Владимир КРУПИН

Рассказы

Земля России
Судьба человека
Владик
Эзоповы лягушки
К понятию творчества

ЗЕМЛЯ РОССИИ

Когда оглядываешься на прошедшее двадцатилетие, убеждаешься в верности предсказаний старцев о России — она безсмертна. Любое другое государство не вынесло бы и десятой доли испытаний, выдержанных нашим Отечеством. В чем секрет? Он в отношении к земле. Самое мерзкое, что принесла демократия в Россию — это навязывание нового отношения к земле.

Земля как территория, с которой собирают урожаи, земля как предмет купли и продажи, и только. Нет, господа хорошие, земля в России зовется Родиной. Из земли мы пришли на белый свет, в землю же и уйдем, в жизнь вечную.

Как былинные богатыри, слабея в битве, припадали к груди Матери — сырой земли, так и в наше время, она даст силы. Но только тем, кто любит ее. И это главное условие победы — любовь к земле. Земля — Божие достояние. Совсем неслучайно, что самые большие просторы планеты, самые богатые недра, самые чистые воды были подарены именно России. И нынешние испытания вновь посылаются нам, чтобы мы оправдали надежды, на нас возложенные.

У нас нет запасной родины. Нам здесь жить, здесь умирать. У нас нет двойного гражданства. Ни за какие заслуги, просто так, мы получили в наследство величайшую родину, необычайной силы язык, на котором говорят с Богом, у нас ведущая в мире литература, философия, искусство. Надо доказать, что мы имеем право на такое наследство. Что именно мы, а не варяги нового времени, хозяева этого наследства.

Что бы там ни болтали о своей значительности большие и маленькие вожди, колесо истории вращают не языком, а трудовыми руками. Человек на земле — главное лицо каждой эпохи. Он кормитель и поитель всех живущих, и отношение к нему должно быть соответственным. Он не пролетарий, которому теперь уже окончательно нечего терять. Пролетарии в свое время добились революций и переворотов, а в наше время на них за это наплевали с высокого дерева, называемого новым мировым порядком. Теперь пробуют плевать и на крестьянство. Но здесь у них ничего не выйдет. Вы, господа, на завтрак не компьютерную мышь кушали, а витамины «цэ»: сальце, мясце, да яйце. Так что пора вас во власти потеснить основательно. А то вы все продолжаете врать, как вы все прямо извелись, крестьян жалеючи. Мы видим, что библейская истина о лжецах — слугах сатаны, подтверждается. Нам врут и врут, обличая прежде всего самих себя. Ну, кто поверит медведю в демократическом зоопарке, что он свергнул прежнюю партию коммунистов ради счастья народного? Но его партия еще изощреннее издевается над народом. Цены на хлеб растут, а его добытчики живут все хуже и хуже. Условия жизни все ухудшаются, а барабанный бой, славящий реформы, усиливается. Смертность превышает рождаемость, пенсионеры — люди, угробившие ради государства свое здоровье, становятся для него балластом, наркомания, преступность, проституция внедряются в сознание как норма, при создании видимости борьбы с ними. И все это покрывается жеребячьим ржанием жваноидов сильно голубого экрана. Образование готовит англоязычных биороботов, легко превращаемых в голосующую биомассу, в зомбированный либералами электорат. И на все это смотреть? И с этим смиряться? Нет!

У них деньги, у нас любовь к родной земле, и нас не купишь. Другой жизни у нас не будет. А отчёт за свою единственную жизнь придется держать каждому.

Пять матерей у нас: та, которая родила, крёстная мать, мать — сыра земля, Божия Матерь и Россия.

Это главное понимание стояния человека на земле. На том стоим и с поля боя за Россию не уйдём. С поля боя первыми бегут наемники, которые сейчас зашевелились, чуя наживу. Они мгновенно струсят, как только почувствуют нашу силу. А она от нас никуда не уходила, даже копилась.

 

СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА

Восьмидесятые. Павелецкий вокзал. Уличная пивная. Подошел, молодой мужчина в телогрейке. Озирается:

- Тут можно постоять?

- А почему нельзя?

- Кто знает. Боюсь. Я, между нами говоря, неделю только, как со срока. Оттянул три года. Три года за ведро яблок. - Оглянулся пугливо, достал четвертинку: - Будете? Нет? Не самопальная. – Отпил, глубоко вздохнул и закурил. – Хоть отдохну.

- Как же так, за ведро яблок?

- Как? Да так. Я сам с Липецкой области. Как пошел этот бардак, как стали коммунисты задницу доллару лизать, всё захирело, сады побросали, дичают. Мы с парнями прошли по полосе, собрали паданцев, вынесли на дорогу, хоть на бутылку продадим. Тут «бобик» милицейский, зондер-команда.

- Откуда яблоки?

Мы по дурости честно:

- С полосы.

- Залезай, садись.

И опять, дураки, сели. И чего сели? Привезли. «Ну, всех оформлять не будем, бери кто-нибудь на себя. Я и высунулся: «Пишите на меня». Записали, отпустили. Через месяц повестка: суд. Ни хрена себе, заявочка. Это ж паданцы, яблоки-то, полоса ничейная. Там и адвокат. «Что ж мне шьют-то?» Он, будто и никто, пришел посидеть, морда утюгом, в зубах ковыряется. «Принеси справку, что яблоки ничьи». А кто мне такую справку даст? Уже ни сельсовета, ни колхоза. Так и заткнули на три года. Будто опять в армии отслужил. Только кормёжка хуже. Сечка и картошка. У кого родственники, легче. Передачу притаранят, охранники сумки перетрясут, что получше – себе, но что-то же и оставят. Еще кому-то нужным сунут, тому-другому, отряднику, конечно, и живут. А туберкулёз там гуляет! Я на вас кашлять не буду. – Он опять немного отпил. – Выпустили, а куда идти? Кантуюсь тут. Прошу денег, но на билет же все равно не собрать, хоть на пузырёк нацыганю, и то. Да и к кому я туда приеду? Родители умерли, дом заняли чужие, меня выписали. Иди, докажи. А что зэк докажет? Мне сейчас главное - к ночи напиться, меня и заберут в ментовку. Хоть отосплюсь. Напинают, конечно. Да ничего, дело привычное. Обшарят, а чего у меня красть? Боюсь, что и забирать не будут. Вывезут на свалку и пристрелят.

- Да ты что?

- А ты не знал? Ну, наивняк. – Мужчина ещё отпил. – Так-то я даже и рисовал, и в художественное хотел поступать. Нет бумажки?

Бумажка нашлась. Мужчина ловко извлёк из телогрейки карандаш и быстро начертал довольно сложный узор.

- Не понял, чего?

- Орнамент какой?

- Кельтская тематика. Для татуировки. Этим и зарабатывал. Может, и тут кого найду, ты не знаешь мастеров?

- Но это же дикость, это ж для дикарей, для уголовников.

- Я и есть уголовник. А дикарей среди пацанвы через одного.

- Что, и у тебя есть татуировка? – Я посмотрел на его руки – чистые, без следов иглы.

- Немножко. Показать? – Он снял телогрейку с одного плеча, закатал клетчатую рубаху. У локтя открылась татуировка – красивая девичья головка. – Я ж любил одну. Вот.

- И поезжай к ней.

Мужчина засунул руку в рукав.

- Нет, - он тяжко вздохнул, - тут не проханже, шансов нет.

- Замуж вышла?

- Да хоть и не вышла. Я ж не гад какой человека делать несчастным. Я ж пью.

Тут и я вздохнул.

- Иди в церковь. В сторожа. Двор подметать.

- Думал уже, думал. У нас и батюшка в зону приходил. Утешал. Верили, молились. Молились, а как же, на свободу рвались. Бог помог, вышли, и про Бога забыли. Ну, пойду я в сторожа, а как выпью, да что сворую?

- Тебя как зовут?

- Дима. Кликуха Димон.

- Чего тебе советовать? Крещёный?

- А ты как думал? Я же русский. В том и дело, что русский, а нас за людей не считают.

- Но ты сам-то себя считаешь человеком?

- Я-то считаю, а всякая сволота на нас тянет.

- Что тебе до них? И не Димон ты, а Митя.

Он достал извнутри телогрейки пузырёк, взболтнул.

- Ну, чего, давай прощаться, - я протянул руку.

- Спасибо, хоть поговорили, - сказал он. – Может, когда и встренемся?

- Может, и встретимся.

- Анекдот хочешь на прощанье? Как мента хоронили?

- Как?

- Три раза на бис.

Нет, не встретились мы больше. И никакой сюжетной закругленности не получается. Да тут и никакая не литература. Пропал ты, Митя? Жив? Убило тебя государство.

 

ВЛАДИК

Постоянно вспоминаю художника Владислава Рожнева. Талантливейший, незауряднейший человек. Оба мы вятские. Естественно, были друзьями. Искусствоведьмы, как он их называл критикесс живописи, называли его русским Магритом. И так можно сказать. Но это очень заужено для Владика. Он был истинно русский, которому всё удавалось: пейзаж, портрет, жанр, он всё делал медленно, годами, но всё запоминалось. Много у него портретов жены Наташи. «Наташа и кони», «Наташа гладит», «Наташа у окна». Любил её очень. Но вот беда – попивал. Всё-таки в рамках терпимости. Изредка срывался, но держался. Много работал. О работе говорил: помашу кистенём. То есть кистью. Бывало и в переплёты попадал. Отовсюду его вытаскивала Наташа. А когда Наташа ушла в мир иной, он запил уже серьёзно. И мог говорить только о ней. И всегда непрерывно говорил ещё о работе. У него было множество начатого и неоконченного. Перебирал, что-то доделывал. Показывал с понятной гордостью – хороши были замыслы. Приговаривал: «Все думают, что я умный, а на самом деле (пауза) так оно и есть». Я очень любил бывать у него в мастерской. И дома. Раньше, в былые времена, мы вместе и выпивали. Но когда с ним случилось горе, и он мог его залечить только выпивкой, я выпивать с ним наотрез отказался. А он и один пил. И самое страшное, стал за ничто отдавать картины. Чем пользовались. Но не буду об этом.

Раз я был на даче и позвонил ему. И пригласил пожить, продышаться, помахать кистенём. Он приехал с папкой бумаг, с красками, но и с запасом питья. Не вырывать же стакана из рук.

- У тебя тут и ворон каркает: Стак-кан, ста-а-ка-ан!

Ничего он не хотел есть, только пил. Ночи не спал, бродил. Иногда сидя дремал. Убедясь на третий день, что я ему не собутыльник, стал собираться. Сидел, не мог завязать шнурки. Я стал помогать, не даёт:

- Я же не совсем дебиле. Хотя дебилиссимо. Извини, пытаюсь собраться с мыслями и с вещами. То, что мы с тобой придурки, это уже точка отсчёта. Художник, или, что то же самое, писатель, ненормальны изначально. Ты заметил аллитерацию? Обязан в силу профессии. – Завязал шнурки на одном ботинке, разогнулся: - Итак, о чём я?

- Ты собирался с мыслями.

- Прособирался. И с прискорбием, от имени группы товарищей, сидящих во мне, констатуирую этот факт.

Я опять попытался помочь завязать оставшийся шнурок.

- Нельзя, не приучай к барству.

- Завязать же надо шнурок.

- Да, с вами не просто, а просто тяжело. Шнурки, шнурок – это кликуха тинэйджера. А завязать – это завязать. Это этапное событие. Мне дано связывать и развязывать.

Обулся, передохнул, взялся за свою папку. Перебирает листы:

- Эта средней паршивости. А эта на пол-тона выше. А об этой я не готов вынести суждение. Хотя могу сказать всё. Нет, всё сказать никто не может.

Ещё смотрит. Иногда одобрительно взмахивает рукой, иногда крякает с досадой. Наконец, завязал шнурки уже у папки, встал. Отказался от еды, от чая, отхлебнул для поднятия сил из горла, и мы пошли к станции. Медленно шли. Когда он кренился вперёд, почти падая, мы шли быстрее. Он всё время останавливался, глядел вокруг:

- Готовая картина. Гляди: опилены сучки у ясеня. Кто-то защищал от него липу. За что? Она же ему рога наставила, торчат. Такой ясень уже в Сикиликофосовского. Понял иносказательность? Наташа там меня навещала, когда меня в очередной раз убивали.

Еле ползём.

- Стой, буланчик, распрыгался. – Стоит у дерева, держится за ствол. Потом оседает, сидит на траве.

- Как ты себя чувствуешь?

- Ты очень правильно спросил: себя. Не самочувствие, а себячувствие.Проходят две девушки. Владик, а у него прекрасный голос, поёт:

- «Ты постой, постой, красавица моя, дай мне наглядеться, радость, на тебя». Не Паваротти, но держу уровень. – Девушки ускоряют шаг. – Правильно, не надо стоять, не надо раздеваться, нагляделся я на вас, голые натурщицы. Для меня в вас секретов нет. Ах, дымом от печей пахнуло, хорошо! Любил печку топить?

- Ещё бы!

Владик поворачивается:

- О! Это же скульптура! Дорога, собака, пень! Ты видишь это совершенство форм? Ушла. Скотина какая, не дала ленточки разрезать. Ты понял, что мы были на открытии выставки «Совершенство форм природы и безформенный художник»? Собака при дороге. По латыни при дороге «ин тривис», отсюда тривиальность. Но мы тоже при дороге. «Эх, дороги, пыль да туман, холода, тревоги…». Помнишь тарелку чёрную военную, послевоенную? Слушал все передачи, и все как истина в последней инстанции. Я был счастлив. Сейчас я тоже счастлив.

- Может, пойдём потихоньку?

Спускаемся к источнику. У него женщина, ещё не старая, но уже в седине:

- Погружаться пришли?

- Резонно, но не сезон, - отвечает Владик.

- У Господа всегда сезон. Погрузитесь и утопите в источнике свой грех.Какой? Видно же, какой. Просите Господа, чтоб не пить.

- Просил.

- Значит, плохо просил. Проси, чтоб мог просить.

- Мне бы такую спутницу жизни, как вы.

- Это исключено. У вас она была, и у меня он был. Их нет, и хватит.

- А как вы поняли?

- Как? Видно, что вы очень несчастны. Теперь нам только у Бога просить дожить до смерти.

Побрели дальше. Остановились на выгнутом мосту через Сетунь. Владик перегнулся через перила:

- Кипит вода. Эх, пороги, брызги в туман. Надо выпить.

- Но ты окрепнешь от этого или ослабнешь?

- Нет, токмо пользы для. Лекарство для и вот именно, и далее по тексту. А женщина хорошая. В неё бы Серов, нет, даже Боровиковский вцепился.

- Да и Тропинин.

- Понимаешь, хвалю. Страдание скрыто, красота явная, уходящая, но за неё не держится. Редкость.

- Владик, - говорю я, - это же отчаяние - быть художником. Вот вода сверкает, вот солнце заходит, как поймать? Каждую же минуту всё меняется. Такую яркость разве запомнить? Мне-то легче. «Заходило солнце, река темнела, свежело. Художник печалился, что не взял мольберта или хотя бы блокнота». И далее, как ты говоришь, по тексту.

- Шумит, гудит Гвадалквивир, - Владик всё не может насмотреться на воду. – Ночной зефир или эфир чего-то там струит, да-а. Свет, товарищ, свет он струит. «Реве та стогне».

Пробегает спортсмен. Сильно топает.

- Плохое воспитание. Он мог бы притормозить в силу того, что тут два седых бородатых человека. Это ему хотелось показать, что он прыгунчик-кенгурчик, везунчик.

Тоже гляжу на воду

- А у кого есть такая вода? Вот и водоросли подсвечивают.

- Есть. У Моне.

- У Клода?

- У Эдуарда. И у Клода есть. Эти людики нормальные очень.

Проходят две женщины. Смотрит:

- Мой комментарий: всё при них. Но, дуры, зачем они в штанах? А этот кенгурчик зачем без штанов? Люди задыхаются в самомнении, в пошлости, в похотливости и жеребячьем ржании. А эти проходящие во мрак, простые бабёшечки, это вам не Жоржетта, не Жозефина, не Форнарина, не освещённая солнцем девочка, они бы ничего во мне не поняли. Вернёмся к воде. Да, Мане, Моне. Они в моём иконостасе.

- В иконостасе иконы!

- Ну, это иносказательно. После них французы сдохли.

Добираемся еле-еле до станции. Ещё один раз он останавливается, но не садится: не встать потом.

- Видел у меня завалы картин в мастерской?

- Ну.

- Очень у нас вятское это «ну». Картины все давние. На выставке подходят дамы, краснеют, бормочут комплименты. Но я же это тридцать лет назад писал.

- И что? Значит, живы и ещё сто лет проживут.

- Скажи, - Владик сжимает мой локоть, - скажи, зачем я делал копии с себя?

- Деньги были нужны.

- То есть поголодать не мог? А заказы пошли. От ресторанов, от посольств. Именно просили точно такую. То есть я же повторялся! Сам себя повторял, это что? Возьми свой старый рассказ да перепиши от руки. Ничего не меняя перепиши. И ещё перепиши. Ничего не меняя. Поглупеешь или запьёшь. Или и то и другое

Он немного отпивает. Встряхивается. У станции берём машину и долго-долго в ней тащимся. Жара. Владик то дремлет, то смотрит по сторонам. Мысли в нём бродят неустанно:

- Мы – одно поколение, мы – земляные черви вятские, нас склёвывали, а мы-то не черви, гусеницы. Хотят склевать, а мы уже бабочки. Да, подумай, хорошо ли гвоздю, когда его забивают? Или мы ушли в землю, а? Готовить всходы?

Приехали к нему домой. От чая Владик отказывается. Ложится на диван:

- Мне мать говорила, когда я после седьмого класса поехал в Кострому в училище: «Ты в городе голову можешь потерять». Я и потерял. Видишь автопортрет: я стою и голову свою держу под мышкой. А второй автопортрет? Заметил – шляпа, как крыша над головой, наискосок? Читаешь мысль? Крыша поехала. Но это уже после Костромы, в Москве.

Всё-таки я ставлю чайник, завариваю чай прямо в кружке, приношу.

- Надо, Владик, надо всплывать. Чай поможет.

Владик пытается поднять кружку, но неловко, опрокидывает её. Я собираюсь пойти за тряпкой.

- Подожди. - Владик поворачивается и восхищённо замечает:- О, не зря я, не зря кружку опрокинул. Хорошо, что ты не успел сходить за тряпкой. - И хорошо, что чай жидок, как вода. Хозяин русский, чай жидОк. Смотри, со стола налилось на пол, образовалась лужица. И она, веду репортаж, всё больше и больше. Океанский прилив. Был на океане? Я на Тихом был. Во Владике. А ты знал, что Владивосток называют Владиком?

- В честь тебя?

- Можно допустить. Смотри, в луже отражается небо за окном. А меня ещё спрашивают: где беру сюжеты? Не знаю где, говорю, но знаю, где взять. Смотри, неба в луже всё больше, оно в лужу стекает и, может статься, что к вечеру останемся без неба. Если бы чай был крепко заварен, небо было б средне-азиатским, а так русское предтундрие. – Владик переворачивается обратно, тянется уже не за кружкой, за стаканом: - Эх, мой милёнок – живописец, мастер кисти и пера. На галошах мелом пишет в Третьяковке номера. Ты застал это время, когда в галошах приходили в театр?

- Конечно. Но при мне и перестали. Асфальт устранил их.

- Асфальт и Россию устранил. В русской литературе колёса экипажей и тарантасов, и телег стучат по мостовой? По мостовой! Слово-то какое прочное – мостовая. Не асфальт. Проверь и убедись: его происхождение из Мёртвого моря. Мёртвое море – Асфальтовое. Асфальтом покойников заливали для сохранности. У Даля объяснение: асфальт - жидовская мостовая. Народное название. Да плюс ещё от асфальта канцерогенность, раковые болезни. Асфальт не мостовая, по асфальту катятся. И мозгам что? Отдыхают. А на мостовой трясёт. И чего-нибудь всегда вытрясет. Вспомни у Розанова, как при езде на бричке, в карете ли, появлялись его «Опавшие листья». Он говорил, что мысли из него вытряхивает. Не самые, кстати, могу сообщить, глупые.

- Пойду, тряпку принесу.

- Не надо! Само высохнет. Представляешь – небо высохнет.

- У меня в мальчишках стихи были: «Солнце в луже светит ярче, потому что лужа ближе». И ещё про лужу: «По лужам прямо! А вдруг под лужей таится яма колодца глубже. Но промедленье – убийство риска: сильней паденье – выше брызги». Как?

Владик хмыкает:

- На троечку, конечно. Но, учитывая вятскую молодость и оторванность от центров образования, накинем два балла за подход и отход.

Со стола перестаёт капать.

Владик спускает ноги на пол, долго думает:

- А вспомни, каким нас юмором кормили. Каким? Эстрадники нас считали за быдло. Да так и всегда с нами. И правильно, ржать от их шуток не надо. «Растворимый кофе поступил на базу. Поступил на базу, растворился сразу». Это, надо понимать, критика.

- Память была молодая - поддерживаю я. – Вот тоже такое, помнишь? «Раз я в парикмахерску зашёл побриться, там меня царапала долго ученица. Я сижу и плачу, кровь с меня (с меня, Владик, слышь, это ж бабелизм) кровь с меня течёт. А она мне: тише, я сдаю зачёт».

- И как же мы выжили? – спрашивает Владик - Как? Отвечаю: спасала классика! Классики с большой буквы. Иллюстрации классики в журнале «Огонёк» вешали на стену. Спасала! «Алёнушка», «Три богатыря».

- «Троица»! А в литературе! Пушкин, Тютчев, Лермонтов. Вот от этого классику сейчас и убивают. Загоняют в чёрную клетку квадратную. При Советах не сообразили убить, сейчас догоняют.

Владик снова перебирает листы с рисунками.

- Не знаю, чего совершу я, но небесные замыслы есть.

 

ЭЗОПОВЫ ЛЯГУШКИ

Безсмертна басня Эзопа о лягушке: как уж она, бедная, пыжилась, надувалась, чтоб вырасти в размерах, но пришлось лопнуть — размеры не те.Нынешние демократические деятели искусства и литературы часто напоминают эту лягушку. Только они еще и нас пытаются надуть. Надували бы друг друга, нет, им надо нам внушить, что они очень много размерные.

Вот свежий пример — постановка оперы Мусоргского «Хованщина» в Большом театре. Что такое Большой театр в русской культурной жизни не надо объяснять. Долгие годы я собирался, да так и прособирался спеть Большому театру речитатив и арию в его славу. Как солдатом пришел под его сверкающие своды, какую распирающую грудь радость ощущал я за родину, глядя, сколько тут навалило иностранцев и как все они потрясены и поражены. В студентах мы всё тут пересмотрели и переслушали (да, да, всё: всё было доступно, пусть с высочайшей галерки, но всего за сорок копеек слушал «Царскую невесту», а поднатужившись водили и девушек в ложу бельетажа на «Щелкунчика». А «Сусанин», а «Лебединое озеро», а «Каменный гость»!) Позднее судьба свела с великим Александром Ведерниковым, спасибо ему за контрамарки! Но это шутка, а, главное, спасибо ему за образы

Годунова, Сусанина, а, особенно, Досифея.

Большой театр сильно лихорадило последнее время. Соp из его избы непрерывно и злорадно выносился на голубые раскрашенные экраны. Конечно, мы переживали, что будет о Большим? И вот — дыхание переменилось к лучшему — новая постановка. Задолпо до неё уже превозносили, но демжуров можно было понять — сам Растропович дирижирует. А он не кто-то, а Растропович, уже и революция с его лицом была, уже он вооружался автоматом и вставал грудью на защиту демократии, уже, не вытерпев до окончания строительства храма Христа-спасителя, объявил о концерте на строительной его площадке, как не хвалить?

Вместе с тем, надо сразу сказать, что претензии мои по постановке, скорее, не к маэстро, как его величают, а к постановщику Б.Покровскому и к художнику, фамилию не знаю. Перед занавесом торчит секира, давая понять, что в России всё очень серьёзно. За занавесом ещё серьёзнее — во всю громаднейшую сцену высится какое-то идолище, даже не языческое, адское: голова козлиная, пониже голова вроде собачья. На заднике исковерканные купола, на просвет возникает католический крест, сама сцена в чёрных и серых тонах. Торчат какие-то то ли брёвна, то ли (вид изнутри) акульи челюсти. По сцене водят на верёвке людей. А то проносят то ли спящую, то ли убитую, то ли пьяную женщину, с голыми ногами и распущенными красивыми волосами. Костюмы все решены в реалистической манере, что очень не сообразуется с решением условных декораций. Где-то к концу первого действия на заднике прорезается образ голов вождя пролетариата.

Пересказывать ли содержание оперы? Не надо: кто знает и так знает, кто не знает, легко узнать. Переломное время в России, столкновение старого с новым, ясно, что именно это время постановщики проецируют на наше. И Покровский в телеинтервью говорит, что нация должна узнать о себе правду , как он выразился, без преувеличенного мнения о себе, нация больная. Кто слышал, подтвердит. Обращаясь к истории оперы, вспомним, что была её редакция Римского-Корсакова, была редакция Шостаковича. Постановщики взяли последнюю. Критики спорили: на чьей стороне Мусоргский — на стороне уходящей России (Хованский, Досифей) или на стороне ноой (Пётр, Голицын, другие)? Но, кажется, ни то, ни то. Опера предупреждала Россию в 19-м веке от вмешательства в её дела иностранщины. Одежды под запад, образ мыслей под запад — это калечило русскую жизнь и русское сознание. То, что губило Россию, то что губит сейчас. Почему это все телеканалы, все газеты, радио голосят о величии постановки и не видят (не хотят?) видеть главного — старая партия не против царя, против его обезъянничанья. Разве не видят прихода пастора с просьбами-требованиями открывать их храмы в православной Росии? Им кажется — почва подготовлена, царь онемечен, оголланден, офранцужен, уже и бороду сбрил, уже и у других бреет, уже курить приказывает, уже пить кофе заставляет, уже дочерей и жён велит вывозить в свет с голыми плечами — вот ведь какие значительные успехи у запада. Уже скоро царю внушат, что не очень-то передово носить звание царя — император то ли дело. А пока внушают царю, что стрельцы не враги новых, развратных порядков, а его личные противники и им надо делать секим-башка. Проецируем на сегодня. Как это обветшалая Россия живёт без президента, да ещё такая сильная, что её Америка боится, надо её разоружить, надо её в мировой порядок привести, надо её разукрупнить, раскрестьянить, разроссиянить, тогда и будет всё окей.

Спорить же, что более впечатляет — огонь над избой старообрядцев или приход бывших русских, теперь новых (они уже рейтары в европейских камзолах) — бесполезно. Глухое к России сердце будет спорить о партиях и голосах исполнителей, сердце, Россиию любящее, глубоко уязвлено показом русской жизни. Показ этот строго выдержан в стиле милом западу — Россия пьяная, нищая, злая. Бедный Соткилава бредёт с непонятной формы крестом, и ещё (мало креста?) на шее болтается виселица. Пьяные и спящие разбросаны в различных телоположениях по просторам сцены, изуродованы, испохаблены изображения икон, Досифей в ямщицком армяке и лыжной шапочке то ли благословляет Марфу, то ли мух от неё отгоняет… Если уж не написали ни композитор, ни редакторы оперы, что на сцене рубят головы, то хоть кукле да отрубают голову. А уж игр с топорами не счесть. И машут ими и балалайки из них изображают. Всё это продолжение убогой западной мысли о России как о сочетаемости иконы и топора. Какой им хочется видеть Россию — ниже себя, грязнее, необразованнее. Это всегдашний спор, когда-то возбуждавший умы славянофилов и западников напрасно длить. Собаки лают — караван идёт. Россия, как бы её не разоружали, завсегда была и будет сверхдержавой по культуре. Почему? Потому что русская культура в основе своей православна, она — мостик меж земной жизнью и вечностью, она — не обслуга сытых, от созданий русской культуры не эстетическое удовольствие получают, а одушевленное желание спасать душу и совесть. На западе же давно всякие премьеры есть средство побыть в свете и устроить свои дела. Показать, на худой конец, свои достатки и бриллианты. Повели меня в русскую оперу за границей, Образцова поёт. Билет, шепчет переводчик, стоит состояние. Моё-то уж в любом случае. Но тот же переводчик и объяснил, что это престижно, что вот какой-нибудь бизнесмен пойдёт к какому-нибудь политику и напомнит, что они толклись на одном коктейле по поводу премьеры русской оперы, и политик, конечно, своему-то по общей тусовке дела поможет устроить. Вот и вся цель искусства для запада.

Эта зараза ползёт и к нам. На постановку «Хованщины» вывалил весь бомонд политической и всякой элиты. Но до чего ж смешно, как вся президентская рать, все демодеятели пошли изъявлять свой восторг маэстро и прикладываться к руке его недавно венценосной певицы-супруги. Почему недавно? А недавно Вишневская сыграла сексуально озабоченную императрицу, поэтому. О, тогда демжуры таким же согласным хором голосили о великом событии во МХАТе. И так же покорно, так же дружно, как и политики, пошли кричать о величии постановки телевизионщики и газетчики. Но неужели они так уж прямо убеждены в великом событии в Большом. Думаю, не все. Тогда почему возвеличивают посредственную, антиправославную работу? А обязаны, поэтому. Никуда не денутся из этой обязаловки. Вставлены в структуру, часть механизма, винтики в машине демократии.

Вот склоняется почтительно глава президентской администрации Филатов, человек моих лет. Образованный, несомненно бывавший и в театрах и слышавший и видевший постановки классики прежних лет. Неужели (всё познаётся в сравнении) хотя бы мысленно не сопоставил он прежние работы Большого с этой? Может, и сопоставил. Но хвалить надо. Куда денешься, не ты правишь страной, а вот эти.

 

К ПОНЯТИЮ ТВОРЧЕСТВА

Понятие Творчество родилось от гордыни человека. Разве можно смертному творить? Один Господь — Творец. Но вот, хочется же подражать — стали «творить», выдавая за творчество в области естествознания скрещивание, а в области гуманитарной — комбинации. Явилось понятие образа как средство наибольшего влияния на восприятие. Но что есть образ, например, в литературе? Это опять же комбинация черт характера, словечек, поступков, виденного автором в своей или чужой жизни.

Творчество принесло очень много горя за всё время. Оно вроде бы оттягивало от ужасов жизни, быта, но показывало еще большие ужасы. И вроде бы успокаивало, настраивало и звало, но куда? Оно воспевало любовь невозможную, которую хотелось испытать и это томление по любви «сотворенной» в книге и на сцене калечило простоту жизненной любви. Творчество не может без преувеличения — оно на контрастах, на столкновениях. Какой Шекспир без трупов и яда? Не задуши из-за пустяка Отелло Дездемону — где бы и зрителей взять.

Творить грешно. Но дается же для чего-то дар умения писать, рисовать, петь. И топором можно убить и дом построить. Так и данные милости к способностям владеть пером и кистью должны быть использованы на строение, а не на убийство. Строить — приводить к единству троичности. Работать на воцерковление людей — вот в чем спасение и оправдание пишущего, рисующего, снимающего, поющего. Иначе беда.

В творчестве много эгоизма, самости. "Я написал”, "я снял", "я создал", "я изобразил". А что бы мы написали, сняли, когда б не получили на то от Творца позволение. Другие же не хуже нас, лучше во сто раз, и не пишут, не снимают. Не женятся по десять раз, не изображают сцены книг, театра и фильмов, которые оправдывают их собственный "творческий" разврат.

Так значит, не писать, не рисовать, не снимать? Почему? И писать и все делать, к чему тянет, но что писать, о чем писать, что доказывать, в этом все дело.

Паки и паки надо "творцам" вспоминать Иоанна Кронштадского, рассказавшего о писателе и разбойнике в аду. Разбойник прощен, а писатель нет. Почему? Потому, что его труды продолжают развращать людей и вводить в заблуждения.

О, как легко погибнуть пишущему.

 

И уже поставивши точку, услышал вдруг как президент сообщил о годовщине  со дня смерти поэта Бродского и объявил его… крупнейшим поэтом двадцатого века. Вот те раз! Да разве когда в литературе места раздавались президентами? Нет, это дело только народное. Скoлькo ни надрываются демократы, каких только триумфально-букеровских наград ни сочиняют, а не идёт их дело. В каком смысле не идёт? В том, что не становятся лауреаты всенародно любимыми. Пока вроде о них говорят, пока они около Березовского вертятся на экране, вроде известны, а перестали упоминать — их как и не было.

Все решает народная память. Тот же президент — режьте меня — не прочтет на память ни одного стиха из Бродского, но тот же президент, как человек русский, обязательно хоть что-то знает и любит из Есенина. И коль уж пошло к тому, что сейчас все экраны и газеты будут в конце века вдалбливать в умы свои кандидатуры на звание лучших из лучших в уходящем веке, то скажем и свое мнение — лучший поэт двадцатого века — Сергей Есенин. А композитор? А композитор Георгий Свиридов. Тут же заметим, что и Бродский, и Пастернак — тоже поэты, но поэты для своего круга, использующие жизнь как предмет для филологии, а вот, например, Заболоцкий и Твардовский, и Рубцов — это поэты народные, живущие и в жизни и в поэзии. Но по силе таланта, по мере выражения народной души, конечно, Есенин. Тут уж любого хоть золотом осыпьте, а народ как пел его, так и будет петь, как любил, так и будет любить.

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную