БРАТУ
(из цикла «Домой»)
Я кровной травою умоюсь
И в землю родную войду
По шею, по локти, по пояс…
И скроюсь, как камень в пруду.
И там, средь червей и кореньев,
Как прах в прародительской мгле,
Я стану — сотленной творенью,
Я стану —
родною
Земле.
Как высшее счастье приемлю
и знаю, что больше, брат мой,
родную полюбишь ты землю —
лишь только
Землёй став
самой.
* * *
Тане Дашкевич
Таня кроткая как птица,
голубица
милолица,
под гитару плачем парой —
ты под Минском, я в Москве,
ты в селе, а я в столице...
Нет причины веселиться.
Ночью мучают кошмары —
чёрный
креп
на рукаве.
Таня Колю отмолила,
и простила всё, что было,
и теперь как нимб сияет
злато влас над головой.
А я некроткая такая —
боль утраты не стихает.
Разве выскажешь стихами
сердца
преданного
вой?
Научи меня, сестрица,
как прощать и как молиться,
если нож мне в спину всажен
и вот так хожу, живу.
Говорят: тебе б напиться,
да забыться, да влюбиться...
Да разве так уж хрен мне важен?!
Лучше
белены
нарву.
Таня с Федей и Марусей
на просторах Беларуси,
я же с Колей, сыном милым, —
в неродном теперь краю.
Мне бы тоже церкви строить
да любимого покоить.
Только некого.
Покрою
черным
голову свою...
Боже, видишь — пропадаю.
Ночь в раскаянье рыдаю,
днём же — в чёрном мраке снова
рвусь сквозь ненависть и боль.
На, отрежь мне ногу, руку,
только вместе с ними — муку
вынь из сердца горним Словом,
жить
для Коленьки
позволь!
А тебе, певунья Таня, —
соловьиных нот в гортани,
тихих радостей от Бога...
Заслужила — получай.
И хоть изредка ответно
во помянничке заветном —
я прошу не очень много? —
моё
имя
отмечай.
12. 10. 2012
РОЖДЕСТВЕНСКОЕ
Колечке
Дитя, ты спишь в своей постели.
Твоей души чудесный свет,
легко пройдя сквозь толстый плед,
чуть освещает
ветку ели...
СГУЩЕНКА ВРЕМЕНИ
(Из цикла «Домой!»)
У мамы в подвале хранится сгущёнка
ещё с той, советской поры,
когда я была сладкоежка-девчонка
и помнила сладость игры!..
На даче картошка цвела фиолетом,
летали шальные шмели —
и в этом краю украинского лета
мы с братом
дуэтом
росли.
Средь яблок, малины, клубники и вишен,
в сплошной мешанине садов,
Где каждый цветок так роскошно излишен
и в руки сорваться готов,
вся сладость природы несла нам в угоду
плодов злато-алый поток,
но мы предпочли
и варенью, и мёду
консервную радость, браток!
Когда-то теперь
доберусь до Паланки?
Житьё ведь — в миру колотьё…
У мамы в подвале
запаяно в банке
сладчайшее детство моё.
* * *
Я Грузию люблю за то,
что никогда в ней не бывала,
и никого не целовала,
прощаясь у дверей вокзала,
и там
не ждёт
меня
никто.
Во время оно не лгала,
ища неправедную славу,
не хаяла свою державу.
И никогда я
на халяву
вина
чужого
не пила.
Не предавала ремесла,
«лаврушки» натолкав в тетради,
как писче-деловые люди.
И никого
наживы ради
ни разу
не
перевела.
(Почти что подзаконный грех —
боржомно-денежный источник:
в грузинском серебре подстрочник
ценил советский переводчик
дороже
прочих
разных
всех!)
Грузин — советский штамп:
вино,
аэродром квадратов кепки,
и чита-дрита Мимино,
и Пушкин, что глядит в окно
на дев грузинских, телом крепких;
чеканки медной простота,
лезгинки ркацительной радость,
усов и кудрей чернота,
и — характерная черта —
к блондинкам
сладостная
слабость...
Грузин сегодня — Дед Хасан,
бичеби пиковой сарчели
и молодой Тенгиз Пирвели,
и Муха, и Шакро при деле —
их каждый третий ресторан.
И в казино к пяти утра —
«Кристалл», «Империю» и «Космос»,
и в «Голден пэлас» — ад поносный
летит «майбах», начхав на «Росно»,
в «Кароль»,
в менгрельский «Баккара»...
А чёрных авторынков сеть,
а битч-барсеточников своры!
Еще закроются не скоро
чумных «обменников» затворы —
да мшвидад махерам лысеть...
За что ж я Грузию люблю?
За скол в Бодбе сапфирный неба,
за то, что здесь, свершая требы,
с древнебиблейской
мтсукхареба
и нимб приемлют,
и петлю.
За храм, нанизанный на кедр,
Христову сохранивший ризу,
на купол острый глянешь снизу —
насквозь!
По царскому капризу
крестопрестольный
тетраэдр...
Я полюбить тебя смогла,
Пречистой Девы краю кринный,
за строгий свет икон старинных,
за то,
что дочку
звали Ниной —
она младенцем
умерла.
За то, что в феврале здесь льёт,
и я, пред Иверской рыдая
в стране далёкой, точно знаю:
Господь
печаль мою
смешает
с картвельской
влагою
её...
* * *
Раба Божия рябина,
кривобокая, в рябинах,
к церкви приросла,
на ветру промозглом стоя,
просит самое простое —
света и тепла.
Раба Божия Марина
и нарядом из ряднины,
и лицом страшна.
На ветру у церкви стоя,
просит самое простое —
хлеба и вина.
Жизнь проходит у рябины.
Жизнь проходит у Марины.
И судить не нам,
чем они угодны Богу,
что даётся им так много —
жить
у входа
в храм.
* * *
К Богу надо бы красиво
обращаться,
не скулить несчастной псиной,
а общаться
без вытья, высоким штилем
книг прекрасных,
что даётся без усилий
людям разным,
тем, кто молится примерно,
что ни утро,
кто себя считает верным
и премудрым,
всех смешливых, легковерных
судит строго
и себя считает первым
после Бога.
А потом — предаст, паскуда,
как Иуда!
Разобьёт любви
скудельную посуду,
да ещё и надругается
над горем,
шляясь с курвой по курортам
Черногорья.
Что ж поделать, не умею
я красиво.
Из осколков душу склею
ясно-синих.
Буду жить с весёлой силой,
с дерзкой рожей!
По ночам скуля: «Помилуй,
Сжалься, Боже...»
МЕТАФОРИСТ
Он понял, что слова — живые существа.
Он жил меж них и со священным жаром
любовь друг к другу высшую внушал им
и всё вязал их узами родства.
И в ласточке мелькал язык ужа,
гуляли звери в зарослях империй,
в шкафу висел на плечиках Тиберий,
листая пыльный ужас метража,
из тьмы веков он вынимал сома,
в глаза ему заглядывая зорко,
и ноги размножал, в резных узорках
взрывал дома усилием ума...
И слово застревало вдруг, блеснув
крючком в губе, обсыпав маком точек,
и слово, словно тонкий проводочек
питало электричеством весну,
и слово лесом голосило, средь осин
как бы сиротка слабая скитаясь,
и слово снова — европеец и китаец,
и славянин, одиннадцатый сын...
Но до конца, до тла, до пустоты,
так и не встали воедино звенья:
ни «помню я», ни «чудное мгновенье»,
ни «предо мной явилась ты...»
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
С неба яблоко упало
и распалось пополам…
Где-то музыка играла,
в плавнях Ева загорала,
плавал в озере Адам.
Мы сидели на песке
в бело-розовой тоске,
и, друг к другу сдвинув спинки,
ели яблок половинки.
Был меж нами липко влит
сладкий яблочный магнит,
и, боясь пошевелиться,
в яблоках мы скрыли лица…
Нас, как яблоко, разъяли!
Сквозь года
твой образ
я ли
позабуду?!
Сад манит
и спина весной
саднит…
* * *
И вот в квартиру вносят омут.
Он по краям зарос травой.
Мне руки белые заломят
и сунут в омут
головой!
О, подождите,
разрешите
двоих по имени позвать
и красной ниточкой свяжите
что мне с собою
нужно взять,
чтоб не пришлось мне возвращаться,
и до того, как умереть,
ещё — с любимым попрощаться,
ещё — на сына
посмотреть...
* * *
Из сердца вынуто —
и жестяной сквозняк
через огромную отчаянья дырищу
на всю Вселенную
разбойным свистом свищет...
Оставь, не дергайся.
Метаться, блин, поздняк.
На что сочувствия
паленый мне коньяк?!
Кто мертв почти —
сочувствия не ищет.
Ходи, смотри —
дружок за голенищем
в час мести
мне подаст
заветный знак.
| * * *
Я сама себе — Украина!
Вы уж там, за таможенным тыном,
без меня разбирайтесь: кто чей?
У меня здесь два сына и Нина,
бабынастина греет ряднина
в знобизне московитских ночей.
Вы открыли католикам брамы?
Здесь мои православные храмы,
их любой предпочту я родне.
Полюбила Россию сердечно:
у меня здесь любимый навечно.
Где мой муж — там и родина мне.
Час придёт — за зелёным оврагом
на Николо-Архангельском лягу
рядом с дочкой, за то и держусь.
Рай земной мне — хрущёвская двушка.
А что я — не скрывать же! — хохлушка —
так я этим безмерно горжусь.
Не ношу вышиванки и плахты,
но увидев меня, всякий «ах ты!»
вскрикнет, глазом по торсу скользя:
и изогнуты бёдра, как лира,
и за пазухой вложено щиро,
так что не заглядеться нельзя!
Я пою «цвитэ тэрэн» прекрасно,
юмор уманский (своеобразный)
приправляет тщету здешних щей.
А любить — так что дым коромыслом!
А работать — так с толком и смыслом,
чтоб трещали зажимы хрящей!
Разделила граница нас с мамой:
связь по скайпу, звонки, телеграммы
заменили свиданий живьё.
Но уж если домой вырываюсь —
милой мовой моей упиваюсь,
аж пьянею от звуков её…
И в Москве духовитейшим салом
украинским
пропахли вокзалы,
рынки, стройки, бордели, ворки.
Только что-то не очень стремятся
на Москве украинцы брататься.
Друг пред другом молчат земляки.
Видно, в каждом — своя Украина...
Мне, конечно же, не всё едино:
не хочу, чтоб бугристый урод
(или кто там подходит вдогоны)
сфасовал её землю в вагоны,
И отправил Америке в рот!
Я молюсь: сохрани её, Боже,
и меня, её часточку, тоже.
Хай живэм, Батькивщына та я!
Мир в умы, на столешницы — хлеба
ниспошли, Милостивое Небо,
нам в нелёгкие дни бытия.
И отсюда, из русской столицы,
Вспоминая любимые лица,
(в сердце — светлая боль, в горле ком),
Припадаю к иконам, как птица:
Да укрыет родную землицу
Божья Матерь
Цветастым Платком…
В ЗАЩИТУ МАРФЫ
Для того чтоб Мария молилась, какая-то Марфа
ведь должна прибирать её келью и воду таскать,
доводить её ризу до снежности девственной парфы,
натирать полиролем изгибы трибрусовой арфы
и напевам, направленным к Господу, рукоплескать.
Чтобы свечи и ночью и днём грели душу и веру,
Марфа, глаз не смыкая, лелеет пчелиный уют:
чистит ульи, зимой утепляет тряпьём и фанерой,
изгоняет клещей, воскуряя фольбексову серу...
Дым глаза выедает, по темени трутни снуют!
Посадить, возрастить и собрать урожай — Марфа, ну-ка!
Пред Мариями выи склоняют драконы и львы,
но дракон не нажарит блинов, лев не выточит тука,
не навяжут они витаминных косищей из лука...
Ведь и праведных чрева без пищи страдают, увы.
А Мария всё молится, руки красиво сложила.
Что ж я плачу, свои — в дутых венах — к грудине прижав?
Разве есть в том вина, что всю жизнь я любимым служила
до горба, катаракты, артроза и мления в жилах,
созидая одну из прекраснейших в мире держав?
Мир на марфах стоит — что ни день его здания хаос
мы приводим в порядок, любви исполняя устав,
чтобы зрел для Причастия солнцем насыщенный чаус*,
чтобы хлеб благодатный, нам данный Христом чрез Эммаус,
частью Тела Его укреплял наш витальный состав.
Я работы раба — не пророк, не боец, не избранник,
и когда я умру, завершив трудовой круг латрий,
я в торфяник уйду, нет, точнее — в астральный марфяник,
в тот питательный слой, где сквозь райские травы и стланик
возрастают прекрасные лилии чистых Марий...
Так и что ж тут рыдать, напуская на сердце остуду:
всяк свою должен ношу нести и страданья скрывать.
Только чу! — место есть и в моей жизни малому чуду —
слышу звон незатейливый: моет Мария посуду.
Значит, время и Марфе пришло на молитву вставать!
---------------------------------
*Чаус (чауш) — сорт красного винограда, широко распространённый в мире.
**Эммаус — город в 60 стадиях от Иерусалима: «В тот же день двое из них шли в селение, отстоящее стадий на (сто) шестьдесят от Иерусалима, называемое Эммаус; и разговаривали между собою о всех сих событиях. И когда они разговаривали и рассуждали между собою, и Сам Иисус, приблизившись, пошел с ними. Но глаза их были удержаны, так что они не узнали Его… И приблизились они к тому селению, в которое шли; и Он показывал им вид, что хочет идти далее. Но они удерживали Его, говоря: останься с нами, потому что день уже склонился к вечеру. И Он вошел и остался с ними. И когда Он возлежал с ними, то, взяв хлеб, благословил, преломил и подал им. Тогда открылись у них глаза, и они узнали Его». (Ев. от Луки).
***Латрия (-иа), и, ж. Церк.-слав. от гр. поклонение, служение. Первый поклон самому единому Богу должен есть, и нарицается Латриа. КВ 95. Почтение божественнаго поклона, которой называется Латрия у Богословов. Бусл. 34. |
ДАЛЕЕ — ВЕЗДЕ!
(из цикла «Домой»)
Трясясь в гремучей электричке,
скрипя в железной борозде,
проснёшься ночью по привычке
от крика: «Станция Кулички!»
и громом: «Далее — везде!»
Вскричать — куда же делись люди?
Вскочить — а ног не оторвать.
А грудь уж горний воздух студит…
Вот так нам Бог, убогим, судит —
лишь умирая, прозревать.
Иным путем к иному дому
по первозданной борозде
несясь, постигнешь сквозь истому,
кто ж возвестил тебе, простому:
«Ты будешь
далее —
везде!»
СОВЕТСКИЕ СВЯТЫЕ
По разбойной разнарядке
шефский оттрубить концерт,
в стрёмных шмотках, как на б…ки,
мы припёрлись в тот райцентр.
А оттуда — чёс по сёлам,
леспромхозам, деревням…
Дивной дурости весёлой
в юности хватало нам!
Там рязанские пейзане
в шушунах и кирзачах
сало сердой* нарезали
при зачумленных свечах.
Наливали водки с перцем,
руша хлеб на шесть частей,
открывали с ходу сердце
пришлым людям всех мастей.
На далёкой ферме пилы
пели, брёвна шли в распыл.
Так вот в древних Фермопилах
войско персов пёрло в тыл
Леониду с братанами,
как стройбат — на леспромхоз,
чтоб за крепкими стенами
в теплоте пыхтел навоз.
Хлопцы — телом не спартанцы,
но блюдут фуфай-мундир:
хоть на дело, хоть на танцы
бравый Лёня-бригадир!
В воскресенье, вместо денег,
(видно, повлиял инсульт),
председатель в поощренье
куму звякнул в райкомкульт.
Возвели коровник споро?
Молодцы, награде быть:
вот шутов цветная свора,
пусть свою покажут прыть!
Скоморохи, лилипуты,
поэтессы, алкаши,
три — не более! — минуты
во все стороны души,
мы читали им и пели
до утра,
утраты чувств,
в клубе — местной колыбели
безыскуснейших искусств.
Полыхали щёки тёток,
ржали всласть стройбатыри,
после каторжной работы
рвя в ладонях волдыри.
Закрывали рот бабульки
уголочками платков,
папиросы как свистульки
рдели в пастях мужиков.
Ух, глаза горели яро
на гимнасточку в трико!
Ох, завёл скрипач доярок —
так дышали глубоко.
Эх, урезал кус из «Мцыри»
незаслуженный артист!
Мим вертелся мышью в сыре
под весёлый мат и свист.
«Ну, дают! Шибчей, ахтёры!
Вертевозы — без ботвы...
Есть у энтих в жопе порох!
Ну, ребята из Москвы!»
И за то, что в жопе порох,
и за то, что из Москвы,
сундуков и скрынь затворы
вскрыли местные волхвы.
Нанесли сокровищ кучи:
мёд, пуховые платки
и жбаны ржаной блескучей
золотистейшей муки.
Ничего для вас не жалко,
приезжайте-ка ещё!
На, душа, резную скалку,
на — шалейку на плечо…
По дороге-бездороге,
полны пазухи даров,
унесли «ахтёры» ноги
от коров да тракторов.
Да в автобус, да на поезд,
да домой в дурную прыть.
Да и втухли, успокоясь…
А они — остались жить.
Ах, советские святые,
крестиане без креста!
Соль последняя России,
трудовая простота.
С понедельника — на пашню,
шею — в лямку на шлее,
по вчерашней, по всегдашней
по предвечной колее...
Мы ж, вкушая мёд и брашно,
в ЦэДээЛах рвали рот:
как народ живёт, мол, страшно,
как прекрасен наш народ!
Шёл мохнатый с чем-то пятый.
Перестроек, перемен
хоть уже слыхать раскаты —
не видать иных знамен,
кроме стягов краснопёрых.
И церковные кресты
не парят ещё в просторах
поднебесной чистоты.
Только в душах христианских
наших истинных крестьян —
псковских, суздальских, рязанских
иже с ними россиян —
Бог
навечно
воссиян.
----------------
*серда — очень острый нож для --колки свиней ударом в сердце
ЗАКЛИНАНЬЕ-КЛИКАНЬЕ ЛЕТА
блаженным Илюшей Колокольниковым
из села Полибино
Ой-д, надоела всем зима,
да опустели закрома —
всё вымели метели…
Ой, люди лета заждались –
иди, велят мне, помолись,
ты ж можешь, в самом деле!
На край деревни выйду — ай! —
мне в руки прыгнет сойка-май:
спой, спой!..
Моя родная,
ты знаешь сущего секрет:
все умирает в сентябре,
чтоб возродиться в мае…
Я в поле выйду, запою —
ко мне прискачет конь-июнь,
играет и смеется!
Тычинки фыркают в пыльце,
игриво грива трав на це-
лом поле в кольца вьецца!
В лесу зеленом запою ль —
летит ко мне олень-июль,
лизнет в ладонь, ласкучий!
Уж мы с ним ягоды едим,
друг другу уж в глаза глядим,
покуда не наскучит…
Вдруг по миру раздастся хруст:
идет огромный август-куст,
весь птицами уцацкан!
Он говорит мне: выбирай!
И птицу яркую, как рай,
цепляет мне на лацкан…
Над речкой песню затяну –
вода в реке пойдет ко дну,
всплывет сентябрь-рыба
дородной девкой из хором,
тряхнет на берег серебром —
Эх, вам да те дары бы!..
Но песня кончилась моя.
Пожухло солнце по краям,
как желтый лист упало
куда-то во вселенский сад…
А уж метели из засад
метут куда попало!
До лета, летушко, прощай!
Вертайтесь, люди, к кислым щам,
спасайтесь русским чаем
от люта холода да вьюг!
А мне пора лететь на юг –
вон, уж меня встречают…
ПРАДЕРЕВО
Ты, дерево, вышло из чрева лесов
и так средь равнины огромной
стоишь — словно стрелки
вселенских часов
сошлись на двенадцати ровно!
Точеные молнии черных ветвей
лишь изредка ветер прорежут:
пусть буря ярится правей и левей,
ты — в центре — недвижно,
как прежде!
В ознобе дождя и в горячке пыли
хранишь терпеливый свой норов:
вбираешь ли кровную мудрость земли
иль с небом ведешь разговоры?
А может, глядишь в закоулки ствола
и, мыслью к корням проникая,
пытаешься тщетно найти корень зла?..
«О нет, — уловлю сквозь века я, —
Меж гором и долом я древняя связь,
едины и корни и кроны,
земли чистота и небесная грязь
равны предо мною и ровны!
И тленье распада, и юности ток
я в теле ствола умещаю:
взгляни, вон листок
полетел
на восток —
То ты.
Ну, прощай же».
Прощаю.
* * *
Мы скажем: здесь всё нехорошее!
Вот раньше всё было лучше.
И улетим в прошлое,
Наталкиваясь на летящих в будущее...
|