Владимир КРУПИН

Крупинки

 

У каждого сына России четыре матери

Когда оглядываешься на прошедшее двадцатилетие, убеждаешься в верности предсказаний старцев о России – она безсмертна. Любое другое государство не вынесло бы и десятой доли испытаний, выдержанных нашим Отечеством. В чем секрет? Он в отношении к земле. Самое мерзкое, что принесла демократия в Россию – это навязывание нового отношения к земле. Земля как территория, с которой собирают урожаи, земля как предмет купли и продажи, и только. Нет, господа хорошие, земля в России зовется Родиной. Из земли мы пришли на белый свет, в землю же и уйдем, в жизнь вечную.

Как былинные богатыри, слабея в битве, припадали к груди Матери – сырой земли, так и в наше время, она даст силы. Но только тем, кто любит ее. И это главное условие победы – любовь к земле. Земля – Божие достояние. Совсем неслучайно, что самые большие просторы планеты, самые богатые недра, самые чистые воды были подарены именно России. И нынешние испытания посылаются нам, чтобы мы оправдали надежды, на нас возложенные.

У нас нет запасной родины. Нам здесь жить, здесь умирать. У нас нет двойного гражданства. Ни за какие заслуги, просто так, мы получили в наследство величайшую родину, необычайной силы язык, на котором говорят с Богом, у нас ведущая в мире литература, философия, искусство. Надо доказать, что мы имеем право на такое наследство. Что именно мы, а не варяги нового времени, хозяева этого наследства.

Что бы там ни болтали о своей значительности большие и маленькие вожди, колесо истории вращают не языком, а трудовыми руками. Человек на земле – главное лицо каждой эпохи. Он кормитель и поитель всех живущих, и отношение к нему должно быть соответственным. Он не пролетарий, которому теперь уже окончательно нечего терять. Пролетарии в своё время добились революций и переворотов, а в наше время за это на них наплевали с высокого дерева, называемого новым мировым порядком. Теперь пробуют плевать и на крестьянство, прикрываясь трескотней фраз о любви к земледельцам. Если бы так, не кормили бы нас заграничной мерзостью, суррогатами – заменителями пищи.

Неужели еще кто-то верит медведю в демократическом зоопарке, что он свергнул прежнюю партию коммунистов ради счастья народного? Единороссы стремительно занимают место КПСС в СССР. Уже и для карьеры чиновники бегут в нее. Теперешняя правящая партия не давит идеологией (у нее ее нет), но гораздо изощреннее издевается над народом. Цены на хлеб растут, а хлеборобы живут все хуже и хуже. Жить все тяжелее и тревожнее, а барабанный бой, славящий реформы, усиливается. Смертность превышает рождаемость, пенсионеры – люди, угробившие ради государства свое здоровье, становятся для него балластом, наркомания, преступность, проституция внедряются в сознание как норма при создании видимости борьбы с ними. И все это покрывается жеребячьим ржанием жваноидов сильно голубого экрана. Образование готовит англоязычных биороботов, легко превращаемых в голосующую биомассу, в зомбированный либералами электорат. И на все это смотреть? И с этим смиряться?

У них деньги, у нас любовь к родной земле, и нас не купишь. Другой жизни у нас не будет. А отчет за свою единственную жизнь придется держать каждому.

Четыре матери у нас: та, которая родила, мать – сыра земля, Божия Матерь и Россия. Мы их сыновья и каждый из нас единственный и любимый. Они не оставят нас ни в каких испытаниях. Имея таких Заступников, кого нам боятся? Ты любишь Россию? Значит, ты стоишь на поле боя за нее. Да, твое место – это поле боя. С поля боя первыми бегут наемники, которые сейчас зашевелились, чуя наживу. Они мгновенно струсят, как только почувствуют нашу силу. А она от нас никуда не уходила, даже копилась.

Теперешнее поле боя – Русское поле. Слово Поле уже подразумевает место схватки. Нельзя же, чтобы на русском поле продолжали расти сорняки.

 

По-прежнему все впереди

До осени 1968 года я вовсю писал и печатался. Пропивая в Сандунах свои гонорары, мы обычно шутили так: «Старики, а ведь мы – писатели. – Тут пауза и дальше хором: - Но неплохие!».

А осенью шестьдесят восьмого на ходу, в метро, открыл свежий номер «Нового мира». Пробежал оглавление: «Бухтины вологодские завиральные». Конечно, начал с них, ибо у вятских с вологодскими историческое противостояние. Когда в вятских лесах нет белок, значит, вятский лесник проиграл их в карты вологодскому. На первой же станции я выскочил из вагона, помчался наверх. Мне надо было куда-то приткнуться, чтобы остаться одному. То, что я начал читать под землей, меня потрясло. Примерно такое же потрясение, с годами исчезнувшее, было при чтении «Одного дня Ивана Денисовича». Но там была политика, сенсация, разоблачение. А на них далеко не уедешь. Здесь же было все настолько просто, все такое пережитое мною, моей родней, моим народом, и написанное с такой легкостью, с таким юмором, обличающим высочайший талант, что читал, забывая дышать. Вцепился в журнал, боясь, что он исчезнет как приснившийся. Дочитал и поднял голову. Я сидел у подножия памятника Пушкину.

Я понял, что жизнь моя, как писателя, закончилась. Писать после вот этого, написанного не мною, было безсмысленно. А ведь прочел о том, свидетелем чего был сам, сам испытал все эти издевательства над народом в послевоенные и в кукурузные времена, гонения на церковь, обнищание людей, давление идиотской идеологии марксизма-ленинизма, снос деревень, высокомерие и хамство номенклатуры, нищету людей и их незлобие, их терпение и объединяющую всех нас любовь к Отечеству. Да, был «уже написан «Вертер» и всякие «штуки посильнее «Фауста» Гете», но до «Вологодских бухтин» им было как до звезд. Там была литература, здесь жизнь.

С боязнью и трепетом начинал читать «Привычное дело». И недавно, спустя сорок лет, перечитал. И вновь, как и при первом прочтении, разревелся в том месте, когда Иван Дрынов сидит на могиле Катерины и потрясенно и безропотно спрашивает жену: «Катя, ты где есть-то? А я вот, а я вот, Катя…». И горе пластает его на холодной земле. Ни разу не посмел я спросить Василия Ивановича, как он писал эти строки? Думаю, он и не помнит. Думаю, многие страницы беловской прозы написаны за него его ангелами.

Счастлив я, имея в этой жизни брата во Христе Василия. Счастлив, что жил во времена создания великого «Лада» - этой поэмы о России, о русском народе. Это подвиг, равный «Словарю Великорусского языка» Владимира Даля и «Поэтическим воззрениям славян на Природу» Афанасьева. Даже больше. У Афанасьева все-таки очень силен элемент язычества, а у Белова все освещено Фаворским сиянием христианства.

Помню трескучую зиму 79-го, когда впервые приехал в Тимониху. Тогда же, начал снимать родину Василия Ивановича его друг Анатолий Заболоцкий. Мороз был такой, что не могли завести машину. Ходили за кипятком на ферму.

Баню топили. Ту самую, о которой есть знаменитое стихотворение «По-черному топится баня Белова», и из которой когда-то в ужасе выскочил японский профессор, крича: «Тайфун!». Тогда же я с размаху, выходя из дверей, треснулся головой о верхний косяк. Вскоре приложился и Анатолий. Василий Иванович, огорченно охая, все приговаривал: «Да что ж вы это все о косяк-то трескаетесь? И Передреев, и Горышин, и Горбовский, и Женя Норсов. Личутин же не треснулся. И ни Абрамов, ни Балашов». – « А Астафьев трескался?». – «Он вас поумнее, заранее нагнулся». Когда в Тимониху, эту священную Мекку русской литературы, поехал Распутин, я предупредил его насчет косяка. Он поехал, вернулся. – «Ну как?» - «Ну, как иначе, надо ж было отметиться».

Помню гениальный ответ Белова на мои хвастливые слова. Мы сидели с ним и я, раздухарившись, заявил: «А ведь я, Василий Иванович, тебя перепишу». Он посмотрел и серьезно спросил: «От руки перепишешь?» Слышите, нынешние молодые? Займитесь. Это будет великая школа. Не все же Чехову лермонтовскую «Тамань» от руки переписывать.

Вообще зря сейчас замолчали и не обсуждают роман Белова «Все впереди». На него тогда так торопливо набросились, так вульгарно и примитивно истолковали, будто речь о грядущей схватке евреев и русских. Если бы только так. Конечно, евреи, как всегда, как люди попредприимчивей, настригли с перестройки побольше купонов. Но, благодаря им и русские зашевелились. Но все это видимый, верхний и безвредный для основ жизни слой. На самом же деле все сложнее и страшнее.

Перестройка и демократия, как способ дальнейшего уничтожения России набирают обороты. Врагам нашего спасения ненавистна русская культура, и, особенно, наша любовь к России. И тут врагам России будет абсолютна безразлична национальность любящих ее. Ты не хочешь променять родину на общечеловеческие ценности? – умирай. Для тебя Христос дороже жизни? – умирай. Для тебя русская земля не территория, а мать – сыра земля? - ложись в нее. Вот что такое – все впереди.

Так кто же спасется? И как спастись? Но об этом к следующему юбилею Василия Белова.

 

Поэзия и проза в воде

Не всё же быть серьёзным, думал я, сочиняя приветствие к юбилею поэта Станислава Куняева. Мы с ним много ездили и всегда были единодушны в том, что, если встречали где воду (река, море, пруд, озеро, источник), то в эту воду непременно влезали. Ему-то, Станиславу Юрьевичу, хорошо, он в юности чемпионом Калуги по плаванию был, но и мне, при моей вятской натуре, уступать не хотелось.

На Дону

Поэт пресекает течение Дона,
За ним поспешает казацкая дона.
Прозаика плешь и в бинокль не видна,
У Дона не может нащупать он дна.

На Алтае

Прозаик:
Прозаик наш, седой, как лунь,
Пошел купаться на Катунь.
Вернулся, лёг, лежит и стонет:
Узнал: в воде о н о не тонет.

Поэт:
- Алтай прошёл от А до Я,
Плескался в озере АЯ.
- Да не аЯ, а Ая.
- Да, там, где двери рая,
И там, где нет прозая.

А вот из Египта такая картина:
Поэт, оседлав, понужает дельфина.
Прозаик и тут для поэта обуза –
К нему сзади пуза прилипла медуза.

Вот плещутся оба в пространстве Байкала,
Как кубики льда между стенок бокала.
Поэт пышет жаром, прозаик бледён,
И с кем соревнуюсь, печалится он.

Друзья, перед нами река в Заполярке:
В неё, разболОкшись, рванулись в запарке.
Какие ж итоги купанья в тундрАх:
Поэт ловит рыбу, прозаик в соплях.

Какая ж во всём этом мудрости доза?
Не вздумай тягаться с поэзией проза.

 

К вопросу о КГБ


Слежка за интеллигентами в годы СССР была делом обыкновенным. Если есть государство, если оно собирается жить долго, оно должно иметь службу своей безопасности. Это совершенно нормально. Да, следили. Ну и что? И правильно делали. А уж как сейчас-то следят!

О слежке за собой я узнал первый раз в институте на втором курсе, когда наши студенты поехали в Чехословакию, и я должен был ехать, а меня не пропустили при оформлении паспортов. Не поехать, это ладно, но почему не пустили? Обидно же! Тем более в программе стоял мой доклад о военной прозе. Я в ректорат – объясните. Ничего не объяснили, но вскоре вызвали в районное Управление КГБ и очень вежливый человек разъяснил, что я имел дело с секретной военной техникой, и от этого на пять лет после службы стал невыездным. Он даже пошутил, что после пяти лет мои сведения будут никому неинтересны. Техника уйдет далеко вперед.

Конечно, меня оскорбило недоверие государства ко мне, преданному гражданину, но что ж, порядок есть порядок. Узнал причину и успокоился, а потом и перед друзьями даже выхвалился: вы в Праге были, а я засекреченный.

Вот. А второе знакомство с органами было гораздо позже и гораздо длительнее. Уже и за границей побывал, уже и книги выходили, тогда и привелось познакомиться с человеком с Лубянки. Он был Николай Николаевич. Это, конечно, для меня, а как по паспорту, не знаю. Какая разница, был бы человек хороший. А он как раз таким и оказался.

Как-то так получилось, что меня привечали диссиденты. Думаю, от того я был им интересен, что писал работы, которые не печатались, резались и редакторами и цензурой. Смешно сейчас – повесть «Живая вода» не мог напечатать семь лет, да и то вышла вся отеребленная. Так же и другие. Вроде ничего особенного, я не обижался, борца за правое дело из себя не корчил. Но писал, что видел, что чувствовал, иначе не мог, вот и вся заслуга. Кстати, не такой уж я был страстный патриот, чтобы отказаться от публикации на Западе не напечатанного здесь. И охотно отдавал для прочтения свои рукописи тем, кто имел отношение к издателям «тамиздата». А для них, опять, был не до конца антисоветчиком.

Для Лубянки я стал интересен прежде всего знакомством с писателями Львом Копелевым и Георгием Владимовым. Были и другие, но эти, особенно последний, выделялся даже среди инакомыслящих. Он тогда, год примерно 1974-й, возглавил Комитет помощи политзаключенным. Об этом он со мной и не говорил. Об этом говорили вражеские голоса. Правда, жена Георгия Николаевича, Наталья, бывшая жена клоуна Леонида Енгибарова, говорила о всяких эмиграциях, отъездах, посадках куда охотнее. Её можно было понять: она – дочь репрессированного директора Госцирка. Мне же Георгий Николаевич нравился как писатель. Именно его повесть «Большая руда» и роман «Три минуты молчания» я, что называется, пробивал в издательстве «Современник», где был старшим редактором и секретарем парторганизации. То, что был секретарём, помогало и совсем не смущало ни Владимова, ни Копелева. Даже любопытно: как так – вроде свой для партии, а и его режут. То есть не меня, а мои повести и рассказы.

Николай Николаевич, вернёмся к нему, назначил встречу в отдельном номере гостиницы, теперь уже забыл, или «Москвы» или «России». Скорее, «России». Да, этаж третий (поднимались пешком, но для данного рассказа такие детали неважны). Деликатно расспрашивал о моих знакомых, которые имели знакомых за рубежом. Я был начеку. «Что я могу сказать? Хорошие писатели. Копелев даже и не писатель, исследователь творчества Гёте и других немцев. А где издаются, это же их дело».

Одной встречи чекисту оказалось мало. Через неделю вновь беседовали. Он взывал к моей партийной совести. «При чем партийная совесть? – отвечал я довольно смело. – У меня и обычная есть. Я стараюсь помочь писателю Владимову издать роман. Он о рыбаках, о рабочем классе. Это же как раз то, что ждет партия от писателей».

- А вы можете написать свои соображения?

- О романе? Я писал редзаключение, оно в деле, можете запросить.

- А все-таки?

- Я же нового ничего не напишу.

Внутренне я уловил его желание получить от меня подписанную мной бумагу для его всемогущего Комитета. Надо ли говорить, что тема доносов, разоблачений, трусости была для пишущих интеллигентов одной из основных. Он давил и давил. Я уже, было, стал думать: а что такого, если я напишу, что Владимов – хороший писатель, автор книг о рабочем классе. Да ему премию надо дать, а не следить за ним. И в самом деле, дадут премию, это признание з д е с ь избавит от признания т а м. Но Бог спас: время встречи с чекистом истекло. Уже было далеко за конец рабочего дня, а, может, номер этот был нужен для следующей встречи, Николай Николаевич засобирался. Но все-таки очень просил написать о Владимове.

- Вы говорите: он хороший писатель, так? Вот и отобразите. И мне будет легче его защищать.

- А ему что-то угрожает?

- Не то, что бы, но подстраховаться не мешает.

- Но, Николай Николаевич, если его здесь не издать, там издадут.

- За него не переживайте, издают. И гонорары переправляют.

Чекист подарил мне книгу на русском языке о Солженицыне. Написанная женщиной, она убедительно рассказывала, какой Солженицын эгоист, как он всех использует, как думает только о своей известности, как он был на блатной шарашке, даже вроде того, что сотрудничал с органами.

И по дороге домой и дома я всё прокручивал слова чекиста. Неужели готовится посадка Владимова, или высылка, так, что ли? Надо как-то Владимова предупредить. Но как? Поневоле я попал в ситуацию, в которой надо было быть настороже. Может, уже и за мной наблюдение? За Владимовыми-то уже точно следили. Напротив их пятиэтажки на Филевской улице возводилась девятиэтажка, и Наталья уверяла, что там установлена направленная на их квартиру следящая аппаратура.

А надо сказать, что Владимов писал очень толковые внутренние рецензии. Мы подбирали ему рукописи потолще, чтобы выписать гонорар побольше. Так же, помню, мы подкармливали и Владимира Дудинцева и Олега Волкова. Да многих. Вскоре, когда я ушел из издательства, и со мною расторгли все договоры и нигде не печатали, я года три-четыре жил именно на гонорары за рецензии. Так я к чему. На работе спросил секретаря редакции, пришла ли с внутренней рецензии рукопись, закрепленная за мною. Не спросил, принес ли Владимов рецензию, а пришла ли рецензия. Нет?

- Так позвоните рецензенту, поторопите.

Секретарь позвонил, поторопил.

- Обещал к понедельнику.

А понедельник был обязательный присутственный день. Так что я не специально, вроде бы, пришел, а, исполняя служебные обязанности.

Владимов обычно появлялся на очень краткое время. Отдавал работу, брал следующую и уходил. Многие редактора хотели иметь такого рецензента, но я, как его редактор, имел на Владимова монополию, то есть именно я и приготовил ему очередную работу. Открыв её при нем, положил в нее бланки квитанций, которые заполняли рецензенты для оплаты. Протянул папку Владимову и поглядел в глаза. Как раз вместе с квитанциями я положил записку, что надо поговорить. Конспиратор он был гениальный. Через десять минут в редакции зазвонил телефон.

- Вам девушка звонит! – весело сказал секретарь редакции.

- Лишь бы не пишущая, - ответил я, взял трубку и услышал голос Владимова.

- Стою у входа в метро, – сказал он и повесил трубку.

- Что-то разорвалось, - пожал я плечами.

- Испугалась.

Я подождал для виду, потом сказал, что пойду в магазин. У метро мы встретились, я рассказал о чекисте.

Владимов молча курил. Потом ещё закурил, но быстро выбросил сигарету в урну.

- Да ерунда, не переживайте.

- За вас переживаю.

- А про Солженицына правда? То, что сотрудничал?

- За него тем более не переживайте.

На работе сказали, что меня вызывают в райком партии. Думал, из-за Владимова, торопливо, в дополнение к редзаключению написал аннотацию, где опять нажимал на скудость рабочей тематики в современной литературе и необходимости издания романа «Три минуты молчания». Взял и верстку.

Но в райкоме был обычный семинар секретарей первичных организаций, один из тех, на которых можно было или спать, или заниматься своим делом, лишь бы присутствовать. Хотя я не провёл время даром, подошел к зав отделом пропаганды, женщине толковой, жаль не помню имени-отчества и, специально опережая события, ничего не говоря о встрече с чекистом, попросил её прочесть роман.

Она, представьте себе, прочла. Прочла быстро и, опять же представьте, роман ей понравился. То есть стала моим союзником. Другого союзника я обрёл в лице главного редактора Андрея Дмитриевича Блинова. Он, бывший фронтовик, до «Современника» работал в издательстве «Московский рабочий» и, как сам говорил, не было у него уже сил читать халтуру, прикрытую «болтами-гайками». –« Производственный конфликт, - насмешливо говорил он: совершил прогул, переживает, ночь не спал, изменил угол заточки резца, подежурил в народной дружине, вернулся к жене, забыл пивную. Письменики хреновы!»

Он взял на себя смелость подписать роман в печать. Правда, убеждённый трезвенник, просил поубавить, особенно на первых страницах, эпизодов пьянки, когда Сеня Шалай, главный герой, пропивает в Мурманске получку перед тем как уйти в море за новой. Я боялся, что Владимов заупрямится, когда приехал к нему и показал места, отмеченные карандашом и предлагаемые к сокращению. Нет, он пожал плечами и согласился.

- Если бы это пьянку в жизни сократило.

Мне же эти сокращения позволили нагло написать в докладной директору, Юрию Львовичу Прокушеву, что «в ходе подготовки романа к изданию автор коренным образом переработал его текст».

И ничего не случилось – вышел роман, выписали автору повышенный гонорар. Георгий Николаевич пришел за ним к концу рабочего дня, просил сотрудников немного подождать, ненадолго вышел и вскоре вернулся и с шампанским, и с коньяком, и с тортом. Мы славно отметили выход книги, закусывая питье тортом, словом, все по-человечески.

Точно во время застолья позвонил телефон. Меня. Николай Николаевич.

- Поздравляю. Держу в руках.

- А вы далеко?

- А что?

- По случаю выхода книги маленькое торжество.

- А-а, нет, в другой раз.

Потом, что потом? Потом Владимов уехал с женой, в Германию, выпускал там журнал, ему помогал Солженицын, потом они разошлись. Какие были причины, я не вникал, уже было неинтересно. Потом умерла жена Наталья. Владимов с дочерью приезжал в Москву, виделся с критиком Анатолием Ланщиковым, потом и совсем вернулся. Ему дали дачу в Переделкино, где он вскоре умер.

Николай Иванович вышел на пенсию.

 

Академия поп-арт

А вот интересно, почему сельский батюшка, никогда не бывавший в опере и слушающий её впервые, может судить о ней более здраво, чем изысканный музыковед? Потому что у батюшки неиспорченный вкус и он, слава Богу, знать не знает про всякие авангардизмы всяких творческих изысканий. Потому что «Херувимская», «Святый Боже», «Ныне отпущаеши», любые православные церковные распевы настолько чисты, возвышенны, молитвенны, что, привыкнув к ним, ощущая их частью души, уже легко отличаешь подлинное искусство от искусственного.

Далее. Специалисты по фальшивомонетчикам скажут, что совершенно безполезно изучать всё новые и новые средства и методы изготовления фальшивок. За мошенниками не угнаться. Надо досконально знать подлинные ассигнации, ценные бумаги и тогда опять же легко видеть разницу меж подделкой и подлинностью.

Всё сказанное имеет отношение к новости – в Московской духовной академии открылся Арт-клуб. Благая вроде бы цель – священники должны знать интересы молодёжи, идти к ней, уже зная, о чём говорить. И что это, якобы, повысит авторитет батюшек . Это мнение или наивное, или преднамеренно вредное. На мотоциклах батюшки уже ездили, на эстрадные концерты ходили. Это нравилось молодёжи: священники с ними! Молодёжь ещё сильнее начинала кричать, энергичнее жевать и размахивать пламенем зажигалок. И что – молодёжь хлынула в церковь?

Зачем познавать нравы мира, когда мы и так знаем, что «мир во зле лежит». Наши студенты Академии – будущие пастыри, воины Христовы. Кто побеждает мир? «рождённый от Бога… и сия есть победа победившая мир, вера наша» (! Ин. 5 – 4). Вот этому и учить. А приглашать не скоропреходящих знаменитостей, а тех, на ком Россия держится, например, учителей Шестой роты псковских десантников.

Очень досадно, что организаторы этого «арта» до обидного походят на протестантов, которые думали втащить молодёжь в храмы, делая там представления, и что? Не увеличилось, а уменьшилось число прихожан. А уважение к священникам упало.

И правильно – зачем приседать перед пороком? И таковым является порок рок-музыки. Да и какая это музыка, музыка – это мелодия, мелос, а тут только децибелы и приказной командный ритм, от которого балдеют. Причём, балдеют без кавычек. Сбыт наркоты на рок-концертах увеличивается. Спросите у полицейских.

Скажут, ну, а как же Б.Г? Борис Гребенщиков? Его и зовут «БоГ», вот как фанаты его возносят. Он-то разве не исключение? Нет, не исключение. Спасибо, матом не кроет со сцены, но и Богу не служит. А не служит Богу, кому тогда служит? Да и тексты-то простенькие: «Прекрасна ты, достаточен я, сейчас мы будем пить чай». Есть и псевдозначительное: «Серебро господа моего выше слов, выше звёзд, вровень с моей тоской». В таком тексте имя Господа с большой буквы не напишешь. Но может певец не знает, о чём петь? Он же сам заявляет: «Мы всё поём о себе, о чём же ещё нам петь?»

Вполне могут быть обижены поклонники БГ. Надеюсь, это ищущие, но невоцерковлённые люди. Они заполняют интеллектом тоску души по духовности. Ведь и философией начинают заниматься от того же. Но душе мало просто песен и просто знаний.

Идущий в храм не свернёт на рок-концерт. В Первом послании ап. Иоанна сказано студентам: «Дети, храните себя от идолов!» А сколько их было, и все они внедрялись в умы молодёжи специально. Вспомним «татушек», славящих лесбиянство. Они за границей где-то на каком-то концерте получили первое место. Как же кудахтало наше телевидение – Россию славят! А они её развращали. Украинский президент Ющенко пошёл ещё дальше, пригласил певца Элтона Джонса в Киев с «женой», мужчиной, вывел их к толпе на Крещатик. Крещатик! И над ним «семья» - два гомосексуалиста и гордый президент – осчастливил матерь городов.

Но любого кумира смоет временем. Сегодня БГ, завтра ГБ, молодёжь на месте не топчется. А кумиры состарятся вместе с поклонниками. Уж если такие вчерашние кумиры, как Вертинский, Лещенко (не нынешний), Шульженко, Утёсов, другие, забыты, что говорить о сегодняшних. У тех слава была на десять порядков выше, чем у любого нынешнего.

Кто спорит, кому-то и Виктор Цой был иконой, кому-то Игорь Тальков. Но и они, вожди только эстрадные, но не духовные. «Когда-нибудь через тысячу веков я обязательно вернусь, но не в страну дураков, а гениев», это как понимать? Темы песен всё те же: «Перемен, мы ждём перемен», «Легко ли быть молодым»… Враг спасения очень сильно использует склонность молодёжи к недовольству жизнью, на этом чувстве построены все заигрывания с молодой аудиторией. У неё нет настоящего дела, она не уверена в будущем, и это не её вина, вина демократии, которая, по словам святого праведного Иоанна Кронштадского, может быть только в аду. Как жить, когда всё святое оплёвывается, кругом воровство, история оболгана? Трудно, конечно. Но есть же, не выдумана же Святая Русь, есть малое стадо Христово, плывёт по волнам житейского моря Корабль спасения, чего ещё надо для радости? У Бога нет смерти. Говорит эстрада об этом? Да нет, на эстраде всё никак не завянет «миллион алых роз», да пошляки «Аншлага» кривляются под слова: «Разве я наставлю пушку на свою жену хохлушку»?

Следуя логике организаторов Арт-клуба, надо раздвигать познавательные горизонты батюшек и в других областях. Например, спросим: у нас есть такое явление, как проституция? Не просто есть, оно растёт. Тогда надо пригласить в Академию Ксюшу Собчак, она будет знакомить студентов с нравами обычных проституток, а Жириновский расскажет о политических. Далее: надо и воров в законе не забыть, надо и напёрсточников позвать, чтобы в будущем поведать прихожанам о тех, кто может их обидеть и обмануть. И не забыть уважить умников Гельманда, Швондеровича и Свинидзе, у них тоже богатый опыт издевательства над Россией, тоже надо знать.

Конечно, благое дело - знакомить студентов с современнностью, но зачем для этого создавать общество с такой собачьей кличкой Арт-клуб. Ведь и само слово клуб опять же завезённое, да и происходит от английского – клаббер (дубинка). При нашем богатстве бежать за опытом к тем, у кого вместо соборности саммиты да симпозиумы? Чему они могут научить? Как венчать гомосексуалистов? Как бомбить мирное население, да ещё и одобрять это?

Что-то тревожное в самом факте создания этого Арта. Святые врата Академии распахиваются для чего, для кого? И, главное, зачем? А это у же вопрос не к студентам, а к пастырям.

 

О «концерте» в храме Христа Спасителя

Вообще, я предлагаю этих сексуально озабоченных кощунниц просто выпустить, но с одним условием, чтобы они показали свой «номер» в синагоге и в мечети. И пусть либеральные подписанты – защитники развратниц, идут с ними и на них любуются. Думаю, что пожизненное заключение было бы милосерднее выполнения этого условия, ибо уже после первого концерта эти Иродиадины ученицы были бы разорваны на куски.

И нас ещё смеют упрекать в жестокости! Да мы хотим, чтобы эти куклы в руках сатаны, эти его шестёрки, эти дщери Иродиадины образумились, ужаснулись, и спаслись. Какая жестокость? В красный угол моего дома ворвались хулиганы и кощунственно пляшут у алтаря, задирая ноги . А когда меня это возмущает, мне говорят: «Ах, как вы смеете нарушать свободу личностей».

Вспомним к случаю Фридриха Энгельса. Ярый враг христианства и России. Очень не дурак, во многом умнее Маркса. Так вот, Энгельс писал, что половой вопрос всегда неизменно в центре всякого революционного движения. Всякая революция имеет целью ниспровержение порядка бытия человечества. Эта цель недостижима без уничтожения роли семьи в обществе и роли женщины в семье.

В мой дом без спроса, по-наглому, ввалились хамы и стали плясать перед иконами в Красном углу. Я возмущаюсь, а мне говорят: ну что вы, есть же права личности. Я их выставляю, а меня волокут в Европейский суд по правам человека.

Подумайте, где появились эти бесовки? В самой целомудренной стране мира, в России. Где они пляшут? В главном храме Православной Церкви. Это и есть призыв к революции, которая пострашнее Февральской и Октябрьской, к сексуальной. Неслучайно все революции, в т.ч. Французская, Итальянская дали свободу гомосексуалистам и лесбиянкам. И только в марте 1934 г. был подписан закон , по которому гомосексуализм и лесбиянство были вновь включены в состав социальных преступлений.

Вновь закончу предложением: выпустить этих кощунниц с тем, чтобы они пошли концертировать к мусульманам и иудеям.

 

Молодцы евреи!

И как мы могли сомневаться, что министр просвещения, убивающий школу в России, не заставит её школьников изучать Холокост? Вот и дождались, и «Комсомольская правда» нам любезно сообщает, что на изучение его отведено 72 часа. Больше, чем на изучение русского языка. И как ты тут будешь возражать? Ведь был же еврейский Холокост? Конечно, был, кто сомневается. Значит, и узнать о нём небезполезно.

Но тогда надо изучать и белорусский Холокост, ведь в Белоруссии не осталось района, в котором бы не сжигали по три , по четыре деревни. И сжигали однотипно – загоняли в с е х жителей в один сарай и поджигали.

И обязательно изучать и страшную армянскую трагедию – турецкую резню начала двадцатого века.

А середина двадцатого – Холокост в Кампучии.

И что тогда устроенный французами алжирский Холокост?

А непреходящая боль за сербский Холокост, (напоминать ли о Талергофе? )

Испанская инквизиция? Столетняя война? Варфоломеевские ночи?

Везде счёт на миллионы. Или там погибали не люди, а манекены, и лилась не кровь, а клюквенный сок? Или в мире учитываются только еврейские страдания?

И, наконец, самый страшный Холокост всех времён и народов – Холокост Русский. Вот что надо изучать в российских школах. Изучать так: если бы не русские жертвы – не жить бы и не быть на планете и евреям.

Или не так? Или паки и паки испытывается на излом великовечная русская терпимость, или опять враги России уверены, что мы и это переварим. Куда денешься, переварим, запасной родины у нас нет. Да, братия и сестры, дожили мы до того, что внутри России живёт шерстяная порода полулюдей, ненавидящих Россию.

Ладно, Бог всем судья. Будем жить дальше.

 

Это вы, ребята, Толстого перечитали

Современные интеллигенты, вслед за предшественниками, хнычут: не умеем мы объединяться. Ах, всхлипывают они, как мудёр был Толстой, как красиво талмудычил: если дурные люди умеют объединяться, то и хорошим надо также объединиться. И как бы это было славненько, и решило бы все русские проблемы.

Нет, милые, не умеем мы, русские, объединяться. И не умеем и никогда не научимся, и не надо. И не надо нам у евреев учиться сплачиваться. Мы – русские – не стадо. Мы умираем в одиночку, но не за себя, за Россию. А она Христова. Значит, за Христа.

За полвека сознательной жизни я видел-перевидел столько попыток объединений: партий, фондов, ассоциаций, движений, советов, сборов-соборов, и что? И сдвинулось русское дело? Нет. И как оно могло сдвинуться, если любые движения были просвечены спецслужбами, были в них масоны, если за века отлаженное иезуитское умение нейтрализовать их врагов, в наше время доведено до изощрённости. Появляется русская организация, в ней уже у телефона сидит красивая Ляля и звонит тёте Хасе, и докладывает, кто и когда пришел к Николаю Ивановичу и об чём говорили. Или, появился умный, любящий Россию человек, люди готовы пойти за ним? А мы его орденами, да званиями, да бабёнку подсунем, с женой разведём, да должностишку денежную предложим. Не устоит. Устоял? Есть на него и медицина, и травля, и чёрный пиар.

Неужели всё так плохо? Нет, всё антирусское, антироссийское дело разбивается, как о скалу, о наше воцерковление. Вот где враг нашего спасения безсилен.

Братья, идите в церковь. И не болтайте свои мнения о современном её состоянии. Христос во все времена всё Тот же, всё та же Литургия. Соединись со Христом и спасёшься, и спасёшь .

А Толстой? Не к ночи будь помянут Толстой. Ну, объединились вокруг его идей, и что? И полилась кровь, и стала погибать Россия. Экое непротивление злу. Бог тебе судия, граф, но пора твои уроки забыть.

 

Господь посетил

Много страшного я видел в жизни. В век не забуду развалины и пожарища Приднестровья, Южной Осетии. Несчастные люди, как тени, блуждали по остаткам жилищ и считали счастьем, когда находили обгорелую сковородку, треснувшую кружку. Я глядел на них с огромным состраданием, но глядел-то всё-таки со стороны.

И вот это вселенское горе – гибель родового гнезда коснулось и меня – у меня сгорел родной дом. Дом детства, отрочества, юности, дом, из которого я ушёл служить в Советскую армию, в большой мир. Дом, куда я всегда приезжал, а последние десять лет жил в нём, когда вырывался из каменных объятий столицы. Куда привозил любимые книги, иконы, картины, коллекцию пасхальных яиц, дымковскую игрушку… Обзаводился хозяйством. Готовил себе спокойную мемуарную старость. Всё сгорело, всё. Подробности пожара ужасны. Горело с вечера, и вроде всё потушили, даже не стали вытаскивать вещи. И пожарные уехали. А к утру опять запылало. И горело, и дымилось еще десять дней.

И вот – чернота, остатки дыма, обугленные стены, и особенный запах горелого кирпича нашей русской печи. Первым мои сном после этого был сон, что я лезу по обгорелой лестнице на крышу, стараюсь ступить на края ступенек, лезу, лезу, а верхние перекладины еще горят.

Господь вразумил – ничего не надо собирать на старость, только богатство душевное. Я заставлял себя вспоминать Иова Многострадального, вспоминал и то, как Тютчев при свечке собирался в дорогу и сжигал в камине бумаги и по ошибке сжёг много нужно. - «Я очень расстроился, - пишет он, - но воспоминание о пожаре Александрийской библиотеки меня утешило».

Да и я переживу потерю вещей. Тем более, что матушка и батюшка вынесли из Красного угла наш родовой крест. Который при строительстве бани откопали в нашем дворе. И который долгое время был укреплён на большом выносном Кресте храма. С ним мы обходили храм после вечерней молитвы, с ним шли в Крещение на Иордань.

Когда я узнал, что Крест сохранился – возликовала душа. Остальное переживу. Только как, как, думаю я, жить на родине не в своём доме, а в гостинице или, даже у очень хороших людей, как? Родные половицы, родовое гнездо. Живы они, и душа твоя спокойна. Тут земля, согретая твоими босыми ногами. Свой дом, это свой дом. Тут и речи не идёт о частной собственности, тут родина, мой род, родные.

Стоим с братом среди черноты на остатках пола, под перекошенной матицей. Тянет сквозняком, горелой сыростью. Так сиротливо!

- Тут были полати, помнишь?

- Да, спали на них. Просыпались не по будильнику, а от запаха лепёшек, топлёного масла. Печь топилась, дрова трещали. По стенам блеск и блики от пламени. Отец входил с охапкой поленьев, сваливал у печи. Тут и сёстры вставали. А старший брат, оказывается, уже пошёл за водой. Возвращался, брал приготовленное мамой пойло для коровы, корм для кур, овец, поросёнка. Шёл их кормить. Часто и мы в хлев ходили.

- Да, представить. Такая была теснота, а как дружно жили, как радостно. Никто никому плохого слова не говорил.

- Вот тут, - показываю в пустое пространство открытого неба, - тут всегда была икона.

Ночью выхожу под звёзды. Таких звёзд, такой луны, как в вятской земле больше нет нигде. Алмазы и бриллианты, все двенадцать драгоценных камней города будущего из Апокалипсиса сверкают над моим сгоревшим домом. При свете полной луны И я ли первый, я ли последний погорелец на Святой Руси. Не ропщу, но как горько, Господи, стоять на кладбище детства и юности.

 

Кстати о толпе

Читал хронику возвращения Наполеона из заключения. Вот, по порядку, заголовки газет:

«С Эльбы сбежало корсиканское чудовище».
«Самозванец высадился на берег».
«Бывший император идёт на Лион».
«Наполеон Бонапарт в Лионе».
«Император идёт на Париж».
«Париж приветствует Ваше Императорское Величество».

Тут продажность и журналистов, и ожидание толпы. Хотя именно толпе война великие принесла страдания. А по чьей вине война, убытки, смерти? Конечно, Наполеона. И толпа его опять ждёт. Чего с них взять, французы.

 

Вечер на дворе

Последние десятилетия меня постоянно не то, чтобы уж очень мучают, но посещают мысли, что я, по слабости своей, как писатель сдался перед заботами дня. И не то, что б исписался, а весь как-то истратился, раздергался, раздробился на части, на сотни и сотни вроде бы необходимых мероприятий, собраний-съездов-заседаний-пленумов-форумов, на совершенно немыслимое количество встреч, поездок, выступлений, на сотни предисловий, рекомендаций, тысячи писем, десятки тысяч звонков, на все то, что казалось борьбой за русскую литературу, за Россию. Разве такая жизнь помогает спокойствию души, главному условию сидения над бумагой?

Немного утешала мысль, что так, по сути, жили и сотоварищи по цеху. Слабое утешение слабой души. Все почти, что я нацарапал – торопливо, поверхностно. Когда слышу добрые слова о каком-либо рассказе, написанном лет сорок назад, кажется, что говорят так, жалея меня, сегодняшнего. Похвала давно угнетает меня. Быть на людях, быть, как говорят, общественным человеком очень в тягость. Ощущение, что поверили не мне, а чему-то во мне, что могло им послужить. Вот, обманываю ожидания.

Ну, чего теперь, поздно. Во всех смыслах: вечер на дворе. Унывать – грех. Живу с Господом. Но мог бы жить с Ним и без литературы. Она, что – миссия? Умение писать - средство передачи сведений. А посягнула на жизнь души. Ещё и уверяю себя и читателей, что литература – способ приведения заблудших к Богу. А сам я не заблудший в этом выражении? Кого надо, Бог и без меня приведёт.

В самом деле, зачем литература? Есть же Евангелие. Творчество – гордыня, даже Богоборчество. Как и вся цивилизация. Один Творец – Господь.

Нечего сказать, весёлые мысли. Это я использую данную мне свободу выбора. Но когда я был совсем крохотным и рассуждал по-детски, кто же мне внушил мысль о писательстве? Отец гордыни диавол. Скольких он погубил мечтами о славе, о деньгах. И разве я не мечтал о славе? Еще как. «Желаю славы я, чтоб именем моим…», и так далее, так что, не один я такой. Но это отрочество, юность, потом пошло на поправку, ибо жизнь двигалась, и убеждала в безполезности известности. И прошла. И нет же во мне ощущения, что прожил зря. Плохо, грешно, торопливо, да. А могла быть другая жизнь? Могла. Но что себя тиранить? Не ушел в монастырь – уже семья была, её любил, не перестал писать - уже привык и, значит, Бог так судил. Так что, доживай и не мучайся. Выяснение отношений ухудшает их, а самокопание угнетает.

То, что пытаюсь выразить, поможет высказать утренняя молитва, в которой слова прямо ко мне относящиеся: «Сподоби мя, Господи, ныне возлюбити Тя, якоже возлюбих иногда той самый грех; и паки поработати Тебе без лености тощно, якоже поработах прежде сатане льстивому». А уж и поработал, аз грешный, этому льстивому. Когда, в чём? Да во всём. Но книга моя – не церковь, читатель не священник, а я не на исповеди. Грешил, и цеплялся для оправдания за слова «все грешат».

Но то-то и оно-то, что за других с нас не спросят, спросят отдельно с каждого. « И другие грешили? А что тебе до других? Ты отвечай, почему именно ты грешил?».

 

Вот, вырвался в Никольское. Тридцать пять лет назад, когда впервые его увидел, было село, сейчас часть города, называется это: зона ближайшего Подмосковья. Спасли мои пол-домика соседняя церковь и кладбище при ней, спасибо могильным крестам.

И уже лет двадцать в округе ревут бульдозеры, ухает ночами забивание свай, горят в ночи огни высоченных кранов, рвут тишину и портят воздух цементовозы. Но другого пристанища для убегания из нервной трясучки Москвы на день, на два уже не будет. Тут и скворчики мои, тут и цветы, тут и яблони, и кусты смородины, малина, крыжовник. Тут и баня.

А в доме диван, на котором лежу и протягиваю наугад руку к книжным полкам. Северянин. Никак не соберусь написать о нём, уже и не соберусь – по слабости своей наобещал статей и предисловий. «Когда мадеру дохересит…когда свой херес домадерит», умел Северянин заставлять существительные работать.

И вот, в его стиле написалось и у меня такое на тему о своей жизни:

Как будто и не жил, натурил
И своё счастье упустил.
Сам виноват – литературил:
Рассказничал, миниатюрил,
Рецензичал и предисловил,
И постоянно празднословил,
Статейничал и повестил,
И ни семьи не осчастливил,
И состоянья не скопил.
Что ж, присно каюсь – сам виновен,
Что гибну под лавиной строк.
Но, может, путь мой был духовен,
И, даст Бог, оправдает Бог?

Вот только на это и надеюсь, на оправдание. Жизнь моя так крепко срослась с жизнью России, что я не могу уже ни о чем писать, кроме как о своем Отечестве. Но так может писать и историк, и философ, а я-то числюсь по разделу изящной словесности. Да, кажется, есть чем отчитаться перед Всевышним: боролись за чистоту российских вод, за спасение русского леса, за то, чтоб не было поворота русских рек на юг, за преподавание Основ Православной культуры… боролись же! Крохотны результаты, но уходило на борьбу и здоровье, и сама жизнь. Обозначено же в алтаре Храма Христа-Спасителя то, что и аз грешный начинал возрождение его. Вот и награда Церкви – орден. И можно внукам показать.

Золотятся купола, издается Священное писание, и труды Отцов, и все доступно, а Россия гибнет, народ переселяется на кладбища. Нет, нет нам оправдания. За всех не могу говорить, но аз зело и и вельми виновен.

Но, Господи Боже мой, жива же Церковь православная, плывёт же по морю житейскому Корабль спасения, есть же малое стадо Христово. Есть. Ты вошёл в него, держись за него, будь в нём, вот и всё.

Какой ещё радости ждать, если дождался самой большой?

 

Менталитет на корточках

Приехал в своё любимое Никольское ещё затемно. Соседка разгребает дорогу от крыльца к улице. Поздоровались.

– Слышали? – говорит она. – Мы уже не Никольское, мы уже город Балашиха. - Я даже не знал, что отвечать. – Газ, свет сейчас будут дороже, – рассуждает соседка.

И вдруг я вижу, что у нее слезы появились.

– Успокойтесь, – говорю. – Не последнее это на нас нашествие. При капитализме живём, значит, грабёж будет нарастать.

– Я не об оплате, это мы переживём, – говорит она. – У меня уже старший работает. А младший! – и тут она прямо в голос заплакала.

- Что с вами?

– Извините, – сказала она. – Я объясню. Он пришёл позавчера из школы, мы все пообедали. Он вылез из-за стола, отошел к порогу и... сел на корточки! Представляете? Сел на корточки. Вот как в Средней Азии сидят, на Кавказе. По телевизору .показывают.

– Я говорю: «Ты что»? Он говорит: «У нас в школе все так сидят». Я вчера в школу. Перемена. И – точно. Кто бегает, а большинство сидят вдоль стен на корточках. У нас же, да это и везде так сейчас, много беженцев, а больше того – просто приехали, дома и квартиры купили. Уже есть азербайджанские классы. В нашем – из Чечни, армяне, узбеки. Русских мало. Учительница с ними бьётся-бьётся, они же плохо знают русский язык, а наши в это время сами собой, ничему не учатся. Я хотела в спецшколу младшего перевести, а там такие цены, что и на свет не останется. Я к директору: «У вас же на корточках сидят». Она: «Я тоже удивляюсь. Спрашиваю наших, говорят, что привыкли, что удобно». Тогда я говорю: «А вы что сами с ними так не сидите?»

- А она что?

- А что она? Руками развела. Говорит: «Пишите министру».

- Министру? Да он счастлив, что просвещение русских гибнет.

 

Лист кувшинки

Человек я совершенно неприхотливый, могу есть и разнообразную китайскую или там грузинскую, японскую, арабскую пищу, или сытную русскую, а могу и вовсе на одной картошке сидеть, но вот вдруг, с годами, стал замечать, что мне очень небезразлично, из какого я стакана пью, какой вилкой ем. Не люблю пластмассовую посуду дальних перелетов, но успокаиваю себя тем, что это по крайней мере гигиенично.

Возраст это, думаю я, или изыск интеллигентский? Не все ли равно, из чего насыщаться, лишь бы насытиться. И уж тебе ли, это я себе, видевшему крайние степени голода, думать о форме, в которой питье или пища?

Не знаю, зачем зациклился вдруг на посуде. Красив фарфор, прекрасен хрусталь, сдержанно серебро, высокомерно золото, но, завали меня всем этим с головой, все равно все победит то лето, когда я любил библиотекаршу Валю, близорукую умную детдомовку, и тот день, когда мы шли вверх на нашей реке и хотели пить. А родники – вот они, под ногами. Я-то что, я хлопнул на грудь, приник к ледяной влаге, потом зачерпывал ее ладошкой и предлагал возлюбленной.

– Нет, – сказала Валя, – я так не могу. Мне надо из чего-то.

И это «из чего-то явилось. Я оглянулся – заводь, в которой цвели кувшинки, была под нами. Прыгнул под обрыв, прямо в ботиках и брюках брякнулся в воду, сорвал крупный лист кувшинки, вышел на берег, омыл лист в роднике, свернул его воронкой, подставил под струю, наполнил и преподнес любимой.

Она напилась. И мы поцеловались.

Так что же такое посуда для питья и еды? Ой, не знаю. Не мучайте меня. Жизнь моя прошла, но не прошел тот день. Родники и лист кувшинки. И мы под небом.

 

Шестиписатники

Так обзову шестидесятников. Начал по памяти их перечислять, да бросил, память не та, кого не надо, упомню, кого надо, забуду. Были же и Владимов, и Куранов, и Максимов. Было и явление Казакова. Белов, Лихоносов, Распутин, Потанин… Но не о них вещает пропаганда демократов, а о, например, Аксёнове, Войновиче, Алешковском. Подтасовывают актеров, «Современник», Таганку, художников… забыл этого, еще в сапогах ходил, хвалился, что пил с Высоцким, Петра Первого изуродовал, ну, неважно. На том же ополитизированном уродстве выехал и Эрнст Неизвестный. Как ими не восхититься – это надо уметь - заставить мир признать посредственность гениальностью, выдрючивание искусством.

Когда о пьянках с Высоцким вспоминает Иван Бортник, так все-таки друг, имеет право, да пьянками и не хвалится. А Кабаков, шестидесятник, – это и писатель, видимо, или еще и художник такой выпендрёжник? Но я не намеренно, не для оскорбления т а к их вспоминаю, а в самом деле не помню. А за что их помнить? Того же, по сравнению с ними, юного, нынешнего, Ерофеева? Тот-то Ерофеев Вениамин, был почестнее многих, хоть и похабник, что и послужило его прославлению. Матершинник Лимонов хоть писать умел, да и всё-таки пострадал, посидел в тюрьме, давшей ему удобную камеру и время для творчества.

Битов тоже писатель, но нигде и никогда не славивший России. У него даже в «Уроках Армении» Сарьян говорит: «Я понимаю, откуда армяне, я понимаю, откуда евреи, а откуда русские?» Но тому Сарьяну не русские ли воздавали почести?

Разные они, но я не о ком-то в частности, я о тенденции.

Четвёрка наших солдат во главе с Зиганщиным, которые совершили в начале шестидесятых подвиг, поразивший весь мир (надо ли о нём рассказывать, уж это-то должно быть известно), вызвала к жизни четвёрку ливерпульскую, битлов. Такой известности, такой гордыни мир не знал доселе. Сатана безошибочно поставил на этих бесенят. «Мы, - орали они на пресс-конференциях, - более знамениты, чем Иисус Христос».

Думаю, многое сдвинулось в умах молодежи с их появлением. В худшую сторону.

А главное – из искусства был хирургически изъят, как лишний, основной образ двигателя мировой истории – труженика. И общество потребителей музыки обошлось без него. А от музыки всё – она задает ритмы эпохе. Если она не мелодия, не гармония, то есть не размягчает души и не делает их готовыми для молитвы, то начинает работать на разрушение души. Отсюда вся бесовщина эстрады, мелкотемье и хохмочки литературы, показ разврата в кино и на телевидении.

Шестидесятники не сопротивлялись вторжению дерготни в музыку и умы, они даже были рады. В этом шуме и бездумьи и они чего-то стоили, да ещё их подкачивали известностью и оплатой. Они и вспузырились от этой своей раздутости, а она оказалась пустой. Но дело было сделано – поколение за поколением стали считать и битлов певцами, и крики и кривляния искусством, и Аксенова с Войновичем писателями, и мазню живописью. А так как выдрючиваться, особенно безсовестным, легко, то количество выдрючивания завалило то настоящее, которое всё-таки было в стране.

Они изображали себя смелыми, но были лакеями при властях. Эти «уберите Ленина с денег», и «Братские ГЭС», и сколько-то шагов к мавзолею, разве не холуйство? Оно в том, что человек трётся около денег и около начальства. Данный от Бога талант тратит на себя, а не возвращает его Богу.

О, как их всегда тешило приглашение к начальству, как любят теперь преподносить в воспоминаниях такие встречи и себя в них, как гордых и независимых. Они заметны, с ними считаются, их вынуждены пригласить, а то, что лично с ними большой начальник не поговорил, так это от того, что холуи ещё большего размера и наглости не дали подойти. Но водочки хорошей тяпнули, хорошо закусили, чем не герои? (Аксёнов).

Но время – тот самый Божий суд для наперсников разврата. Он приговорил шестидесятников к забвению.

Или не так? Очень даже так. Вроде бы и протиражированы, и проэкранены, и прохвалены, но уже только материалы для историков культуры. Но если исходное сырьё суррогатно, какая ж будет пища? Несъедобная. Попробуешь, да и выплюнешь.

 

«Дети! Последнее время!»

Так воскликнул апостол Иоанн, ученик Христа, обращаясь к собратьям, начавшим проповедь христианской любви во всех концах Вселенной. Последними он назвал времена, наступившие после Вознесения Воскресшего Христа. Ко Кресту Его пригвоздили люди своими грехами. Не были они вразумлены ни водами Вселенского потопа, ни огнями Содома и Гоморры. Приход Сына Божия на землю был последней милостью Бога - Отца к грешному человечеству. На Голгофе кончилось избранничество какой-либо нации и наступило время деления людей на тех, кто идет за Христом и на тех, кто служит сатане. Что общего у света с тьмой, у Христа с Велиаром? «Не можете пить чашу Господню и чашу бесовскую; не можете быть участниками в трапезе Господней и в трапезе бесовской». (Кор.10-21). Третьего не дано. Ад или рай. И тут ни при чём лукавые католические сказки про какое-то чистилище.

Всем дана свобода воли, каждый может быть кем угодно: мусульманином, иудеем, буддистом, протестантом, кришнаитом, но должен знать главное – судить будет Христос, Сын Божий. А Суд неизбежен.

Понятия «русский народ» не было до Крещения Руси, была Русская земля, после Крещения стала Святорусская земля. И это не пустые слова – Святая Русь сродни небесному Иерусалиму. От того мы непобедимы, что не дорожим земной жизнью, знаем: наше Отечество в небесных пределах, на земле мы в гостях. Но заработать место у Бога можно только на земле, борьбой за то Отечество, в котором было суждено появиться на свет, за свою душу. Она не наша, Божья. Мы её получили чистой, чистой и сдать должны.

Самые счастливые люди на планете – русские, православные. Потому что душа у мира – православная, живет не во времени, а в вечности. Какие бы политики, как черные вороны, не накаркивали нам беду, мы тянемся к Богу, обретая в нём спасение . Чувство соборности и братства заложено в нас на генном уровне. А соборности и братства не может быть без нравственного начала. Кстати, на западные языки соборность переводится как симпозиум, саммит. Уже отсюда понятно, что им нас не понять, а значит, им хочется принизить нас до своего понимания, даже унизить. Считали унтерменшами и считают.

И мы слышим неумолчную трескотню политиков и писак о России – империи зла, тюрьме народов, стране криминала. Но тратить время на их разубеждение – безполезно. В это только ввяжись. Выдумано, что Сталин, выпив в дни Победы рюмку за русских, любил их сильнее других, но кто же, как не он, вскоре выступил против создания компартии России, хотя таковые были во всех республиках. Придумано, что мы Иваны не помнящие родства, но кто более нас дорожит памятью предков, а уж родовая память у нас вообще щепетильна, хотя на первом месте у нас не происхождение, а деловые качества. Придумано, что мы – пьяницы еще с докрещенских времён, но как же мы ум-то свой за полторы тысячи лет все никак не пропьём, ведь всё в мире: и наука, и искусство держится русскими. Мы – лодыри?, а кто же за нас облагородил шестую часть планеты. Мы всё обороняемся, а надо наступать. Какая может быть политкорректность, когда о русских говорят гадости, а мне талдычат о толерантности, то есть о привыкании к заразе.

Я не говорю, что русские лучше всех, все для себя хороши, но спрашиваю: есть в мире вселенская иерархия? Есть. Без неё нельзя. Кто на её вершине? Это никакое не мировое правительство, это Господь, создавший мир. А дальше? А дальше те, кто к нему ближе. И кто же ближе тех, кто хранит в чистоте евангельское учение? Конечно, православные.

Время летит к концу света, убыстряется. Старцы говорят: «Прошли времена, остались сроки». Время – главная ценность, от того так велики усилия сатанинских слуг, чтобы украсть его у нас. Заполнить его пространство чем угодно. И прежде всего заменить нравственные ценности ценностями материальными. Это главное бесовское ухищрение. Ведь кажется, жить можно – нет явных гонений на веру, на плаху за убеждения не тянут. Но это внешнее. Не преследуют люди, но обступают бесы. Что есть разгул пороков, хулиганства, проституции, омужичивание женщин, шествия педерастов, наркомания как не успешные усилия врага рода человеческого? Страшны огни адские, но огни похоти страшнее. Они постоянно как фейерверк в ночном клубе разжигаются усилиями слуг сатаны, особенно с помощью искусства. А что основа любого искусства? Слово. То есть то, чем был создан мир, превращается в орудие убийства мира. Либералы славят только то из написанного, что развращает, порочит всё святое. И зовут в какое-то якобы цивилизованное мировое сообщество. В какое? В английское, где дядечек венчают? В американское, где считают, что деньги могут всё?

Долго мусолили фразу: «Красота спасет мир», она уже над всеми сценами конкурсов красоты, там, где девушек измеряют как породистых сук на собачьих выставках. Нет, мир спасет святость – последнее, что не удастся сатане использовать в свою пользу.

Это опять-таки не объяснить тем, кто считает, что материальное состояние человека определяет его сущность. Вот Янкель. Он же совершенно искренне не понимает, за что Тарас Бульба негодует на сына. За что? Сын полюбил полячку, а отец её – воевода, да такой богатый, дочка у него такая красивая, повезло тебе. И знатное родство, и деньги. А слова о родине, вере православной, о чести и безчестии для Янкеля просто непонятны. Он такой был, такой остался. Янкель сейчас в советниках у начальства, он уже и сам банкир, у него с ладони и депутаты и журналисты клюют. Его не переделаешь. Вспоминаю маму, которая в таких случаях о таких людях говорила: «С такими не связывайся. Плюнь да отойди». Это народный перевод начала Псалтыри: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста и на седалище с губителями не седе».

Именно классика сохранила народное чувство семьи, родины, веру христианскую. Взорвали церкви, убили и заточили священников, сожгли священные книги, Хрущев, стуча ботинком по трибуне ООН, обещал показать с неё последнего попа. И что? Классика в основе своей была православна, она, как пушкинская царевна в лесном домике, вначале «затеплила Богу свечку», а уж потом «затопила жарко печку». И не протест мифическому «тёмному царству» смерть Катерины из «Грозы», а не может она вынести всплеска совести, этого голоса Божия в человеке, ибо осквернила брачные узы. «Поздно, - говорит Дубровскому Маша Троекурова, - я обвенчана с князем Верейским». Русская литература не оправдывала нарушения нравственных законов. Более того, обвиняла в несчастьях человека его самого. Вот «Тихий Дон». Конечно, и Свердловы, Штокманы, и Чапаевы убивали казачество, ну, а сам Григорий Мелехов? Он доводит Наталью до попытки самоубийства, и, как возмездие за грех, умирает его с Аксиньей дочка, рожденная в блуде.

За сто лет до «Слова о полку Игореве» было создано «Слово о Законе и Благодати» - учебник нашего отношения к жизни, указатель противостояния меж иудаизмы и христианством. Это противостояние – главное в мировой истории, и вся история заключается в одном: мир или приближается ко Христу или удаляется от него. И теперь явно, что физическое уничтожения церквей и православных людей не смогли удалить русских от Престола Божия, а теперешние гонения на души удаляют.

Нам, русским писателям, надо терпеливо продолжать делать своё дело, ведь наше дело правое, читатели нам верят, пора всем понять, что русские не будут похожими ни на кого в мире. В Отечественную войну мы воевали не только с Германией, а вообще со всей обезбоженной Европой. Чехи делали для Гитлера танки, болгары кормили захватчиков, свободолюбивые французы залили оккупантов вином, завалили закуской, везли к солдатам проституток, в союзе с фашистами воевали хорваты, румыны, итальянцы, финны, норвежцы... И это те, кто не был лишен ни храмов, ни религиозной литературы. А гонимые за веру русские люди встали на защиту того государства, которое их убивало. Они защищали не систему, не идеологию, а Отечество, свои святыни.

Литература для нас никогда не была ни развлечением, ни наживой, она была борьбой за человека, его душу. Чистота и прозрачность русской поэзии и прозы, в лучших её образцах, была родниковой. Таковой и должна остаться. Вспомним евангельское, что не может чистая вода течь из замутнённого источника. В применение к литературе источник – это сердце писателя.

И нечего стесняться: в духовном смысле мы, русские - ведущие в мире.

 

Привет, кикиморы!

Дорогие земляки, позвольте именно так к вам обратиться. А как иначе? Вы же сами, получается, согласились на такое прозвище вятских людей. Что называется, ради брэнда.

Милые вятичи и вятчаночки, вы сбрэндили. Единственное, что вас оправдывает, так это то, что вас не спросили. Какая кикимора? Вообще, вдумайтесь: Киров – город кикиморы? И так-то жить, осознавая себя живущим в Кирове ( а он же человек, то есть жить в какой его части? Ладно, в голове, а если гораздо ниже?), так ещё и эта напасть. Нет уж, извини-подвинься. Годы и годы говорим мы о возвращении имени Вятка Вятке, о самой лучше земле нашей любимой России. Никакой это не Хлынов, не селение ушкуйников, это Вятка – святая наша, единственная родина. И вот теперь её вновь оскорбляют ради издевательского, якобы сказочного, проекта.

Скажут, ну это же шутка. Нет, товарищи, авторы таких проектов очень не дураки. Если они и смеются, то только над нами. Сделано тонко: разве кто-то будет против, если русская сказка придёт в современную жизнь России? Тут и я, да и все мы не будем против, это очень хорошо. Но, спросим, почему же среди персонажей русских сказок выбраны именно представители нечистой силы? Тут, даже точно, детей наших и их неразумных родителей тянут к праздникам представителей ада? Уже и сейчас в школах бывают маскарады ряженых ведьм, вурдалаков, всяких масок из преисподней. Это и есть тот самый праздник Хэллоуин, день бесовщины. Очень ценная, заметим, культура достаётся России от цивилизованного Запада.

Почему, спросим мы, не взяты из народного творчества величайшие воспитывающие добро и любовь, образы Василисы Прекрасной, Марьюшки, Финист-ясна сокола, Иванушки, Крошечки-Хаврошечки? А былинные мотивы? Именно вятский человек воочию увидел на родных просторах богатырей Илью Муромца, Добрыню Никитича, Алёшу Поповича, вот чем нам можно и нужно гордиться.

Что, эта кикимора будет воспитывать любовь к Отечеству, к родителям, к труду? Приучать к честности?

Скажут, а другие? А что другие? Вот и им от нас будет пример, чтоб с ума не сходили. Хочется известности? Она у вятских есть, и очень даже громкая. Вон наши соседи объявили, что Великий Устюг – родина Деда Мороза. Но это же глупость. Дед Мороз пришел к детям, как святитель Николай. Родом, напомним, грек, из Малой Азии, какой тут Великий Устюг. Это город таких, потрясающих по своей силе и воле и полезности Отечеству землепроходцев, что грешно забывать их. А тут дед Мороз. Хотя всё-таки не дед Кикимор.

Как говорили древние: сказанного достаточно.

 

По местам стоять!

Самой пронзительной мечтой моего детства было стать моряком. А военкомат послал меня в ракетную артиллерию. Тоже хорошо. Но стремление дышать воздухом морей и океанов было всегда. Помню учения «Океан» 1970 года на Северном флоте, я писал о них и жил на эсминце «Отрывистый». Тогда и познакомился с молодым выпускником морского училища, порывистым, вихрастым лейтенантом. Он не ходил, он летал по кораблю.

Тридцать лет прошло. Москва, патриаршая служба в память погибших моряков-подводников. Плачущий седой капитан первого ранга. Не чувствующий горячих капель воска, стекающих с горящей свечи, он отрешенно и горестно смотрел на алтарь. «Он! – толкнуло меня. – Он, тот лейтенант». У выхода я подождал его. Мы встретились глазами.

– Североморск, – сказал я, – эсминец «Отрывистый». Учения «Океан».

– Писатель! – воскликнул он. – Есенина читал. Чего ж ты такой старый?

– А жизнь-то какая!

Мы крепко обнялись. Не слушая никаких возражений, капитан первого ранга, сокращенно, по-морски, каперанг, или капраз, повез меня к себе.

– Море – это навсегда, – говорил он, лавируя на мокром шоссе рулем «Жигулей», как штурвалом катера. – Навсегда. Это ж про нас, мореманов, шутка: «Плюнь на грудь, не могу уснуть без шторма». Я после Северного флота везде посолился – и на Тихом, и на Черном, заканчивал в Генштабе. Сейчас... сейчас, ну что сейчас, живу.

И вот мы сидим в его квартире. Она настолько похожа на корабль, что, кажется, пройдет секунда и каперанг, прямо в шлепанцах, отдаст команду: «С якоря сниматься, по местам стоять!»

– Сегодня мне одна команда осталась, – невесело говорит он, – команда эта: «Отдать концы!» И отдам. И все мы, моего возраста мореманы, тоже. Зачем нам жить? Чтоб еще и еще видеть позор и поругание флота?

Я стараюсь успокоить моряка, но, конечно, это бесполезно. На стене карта «Мировой океан». На карте синими флажками места трагедий, кораблекрушений, катастроф. На южной части Баренцева моря нарисован черный крест, тут потопили атомную подлодку «Курск».

– Именно потопили, – говорит каперанг. – Сними с карты кортик, дай сюда. Нет, достань из ножен. Вот, кладу руку. Руби! Не бойся, руби. Я руку даю на отсечение, что «Курск» потопили американцы. Если у наших хватит смелости, это все узнают. У них, у натовцев, недавно был фильм «Охота за «Красным Октябрем», это рассказ о потоплении подлодки типа «Курск». Они, вопреки всем конвенциям, вошли в район учений, что уже за всеми пределами допустимо

го. И шарахнули, как акулы кита на мели. Шарахнули и добивали, чтоб никого в живых не осталось, чтоб без свидетелей. Чего ж не рубишь? Прав я, прав, с рукой останусь.

Каперанг тяжело дышит, глядит на стол. На столе по ранжиру стоят: бутылка водки, фляжка коньяку и пузырьки с сердечными каплями. Подумав, каперанг берется за самую маленькую емкость.

– Первым стал задницу америкашкам лизать Никита-кукурузник. Вроде смелый, по трибуне ботинком стучит, а новейшие корабли резали на металлолом, лучших офицеров увольняли. Помню, в газетах, в той же «Правде», всякие статьи, вот, мол, как полковник счастлив, что пошел в ученики слесаря на завод. Все Хрущ лысый! А свою трусость и подлость списал на батьку усатого. Мне батька тоже не икона, но нас при нем боялись. Боялись дяди Сэмы, и слоны их, и ослы боялись. Другого языка эти животные не понимают. Америку же образовала европейская шпана, отбросы каторжные, уголовщина. На индейское золото купили европейские мозги, вот и весь секрет. Про индейцев создали фильмы, мозги придумали конституцию. У них национальные интересы Штатов во всем мире. Я был у них на базе в штате Аризона, там огромный плакат. Глобальная власть Америки – контроль за всем миром. И не меньше. Леня еще Брежнев, как бывший вояка, держался, а уж Горбач, а уж Боря-хряк, эти подмахивали НАТО как могли. Заметил, что они ничего не вякали, когда парней пытались вытащить? И этот, теперешний, с ними встречается... Нет, пока он себя мужиком не проявит, ничего у него не выйдет. Слопают, или сам по-русски пошлет всех на три буквы и запьет. Вон Бакатин, мне говорили, пьет вмертвую. То есть совесть еще есть. А! – Каперанг взялся за емкость побольше. – Давай, не чокаясь, за парней. – Он выпил, и видно было, еле справился со слезами. Встал, подошел к окну, поглядел на московскую осень. Подошел к карте: – Где еще придется крест рисовать? А я ведь, знаешь, и не думал, что еще слезы остались, а за это время сколько раз прошибало. До какого сраму дожили: поехал наш пьяный боров в Берлин оркестром дирижировать, когда с позором нас из Европы гнали, э! Коньяк – это несерьезно, давай «кристалловской». – Каперанг успокоился, сел, смахнул на пол стопку газет. – Если б не эта зараза, да не этот вот, – он показал на телевизор, – мы бы выжили. Я когда энтэвэшников смотрю, я весь экран заплевываю. Думаешь, один я так? Все бы эти плевки на них, они бы в них захлебнулись. Вот телебашня горела не просто, как объясняют, мол, от перенагрузки. От жадности!Грузили провода по-черному, они и задымились. Но, главное, даже уже и башня не выдержала всего того срама, что ее заставляли передавать. Вещи и предметы не безгласны – это, кстати, моряки лучше всех знают. Да и вообще я к старости стал умные книги читать. Где я раньше был? Вот прочти у Иоанна Златоуста о зависимости погоды и урожаев от нравственности общества. Это очень точно. Я, кстати, опять же с детства знал пословицу «Что в народе, то в погоде», так ведь во всем. Вот я полошу начальство, вся страна полощет, но давай задумаемся: мы же их заслужили.

– Да! – резко вдруг сказал он, я даже вздрогнул. – Знаешь, когда мы первый раз серьезно по морде схлопотали?

– В Сербии?

– Точно. Бандиты и хамы бомбили братьев, мы только вякали протесты. Потом послали Красномордина замирять – еще бы, умеет, перед бандитами Басаева в Буденновске шестерил... А, чего-то я совсем разволновался.

Я стал было прощаться, но каперанг заявил:

– Нет, я тебя в таком настроении не отпущу, нет. Я близко знал нынешнего адмирала, для конспирации назову Черкашин, мы с ним на Черном болтались. А уже началась горбачевщина, он всем торопился доложить, что мы за мир, мы разоружаемся. Американцы трусы, поэтому слабину чувствуют. Стали к нам захаживать. Они и всегда-то в нейтральных водах паслись, тут стали наглеть: зайдут в территориальные наши воды, подразнят, потом хвостом вильнут. Мы докладываем: что делать? Нам: не конфликтовать. Ладно. Те хамеют, ходят по палубе в трусах, кричат: «Рашен, делай собрание, голосуй». Ладно. А этот Черкашин был вторым на эсминце. Я тогда был начальником боевой части. Сидим в кают-компании, материмся. Черкашин командиру говорит: «Товарищ командир, вы же два года без отпуска, пора же вам отдохнуть. Оставьте на меня корабль». Командир, золотой был мужик, вечная ему память, смеется: «Нет, Коля, боюсь, больно ты горяч, как бы международного скандала не наделал».

Ладно. А главком флота был, это был главком, он тоже в Москве зубами скрипел, мы ему прямую картинку показывали, он же видел, как янки к нам голым задом стоят. И вот – слушай. Не знаю, как они договорились, но думаю, что Черкашин это все сам проделал. Он заступил на вахту и ночью палубникам приказал все шлюпки, все, что за бортом висит, прибрать. То есть остались с чистыми бортами. Утро. Те, на крейсере, кофе попили, прут в наши воды, в наглую прут. Гляжу, Черкашин сам у руля. Те прут, они же привыкли, что мы безгласны, у нас же гласность только тут, – ка-перанг ткнул рукой в направлении телевизора. – Прут. Наш эсминец спокойнехонько пошел навстречу, сделал ювелирный маневр и навалился бортом на борт американца. Те охренели. Все их шлюпки захрустели, как орехи, бассейн на палубе к хренам расплескался. Мало того, Черкашин спокойно, но резко замедлил и еще протер их по борту. А дальше еще мощней. Отработал полный назад, потом полный вперед и навалился на другой борт и его прочистил.

– Боже ж ты мой, – воздел каперанг руки, – что началось! Через десять минут Горбач знал и разродился: разжаловать, наказать, посадить виновных, извиниться! Но главком, повторяю, мужик был от и до, тут же докладывает: накажем, уже наказали, виновного офицера представляем к суду чести, списываем на берег. Да, суд чести был честь по чести, так скажу, Черкашина качнули. А с эсминца, точно, списали... на другой эсминец. Командиром. Ты знаешь, я уверен, америкашки это очень хорошо помнят. Тогда ж сразу уползли в Стамбул бока шпаклевать. С ними только так. Только так. Во-первых, они не за деньги не рискуют, жадны, во-вторых, трусливы.

Но все время теперь будут кусать, как шакалы льва, который слабеет. Пока не дашь отпор, будут приставать.

Мы простились. Кортик со стуком вернулся в ножны и водрузился на место, в центр Мирового океана.

Он вышел меня проводить до лифта. Лифта не было почему-то.

– Чубайс электричество отключил, – невесело пошутил каперанг. – А знаешь, как он умирать будет? Он даже не помирать, он подыхать будет. На вонючем тюфяке и при свете огарка. Да. Остальные приватизаторы примерно так же. Я человек не злой, но знаю, что возмездие неотвратимо. Вот вы там пишете, что, мол, велика угроза Америки, это так, и мы об этом поговорили. Но главная угроза здесь. Не масоны окружили президента, а уголовники. За деньги накупили мест в Думе, депутаты у них – шестерки, уже им и цена известна. Криминал – вот угроза. Но, как всегда, наше дело правое, победа будет за нами. У уголовников и нравы уголовные. Знаешь, как говорится: «Жадность фраера сгубила», этих тоже сгубит. При условии, что они до тех пор нас не сгубят. Давай. Топай по трапам пешком. Да! – воскликнул он. – Самое главное, что ж вы не писали, что Сербию бомбив ли самолеты марки «Торнадо» и смерч «Торнадо» смел многие штаты тогда же. Возмездие же было. И еще будет. Держи пять, – сказал он, как говорят на флоте. – И крепко пожал руку и засмеялся: – Что же руку-то мне не отрубил, цела. А потому – прав я. Не бойсь, прорвемся! Главное – по местам стоять!

 

Янки, гоу хоум!

Обычно фронтовики не любят смотреть военные фильмы. Даже не оттого, что в фильмах «киношная» война, оттого, что слишком тяжело вспоминать войну. Мне кто-то рассказал про одного ветерана, бойца пехоты, который пристрастился смотреть всякие «Хроники низколетящих самолетов», всякие сериалы, смотрел и плакал и говорил соседу, тоже фронтовику: «Вот ведь, Витя, как люди-то воевали, какая красота, а мы-то все на брюхе, да все в грязи, да все копали и копали...» Ветерану начинало казаться, что он был на какой-то другой войне, ненастоящей, а настоящая вот эта, с музыкой и плясками.

Мы, послевоенные мальчишки, прямо-таки бредили войной. Она была и в фильмах («Подвиг Матросова», «Голубые дороги», «Подвиг разведчика»), она была и в наших играх, и в каждом доме. Там отец не вернулся, там вернулся весь искалеченный, там все еще ждали. Мой отец, прошедший еще и со своим единственным глазом трудармию (а что это такое, лучше не рассказывать), разговоры о войне не выносил, и я не приставал. Дяди мои, на мой взгляд, тоже не подходили для боевых рассказов. Уж больно как-то не так рассказывали.

– Дядь Федя, тебя же ранило, – приставал я. – Ну вот как это?

– Как? А вот становись, я тебе по груди с размаху колотушкой охреначу, вот так примерно.

Другой дядя, моряк, был даже офицер. После войны он вернулся к своему плотницкому ремеслу. Мы крутились около, помогая и ожидая перекура. Спрашивать опасались, мог нас послать не только в сельпо – подальше. Но дядька и сам любил вспомнить военные денечки.

– Ох, – говорил он, – у нас в буфете, в военторге, две бабы были, умрешь не встанешь. К одной старлей ходил, к другой вообще комдив. Однажды... – Тут нам приказывали отойти, ибо наши фронтовики, в отличие от сегодняшней демократической прессы, заботились о нравственности детей. Но то, что нам позволяли слушать, было каким-то очень не героическим.

– Дядья, – в отчаянии говорил я, – ведь у тебя же орден, ведь ты же катерник, ты же торпедник, это же, это же!

– Ну и что орден? Дуракам везет, вот и орден, – хладнокровно отвечал дядя, плюя на лезвие топора и водя по нему бруском.

– Ну расскажи, ну расскажи!

– Не запряг, не нукай. Уж рассказывал. Подошел транспорт, надо потопить.

– Транспорт чей? – уточнял я. Это больше для друзей.

– Немецкий, чей еще? Послали нас. Как начальство рассуждало: пошлем катер, загнутся четверо – невелика потеря, и рассуждали правильно: война. Четыре торпеды. Торпеды нельзя возвращать, надо выпустить. Категорически. Мы поперли. Я говорю, дуракам везет, на наше счастье – резко туман. Везет-то везет, но и заблудились. Прем, прем да на транспорт и выперли. С перепугу выпустили две торпеды и бежать со всех ног...

– Почему с перепугу?

– А ну-ка сам вот так выпри на транспорт, это ж гора, а мы около как кто? То-то. Бежать! Утекли. Еле причал нашли. Ну, думаем, будет нам. Торпеды приперли. Я с горя спирту резанул. Вдруг из штаба – ищут, вызывают. А куда я пойду, уж расколотый, мутный. «Скажите, – говорю, – что башкой треснулся, к утру отойду». В общем-то кто-то все равно настучал, что я взболтанный. А почему вызывали – транспорт-то мы потопили! Вот мать-кондрашка, сдуру потопили. Так еще как приказ-то звучал: «...используя метеорологические условия и несмотря на контузию, и экономя, слышь, боезапас...» – вот как!

– За это надо было Героя дать, – убежденно говорил я. Спустя малое время, окончив десятилетку, я стал работать литсотрудником районной газеты. И получил задание написать о Героях Советского Союза. Их у нас в районе было четверо. Но один уже сидел в тюрьме за то, что надел свои ордена и медали на собаку, а сам стрелял из охотничьего ружья в портрет отца народов: второй, инвалид, ездивший на трехколесной трещащей инвалидной самоходке, был куда-то увезен, говорили, что в интернат для ветеранов. На самом же деле инвалидов просто убирали с глаз долой, была такая политика, чтоб поскорее забыть войну, чтоб ничего о ней не напоминало.

Уже и холодная война заканчивалась, уже Хрущев съездил в Америку, постучал ботинком по трибуне ООН, уже велел везде сеять кукурузу, уже подарил Крым своей бывшей вотчине, тут и фронтовиков решили вспомнить. И мне – не все же кукурузу воспевать – выпала честь написать очерк для нашей четырехполоски «Социалистическая деревня». Редактор узнал, кто из двух оставшихся Героев передовик мирного труда, и выписал командировку. Мы не ездили в командировку, а ходили. Так и говорили: пошел в командировку. На юг района – сорок километров, на запад и восток – по тридцать, на север – шестьдесят; все эти километры я исшагал и по жаре, и по морозу, и в дождь, и в метель. И какое же это было счастье, это только сейчас доходит до сознания. Как мела через дорогу узорная поземка, как напряженно и все-таки успокаивающе гудели столбы, как далеко по опушке леса пролетало рыжее пламя лисы, как проносился, ломая наст, тяжелый лось, а весной далеко и просторно разливалась река и попадали в заречную часть только на катерах сплавконторы. А летние вечера, белые от черемухи улицы деревень, а девичий смех, от которого туманилась голова и ощутимо билось сердце, что говорить!

Герой будущего очерка был механизатором. В военкомате я выписал все данные на него и знал, что он получил Золотую Звезду за форсирование Днепра. Готовые блоки фраз уже были в фундаменте очерка: «В то раннее утро рядовой такой-то такого-то энского полка встал до соловьев (мне очень хотелось про соловьев). Он подошел к Днепру, умылся речной водой и вспомнил родную реку детства, свое село» (мне очень хотелось, чтобы на Днепре вспомнили Вятку и мое село)... Ну и далее по тексту.

– А вы вспоминали в то утро свою родину? – спросил я, когда, найдя Героя, стал его допрашивать.

– В какое утро?

– В утро форсирования Днепра.

– А, нет, мы ночью погребли.

– Но вспоминали? (Я мысленно переделал утро на тревожную ночь.)

– Может быть, – неохотно отвечал механизатор. – Тут баба с печки летит, сто дум передумает.

– Вы вызвались добровольцем?

– Да, вызвался.

– Почему именно?

– Дурак был. – Механизатор посмотрел на меня. – Вроде вас возрастом. Молодой был, вот и попёр. Там как заинтересовывают – сто первых выйдут на плацдарм, зацепятся, день продержатся – Герой. Кто? Ну и пошёл два шага вперед.

– Но вы же потом не жалели, когда получили награду?

– Чего жалеть, вот она. Сейчас, правда, льготы за ордена и проезд бесплатный сняли, а так чего ж... в школу приглашали.

– Да, правильно (надо в школе побывать), дети должны стать патриотами.

Сделаю отступление. Мы вырастали так, что умереть за Родину было нашей главной мечтой. О, сколько раз мы играли в Матросова, сколько же раз закрывали грудью амбразуру и умирали. Умереть за Родину было так же естественно, как дышать...

Я принёс очерк редактору. Отдал и встал навытяжку. По лицу читающего очерк редактора я понял, что отличился. Только два места он похерил:

– Что это такое – вспомнил родину? А Днепр разве не наша родина? (Тогда не было позднее выдуманного термина «малая» родина.) И второе: «Прямо в песке закопали убитых товарищей». Напишем: «После боя отдали воинские почести павшим».

Я не возражал. Но за день до запуска очерка в печать редактор позвонил в колхоз, где работал механизатор, и узнал, что тот напился и наехал трактором на дерево. Редактор срочно послал меня на лесоучасток, где жил последний, четвертый, Герой.

Лесоучасток назывался красиво – Каменный Перебор, может, оттого, что стоял на берегу прозрачной каменистой реки Лобани. Этот Герой тоже был механизатором и тоже получил Звезду за форсирование реки. Но не Днепра, а Одера.

– Да и Вислу форсировали, – сказал он. Он все-таки был хоть чуть-чуть поразговорчивей, чем сельский. – Потом всяких французов, датчан выколупывали.

– Как? – спросил я потрясенно. – Французы же наши союзники.

– Да ладно, союзники, – отвечал он. – Какие там союзники, все они там повязаны. Европа вся сдалась немцам, они ее не тронули, потом они им и отрабатывали. Ну-ка сравни Минск и Париж, чего от них осталось?

– Но французское Сопротивление?

– Было. Но раздули, – хладнокровно отвечал он. – У них по лагерям лафа, артисты ездили, нашим – смерть. Это, братишка, была война великая, но помогать они стали, притворяться, когда мы переломили Гитлеру хребет. Еще те сволочи, – неизвестно о ком сказал он. – Да вот хоть и американцы. Встреча на Эльбе, встреча на Эльбе – кукарекают. А что встреча? Вот я тебе про встречу расскажу. Мы пошли мая десятого-одиннадцатого по Берлину – уже везде американские часовые торчат, патрули американские, они большие мастера победу изображать. Зашли, сели в ресторане. Второй этаж. Внизу лужайка. В углу американцы гуляют, ржут. И чего-то в нашу сторону дали косяка, чего-то такое пошутили. Ну мы и выкинули их в окно.

– Как? – спросил я потрясенно. – Выкинули в окно? Американцев?

– Ну. Да там же лужайка, не камни же. Потом туда им столы выкинули и стулья. И велели официанту отнести чего закусить и выпить.

– А... а дирекция ресторана?

– Эти-то? Ещё быстрее забегали. Мы так хорошо посидели. Серьёзно посидели, – добавил он, – и пошли. И идём мимо американцев. Те вскакивают, честь отдают. Вот это встреча на Эльбе. С ними только так. А то сейчас развякались «инди-руси, бхай-бхай», это с американцами-то? Да эти бы Макартуры и Эйзенхауэры первыми бы пошли давить нас, если бы Гитлер перевесил. Вот немцы могут быть друзьями, это да.

Я был так потрясён этой крамольной мыслью, что зауважал фронтовика окончательно.

Вот такие дела. И еще сорок лет прошло, протекло как песок в песочных часах. Живы ли вы – мои милые герои? Я вспоминаю вас и низко кланяюсь всем вам, моим отцам, спасшим Россию.

И думаю: вы-то спасли, а мы продали. Продали, и нечего искать другого слова. Продали и предали. И вот я иду по оккупированной России, через витрины, заваленные западным химическим пойлом и куревом, отравленной пищей, лаковой порнографией, смотрю на лица, искалеченные мыслью о наживе, смотрю, как ползают на брюхе перед американской помощью экономисты, как политики гордятся тем, что им пожал руку саксофонист, и думаю: «Россия ты, Россия, вспомни своих героев. Вспомни Александра, царя, который в ответ на какие-то претензии англичан к нам, высказанные послом Англии за обедом, молча скрутил в руках тяжелую серебряную вилку, отдал послу и сказал: «Передайте королю». Или, когда он ловил рыбу, ему прибежали сказать, что пришло какое-то важное донесение из Европы, а он ответил: «Европа подождет, пока русский царь ловит рыбу». Но ведь и наш, нынешний, тоже ловит рыбу. А вот интересно: он ловит, а ему бы прибежали сказать охранники, что зовет Буш. Ведь бросил бы, чай, удочку.

Еще могу добавить, уже от себя, что не только те, при встрече на Эльбе, американцы трусливы, но и теперешние. У меня есть знакомый американец, русист. Он с ужасом сказал, что все эти «сникерсы», всякие «Макдональдсы», стиральные порошки, средства для кожи и волос – всё это жуткая отрава и зараза.

– Тогда спаси моих сограждан, – попросил я, – выступи по телевизору. Тебе больше поверят, чем мне.

И что же? Испугался смертельно мой американец. Разве осмелится он хоть слово вякнуть против тех компаний, которые наживаются у нас? Не посмеет.

А ещё почему трусливы американцы? Они жадны. А жадность обязательно обозначает трусость. Давайте проверим – вот придёт в России к власти то правительство, которое любит Россию, не шестерит перед разными валютными фондами, верит в народ, в Бога, знает, что нет запасной родины, и что? И все эти сникерсы сами убегут.

В годы детства и отрочества, помню, часто печатались в газетах и журналах фотографии и рисунки из разных стран, на которых были написаны слова: «Янки, гоу хоум», то есть – «янки, уходите от нас». Все беды мира связывались с американской военной или экономической оккупацией. И наши беды отсюда. Так что на вопрос «Что делать?» отвечаем: писать на заборах и в газетах: янки, гоу хоум. Не уйдете в дверь, выкинем в окно. На лужайку. Перед Белым домом.


  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную