туда с Юрием Гальпериным.
После обсуждения банкет. Общество: Андрей Битов, Александр Кушнер, Алексей Леонов, Майя Данини и т.д.
Они на одном конце стола, мы — на другом. Мы — это знакомые Вики, а на том конце знакомые ее мужа.
Бутылок мало, но как только они выпиваются, появляются новые. Я этого не учел и напиваюсь. Гонор. Попытка скинутся. Собираю мелочь и покупаю еще бутылку.
Дальше не помню. Кажется, ругал евреев за жадность.
Юра Гальперин и Евгений Замятин. Кажется, они выводят меня.
Бросил всех и ушел. Сел на ступеньки здания КГБ — напротив остановка троллейбуса номер три, на котором можно доехать до Сашиной квартиры на проспекте Металлистов.
Не сообразил только, что уже два часа ночи и троллейбусы не ходят.
Здесь на ступеньках и заснул. Отсюда и забрали меня в вытрезвитель.
В вытрезвителе я тоже гонорился, но мне съездили по ухуи закрыли в камеру.
Там я и пришел в себя. Жуткое ощущение несвободы.
Ночью звонили по телефонной книжке в Москву. Кажется, для того, чтобы установить мою личность.
Пьяный, я не соображал ничего.
Разбудили Ольгу Чугай… начали требовать, чтобы она подтвердила, кто я такой.
Только утром, когда приехал Валерка Лебедев и поручился, меня выпустили.
6 февраля 1975 года. После вытрезвителя невыносимо болит ухо и вообще, ужасное оглушение.
Начал писать книгу. Оглушение как бы прошло. Третья книга. Перебираю карточки, складываю между собой, и вроде бы что-то получается. Название книги «Конец времени. Лица».
10 февраля 1975 года. Получил письмо от Тани Митрофановой из Минска. На тетрадном листке в клеточку два слова «Привет, Коняев!».
13 февраля 1975 года. Дар проводит возле филармонии цикл вечеров-встреч с молодыми писателями. Чтение Лупенкова. Эксцентрика.
Но еще должно быть и наполнение?
Потом Кривулин, Гальперин, Лисняк. Пьеса Лисняка, его сказка. Искусство развернутой метафоры не только в полном осуществлении условностей, но скорее в умении автора отказываться от условий игры. У Лисняка хорошие штуки, но отказываться от условностей он не умеет.
17 февраля 1975 года. Говорил с Кривулиным. Будущее прозы. Совмещение абсурда и трагизма. Анекдот как структура. Но анекдот не оценивает сам себя. Отказ от психологизма. Характеры развертываются в ситуациях. Сказовость. Заменители сюжета. Сюжет как стержень. Сюжет, как мысль.
Кривулин — милый. Ходит, переваливаясь, как гусенок.
19 февраля 1975 года. Пытались с Леной Пудовкиной попасть на процесс, но попасть не смогли. Вздания суда на Фонтанке кое-кто из знакомых. Взгляды настороженные. Разговоры короткие, с каким-то многозначительным умолчанием.
Пишу книгу. Она всасывает в себя все записи. Самые малые крохи становятся на свое место. Приятное чувство опустошения.
20 февраля 1975 года. Позвонил Володя Алексеев. Долго говорил, что он не сноб, что нужно подружиться, что он все понимает и что он тоже ранимый, и что надо опять-таки как-нибудь закрепить случившееся знакомство.
21 февраля 1975 года. Утром Лена Пудовкина.
Днем, когда был у Саши, позвонила Таня Митрофанова. В Литинституте неприятности. Пришла бумага из вытрезвителя.
С Леной трудно. Вроде бы я люблю ее, но ее характер и упрямство способны уничтожить и самую горячую любовь, а не только то хорошее отношение, что есть во мне.
Вечером Володя Алексеев.
22 февраля 1975 года. В Союзе писателей выступление Беллы Ахмадулиной. Издали — молоденькая, как девочка. Словно птичка, билась у микрофона. Только крылышек не хватало.
22 февраля 1975 года. Командировочные дела. Встреча с агрономом в совхозе «Ручьи».
25 февраля 1975 года. Утром встречался с Ириной Ромашовой.
27 февраля 1975 года. У Дара в «Прогрессе» читает Александр Лисняк.
Виктор Кривулин. Примечания к стихам. Литература, как выбор. Слово, как историческое понятие произносили до нас миллионы людей. Атмосфера — в придыхании слова.
После чтения — Алексеев, Звягин, Шадрунов и я. Пили вино в скверике.
Разные завиральные идеи…
В «Илиаде» в греческом тексте есть перевертыши, пропущенные в переводах Гнедича. Сложность совмещения гекзаметра и хлебниковских экспериментов. Само по себе это важно. Выяснить и попробовать. Гомер рождается на столкновении противоречий первобытно общинного строя и рабовладельческой государственной эпохи. Противоречия, на которых вырастает его поэзия — космичны. А нынешняя литература чаще вырастает из фрейдистских комплексов. Сила Гомера способна породить религию, сила нынешних писателей заканчивается на описаниях.
ЛЕКЦИЯ-СКАНДАЛ
Скандал, как литературный жанр.
КРУПНЕЙШИЕ МACTEPA СКАНДАЛА
ВАСИЛИСК ГНЕДОВ, КАК ОТЕЦ РУССКОГО ЛИТЕРАТУРНОГО СКАНДАЛА.
РАБОТА РУССКИХ ФУТУРИСТОВ В ЖАНРЕ СКАНДАЛА.
Скандалы 20-ых годов,
популярность жанра и причины этой популярности
СКАНДАЛ, КАК ЭЛЕМЕНТ ЛИТЕРАТУРНОГО ПРОЦЕССА.
ТВОРЧЕСКИЙ ХАРАКТЕР СКАНДАЛА.
Скандал, как элемент судьбы писателя и основные элементы скандала
СКАНДАЛ, КАК CAMOBЫPAЖЕНИE ЛИЧНОСТИ.
Книги — скандалы.
Козьма Прутков.
Вздыбленный Парнас.
Житие блохи.
Сценичность скандала.
Национальная природа скандала.
28 февраля 1975 года. Ездил в Ораниенбаум к Притуле за справкой.
Володя Алексеев говорил о моей болезненности, об эстетизме, об Олеге Базунове.
Странно возникают в Ленинграде репутации. Вот, например, Сергуненков и Леонов. Одного возраста, даже родственники (оба были женаты на Лидии Гладкой), отчасти. Но один — лесной человек, читает китайцев и ждёт, когда в журналах появятся чистые страницы. Другой (Леонов) обивает пороги в редакциях. Но Сергуненкова печатают вдвое больше, чем Леонова. У молодых тоже так. Взять хоть Божьего человека Любегина.
Прочел «Корабль дураков» Е. Звягина, который так хвалила Лена Пудовкина. Впечатление тусклое.
4 марта 1975 года. МОСКВА. Пустые коридоры общежития. Ольга Страшникова тихо мылась на кухне.
Вообще всё как-то очень тихо.
Дверь в комнату долго не открывалась.
Куртки армян.
Вечером ЦДЛ. Горький кофе.
Еще Таня Митрофанова. Лицо стало мягче, глаза спокойнее. Ее соседки-татарки Ляльки нет.
Комната у Тани — пустая.
5 марта 1975 года. Начал писать цикл абсурдных рассказов. О цистерне со спиртом.
Пытаюсь написать очерк об агрономе для «Сельской молодежи». Если что-то и получается, то противоположное тому, что нужно для журнала.
7 марта. Умер в Саранске на 80-м году жизни литературовед Михаил Михайлович Бахтин, автор книг «Проблемы творчества Достоевского», «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса», «Вопросы литературы и эстетики», ставших явлением не только в научной, но и в общественной жизни страны.
Вышел на экраны фильм Андрея Тарковского «Зеркало».
11 марта 1975 года. Г.Я. Бакланов попросил написать этюд с характером на одной страничке. Я написал «Цеховой мастер XX века» о Заморозкове.
Однако успех имели этюды Коли Шкробы. Действительно, очень здорово написаны.
Николай Шкроба, молчалив, коренаст, похож на трактор, ползёт, хотя и медленно, но зато уверенно и куда надо.
Бакланов прочитал «Беспечальный город». Спросил у меня: «Вы курите?» Я не понял, подумал, что он спрашивает про сигареты. Оказалось, он спрашивает про наркотики.
Такой вот проницательный человек. Говорит, что очень похоже у меня описан в «Холодных огнях города» наркоман.
Я не стал разочаровывать Георгия Яковлевича. В жизни не курил наркотиков, но ему сказал, да, бывало…
12 марта 1975 года. Инна Петровна Борисова из «Нового мира», и Диана Варткесовна Тевекелян из «Москвы» пытались устроить меня на совещание молодых писателей СССР.
Но студенты литинститута должны идти через институт. Такая договоренность. Меня хотели провести тайком, но я сам себе навредил. Начал выяснять в Московском правлении, в каком я семинаре. Так и выяснился мой обман.
Пытался интриговать в Союзе писателей по поводу совещания. Олег Шестинский. Гладкий и равнодушный.
— Вы же знаете, как трудно печататься в Ленинграде, — сказал я.
— Это кому как... — ответил он.
Действительно, кому как.
17 марта 1975 года. Илья Крупник рассказывал о своих впечатлениях от чтения романа «Поиски мастера». Очень конструктивный разбор.
18 марта 1975 года. Первый день работы VI Всесоюзного совещания молодых писателей, на которое я так и не сумел пробиться, хотя пыталась мне помочь и Инна Петровна Борисова из «Нового мира», и Диана Варткесовна Тевекелян из «Москвы».
Таня Митрофанова — она работает секретарем на каком-то семинаре совещания! — достала билет. Сходил, послушал речь.
Ушел. Сидел и пил кофе в фойе. Невдалеке Евтушенко с умным, интеллигентным лицом втолковывал что-то своему семинаристу.
О чем они говорили, я не слышал, но лицо у семинариста было совершенно глупое.
21 марта 1975 года. Какое-то неконтактное время. Нужно не мучится, а просто переждать этот период. Рано или поздно это время кончится. Надо затаиться и писать, не суетясь, самое главное.
Где-то в эти месяцы московскийподпольный музей-мастерская.
Вначале прошел слушок, потом знакомый, задыхаясь от восторга, свел нас туда, и нам открыл, потомок художника. С отстраненным лицом он провел нас в комнаты, и мы долго ходили по подвалу, рассматривая картины и вырезки из каких-то заграничных газет, где хвалили их автора, а потом нас пригласили в самую большую комнату, и здесь потомок показывал нам пастели отца.
И здесь, в ярком электрическом свете лицо его уже не казалось отстраненным. Оно было землистым, усталым. И почему-то удивительно ясно запомнились старые с рваными шнурками ботинки потомка, и обтрепавшиеся карманы его брюк...
Всё было так, как надо — и бедность, и отчаяние непризнания, а на стенах висели картины, и в ярком свете было ясно видно, что это — увы! — весьма и весьма посредственные работы.
И мы кивали, и было совсем уже грустно, что из-за сочувствия совершенно чуждым для искусства обстоятельствам, мы сидим и восхищаемся этими ремесленными поделками…
Горьки, как полынь, подпольные судьбы...
Как легко и быстро рушатся в свете дня годами отчаяния оплаченные репутации...
27 марта 1975 года. Странно. Казалось бы, сейчас у меня есть всё, о чем я мечтал в своей будочке на базе консервации в Сосновом Бору: какие-то литературные успехи, женщины, которые любят... Но так неспокойно, так тягостно на душе, как еще никогда не было.
После зимних каникул всё переменилось в общежитии, Все разбрелись по своим компаниям. И только Ольга — светловолосое видение — бродит по этажам из одной компании в другую.
И снова у меня нет друзей. Снова я один. Только теперь уже совсем иначе, чем раньше. Гораздо больнее один.
Прошлой весной был оптимизм. А теперь? Теперь его нет.
Надо как-то кончить разорванную книгу.
План. 1. Искать московские выходы, изолироваться от литинститута. Студия горкома. Седаковщина. Крупник.
2. Не брать пустяшных халтур. Только журналистика. Ездить в командировки. Писать очерки,
3. В Литинституте. Показаться Липатову.
2 апреля 1975 года. Запутался в книге «Конец времени. Лица». То ли разучился писать, то ли и не умел. Тягостно окружение. Убрал книгу — все папки в ящик стола и с каким-то удовольствием взялся за главу из «Гавдареи». Снова вытащил «Гавдарею» на свет Божий.
Потом, когда допишу «Разорванную книгу», больше никогда не буду писать так. Только полностью отстраненный герой.
Сейчас весна. Весною хорошо жить везде. Читаю «Петербург» А.Белого.
4 апреля 1975 года. Был в музее Чехова. Вечером писал рассказ.
5 апреля 1975 года. Переделкино. Дача. Какой-то детский восторг. Там так хорошо, так приятно играть с рекой. Река извивается и можно пробежать по полю и догнать пущенный по течению кораблик.
Утром были в церкви. Потом на могиле Пастернака.
Могила довольно спокойная. Над могилой дерево с сучьями. Такое впечатление, что на дереве обязательно кто-нибудь повесится.
7 апреля 1975 года. Обсуждение «Беспечального города» на студии у Омлинского. «Беспечальный город» понравился. Хотя… Омлинский говорил цинично, но очень точно. «До вневременного плана это не дотягивает, а для печати не подходит».
Да... Вот такая ситуация. Правильно, конечно.
8 апреля 1975 года. Надо разобраться с вещами. Свобода жанра требует немыслимой строгости организации материала. Тупик, в который я зашел с «Концом времени» в том, что я повторяю, по сути говоря, «Поиски мастера».
Начал думать о книгах, но думать надо о жизни.
Наступает момент, когда ты остаешься совсем один и только это и важно. И надо устроить жизнь, чтобы ничего не мешало жить. Летом обязательно надо поехать в Вознесенье. Привести себя в порядок. Вывести полки из окружения. Отдохнуть и снова...
22 апреля 1975 года. Сегодня Юрий Селезнев познакомил меня с Василием Ивановичем Беловым. Впечатление от Белова довольно тусклое.
Конец апреля. Выставка в пяти домах. Оскар Рабин. «Разломанная подкова среди осеннего беспорядка», размашистый Ан. Зверев. Чопорная дама Т. Киселевой в кружевах рядом с часовыми колёсиками. Замазанные в краску куски дерева, типографские шрифты Б. Баруха, и снова Оскар Рабин, только теперь уже «Гефсиманский сад». И еще игрушечно-православный, словно под слоем папиросной бумаги, сюр. А еще Е. Рухин, В. Линицкий… Какой-то скрипач в готическом гибнущем городе А.Белкина и т.д., и т.д. И еще где-то среди картин — Евгений Евтушенко — тоже персонаж, тоже картина.
29 апреля 1975 года. Ехать или не ехать? Хоть на ромашке гадай. Все-таки поехал. Наташа Старосельская подарила цветок, с цветком и поехал.
1 мая 1975 года. Вылет задержали. Прилетел в Ленинград уже ночью. Ночь в аэропорту.
2 мая 1975 года. Страстная Пятница. Лена Пудовкина. Ссора. Финляндский вокзал.
3 мая 1975 года. Сайгон. Леня Замятин. Потом Виктор Кривулин, Таня Горичева.
Сидели на подоконнике и слушали Терентьева. Тот излагал все теории легко и эксцентрично. Рот кривился, и всё у него было просто. «Если понимать абстракцию, как выхолащивание»...
Потом Константин Кузьминский с декабристкой палкой, наконец, Толик Васильев. С хорошими картинами, с сыном, который играет его картинами, с лицом, похожим на лицо Достоевского.
— В картинах, где настроение, где не обозначенный смысл… Картины живут, меняются...
Поехали к Пазухину. Потом церковь.
Князь-Владимирский собор. Пасхальная служба.
Дома чтение Евангелия. От Иоанна. Свобода выбора. Свободен предать, свободен отречься, свободен уйти от распятия, но «да сбудется реченное в писании».
4 мая 1975 года. ПАСХА. Проснулся у Евгения Пазухина. У него умерла мать. Хлопочет.
7 мая 1975 года. Виктор Кривулин. СП. Алексей Леонов.
8 мая 1975 года. Вечер поэтов у Юли. Константин Кузминский, которого все зовут Кока. Разговоры об акции союза «подпольщиков». Говорит Кузминский примерно также, как директор провинциального дома культуры. Он предлагает разбиться на тройки во время праздника «Белых ночей». Художник, поэт, музыкант.
— А куда мы электрогитары будем включать на набережной?
— Неважно... — ответил Кока. — Как-нибудь и так сыграете!
8 мая. Завершено строительство первого участка Байкало-Амурской магистрали — железнодорожной линии от станции БАМ до поселка Тындинский.
9 мая. В Ленинграде открыт памятник героическим защитникам Ленинграда на площади Победы.
9-11 мая 1975 года. Лена Пудовкина. Поездки на вокзал и возвращения на улицу Декабристов.
Перед отъездом из Ленинграда — разговор с Леной в скверике возле церкви в конце Моховой.
Здесь возле церкви Симеона и Анны и попытался я начать разговор. Но моросил дождик, и единственно-нужные слова я так и не смог сказать. Хотя, может быть, это и лучше. Очень трудно изменить себя. Хотя и Лене хотелось теперь, через год, совсем другого. Просто, чтобы было теплее и надежнее... Но ведь и того, что было, то, что скомкано, уже не исправишь. А скомкан и Шереметьевский сад, и весь тот август, та весна... Она любила, но как-то странно, любуясь этой любовью со стороны, как картинкой.
19 мая. «Поступающие в КГБ материалы свидетельствуют, что спецслужбы и идеологические центры противника стремятся в своей подрывной работе против СССР сосредоточить свои усилия на враждебной обработке умов советской молодежи, — сообщает председатель КГБ Ю.В. Андропов в записке, направленной в ЦК КПСС. — Часть творческой молодежи, будучи предоставлена самой себе, не находит общественно полезного применения своим способностям и порой становится на путь нежелательных проявлений. Обращает на себя внимание то обстоятельство, что для творческой молодежи очень затруднена возможность широкой публикации на страницах литературных журналов, участия в официальных выставках, постановки и исполнения драматургических и музыкальных произведений. В творческих союзах крайне мало людей в возрасте до 30 лет: по данным на декабрь 1974 года, в Союзе писателей СССР из 7.549 членов только 48 человек в возрасте до 30 лет... Таким образом, в настоящее время возникает опасность создания неуправляемых объединений творческой молодежи, существующих параллельно с официальными».
18 июня 1975 года. С институтом совсем плохо. На аттестации мне было сказано, что институту не подходит моя идеология. И откуда только они знают ее, если я и сам в себе не могу разобраться? Но знают, и всё тут. Им сразу видно, что я — не их человек. Зачитали и характеристику Бакланова. Это тоже произведение примечательное… «Коняев способный человек, но болезненность никогда не была предметом в русской литературе». Конечно, Григорию Яковлевичу Бакланову про русскую литературу лучше знать...
В воскресенье пытался дозвониться Лене Пудовкиной. Дозванивался больше часа — подошла бабушка, но тут же разъединили нас, и снова занято, занято... Может, это и случайность, но в любом случае, конечно, это перст.
Только тем и занимаюсь, что узнаю о новых бедах, да еще читаю Евангелие.
С Ленкой мы по-разному нужны друг другу. Она пытается найти во мне то, чего во мне нет. Впрочем, я занимаюсь тем же. Любовь не могила, чтобы исправлять горбатых, а мы — увы — оба горбаты и горбаты весьма основательно.
Вообще и вокруг, и внутри — какая-то ужасная ложь.
После переаттестации я подумал, как хорошо, что мы не поссорились, не расстались и сейчас есть куда поехать. Такой вот запасливый я.
26 июня 1975 года.
«ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА ПО ЛИТЕРАТУРНОМУ ИНСТИТУТУ им. A.M. ГОРЬКОГО при СП СССР г. Москва № 187 26 июня 1975 г. §7
Студента I курса дневного отделения КОНЯЕВА Н.М. ПЕРЕВЕСТИ на I курс заочного отделения.
Ректор Литературного института В. Пименов».
Что же делать?
Попытаться устроиться по лимиту в Москве? Уехать куда-нибудь к черту на кулички, куда глаза глядят?
Написал письмо Лене. Полный разрыв.
Конец июня 1975 года. Таня Митрофанова уговорила ехать к ней в Минск. Ее планы. Она тоже переводится на заочное. Будем — ее родители недавно получили прекрасную трехкомнатную квартиру — жить в Минске, работать и учиться в Литинституте...
Взял командировку в «Сельской молодежи» и поехал в Минск.
Много лет спустя я прочитаю стихотворение Арсения Несмелова «Ночью»:
Я сегодня молодость оплакал,
Спутнику ночному говоря:
«Если и становится на якорь
Юность, как непрочны якоря
У нее: не брать с собой посуду
И детей, завернутых в ватин:
Молодость уходит отовсюду,
Ничего с собой не захватив.
Верности насиженному месту,
Жалости к нажитому добру —
Нет у юных. Глупую невесту
Позабудут и слезу утрут…
По утру.
— и поразился, как созвучны эти стихи тому, что ощущал я ночью в поезде «Москва — Минск» в 1975 году.
Что-то, какая-то жизнь оставалось позади, я впереди была неизвестность…
А впереди?
И выглянут в окошко.
Станция. Решительный гудок.
Хобот водокачки. Будка. Кошка.
И сигнал прощания — платок…
Не тебе! Тебя никто не кличет.
Слез тебе вослед — еще не льют:
Молодость уходит за добычей,
Покидая родину свою!..»
Всё это было. И хобот водокачки, платок, которым махали не мне, и молодость тоже была, и ощущение, что, уезжая, я ухожу за добычей…
Спутник слушал, возражать готовый.
Рассветало. Колокол заныл.
И китайский ветер непутевый
По пустому городу бродил.
Конец июня 1975 года. Знакомство с родителями Тани Митрофановой. Очень тягостное впечатление. А главное — с самого начала ложь. Таня почему-то решила не говорить, что мы решили жить в Минске. Вообще нелепо всё. Глупо.
Поездка в Крупки.
«Летучка» районного дома культуры — старый грузовик с фанерным фургоном — остановилась возле Крупского сельского дома культуры. На крылечке сидел парень и читал газету.
— Нету еще хозяйки, — охотно сказал он мне. — Да вы подождите. Прибежит скоро. В поле сегодня поедут, с концертом. Она сейчас практиканток устраивает. Двум девочкам отказали на старой квартире. Уж подождать надо...
Хозяйка — это директор Крупкинского СДК Жанна Наумовна Каптур.
Ждать так ждать. Отошел в сторону.
Жаркий летний день. Пустая дорога. По дороге медленно бредет коза. Возле чахлого тополька она остановилась, печально оглядывая деревце, но мотнула головой и побрела дальше. На крылечке клуба парень в клетчатой рубашке рассказывал шоферу «летучки», на которой приехал я, о своей свадьбе, вернее о приготовлениях к ней.
— Совсем замотался... Туда пойди, это купи, там договорись. Сегодня с Жанной надо договориться, в сельсовете, в район потом ехать. Голова кругом.
Но вот с двумя практикантками появилась и сама Жанна Наумовна Каптур. Девочкам отказали в квартире, вот она и бегала по поселку.
Впрочем, отдыхать ей некогда. Надо ехать с агитбригадой в поле. Мчится по большаку наша машина, груженная песнями. Мы разговорились, наконец, с Жанной Наумовной. Вернее, больше говорила она, я слушал.
— Уж всяко стараюсь, чтобы люди себя, как дома, в клубе чувствовали. Чтоб не просто к нам шли, если афиша повешена, а и так, когда свет в окнах увидят...
— А что вы делаете для этого? — спросил я.
— Ну, как что? — вздохнула Жанна Наумовна. — Всё делаем, да это такое незаметное, что и словом-то никаким не назовешь... Скажем, столики переставишь на сцене, чтобы не надоедал интерьер. Или, предположим, торжественную регистрацию намечаешь. Прикинешь, сколько народу придет. В зависимости от этого — готовишь зал или кабинет. Чтобы тесноты не было или пустоту спрятать. Вроде и дел-то нет, а к ночи ноги так и гудят, будто весь вечер танцевала...
В поле жара. Концерт прошел скучновато. Как говорит сама Жанна Наумовна: «Не хотят люди тянутся к культуре»…
…В клуб вернулись под вечер. Там были уже первые посетители. В фойе включили тихую музыку. Все здесь было домашним.
Не хотелось уходить отсюда в гостиницу, хотелось вот просто так сидеть в кресле, думать, слушать, читать...
Был тихий вечер. Над железнодорожной станцией, запутавшись в густых ветвях, горели фонари. В клубе звучала музыка, и в вечерней тишине музыку было слышно далеко-далеко...
Борисов. И сразу за Березиной, за рекой, которую видел еще в Минске, в музее — панорама «Партизаны взрывают мост» — сразу за этим вот взорванным мостом удивительные, словно бы пушистые деревья...
А дальше и сам Борисов, как бы довоенный, с тенистой улочкой имени III интернационала, с зелеными ставнями на окнах, с густыми садами, и вечер такой тихий, замирающий, и все сверлит, сверлит в памяти:
Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый старик.
Ну, что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала: — Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем…
Еще в Минске поездка в Хатынь.
Здесь все красно поначалу от пионерских галстуков…
Но у Могилева, у Бобруйска —они в конце — галстуков нет, пионеры развешивали свои галстуки на ранее стоящих урнах: на Гомеле, на Полоцке...
На полированном граните под тоненькими березками — вечный огонь.
Колокола на печных трубах. Как-то игрушечно-мелодичны здешние звоны. Как звук Ваньки-встаньки, когда качнешь его.
У входа какие-то слова. Их не видно, они завалены венками. И первым бросается в глаза венок тульских оружейников.
11 июля 1975 года. Вернулся в Москву.
Всё здесь по-прежнему, все дела в прежнем состоянии, а сам ты другой, и это и грустно.
Общежитие стоит пустое, только по-прежнему подметает мостовую возле общежития Петя Прибылов.
У Славы Корды по-прежнему люди, и сидят они, по-прежнему, на полу. Петя Кошель по-прежнему женится. Виля Липатова в Москве, по-прежнему, нет.
Ночные странствия с Иркой. Игра в преферанс с азиатами.
Ночи жаркие, темные… Ходим по ночам купаться в Останкинском пруду.
15 июля 1975 года. Приехал в Ленинград. Кривулин и Таня Горичева.
Разговор о КГБ, о Сенявине, о коллективном бессознательном, об Олеге Охапкине, который лает стихами, об архитипах.
Квартира Саши пустая и мы всю ночь сидим на Металлистов, играем в буриме и занимаемся прочими глупостями…
Но скоро двинется Сайгон в ту братскую могилу,
где метафизик погребен и иже с ним.
Хана Сайгону, коль вместе с нами Хильды нет.
Кривулин - демон, уже не выдаст легкий стих.
Поэту больше не нужна даже сайгонская жена
Христа сайгонский прославитель ушел Сенявин в мир иной
За ним в ту общую могилу зарыли Гройса и Мазью
Качает ветер над могилой лишь безответную осину
с Кузьмой, намылившим петлю...
Люблю Сайгон в начале мая,
но Господи, как пусто нынче в нем.
И вывеска: «Братская могила Сайгона». Памятник
второкультурного садово-паркового искусства
второй половины 20 века.
Охраняется КГБ.
ну и т.д.
22 июля 1975 года.
В квартире на Металлистов пусто. Отец с сестрой в Вознесенье, но они должны со дня на день вернуться.
О будущем лучше не думать. Такое ощущение, что жить мне все равно не дадут, но работать я всё-таки буду.
Нет денег, чтобы послать Таньке. Но хотелось бы, чтобы она приехала...
26 июля. Глава КГБ СССР Ю. Андропов рекомендовал ЦК КПСС снести в Свердловске Ипатьевский дом, в котором в 1918 большевиками был расстрелян свергнутый русский император Николай II.
Взял командировку от обкома ВЛКСМ и поехал в Вознесенье.
Разговор с Юрой Ростовцевым перед отъездом.
Оптимизм, конечно, сам себя скомпрометировал, но ведь есть и оптимизм подлинный — тот, за который не платят сверху, а за который платят своей жизнью. Такой оптимизм можно найти у Боратынского и у позднего Пушкина.
9 августа 1976 года. Вознесенье.
Дом... Жизнь, наверное, не так уж плоха, как мы про нее думаем. Какое счастье этот дом... В палисаднике тяжелые деревья, а за ними и днем и ночью — большая река.
Разговаривал с тетей Паней.
Как-то странно совпал этот разговор с тем, что вели мы с Юрой Ростовцевым перед отъездом.
— Как я хотела умереть раньше... — сказала она. — А сейчас вот и время пришло, а жалко. Жить хочется...
Тетя Паня... Живет она сейчас бедно, грязно, униженно, но все равно...
— Сейчас... — говорит она, — мне только Пушкин и нравится.
И читает на память из «Бориса Годунова». А Тютчев что ж? Хорошо... Раньше он нравился...
А в доме у тети Пани тихо. Весь день слышно, как стучат часы...
Август. Катастрофический неурожай зерновых.
Живу в Ленинграде.
Письмо из Минска от Татьяны Митрофановой.
«Здравствуй любимый мой Колька! Ты совершенно напрасно не написал мне письмо. За это ты должен сейчас сесть и написать мне сразу два.
Я как-то незаметно для себя настолько отвыкла от излюбленной за последние годы привычки быть всегда одной, что даже страшно становиться в пустой комнате, какая-то чертовщина мерещиться….
Мне как-то слишком уж грустно, это потому что мне не нравится, что со мною нет тебя и еще потому что мне не нравится то, чем я сейчас занимаюсь.
А занимаюсь я сейчас тем, что ищу себе работу. И чем дольше этим занимаюсь, тем становится противней. И ясно видится, что можно делать, а чего нельзя.
На журналистскую работу в Минске берут только с дипломом, и то ходят толпы безработных. Мне предлагали (и то по великому знакомству) два места — младший редактор в издательстве и сотрудник на радио, обе — ставки 70-75 руб., работать надо с 8-ми до 17.00. Это практически означает весь день, потому что время на дорогу и придешь вечером усталый — какая там к черту литература.
По договору на радио и телевидение сейчас не берут. А в газете в Минске зарабатывают по 12-15 руб. в месяц. Так обстоит дело при наличии прописки.
Без прописки же (в общежитии — если еще удастся) ты устроишься в лучшем случае в многотиражку. Историком устроиться почти безнадежно, потому что на заводах (даже на инженерных должностях) полно людей с гуманитарным образованием, которым негде работать. Многотиражка — это каторжный труд.
Пропишешься в общежитии, встанешь на очередь в кооператив — но ведь время-то! Это не часы, не дни, а в лучшем случае месяцы. Чтобы получить постоянную прописку в общежитии, надо три месяца там прожить, потом, чтобы встать на очередь — еще несколько месяцев, а как там дальше — покупать ли эту квартиру, ждать ли очереди — Бог весть что будет. И в многотиражку, куда меня обещали устроить — не раньше Нового года (они будут брать пару человек).
Итак, месяца минимум полгода — работы только чтобы содержать себя еле-еле; причем работы тяжелой и противной, и сам понимаешь, никакой возможности заниматься своим делом, т.е. литературой. Причем жизни в таком аду, который готовит нам моя мамаша. Она как-то в разговоре сказала, что единственное, на что она надеется — это что мы разведемся до Нового года. Хорошее такое заявление дочери перед свадьбой!..
Я пыталась эти дни найти в городе толковых ребят — но их просто нет. Один, два человека — и те увы. Просто уровень не тот. Из старой кошелевской компании почти все перебрались в Москву, а кто остался — собираются уезжать. В общем-то в Москву уезжают все, даже не слишком толковые ребята — обстановка уж больно тягостная. К осени здесь никого не останется.
Поэтому подумав обо всем этом, мне кажется так: нам с тобой обоим пора уже заниматься профессионально литературным трудом, и прерывать его ни в коем случае не следует, более того, это недопустимо, ибо мы не можем быть уверены в том, что будет с нами завтра. И если мы оказались выброшенными из социальной среды, не надо пытаться войти в нее снова. Да и мы изменились. Во всяком случае, я не уверена, что, поработав в редакции, я не брошу через неделю этой работы к чертовой матери. Потому что надо писать, читать, думать — делать, что Бог велел.
Я не сомневаюсь, что поселившись в Минске, мы через какой-то срок приобретем свою жилплощадь. Но цена этого мнимого благополучия мне кажется неразумной.
Я тебя не отговариваю, и всё будет в конечном счете так, как ты захочешь, но не лежит у меня душа к этой белорусской столице, ей Богу!
И думаю, что все-таки нам, Коля, надо ехать в Москву. Потому как мы должны быть там, где создается российская культура, и кому быть, ежели не нам! Там больше возможности жить и печататься, и дышится свободнее. Устроимся на дворницкую работу. Москва — город большой. Может, на Красной площади и не нужны дворники, но где-нибудь-то нужны. А приобретение своей квартиры оставим до лучших времен.
Кстати, будет и возможность попасть на московское совещание.
Если ты со мной согласен, то я немедленно переключу тех людей, что ищут мне сейчас работу, на поиски халтур…
…
Коля! Если ехать в Москву, то надо это делать немедленно, не откладывая ни дня. Потому что сейчас ищут работу всякие абитуриенты-студенты, и с каждым днем становится все труднее. Если нам устраиваться придется на одну должность, то ехать надо и мне сейчас или же ты можешь поехать сейчас, а я через несколько дней (когда улажу свои дела, но не позже, чем через неделю) Кстати я ведь еще ни о чем не просила своих московских знакомых (Шкляревский, Рождественский, «Октябрь» и т. Д.), они наверняка чем-нибудь помогут. Лучше всего конечно и мне сейчас поехать в Москву и искать дворницкую работу вдвоем.
Вот вроде бы и все мои соображения. Я не думаю, чтобы ты думал иначе, потому что трудно представить тебя, идущего к 8-ми часам на работу вместе с Гришей Трестманом. Да и необходимо жить в Москве. Ждать-то чего. Писать надо.
Заканчивая мое трезвое рассуждение (столь редкое для меня), потребовавшее большого умственного напряжения, я надеюсь, что ты мне немедленно и обстоятельно напишешь всё, что думаешь по этому поводу. А вкратце — сообщишь по телефону — я тебе буду звонить числа 16-го.
Люблю тебя и целую и никому не отдам. Твоя мама-кошка».
Сентябрь 1975 года. Установочная сессия на заочном отделении в Москве.
Нечто вроде триумфа на лекции Еремина. Он очень долго, в весьма превосходных тонах, говорит о моей работе по Пушкину.
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ИНСТИТУТ им. А. М. ГОРЬКОГО СП СССР
ЗАОЧНОЕ ОБУЧЕНИЕ
РЕЦЕНЗИЯ
на контрольную работу студента Н. КОНЯЕВА
по спецкурсу: лирика Пушкина, на тему:
ФИЛОСОФСКИЙ СМЫСЛ СТИХОТВОРЕНИЯ ПУШКИНА «АНЧАР».
ЗАМЕЧАНИЯ ПО РАБОТЕ: Отличная работа. Главная ее мысль об Анчаре, как воплощении мирового зла развита автором вполне самостоятельно и убедительно.
Впервые за сентябрь попробовал поработать.
А вначале такое ощущение, что там, в Минске, Танька старается позабыть про меня.
Знакомство с Мишей Петровым из Калинина.
Мы с ним, оказывается, оба любим старо-японскую литературу.
Долгие разговоры о японских сказках, где нас поражает полная раскованность, пространственная и временная.
Чего стоят метаморфозы лисички, которая оборачивается котлом, который, когда его продают иставят на огонь, начинает жаловаться, а потом убегает вместе с бобами.
Илистаруха, которая, пожадничав, перепилась молодящей водой и превратилась в грудного ребенка: «Сунул старик младенца за пазуху и понес домой. А кимоно старухино тоже с собой прихватил — ей же на пеленки».
Эти метаморфозы, несмотря на всю сказочность, основой имеют весьма реалистические, даже более того натуралистические превращения.
Когда бы Японию нашу
Одним проглотил я глотком
Тобанцы, жрецы и монахи
Столь гордые силой ума
Все вышли бы кучкой дерьма.
А как прекрасна в своей народной лиричности сказка «Песня флейты».
«Уже подходило к концу ее долгое путешествие, и Огин думала к вечеру добраться до города, но солнце село, когда она брела еще среди пустынных полей... И вот красный огонек, и вот маленький сельский храм... — стоит отметить, как плавно включаются, проникают в реалистическое повествование законы сна — Огин говорит с настоятелем и тот объясняет ей, что скоро сюда должен придти ее муж, и муж приходит, утомленная Огин засыпает на его коленях. Пробуждение Огин совпадает с возвращением повествования в рамки реализма. Кругом кладбище ипод головой Огин могильный камень. Вереницей идут люди. Девятый день КОМНОСКЭ. Осталась она со стариками и заботилась о них, как родная дочь, а торговый дом в Сэндой перешел в наследство ее сыну…
2 октября 1975 года. Олег Охапкин тихо сходит с ума…
Он написал такое заявление…
«Прошу снять меня с учета профессиональной группы писателей, поскольку мойлитературный заработок составил в этом году восемь рублей и весь ушел на непосильные для меня профсоюзные взносы.
В течение 10 лет я предлагал свои стихотворения и переводы чуть не во все издательства Москвы и Ленинграда и сумел опубликовать только 11 стихотворений да 8переводов, затерянных на страницах периодической печати. К этому остается добавить небольшую литературную обработку и маленькую рецензию.
Моиобращения за помощью в Секретариат ССП PCФCP и ЛО ССП PCФСР не привели ни к чему хорошему. Меня попросту перестали публиковать, чтоб другим было неповадно, и на сегодняшний день я нев состоянии строить иллюзии, будто меня не отвергнут в будущем.
Таким образом я заявляю, что предлагать свои произведения в те или иные издательства, которые по негласным причинам, о которых и говорить-то стыдно, регулярно отвергают как самого автора, так и его работу, я отказываюсь, и платить взносы в профсоюз, не имеющий возможности защитить трудовые права своих участников, считаю излишним»…
9 октября. Присуждение Нобелевской премии мира советскому ученому и правозащитнику А.Д. Сахарову.
Знакомство с Сашей Борисовым. У него разные девушки с журфака, красивые и весьма доступные и свободные.
Разные мысли, которые я развиваю перед этими милыми девушками.
Насчет того, какой все-таки умный Гегель и какой дурак Чернышевский. Ведь так хорошо: прекрасное есть полное проявление идеи предмета в предмете! А вместо этого: «Прекрасное есть жизнь...», и всё бы ничего, но ведь даже жизнь травы и деревьев подменяется некоей схемой социальных противоречий.
Нет, скажу я вам. Чернышевский голова был. Куда до него Гегелю. Как он Гоголя ловко насчет пингвина поддел, а? Тому и сказать в ответ нечего...
Утром, непохмелённые, снова поехали к Борисову.
Картины Нестерова в кварталах новостроек. Удивительное похмельное мгновение. Словно всё замерло. Не бежали дети. Даже качели замерли. И потом сразу — трепещущие комочки воробьев.
Уезжаю. Жуткий холод. Саша Райков дал мне свитер, чтобы я мог добраться до Минска…
____________________
* Список всех студентов очного и заочного отделения поступивших на первый курс Литературного института в 1974 году
Ай-Артян Гурген Артамесович. Художественный перевод.
Алексанян Нельсон Драстаматович.
Алексеева Мария Григорьевна. Художественный перевод.
Алёхин Юрий Владимирович. Поэзия.
Алоян Вардан Микаелович. Художественный перевод.
Багандов Газим-Бег Курбанович. Поэзия.
Вострышев Михаил Иванович. Проза.
Герасимова Надежда Валентиновна. Проза.
Гожко Александр Михайлович. Проза.
Гречаный Николай Алексеевич. Поэзия.
Громыко Виктор Петрович. Проза.
Гроссу Валентина Ивановна. Поэзия.
Данчук Владимир Иванович. Поэзия.
Дегтяренко Евгений Васильевич. Драма.
Долбораева Валентина Николаевна. Художественный перевод.
Дюринова Наташа. Поэзия.
Егиазарян Алексан Манукович. Художественный перевод.
Елелюва Гюзель Кыпчаковна. Поэзия.
Зак Оксана Яковлевна. Поэзия.
Зоркая Мария Владимировна. Критика.
Зурабова Карине Арменовна. Проза.
Казарцев Михаил Михайлович. Проза.
Киракосян Искуи Зарзановна. Художественный перевод.
Козаченко Владимир Иванович. Проза.
Кольцов Сергей Александрович. Поэзия.
Коняев Николай Михайлович. Проза.
Корнилова Саргылана Владимировна. Художественный перевод.
Костин Леонид Васильевич. Проза.
Кравченко Владимир Фёдорович. Проза.
Лобаданов Александр Иванович. Драма.
Магомедов Магомед Ахмедович. Поэзия.
Мамадустов Гульмурад. Проза.
Маркграф Нина Густавовна. Поэзия.
Миронов Борис Иванович. Драма.
Митрофанова Галина Павловна. Проза.
Немилова Алла Николаевна. Поэзия.
Пименова Нина Павловна. Критика.
Плесовских Анатолий Иванович. Проза.
Попов Пётр Иннокентьевич. Художественный перевод.
Постоянцев Виталий Дмитриевич. Проза.
Рапопорт Евгения Александровна. Проза.
Сайфуллаев Хадну Атохонович. Проза.
Самохин Вадим Иванович. Драма.
Середина Лилия Николаевна. Проза.
Слепцова Альбина Андриановна. Художественный перевод.
Соловей Тамара Фёдоровна. Поэзия.
Споров Борис Фёдорович. Проза.
Страшникова Ольга Васильевна. Поэзия.
Сукиасян Рубен Григорьевич. Художественный перевод.
Таганов Евгений Иванович. Проза.
Фахрудинов Вячеслав Фатхеиевич. Поэзия.
Фёдорова Альбина Львовна. Художественный перевод.
Филоненко Иван Иванович. Поэзия.
Хайбуллин Искандер Сабирович. Проза.
Хармандарян Анаита Левоновна. Проза.
Хачатрян Арташес Сергеевич. Художественный перевод.
Чапиньш Юрис Арнолдович. Поэзия.
Шапошникова Аита Ефимовна. Художественный перевод.
Шкроба Николай Васильевич. Проза.
Эрматов Эгембери. Поэзия.
Яковлева Раиса Евгеньевна. Поэзия.
Абросимова Елена Васильевна. Поэзия.
Адашинский Адам Николаевич. Критика.
Александров Иван Георгиевич. Поэзия.
Александров Николай Алексеевич. Поэзия.
Александрова Любовь Павловна. Поэзия.
Алимова Ирина Александровна. Проза.
Анзикеев Владимир Иванович. Драма.
Аникеева Наталья Викторовна. Поэзия.
Анкина Тамара Васильевна. Критика.
Антонов Вадим Константинович. Поэзия.
Аширов Чарымухамммед. Проза.
Баев Федор Федорович. Драма.
Бездольная Наталья Ивановна. Проза.
Бирчак Петер. Критика.
Бондаренко В.Г. Проза.
Бонецкая Наталья Константиновна. Критика.
Бояринов Владимир Георгиевич. Поэзия.
Викае Елена Петровна. Поэзия.
Гаврилов Анатолий Николаевич. Проза.
Ганичев Михаил Михайлович. Проза.
Гусейнова Пайкузат Байдуллаевна. Поэзия.
Жукова Нина Сергеевна. Проза
Зайцев Михаил Федорович. Поэзия.
Зуев Владимир Владимирович. Поэзия.
Иванов Антон Давидович. Критика.
Исаев Магомед Исаевич. Поэзия.
Казаков Александр Леонидович. Критика.
Кеттебеков Лелел. Проза.
Кибишева Лилия Мухамадгериевна. Проза.
Корда Вячеслав Сергеевич. Проза.
Коренева Ольга Александровна. Проза.
Коржиков Владимир Филимонович. Проза
Корнилова Людмила Алексеевна. Поэзия.
Костюк Александр Минаевич. Проза.
Кошель Петр Агеевич. Проза.
Кротов Александр Анатольевич. Проза.
Крохин Игорь Дмитриевич. Поэзия.
Латарцева Елена Евгеньевна. Поэзия.
Левшин Игорь Викторович. Критика.
Литовченко Алла Ивановна. Проза.
Лыкошин Сергей Артамонович. Проза.
Матюшин Сергей Иванович. Проза.
Маткаримов Искандер Кимсанович. Проза.
Мойса Анатолий Данилович. Проза
Монахов Анатолий Петрович. Проза.
Мустафаев Низами Абульфаз оглы. Критика.
Наговицын Владимир Михайлович. Поэзия.
Николаева Ольга (Олеся) Александровна. Поэзия.
Орешкин Владимир Николаевич. Проза.
Орловский Владимир Александрович. Проза.
Осипов Валентин Иванович. Поэзия.
Павлов Александр Борисович. Поэзия
Павуляк Ярослав Иванович. Поэзия.
Панасюк Николай Иванович. Драма.
Пепелин Георгий Анатольевич. Поэзия.
Плеханов Сергей Николаевич. Проза
Плиев Тамерлан Ладоевич. Критика.
Полищук Анатолий Викторович. Проза.
Прибылова Раиса Семеновна. Проза.
Проценко Павел Григорьевич. Проза.
Романов Александр Николаевич. Проза.
Романушко Елена Сергеевна. Поэзия
Рыбка Михаил Григорьевич. Проза.
Русаков Эдуард Иванович. Проза.
Савело Сергей Петрович. Проза.
Селезнев Владимир Иванович. Поэзия.
Сидоров Владимир Александрович. Проза.
Старк Паул Индрикович. Поэзия.
Стрекач Валентина Ивановна. Проза.
Сухарева Татьяна Прокопьевна. Проза.
Тобоев Цараг Сергеевич. Поэзия
Толосса Фыкре. Драма.
Турчунова Гулим. Проза
Урванцев Алексей Васильевич. Поэзия.
Чекина Мария Ивановна. Поэзия
Чернов Андрей Юрьевич. Поэзия
Шахмарданов Шахвелед Ибрагимович. Поэзия
Шилов Валерий Павлович. Проза
Шисвер Исхаз Сувазович. Поэзия.
Юлыбаева Танзиля Данисламовна. Поэзия
Юсова Валентина Николаевна. Проза.
Яблочкин Станислав Петрович. Проза. |
|