19 ноября – 200 лет со дня ухода гениальной девочки Елизаветы Кульман

 

 

Елизавета КУЛЬМАН
(1808 – 1825)

СИЯЮЩИЙ ВЕНЕЦ
Перевод с немецкого Сергея ЛУЦЕНКО

Чижик*

Дитя, мы в царстве мая;
Брось книгу и тетрадь;
Иди ко мне, родная,
На воле распевать.

Прими соревнованье
В весёлый, светлый час,
И пусть решит собранье,
Кто лучше пел из нас.
1819 

Весенняя песнь

Весна живит долины,
Живит и царство гор,
И сладкий соловьиный
Повсюду слышен хор.

Всё выше всходит солнце
На синий небосвод,
И радостно смеётся,
И счастье в мир несёт.

Спешат овечки, дети
На свежие луга;
Зрит старец игры эти,
И дремлет он слегка.
1819 (?) 

Природа и Человек

Неисчислимый мир цветов
На землю осенью ложится,
Но, пробудясь от зимних снов,
Опять лучится и кружится,
Садится в море солнце вновь,
И жаворонка песнь вершится;
Но нет, никто в последний час
От смерти не избавит нас.
1819 (?)

Грибы

Нет, не могу забыть я,
Оставить в стороне
Вас, что зимой студëной
Дарили радость мне!

Вы столь разнообразны
Всегда, дары земли,
И, к трапезе являясь,
Так сильно нас влекли!

О, никогда, Грибочки,
Я мимо не пройду!
Вы дарите добро мне
И вечно на виду.

Как радуюсь, родные,
Когда среди болот
Вас, спрятавшихся хитро,
Мой верный взор найдëт!
1819

Брусника

О как взглянуть приятно:
Вот шарик, ярко-ал,
На серой мхов постели
Внезапно заиграл.

«Откуда он? – с улыбкой
Все задают вопрос:
–  Не утренней зари ли
Он алость вдруг унёс?»
1819 

К Ручью

Ручей, о, не завидуй
Стремительной Реке,
Что ветреной девицей
Шумит невдалеке.

В твоей воде прозрачной
Зрим камешек любой,
Тебя пастух и воин
Не минут стороной.

Река же мрачно, дико,
Ярясь, всë рвëтся в путь,
В любое время года
Со дна вздымая муть.
1819

Корова

Берëшь перо, девчушка,
И пишешь целый день;
Еë тебе, наверно,
Упомянуть не лень? –

О, не меня ль ты в детстве
Поила молоком?
Его пью вечерами
И спать иду потом.

Я тех не забываю,
Кто сделал мне добро:
Выводит в подтвержденье
Стихи моë перо.
1819 

К Цветам моего сада

Цветочки мои, спите
Под пеленой снегов,
Пока вас не разбудит
Весны нежнейший зов.

Зима всевластна ныне:
И хоть она мила,
Но всë-таки вас вьюгой
Упрямо занесла.

Любимые, так спите
Под пеленой снегов,
Пока вас не разбудит
Весны нежнейший зов.
1819

Утешение

Смеясь над струнами моими,
Ты, Гордость, смотришь свысока?
Но не поспеть тебе за ними,
Ты позади, ты далека!

Умрёшь ты – о тебе, пустая,
И вспомнить не посмеют вдруг;
Меня же Смерть возвысит, знаю,
Я стану в лучезарный круг!

И к песням припадёт небесным
Страдалец бедный здесь и там,
И на пиру они чудесном
Блаженство принесут сердцам!
1819 (?)

Страсть к странствиям

Была бы я мальчишкой,
То весело взяла
Дорожный посох в руки
И странствовать пошла.

Я стала б неустанно
Исследовать миры –
Старинные чертоги,
Кочевников шатры.

Моря, пустыни, горы,
Озëра, острова,
Вулканы, водопады
Минула бы едва.

И Нил, и Ганг тогда бы
Порадовали глаз,
Через пески, чащобы
К истокам добралась.

По собственной бы воле
Ловила вновь и вновь
Полярное сиянье
С Гренландских берегов.
1820

Вашингтон

Не ты ль разбил оковы,
Поборник светлых сил,
И мир провидел новый,
И всех объединил.

Оковы были сняты,
Но не сдавался мрак;
«Ты щит от супостата!» –
Взывала совесть так.

«Веди нас! – неустанно
Войска держали речь. –
До воли-океана
Не опускай свой меч!»

Законов чтя всевластье,
Ты утверждаешь связь,
И Родине ты счастье
Приносишь, возвратясь.
1820 (?)

К Поэзии

Священная, доныне
Ты вдаль меня вела:
К чему ж твердишь печально
Про чуждые дела?

Таинственное Эхо,
Камоэнс, Мильтон, Тасс
Тебе служили свято,
С бедой, как я, сроднясь;

Тебе хранили верность
Их мысли и дела,
Я ж ради позолоты
Ужель бы предала?

Мужчине две дороги
Украсить славой грудь,
А женщине же слабой
Открыт один лишь путь.

Тебе верна, как Солнцу,
Глядит оно доколь
В глаза мои живые
Сквозь грусть, нужду и боль!
1822

К Ночи

Ночь, здравствуй! Для кого-то
Ты ужасов страна,
Но смысла и доверья
Ты для меня полна!

Я вижу миллионы
Миров; зовут: идëм!
Господний добрый разум
Является во всëм.

За глубину прозрений
Благодарю, о Ночь.
Величие земное
Так просто превозмочь!

Я золота не жажду,
Как многие, дрожа;
Иной приемлет жребий
Смиренная душа.

Чудесные раздумья
В уединеньи ты
Являешь мне: величье
Здесь, в царстве Темноты.
1822

Небесное утешение

Как жизнь моя печальна!
Мать одолел недуг.
Спаси меня, о Боже,
Если ослабнет дух!

Что вижу! Дни за днями
Не светит Солнце нам,
Оно пурпурно блещет
Там, на Востоке, там!

Когда в разгаре лета
Я видела закат,
Какой блаженной силой
Был сердца мир объят!

Бывает, гибнет сердце,
Но вот, как добрый друг,
Протянет руку Небо –
И боль утихнет вдруг.
1822

Шутки Гомера и Мильтона

Доколе зависть будет
Хулить богов земных?
Когда чернить забудет
Чертог пресветлый их?

«Под старость слабы стали
И Мильтон, и Гомер;
Прекрасен был в начале
Их дар, в конце же – сер».

Смотрю, стремясь к их миру,
Я из земной ночи
И ввысь лечу, к эфиру,
В безмерные лучи;

Но нет преград меж нами,
И мой прикован взор,
Когда объемлет пламя
Полусожжённый бор.

Смотрю, дивясь, на море,
Когда, на утре дня,
Оно, с брегами споря, –
Мир мощи и огня;

Но ещё больше рада
Бродить по суше здесь,
Смотря, как в час заката
Играет край небес.
1825 (?)

Голос Духа

Садись в ладью спокойно,
Нет тише той ладьи!
И сбудутся достойно
Желания твои.

Грядущее рассудит,
Не канешь ты во тьму;
Искусство не забудет
Тех, кто служил ему.

Был каждый света полон
И радости живой;
И все попали в полон
Пучины гробовой.

Но доле величавой
Могила – не конец;
Тебя украсит славы
Сияющий венец.
1825 (?)

К Природе

Природа, мать Вселенной,
Ты жизнь струишь вокруг,
Всë мертвое включая
В свой неизбывный круг!

Я слышу дуновенье
И близкой смерти бег;
Скажи: когда умру я,
Исчезну ли навек?

Дух бодрым оставался
И был творить готов,
И сердце откликалось
На дружественный зов,

Страданья разделяя
И полня счастья миг…
Когда умру, что, молви,
Останется от них?

Цветы, деревья осень
Мертвит, но наяву
Опять они вздымают
Цветущую главу.

Вот бабочка, посмотришь,
Затвор крепчайший рвëт
И радостно стремится
В свой золотой полëт…

Здесь кроется разгадка:
Пусть гибнет плоть, спеша, –
К Божественному Свету
Льнëт радостно душа!
1825

______________________________
* Подстрочный перевод стихотворений Кульман выполнен Тамарой Григорьевной Корецкой и Любовью Евгеньевной Кравченко.


Монах Лазарь (Виктор Васильевич Афанасьев)

СКАЗКА О ЗОЛУШКЕ

В истории русской литературы её имя не значится. В поэтических антологиях, представляющих пушкинское время, как правило, нет её стихов. Мало кто – даже из знатоков – обращается к её немногочисленным сочинениям, к книгам и статьям о ней (биографических книг о ней в прошлом веке написано две, статей и рецензий – около десятка). И всё же этот удивительный образ – юной и гениальной поэтессы – навсегда останется жить в русской поэзии, притом, как мы увидим ниже, не только в русской.

Елизавета Кульман – почти легенда, волшебная сказка, но это именно тот случай, когда живая реальность оборачивается сказкой. Это сказка про Золушку, про девочку, которая выросла в Петербурге, которая, несмотря на своё дворянское происхождение, с раннего детства жила в суровой бедности, сама варила себе пищу, стирала, шила, топила печи, сидела часто впроголодь и довольствовалась обносками. Среди друзей у неё была старушка-нищенка, которая иногда давала ей несколько копеек (старушка по временам делалась «богаче», чем мать и дочь Кульманы, которые помогали ей, когда могли). Девочка была всегда весела, любила цветы, которые считала живыми, птиц, которых считала разумными, – из них она особенно отличала ворона, который, по её мнению, был так же беден, как она, и собирал на улице, что попадётся.

Пяти лет на вопрос, что такое душа, Елизавета ответила: «Это что-то такое, что есть, но чего не видно».

Это сказка про девочку, которая, начиная с шести лет, в недолгое время так глубоко изучила немецкий, английский, итальянский, латинский, испанский, французский, португальский, греческий и другие языки (всего одиннадцать), что могла свободно читать и писать, делать переводы с одного языка на другой. Она переводила русских поэтов – Ломоносова, Кантемира, Державина, Карамзина, Дмитриева и Батюшкова, она перевела все четыре стихотворные трагедии Владислава Озерова на немецкий язык. Оды Анакреона она перевела на восемь языков, в том числе на русский. Среди её переводов – отрывки из поэм Гомера, сочинений Геродота и Ксенофонта, драмы Альфьери, отрывки из «Потерянного рая» Мильтона, и многое другое, всё – с языков подлинников. Она говорила на этих языках так, что иностранцы – греки, испанцы, французы – принимали её за соотечественницу. Один грек, беседовавший с ней в 1822 году, когда шла борьба Греции за свою обособленность от Турции, был убеждён, что она уроженка одного из островов греческого архипелага, и даже называл остров, откуда происходит её выговор. Досконально, до глубин, она изучила литературу, историю и географию этих стран. Её редкостная память позволяла ей без излишних усилий, без надрыва постигать то, что изучается обыкновенно за долгие годы. Её памяти помогала и тончайшая интуиция, благодаря которой она мгновенно – иногда по кратким намёкам – схватывала суть вещей. Природа наделила её необыкновенно щедро.

И эта Золушка вовсе не стала синим чулком с очками на носу. Никакой усталости от занятий – иногда многочасовых – она не чувствовала. Процесс познания, постижения доставлял ей огромное наслаждение. Она всегда ставила себе самые трудные задачи и радовалась, когда ей удавалось их разрешить. Да, она мечтала о славе. Верила в своё будущее. Создавала его. И была она красавица, девушка с очень своеобразной внешностью, – высокая и стройная, с густыми каштановыми волосами, голубыми глазами и классически-античным профилем. Современники вспоминали о её царственной осанке, обворожительной улыбке, гибком и глубоком голосе (она прекрасно декламировала, пела – у неё был красивый сопрано), о её общительности – она никогда не терялась, умела находчиво ответить кому угодно, и всё это сочеталось с природной скромностью. Всех – без исключения – людей, которые слышали и видели её, неотразимо влекло к ней. Она одевалась бедно, но с большим вкусом. Она, шутя, говорила, что на её наряды нужно смотреть издалека, как на картины, так как вблизи они много теряют.

Золушка часто улыбалась; ничего особенного не находила в том, например, что к завтраку нет ни хлеба, ни чая, что нечем истопить печь. Иногда она сама смеялась над собой, заметив, что у неё в одной руке шумовка или кочерга, а в другой – перо, обмакнутое в чернила, всегда бледные, неоднократно долитые водой. Вечерами к ней приходили дети – она придумывала и рассказывала такие интересные сказки! Приходили и взрослые. Им тоже было интересно. «Пойдём, послушаем соловушку», – говорили они.

Елизавета нигде не училась. Но тут помог ей счастливый случай, – друг её покойного отца, доктор прав, уроженец Баварии Карл Викторович Гроссгейнрих, бывший в то время гувернёром в одной аристократической семье, стал навещать мать и дочь Кульман, изредка помогать им в их трудной жизни. Он заметил необыкновенную одарённость девочки и стал всё свободное время посвящать занятиям с ней. Он учил её языкам, читал с ней вместе, рассказывал ей обо всём, что знал, дарил ей книги, карты, бумагу и карандаши. Гроссгейнрих был потрясён её успехами. В конце концов он сделался просто одержимым, – в Елизавете Кульман он стал видеть смысл своей жизни, занятия с ней – своим призванием. Он преклонялся перед Золушкой, так как она уже в двенадцать лет не шутя могла бы читать лекции в университете, каком угодно – русском, немецком. английском или французском. И Елизавета глубоко полюбила – как второго отца – своего седовласого учителя, в сущности – во всю её жизнь её единственного друга.

Некоторое время Елизавета и её мать жили в маленьком флигеле где-то на Васильевском острове, но не смогли платить даже и ничтожную плату за это жильё. Их выручил один овдовевший священник, служивший при Горном кадетском корпусе, – он приютил их у себя на квартире, в здании корпуса. Сюда приходил и Гроссгейнрих. Здесь Елизавета смогла посещать лекции по естественной истории, богатейший минералогический кабинет, а главное – библиотеку. У неё появилось несколько подруг – дочерей директора корпуса Дерябина, которые поначалу смотрели на неё свысока, как на замарашку. Но она научилась танцевать и даже побывала на балу, – и все были очарованы ею; Золушка затмила всех девиц.

К этому времени у неё уже накопилось много переводов и собственных сочинений на разных языках. В 1819 году Гроссгейнрих переписал аккуратно её переводы из Анакреона (на несколько языков) и, тайно от неё, отослал императрице Елизавете Алексеевне, супруге Александра I. Когда в корпус нагрянул царский курьер, всё начальство переполошилось и было немало удивлено тем, что он спросил не директора и не кого-нибудь ещё, а бедную девушку, жившую у корпусного священника. Императрица прислала в подарок Елизавете Кульман бриллиантовую брошь и назначила ей по самое замужество небольшую пенсию – двести рублей в год. Пенсия была ничтожна, но для матери и дочери Кульман она оказалась спасением, хоть небольшим, но твёрдым хлебом, щитом против бедности. Это был первый гонорар поэтессы…

Стихи она писала на нескольких языках. Гроссгейнрих настоятельно советовал ей больше писать по-русски, то есть на том языке, который ей родной и на котором она думает. Но она много писала и на немецком, и на французском, и на итальянском. Случалось – это было в XVIII и в XIX веках – русские поэты сочиняли иноязычные стихи. Французские, немецкие, итальянские. Пушкин, Жуковский, Козлов, Лермонтов Баратынский, Тютчев… Но это всегда было не совсем всерьёз. Эти их стихи так и остались какими-то межеумочными – ни русскими, ни иностранными… Но вот в один прекрасный день Гроссгейнрих – и снова тайно – послал тридцать немецких, шесть французских и четыре итальянских стихотворения Кульман в Веймар к Гёте. Великий поэт всё это прочёл и ответил так: «Объявите молодой писательнице от моего имени, от имени Гёте, что я пророчу ей со временем почётное место в литератур, на каком бы из известных ей языков она ни вздумала писать». Вот это – ответ! В течение всего XIX века немецкие стихи Кульман издавались в Германии несколько раз, в том числе в серии «Библиотека немецкой классики».

Уже после смерти Кульман вышли в Италии её итальянские стихи. Андре дель Неро писал: «С непритворным удивлением прочёл я эти сочинения, труды необычайные, судя по юному возрасту писательницы. Это удивление увеличивается, когда вспоминаешь, что она иностранка и нисколько не итальянского происхождения. Я прочёл этот пространный труд с большим вниманием и не нашёл в нём речи, слóва, которое не было бы чистое, избранное, поэтическое. И не смотря на то, нигде нет следа подражания или малейшего заимствования у кого-либо из наших поэтов. Вопреки своей молодости, Кульман всюду сама творит и мысль и выражение. Нет сомнения, что наша Италия, всегда готовая воздавать справедливость всякого рода дарованиям, даст почётное место среди лучших своих женщин-поэтов сочинительнице этих стихотворений, исполненных благородства, и то величественных, то обворожительных, то трогающих до глубины сердца». Итальянский поэт Джустиниани посвятил Елизавете Кульман вдохновенное стихотворение, в котором говорится следующее: «Я не видел её, очаровательной, подобно баснословным сиренам приковывавшей к себе всё, её окружавшее; но я вижу, что венец лавровый осеняет юное чело той, которая с колыбели вечно боролась с судьбою; я читаю имя её, начертанное на бронзовых скрижалях славы, для которых отверзаются врата вечности, и дивная песнь её раздаётся в глубине моей души, подобно сновидению златых и счастливых дней».

Когда известный немецкий переводчик Гомера профессор Гейдельбергского университета Иоганн-Генрих Фосс прочитал стихи Кульман, в которых всё – размер и содержание было продиктовано любовью к древней Греции, он сказал: «Их можно почесть мастерским переводом творений какого-нибудь поэта блистательных времен греческой литературы, о котором мы до сих пор не знали: до такой степени писательница умела вникнуть в свой предмет. Нет слова, которое могло бы нас разубедить, что мы читаем творение древности. Трудно понять, чтобы столь молодая девушка могла уже приобрести такие глубокие познания в искусстве и древности».

Отзывы Гёте, Жана-Поля Рихтера и Фосса были известны поэтессе, – они её очень ободрили, но всё-таки не вскружили ей головы. Она их приняла только как одобрение избранного ею пути. К этим отзывам не присоединился при жизни Кульман ни один голос русского писателя. Ни один известный русский стихотворец не прочитал в то время её стихов, не был знаком с нею. Как сожалел об этом Кюхельбекер! А ведь мог же Гроссгейнрих послать стихи Кульман Жуковскому, например… Это был бы самый верный шаг. В самом деле – Кульман писала стихи далеко не только на иностранных языках. У неё нашлось бы что показать соотечественникам. Она создала подлинный поэтический шедевр на родном языке, – три цикла стихотворений, вошедших в сборник её сочинений, изданных Российской академией в 1833 году, спустя восемь лет после смерти автора. Через шесть лет этот сборник был переиздан в расширенном виде: сюда вошли сказки, а также стихи на немецком и итальянском языках. В период между этими двумя изданиями – в 1835 году – была напечатана в журнале «Библиотека для чтения» биография поэтессы, написанная А.В. Никитенко. В журналах появилось несколько рецензий и на биографию, и на стихи Кульман. Её «открыли», стали судить о ней, изумляться её дарованиям, спорить о её стихах… Экземпляр «Пиитических опытов» Кульман в издании 1833 года был в библиотеке Пушкина.

Николай Полевой в «Московском телеграфе» писал, что в стихах Кульман видна «чистая, прекрасная душа, которая была очарована красотами греческой поэзии и хотела передать их на своём родном языке… Я воображаю себе прелестное, милое существо, которое хочет братски обнять весь мир и вдохнуть жизнь, огонь, поэзию во всё… Она, эта пламенная для всего прекрасного душа, ещё жива в творениях своих».

А.В. Никитенко отмечал, что «стихотворения её не суть лирические отрывки, где, по минутному воодушевлению, выражается какое-нибудь чувствование в нескольких на удачу брошенных картинах. Нет! Каждая пиеса её есть небольшая поэма, стройное, органическое создание. Вы нигде почти не встретите идеи, которая бы развивалась не в живых образах. При этом вас изумит удивительная полнота изображений, отчётливость и ясность в каждой черте живописи». В «Санкт-Петербургских ведомостях», в 1841 году, неизвестный критик писал, что в стихах Кульман «мы находим… все элементы, которые составляют истинного поэта и которым недоставало только времени, чтобы в доконченном развитии явиться свету с полным блеском». Сергей Глинка в «Русском вестнике» горячо советует прочесть собрание стихотворений Кульман и «вникнуть в богатую сокровищницу души её». Белинский в 1835 году отнёсся к стихам Кульман сдержанно, но о ней самой сказал, что «она без всякого сомнения была явлением необыкновенным», «чудом природы», «чудесным и прекрасным явлением, промелькнувшим в мире падучею звездою».

В «Пиитические опыты» Кульман, кроме переводов из Анакреона, вошли три цикла стихотворений, написанных на русском языке: «Венок» (десять стихотворений, условно говоря – о цветах),  «Стихотворения Коринны, или Памятник Елисе» (это стихи написанные как бы от лица древнегреческой поэтессы, из произведений которой сохранилось всего несколько стихотворений) и «Памятник Беренике» (стихи написанные от лица нескольких древнегреческих поэтов в честь матери Птоломея, царя Египта, покровительницы искусств и наук). Все эти стихи написаны без рифм – почти исключительно одним из распространённых в древности античных размеров, трёхстопным ямбом с одними только безударными окончаниями строк.

Даже при первом прочтении поэтических циклов Кульман видно, что в ряду «антологических опытов» русских поэтов XVIII и XIX веков эти – наиболее удачные; в них соединились поэтический талант и глубокие историко-филологические знания. Это не подражания, тем более не подделки, а смелые попытки возрождения лирической системы древних греков с её духом и даже мировоззрением. Это – борьба Искусства со Временем, полёт сквозь века… Это – не дань классицизму, не тяготение к архаике…

Необыкновенное чутьё, свойственное поэтическому таланту Кульман, помогло ей совершить подлинное чудо. «Венок», «Стихотворения Коринны» и «Памятник Беренике»  – жемчужины пушкинской поэтической эпохи. Конечно, они далеко не просты для чтения, но простота и не цель поэзии. Кульман требует от читателя как вкуса, так и подлинной образованности.

«Венок» был написан Елизаветой Кульман в тринадцать лет. «Вы знаете, как я страстно люблю цветы», – говорит она в письме к Гросгейнриху. Ей хотелось описать цветы так, как это, по её представлениям, мог бы сделать Гомер. Посылая Гросгейнриху первое стихотворение «Венка» («Лавр»), поэтесса писала: «Особенно ценю я в нём, если не ошибаюсь, его выражение древности… Мне кажется будто сам Гомер, мой великий и единственный образец, не выразился бы иначе если бы только он захотел приняться за такую безделку. Так я рассуждаю сегодня… но через неделю я, вероятно, буду другого мнения: по крайней мере это случается не в первый раз, что я имею очень невыгодное понятие о том из моих произведений, которое скачала казалось мне дивом».

Уже в этом цикле поэтесса пытается приблизить свои «древнегреческие» стихи к литературным веяниям современности. В стихотворении «Анемона», где использован миф об Адонисе, она «не могла противостоять искушению сделать классическо-романтическое сочинение», – писала она  своему наставнику. В те годы, когда романтическая поэзия в России ещё едва возникала, когда не был написан и «Кавказский пленник» А.С. Пушкина, когда споры о романтизме только начинались, Кульман пыталась осмыслить его сама: «По некоторым ещё тёмным для меня понятиям, я заключаю, что романтизм отличается от классицизма не по сущности только, но некоторым образом и форме. Романтизм очень свободен в своих движениях: он то порхает около внешней стороны предметов, то, с факелом в руке, пытается осветить тайны их внутренности, словом, он часто по произволу смешивает все три главные рода поэзии: эпический, драматический и лирический. В сравнении с Гомером Оссиан кажется мне романтиком».

Это одно из самых точных, если таковое вообще возможно, определение романтизма. Оно сделано в 1821 году, а «война классиков и романтиков», где на стороне романтиков бился яростно Вяземский, поднялась в 1824 году вокруг ранних поэм Пушкина. Отстаивая романтизм в поэзии, Вяземский чувствовал, что он неуловимо-сложен, и говорил, что не знает, как «наткнуть на него палец», то есть указать его суть, дать определение. Тем удивительнее и интереснее слова Кульман о романтизме! Она почувствовала и то, что в пылу споров было ясно далеко не всем, – что классицисты невольно и нередко окрашивали свои произведения в романтические тона, а романтики всегда отдавали невольную дань классицизму. И интересно и то, что Кульман совершенно самостоятельно отнесла к романтической школе поэзии песни Оссиана (она не верила в мистификацию Макферсона и справедливо считала автором этих песен его самого). В России Оссиана открыли сентименталисты, – он являлся одним из мостов от сентиментализма к романтизму.

Кульман работала в полном одиночестве. Таковы были условия её жизни. Связь с «внешним» миром была у неё только через Гросгейнриха. Но он, её наставник и друг, не сделал необходимого для неё – не связал её с русской литературной средой. Но не будем его порицать. Он всё-таки принёс Елизавете Кульман неоценимую помощь как педагог. Как ни был он ограничен в своих представлениях о поэзии, он был единственным авторитетом для поэтессы. Живи она дольше – она вышла бы далеко за рамки, которые невольно поставил ей учитель. При её гениальности не помешало бы ей в этом и отсутствие связей с современными русскими литераторами.

Среди стихотворений «Венка» нельзя не отметить пророческой «Незабудки», повествующей о смерти двенадцатилетней изобретательницы арфы, дочери легендарного певца Ариона. «Вот моя Эолова арфа», – писала Кульман Гросгейнриху, вспомнив романтическую балладу Жуковского. – Я не суеверна, вы это знаете; но вот первый труд, который не веселил меня, несмотря на то, что я почитаю его одним из самых удачных; он стоил мне, признаюсь вам, даже слёз, потому что я невольно подумала: «Ты воспеваешь свой собственный жребий!»… Вы сами мне часто говорили: «Не в том сила, коротка ли, или долга наша жизнь, была бы она только полезна». Гросгейнрих впоследствии отметил, что Кульман всегда находилась «под влиянием двух совершенно различных, но в ней одинаково сильных чувств, с одной стороны – заманчивой надежды на будущую славу, с другой же – тайного предчувствия краткости своих дней».

Следующий цикл русских стихотворений Кульман возник по совету Гросгейнриха. После разговора о древнегреческой поэтессе Коринне он сказал: «Вы довольно знакомы с характером, жизнью, веком и современниками Коринны, чтобы уметь написать какие-нибудь стихи, которые вы потом издадите в свет за верный и прекрасный перевод собственных сочинений Коринны, которые были найдены случайно между рукописями греческого монастыря и как-нибудь вам достались». Это была шутка, но, впрочем, не совсем; тут же они вспомнили о Макферсоновом Оссиана – поддельность песен Оссиана не помешала им быть гениальными… В цикле Коринны Кульман следовала духу как Гомера, так и Оссиана. «Можно многому поучиться и кроме школы Гомера: Оссиан великий мастер в переходах; у него они быстрее, чем у Гомера. Кажется. я и у него кое-что переняла». А ведь тут Кульман, благодаря своей гениальной прозорливости, угадала не более и не менее как главную тенденцию в развитии русской поэзии того времени.

«Стихотворения Коринны» все привязаны к Беотии – одной из областей Древней Греции. «Со временем, – писала Кульман, – если Бог даст, в Беотии не останется уголка, которого я не означила бы в сочинениях Коринны. Я призрю каждую гору, каждую реку, каждый храм, даже каждую развалину». Рыбаки, пастухи, странники, нимфы, боги Олимпа, поэты – Гомер, Пиндар, Гезиод, Сафо и сама Коринна – действующие лица этого цикла стихотворений. Поэтесса далека в нём от легковесной идеализации античности, от сладкого умиления красотами Эллады. «Мы не спросим, зачем она все свои мысли обращала к Греции; зачем в ней искала и вдохновения и картин, – писал А.В. Никитенко. – Довольно бы было отвечать на это: она так хотела! Как бы то ни было, а здравая Критика признáет поэтическое достоинство её творений, укажет им почётное место в отечественной словесности».

В «Стихотворениях Коринны» есть настоящий трагизм, глубокое поэтическое чувство, напряжённая, ищущая мысль. Идиллии Коринны – Кульман близки по духу к созданному в это время (1820 – 1821) Гнедичем перевода идиллии Феокрита «Сиракузянки» и к идиллиям Дельвига, который шёл в своих исканиях за Гнедичем. У Гнедича были свои принципы, но и он во многом следовал авторитету Фосса, а с переводами Фосса из Гомера и Феокрита была хорошо знакома и Кульман. Фосс казался русскому читателю сухим, слишком «учёным», но он всё-таки требовал не сухого, не формально-точного перевода, а творческого, живого, притом уже с элементами романтизма, то есть приближенного к современному читателю. «Стихотворения Коринны» не перевод, но в них – в передаче духа античности – ощущается это переводческое направление.

Этот цикл Кульман составляют идиллии и баллады, – они возникли одновременно с идиллиями Дельвига, о которых Пушкин сказал: «Какую силу воображения должно иметь, дабы так совершенно перенестись из 19 столетия в золотой век, и какое необыкновенное чутье изящного, чтобы так угадать греческую поэзию сквозь латинские подражания или немецкие переводы». Пушкин не знал – вплоть до 1833 года – стихотворений Кульман, трудившейся в одиночестве. Она, как мы уже знаем, читала не только по-немецки и по-латыни, но и по-гречески, – поэмы Гомера в подлиннике были её настольной книгой вместе с «Описанием Греции» Павсания. Иван Киреевский говорил о Дельвиге: «Таковы подражания Дельвига. Его муза была в Греции; она воспиталась под тёплым небом Аттики; она наслушалась там простых и полных, естественных, светлых и правильных звуков лиры греческой; но её нежная краса не вынесла бы холода мрачного Севера, если бы поэт не прикрыл её нашею народною одеждою; если бы на её классические формы он не набросил душегрейку новейшего уныния, – и не к лицу ли гречанке наш северный наряд?» Всё это можно было бы сказать и о Кульман – о её трёх главных циклах стихотворений. И она набросила на свою античную музу «северный наряд», не только соединив Гомера с Оссианом, но и вкладывая в души своих героев собственные чувства, чувства жительницы севера, не чуждые «новейшего уныния», то есть романтической меланхолии.

У Дельвига и Кульман, хотя и по-разному, проявилось именно романтическое восприятие античности. В этой связи нельзя не отметить, что Кульман, как пишет Гросгейнрих, «имела высокое мнение о Ламартине», а этот французский поэт имел огромный авторитет у ранних русских романтиков. А уж Ламартин ли не был уныл? В виде своеобразного соревнования с ним Кульман написала балладу «Сафо», оригинальную и очень личную вещь (она вошла в «Стихотворения Коринны»), в которой вместо уныния кипит бурное отчаяние прощающейся с жизнью греческой поэтессы.

Кульман не обозначала жанра своих произведений. Но среди них есть баллады: «Незабудки», «Сафо», «Бой с духом Темесским» (последнюю она сама назвала в письме к Гросгейнриху балладой) и другие. В них-то всего яснее обозначился тот романтический элемент, который она полушутя называла «запрещённым товаром», контрабандой. «Несмотря на то, – пишет она, – что я дала рыцарю Розенштейну языческое имя Актеона (в стихотворении «Праздник доброй царицы» – В.А.), однако нельзя не узнать его в диком охотнике; и я сожалею, что не могла включить в мой труд именно прекраснейшую часть этого северного предания, дикую охоту. Дворец волшебника, тонущий в образующемся на его месте озере… также новейшего изобретения. По моему мнению, нововведения нисколько не запрещены; надобно только стараться, чтобы они не были слишком резки». Читаешь это, нельзя не вспомнить о балладах Жуковского! А выше мы видели, что она прямо назвала одну из его баллад – «Эолову арфу». Типичные для баллад Жуковского привидения и ожившие мертвецы проникли и в «античные» стихи Кульман («Привидение», «Слава лиры»). Она пишет, что «после нескольких робких опытов ввести привидения, эту собственность романтической поэзии, в классическую… осмеливается среди белого дня выставить мертвеца рядом с живым» (речь идёт о «тени Гомера» в стихотворении «Слава лиры» из цикла «Памятник Беренике»).

В «Стихотворениях Коринны» Кульман своих героев не выдумывает. Она всегда ищет прообразы. Ищет в биографиях разных деятелей, ищет вокруг себя – среди известных ей людей, среди знаменитых современников. Пример тому – идиллия «Геройский памятник». По поводу этого стихотворения она писала: «Я воображала себе в Андократе моего отца… Характер Астора я списала с неизвестного Али-Паши Янинского». Али-Паша Янинский – наместник турецкого султана в Албании, решивший в 1821 году отложиться от Турции. О нём много писали в 1820-е годы.  Мы видим, что, углубляясь в мир своей древней Беотии, Кульман не отворачивалась от живой современности.

Подробный разбор трёх главных циклов стихотворений Кульман – дело будущего. Он требует кропотливых изучений, дотошного анализа. Мой же очерк – только набросок, портрет поэзии Кульман. Но уже и тут видно, что чем пристальнее вглядываешься в стихи забытой поэтессы, тем значительнее, тем значительнее, оригинальнее, поэтичнее они оказываются.

Удивительно своеобразен даже сам замысел третьего цикла («Памятник Беренике»), – это стихи, созданные будто бы известными поэтами древней Греции в честь покровительницы искусств: Ликофроном Халкидским, Филимоном, Мосхом, Бионом, Аполлонием Родосским, Аратом Тарсийским, Филотасом Косским, Каллимахом и Феокритом.  Среди них Кульман поместила стихи выдуманных ею поэтов – Гомера-младшего и бродячего рапсода. «Это моё создание», – пишет она о них. Сколько таланта, вкуса, знаний, изобретательности воображения проявилось в «Памятнике Беренике»!

Елизавета Кульман писала этот цикл, уже будучи тяжело больной. Во время петербургского наводнения 7 ноября 1825 года она пережила сильное душевное потрясение. К этому присоединилась простуда. Поэтесса впала в чахотку. Она быстро слабела, понимала, что жить ей остаётся недолго, но крепилась и старалась никому не показывать своей болезни, пока это было возможно. Она работала. «Естественно, что я желала бы прожить подольше, – писала она Гросгейнриху, – так как мои умственные силы с каждым днём более развиваются; и если бы Бог дал мне долгую жизнь, то я уверена, что достигла бы всех моих высоких целей. Но этому не бывать». Умирая, она вспоминала своих четверых братьев, павших в Бородинском сражении 1812 года. «Павши, вы не испустили ни жалобы, ни вздоха, – писала она. – Ваша сестра не уступит вам в твёрдости… вы пали на поле битвы, а она умирает в кругу своих родных и друзей».

«Теперь, когда смерть вкрадывается во все мои жилы, – говорила она Гросгейнриху, – минуты становятся дороже и священнее. Будем пользоваться временем, которое нам остаётся ещё пожить, и употребим его на дела, которые, может быть, передадут имя девушки потомству!» «Хочу быть поэтом, – говорила она. – Хочу и буду!»

Кроме поэтического таланта у Кульман была огромная сила воли. Она никогда не спала больше шести часов. Одеться успевала в четверть часа и всегда выглядела опрятно. Завтрак её часто проходил так: «Я беру кусок хлеба в левую руку, а перо в правую, и работаю». С половины седьмого до часу она сидела за письменным столом. В половине второго обедала. С половины третьего бралась за чтение книг, которые читала стоя или расхаживая по комнате. Иногда вечерами встречала гостей или сама куда-нибудь уходила с матерью. Она мечтала не просто о славе, а о том, чтобы быть полезной России. У неё были даже такие мысли: «Если бы моё отечество когда-нибудь имело надобность в девушке для ношения знамени или иконы перед войском, то я не сомневаюсь, что у меня достало бы мужества последовать примеру Жанны д’Арк». Шиллерова «Орлеанская дева» была одним из самых любимых её произведений.

Поэтесса жила в бедности с достоинством. Один сердобольный человек, как она пишет, «намекнул» ей, что она «могла бы приличным образом постучаться у дверей какого-нибудь миллионщика» со своими стихами, то есть воспеть какого-нибудь вельможу и тем приобрести себе кормильца… «Елизавета Кульман не может торговать своею поэзиею, – отвечала она. – На подобное же осквернение поэзии я и тогда не покушусь, когда буду принуждена терпеть голод».

Елизавета Кульман никогда не жалела о том, что родилась женщиной. Наоборот, – она с удовлетворением отмечала, что её стихи «написаны женскою рукою». Женщина-поэт, говорила она, «всегда должна оставаться при своих склонностях и, говоря о вещах, несвойственных её полу, никогда не выражаться по-мужски… Женщина всегда должна оставаться женщиною, даже когда она состязается с мужчинами».

Она заботилась о том, чтобы в её стихах были видны все стороны её характера, все особенности её собственной личности. «Почти все мои стихотворения серьёзны, – писала она… – Я могла бы призвать в свидетели десятка два человек, которые все без исключения подтвердили бы, что я и жива, и весела… Следовательно, и шутке надобно было появиться в моём стихотворении, чтобы Елизавета Кульман не прослыла угрюмым, нелюдимым или упрямым созданием». И она создала полное аттического лукавства, брызжущее весельем стихотворение «Эротова пещера».

Иногда её смущало то обстоятельство, что стихи её могут быть понятны только тем читателям, «которые знают сколько-нибудь Грецию и греческую словесность». Она мечтала о том, чтобы её произведения «и неучёные могли читать». Для «неучёных» она решила писать сказки. Стихотворные. Так появился цикл «Заморских сказок», написанных на сюжеты немецких, французских и арабских сказок, ряд монументальных сказок-повестей на русские темы – «Князь Василий Богуслаевич», «Добрыня Никитич» и другие. Интересно отметить, что она раньше Пушкина использовала сюжет из сборника братьев Гримм о старике и старухе и золотой рыбке.

Сказка «Добрыня Никитич» вылилась у неё в целую эпопею. Она открыла для себя то, о чём в 1800-х годах упорно думал Жуковский: русские былинные и сказочные сюжеты в сплетении с историческими фактами дают возможность создания поэтической эпопеи в духе великих героических поэм, таких, как «Илиада» Гомера или «Неистовый Роланд» Ариосто. И вот что пишет Кульман в 1824 году Гроссгейнриху: «Некоторые русские сказки соединяют в себе все необходимые для эпопеи качества. Такова наша сказка «Добрыня Никитич». Что за беда, если я дам этой сказке эпическую форму?»

Как и Жуковский в своём замысле «Владимира», Кульман относит действие своей эпопеи ко временам этого древнерусского князя – Владимира Красное Солнышко. У Жуковского есть среди кочевников, осаждающих Киев, богатырь Тугарин, – есть Тугарин и у Кульман. И у Жуковского и у Кульман главным героем эпопеи является Добрыня. Если бы Жуковский (снова приходится сожалеть об этом!) прочитал «сказку» Кульман! Он бы немало подивился тому, что она проникла в его тайные замыслы, зафиксированные только в набросках и планах, хранящихся в его домашнем архиве. Точек соприкосновения между сделанным Жуковским подробным планом сказки и тем, что создала Кульман, – много. С Русланом и Людмилой» Пушкина в произведениях Кульман сходства почти совсем нет.

Написала Кульман и ещё одну сказочную эпопею – «Волшебная лампада». Это сюжет сказок «Тысячи и одной ночи» («Волшебная лампа Аладина»). Поэтесса не ограничилась пересказом нехитрого сюжета. Она широко развернула действие, подробно обрисовала характер Аладина, все второстепенные лица у неё живут полной жизнью, в сказке много ярких описаний – развалин Персеполя и Пальмиры, дворцов и садов, созданных джином Аладина, сбора винограда в Ширазе, аравийских и морских пейзажей, гробницы Магомета, египетских пирамид и многого другого.

Однако читать сказки Кульман – особенно большие – несколько утомительно. В них много достоинств, всюду блеск фантазии, ум, есть и весёлое, и поучительное, есть и немалый познавательный элемент, но написаны они все белым трёхстопным ямбом, с женскими окончаниями строк, – что хорошо было в её трёх главных стихотворных циклах, то не совсем уместно оказалось тут. Через десять лет после кончины поэтессы Гросгейнрих показал её сказки, тогда ещё не изданные, Пушкину. По словам Гросгейнриха, Пушкин нашёл в этих сказках «только один недостаток», а именно то, что «они писаны не в рифмах». Пушкин пояснил, что «рифма кажется ещё необходимою в повествовательной поэзии». Отсюда ясно, что Пушкин не осуждал безрифмия лирики Кульман.

Вообще, отказавшись от рифмы, Кульман поставила себя в очень трудные условия. Рифма в русской поэзии была традиционна. Белые стихи для русского читателя были в 1820-х годах всё ещё непривычны. Они казались прозой. Однако уже Тредьяковский увидел, что главное в стихе ритм, а не рифма, которую он назвал «детинской сопелкой». Радищев писал, как говорит Пушкин, «древними лирическими размерами» без рифм. Решительнее других стал пользоваться нерифмованным стихом Жуковский. Было время, когда даже Пушкин белым стихом пренебрегал. В 1818 году он написал эпиграмму на Жуковского, когда тот опубликовал нерифмованное стихотворение «Тленность». «Что, если это проза, да и дурная?» – писал Пушкин. В 1830-х годах он уже утверждал: «Думаю, что со временем мы обратимся к белому стиху». После Жуковского и Пушкина белый стих прочно вошёл в русскую поэзию. Однако, кроме Кульман, не было в русской литературе такого поэта, который писал бы только белым стихом (Кульман писала рифмованные стихи исключительно на немецком языке). Смелость поэтессы совершенно очевидна и удивительна!

Что ж, она действительно ошиблась, избрав тот же белый стих для сказок. С рифмами – им бы цены не было. Однако промахи поэтессы – это всё-таки промахи человека гениального. Нет сомнений, что она все свои сказки переписала бы в рифмах, если бы у неё впереди не был всего только один год жизни. Работать она умела как никто. Иван Киреевский с восхищением писал, что эта «девушка бедная» могла «учиться беспрестанно, работать всё детство, работать всю первую молодость, работать начиная день, работать отдыхая».

Никитенко писал, что «она вовсе была не похожа на тех людей с полударованиями, которые при обыкновенных превратностях жизни готовы обвинять небо и землю в жестокости против их таланта, которые при всякой встрече с каким-нибудь препятствием кричат, что их гонят, убивают»…

Уже накануне смерти, может быть, за какой-нибудь месяц до неё, Кульман задумала три огромных эпических поэмы – о Владимире Святом, Иване Грозном и Петре I. «Если бы Бог дал мне долгую жизнь, – говорила она, – то я уверена, что достигла бы всех моих высоких целей. Но этому не бывать. Другие воспоют деяния Владимира, Иоанна и Петра Великого; смелой девушке в этом желании отказано».

19 ноября 1825 года Елизавета Кульман, Кульман-Коринна, Кульман-Золушка скончалась. Ей шёл восемнадцатый год.

Её похоронили в Петербурге на Смоленском кладбище. Итальянский скульптор Трескорни сделал над её могилой великолепный памятник из каррарского мрамора, – деньги на это дала великая княгиня Елена Павловна (как не пожалеть, что эти деньги могли бы спасти девушку, но тогда никто не подумал об этом…). Трескорни изобразил поэтессу лежащей, в той позе, как она умирала, – опершись головой на руку. В лице статуи было большое сходство с оригиналом. По бокам надгробия были вырезаны надписи на девяти языках. Латинская гласила: «Первая русская, учившаяся по-гречески, знавшая одиннадцать языков, говорившая на осьми, и, несмотря на юные лета свои, отличная писательница». Испанская надпись: «По образу прекраснейшая из прекраснейших,  по уму вместилище всех талантов».

…Так что же такое Елизавета Кульман? Сказка? Несбывшиеся надежды? Нет. Она – поэт пушкинской эпохи, достойных благодарной памяти соотечественников. Она – замечательный человек, пример юных на все времена.

ОБ АВТОРЕ СТАТЬИ
Монах Лазарь (в миру Виктор Васильевич Афанасьев; 20 мая 1932 – 5 марта 2015) – монах Русской Православной Церкви, поэт, прозаик, литературовед, церковный писатель. Член Союза писателей СССР. Автор биографических книг о русских поэтах XIX века. Наибольшую известность получили биографии К.Ф. Рылеева (1982), В.А. Жуковского (1986) и М.Ю. Лермонтова (1991), вышедшие в серии «Жизнь замечательных людей». В 1970-80-е годы издательство «Детская литература» выпустило серию книг Виктора Афанасьева о жизни и творчестве И.И. Козлова, К.Н. Батюшкова, Н.М. Языкова.
В 1999 году В.В. Афанасьев принимает монашеский постриг под именем Лазарь в Свято-Введенской Оптиной пустыни, но живёт в Москве. В 2006 году он поселяется на окраине Сергиева Посада, у железной дороги, в деревянном домике с печным отоплением. Им создаются книги об истории русского монашества, пишутся православные детские сказки, а также стихи и воспоминания. Одним из направлений его богатого творчества остаётся литературоведение. Почти ослепший и прикованный к постели, Виктор Васильевич Афанасьев до последних дней оставался горячим поклонником и глубоким знатоком золотого века русской культуры…

Материалы прислал Сергей Луценко



  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную