Вячеслав ЛЮТЫЙ
Мать-и-Мачеха
Город в поэзии Дианы Кан
Из книги "В моей душе одна любовь..."(Сборник статей / Сост. А.В. Громов. — Самара: Русское эхо, 2012. — 392 с.)

Станьте вы, горы, по старому
Стих о Егории Храбром

На родину, которой одиноко,
Спешу я, под собой не чуя ног.

Диана Кан

Мать-и-мачеха — многолетняя трава с яркими жёлтыми цветами и большими листьями, одна сторона которых пушистая, кажущаяся тёплой при прикосновении к руке, к лицу (мать!), другая — гладкая, холодная (мачеха!).
Толковый словарь русского языка

В современной русской поэзии пространство города неуклонно расширяется. В отличие от более консервативной деревни, город проявляет себя в культуре, ломая традиции прошлых веков и утверждая собственный закон, который при всех его просвещенческих достоинствах может быть поименован как «анти-традиция».
Вместе с тем город — главнейшее звено государства, и это нужно воспринимать как задачу, обязанность, социально-культурную функцию, которую необходимо не только исполнять, но и в полной мере ей соответствовать.

В поэзии городская лирика в последние годы ушла в интеллектуализм, накопление бытовых примет частной жизни, в отчаяние одинокой души и, по существу, в изгнание любящего сердца из пределов дисгармоничной реальности. О важнейшей заботе города, призванной объединить малые и дальние земли, расширить местные пространства до границ «земли русской», в поэзии речь идёт довольно редко и, как правило, вполне декларативно. Словно бы ушло ощущение просторов необъятной родины, и возобладало своего рода местничество, которое, перефразируя историческую терминологию, можно назвать патриотической раздробленностью».

В отличие от города, неотделимого от собственного имени, деревня во многом лишена тщеславного «яканья» и в значительно большей степени может восприниматься как малая часть родной земли и её полноправный представитель. В песне ли, в стихотворении — ведущий речь не «о себе любимом», но о корне народном, который пронизывает русскую почву от севера до юга и от востока до запада.

«Деревенская» и «городская» современная отечественная поэзия соседствуют одна с другой, но их приметы совершенно не сливаются, не переплетаются тематически и пейзажно, нравственно и социально. Город увлечён деструкцией современного сознания, деревня всё более отдаляется от государственной риторики и погружается в самоё себя. Психологические пограничные линии, отделяющие горожанина от деревенского жителя, становятся всё более жёсткими. Они могут восприниматься как духовные трещины русской цивилизации, как симптом разрушения общей нравственной традиции и знак возможной гибели русского мира. В этих обстоятельствах на художника ложится бремя метафизической ответственности за развитие событий. Он может и должен сдерживать разрушительные процессы, будто обручем, стягивая своим талантом города и веси, воспринимая родину как единую и неделимую, как пространство, в котором вся душа его изначально растворена.

В этом контексте поэзия Дианы Кан предстаёт как явление уникальное. Практически весь корпус её стихотворений связан с русским простором. Реки, леса, поля, горы, монастыри, посёлки, большие и малые города, столицы — надо всем этим многообразием будто парит взор автора, опускаясь, подобно птице, в своё гнездо и осваивая окрестности. Однако города в стихотворениях Кан показаны не только ярко, выразительно — их облик обладает собственными духовными характеристиками, социальными повадками, душевными пристрастиями. Используя олицетворение, поэтесса наделяет город узнаваемыми человеческими чертами и создаёт портрет поразительной психологической глубины. В памяти читателя такой образ остаётся как живая фигура, отчётливая и незабываемая. Наряду с реальными людьми «живые города» участвуют в житейских коллизиях и совершают поступки, которые отражаются в зеркалах истории и мифа. Лирическая героиня беседует с городами порой очень жёстко, иногда — сочувственно, прощая прошлые личные обиды.

Стихотворений, связанных с темой города, у Дианы Кан около трёх десятков. В них соединены пядь земли и государство, чувство почвы и звание столицы. Связывает стихи в одну тематическую линию, главным образом, биография автора. Маленький провинциальный азиатский город, где прошли детство и юность; Оренбург, окрашенный впечатлениями молодости; Москва как литературный мегаполис, место учёбы и творческого взросления; Самара, где окреп талант, появилась семья; Санкт-Петербург как старый имперский центр на карте России…

Маленькие города уже укладом своим склоняют жителей к трезвости ума, житейскому рационализму. В провинции героиня «научилась терпенью и мужеству», «научилась не петь, не упрямиться и не видеть несбыточных снов...». Однако здесь мечта укрыта от постороннего взгляда во внутреннем мире юного сердца: «В тридевятом — моём! — королевстве так высоко плывут облака». А в отсутствии снежной белизны, которая сойдёт весной, «ничего не останется в этом городе душных ветров» — ничего, что хоть как-то похоже на идеал.

Спустя годы она возвращается сюда и, словно пытаясь преодолеть барьер прошедших лет, переодевается «в штопаное штапельное платье <...> что хранится в стареньком комоде»: «Южный город на семи ветрах, принимай меня в свои объятья!..» Однако слияния давней юности и настоящего времени не происходит, поскольку началась совсем иная жизнь, для которой теплота, братство утратили прежнее значение: отвергнуто «всё, что в нашей молодости было, где братались русский и узбек, отворяя голубые жилы». «Статный и везучий» по нынешним временам, родной когда-то город отделяет себя от героини, вцепившись «в подол яростной верблюжьей колючкой», напоминающей пограничную проволоку. Упрекая его в отчуждении и жадности, в забвении давнего единения, лирическая героиня говорит от лица щедрого на труд и дружбу русского человека. И здесь — не упрёк узбеку, а самоопределение автора.

Приехавшая «гостьей в детство», она чувствует себя лишней в распорядке, который продиктован простыми бытовыми заботами. Тем не менее в них есть небесная ширь и высота: в зоне прямого доступа, чтобы можно было, попросту говоря, дотянуться рукой. «В узеньких арыках весела вода» — это образ животворящей влаги, хранительницы жизни, что так свойственно засушливому востоку. Но также и образ скромной колыбели будущего художника, у которого потом всё станет другим — и широта, и высь, и духовное чадородие...

В маленьком городке как-то странно соседствуют замкнутость и готовность довериться приехавшему. Здесь есть терпение, необходимое для «примерки» пришлого к себе, себя — к пришлому.

Захудалое чахлое деревце —
Дочь скупых каракумских пустынь —
Здесь джида со мной ягодой делится,
Руку робкую тянет полынь.

У Дианы Кан внутреннее отношение к городу охватывает почти всегда целый спектр чувств. Творческое одиночество художника, погружённого в житейские заботы, обычные для глубинки, проговаривается с несомненной горечью. Простые люди этих мест упоминаются всегда с добротой. И, словно воспаряя над скромным поселением, поэтесса с удивительной нежностью пишет:

Городок обетованный!
Пусть тебя на карте нет —
Здесь восходит несказанный
Победительный рассвет.

Она уподобляет горстку домов и улочек ребёнку («ты по-детски сладко спишь»; «ты обиженно бормочешь, разметавшийся во сне»; «не затепливай окошки — подрастёшь авось во сне»). Торжество рассвета становится и образом раскрывшегося таланта поэтессы, и знаком возрождения России через провинцию («здесь восходит»).

Примечательно, что многие стихотворения Кан имеют, казалось бы, локальную привязку к местности и событиям, негромкое звучание. Но с течением времени её творчество наполняется невероятным множеством примет, укрепляется художественная толща созданного автором. И эти отдельные, конкретные штрихи и детали приоткрывают своё отвлечённое значение — символическое. В них будто возникает какая-то новая прозрачность и мелодичность, слова стихотворения обретают надмирное эхо, одновременно сохраняя связь с земным, реальным и дорогим миром. Стихи словно становятся на своё место в расширившейся поэтической вселенной, обретая объём, в котором каждое стихотворение может существовать без утеснения другими.

Впечатление разлетающихся галактик после Большого Взрыва, когда пространство развернулось, время начало свой ход, жизнь стала являться повсеместно в разных формах. И целое получило возможность сообщать частному универсальные черты...

В стихах Дианы Кан слово «родина» соединено с городом Оренбургом, где произошло её рождение как русской поэтессы. Заметим, узбекский Термез, где она появилась на свет, практически никогда не сочетается с этим корневым понятием, но упоминается в стихах как место, где прошли детство и юность. С Оренбургом связаны многие коллизии стихотворений Кан, в центре которых её литературное становление, взаимоотношения с творческой средой, восприятие своего рода «повадки» города, его пейзажи, любовь, боль. Как правило, оренбургские строки у Кан — возвращение в прошлое, воспоминание, в котором всё, что было прежде, предстаёт в кристальном виде. Упрёк и сердечность звучат почти одновременно, как в семье, когда доброта сменяется обидой, однако родной круг не разрывается.

На родину, которая до срока
Сказала мне: «Вот Бог, а вот — порог!..»
На родину, которой одиноко,
Спешу я, под собой не чуя ног.

Туда, где сладкозвучнее сирены
Те, кто мне был когда-то в душу вхож...
Где друг мой Хомутов с лицом гиены
Всё точит на меня свой ржавый нож.

Туда, где я сама всему виною,
Но где ещё душа моя светла.
Где под степной ковыльною звездою
Я не умела долго помнить зла.

Туда, где, не нашедши оправданья,
Слезою вспять седой Яик течёт...
Где над могилой мамы — звёзд мерцанье...
Всё остальное, право же, не в счёт.

Стоит отметить важные акценты в этом своеобразном подведении итогов минувших лет:

— родина была жестока с героиней («вот Бог, а вот — порог»);
— у героини противоречивый характер и отходчивая душа («я сама всему виною»; «ещё душа моя светла»; «я не умела долго помнить зла»);
— родине одиноко, и героиня возвращается («спешу я, под собой не чуя ног»);
— на родине героиню встречают литературные льстецы и конформисты («сладкозвучнее сирены те, кто мне был когда-то в душу вхож»; Хомутов «точит на меня свой ржавый нож»);
— на родине остались только печальные воды реки, могила матери («слезою вспять седой Яик течёт»; «над могилой мамы — звёзд мерцанье»);
— «всё остальное, право же, не в счёт».

Будучи во многом жёсткой в оценках, героиня стихотворений Кан, в конечном счёте, всегда оказывается участливой и отзывчивой. Подобно матери, она как бы «удочеряет-усыновляет» своих прежних соперников и даже, условно говоря, «старших братьев» и «сестёр». Так бывает в лихолетье, когда дети остаются одни и кто-то из них принимает на себя бремя общих забот.
Это скрытое, по штрихам только угадываемое «материнство» — существеннейшая черта поздней лирики поэтессы («самое женское в мире занятие — хлебные крошки сметать со стола»; «детские слёзы в подол собирать»). Оно объемлет собою и суровые замечания, и ласку обиженному или маленькому (теперь уже — «маленькому» в сравнении с нею).

Лирическая героиня стремится покинуть олицетворённую малую родину («мой город степной на полынном просторе»), но при этом заботливо беспокоится:

Не слишком ли быстро, однако, бегу?..
А вдруг ты однажды меня не догонишь —
На льду оскользнёшься, увязнешь в снегу,
Пургой захлебнёшься, бураном застонешь?..

Мотив «ухода-возвращения» распространён в городской лирике у поэтов, покинувших отчий дом в деревне. У Кан знакомая тема развивается совершенно иначе: героиня оставляет «точку на карте» и уходит в огромные пределы страны — всей русской земли, не боясь потеряться в многолюдье и просторе. Потому что её внутренний, «экзистенциальный» рост уже не только равен «величине-высоте» города, но и превышает его: героиня жалеет свой прежний городской мир, который прославили её стихи. В свою очередь, тот сетует на неё, почти зеркально повторяя прошлое, когда юная поэтесса с горечью предъявляла ему свои упрёки.

Заводя речь об Оренбурге, Кан выделяет в нём две очень важные удручающие черты, которые, пожалуй, характерны и для всей России: самовластное «ханство» и мелкотравчатое «хамство». Поэт для среды, пронизанной подобными приметами, — фигура неудобная и избыточная. Его внутренняя свобода в координатах чванства и мещанства будто уличает их носителей в ложном устроении собственной и окружающей жизни.

О, как они едины в этот миг —
И хам, и хан, клеймящие поэта...
Увы, мой город, вовсе не из книг:
Мне довелось узнать однажды это!

В оренбургских стихах Кан почти всегда обращается к родным местам не иначе как «мой город» и жалеет его, как живое, страдающее существо, зажатое в пыточных, раскалённых клещах «меж пошлым хамством и надменным ханством». Эти два ненавистных обстоятельства терзают отчий край из года в год, из века в век. Художник, не отрекаясь от горьких слов, «обнимает» родину своей затаённой любовью, растроганно говорит о ростках чистоты и искренности, которые видны в детях нового времени, продолжающих традиции «эпохи верности старинной»:
Неплюевский кадетский корпус. Весна. Присяга. Оренбург.

...Пусть честь и доблесть, и победа
Ведут по жизни сыновей.
И чепчики взмывают в небо
Искристой стайкой голубей.

Где светом радужным лучится
Душа воскресшая Христа...
Она, святая голубица,
Как Русь цветущая, чиста!

Тут и достоинство кадетов, и чистота девичества («восторженный девичий возглас»), и скрытая мысль о хрустальных точках в пространстве России, в которых сохранена в качестве духовного идеала Святая Русь. Причём высота этого древнего русского понятия непререкаема и сопоставима с Христовой истиной («душа воскресшего Христа <...> как Русь цветущая, чиста»). А процветание родины напрямую связано с её «воскрешением», когда всё низкое в её облике будет отринуто и избыто.

Оренбург для Дианы Кан стал слепком с облика современной России. Детали этих мест вошли в душу автора одновременно с первыми стихами, накрепко связав её с той пядью земли, от которой началось глубокое, непрерывное врастание поэтессы в русскую культурную и духовную почву.

Она постоянно ведёт беседу со своим городом:

— «мой город степной на полынном просторе»;
— «мой город — мой данник и кровник, и брат»;
— «увы, мой город»;
— «мой город, как ты без меня»;
— «мой Оренбург, ну в чём ты виноват».

Перед нами — отношения близкие, когда стойкая душа способна преодолеть ссору и восстановить разорванные связи посредством собственной воли. В данном случае — воли художественной.
Когда речь заходит о Самаре, Москве ли, Питере, о современной России как таковой, гнев и нежность авторской речи свидетельствуют, в первую очередь, о её родовых акцентах: разговор идёт между
своими, о своём и ради своего. Всё остальное может быть только в качестве следствия этого «глубинного» диалога, в ходе которого выстраивается в частности и отношение к внешнему собеседнику, условно говоря, «не-своему». Между тем чаемая гармония внутренних взаимосвязей неизбежно приведёт к доброжелательности всех иных контактов. И здесь — отличие от распространённых сегодня поношений России, главный источник которых — восприятие её в качестве временно актуальной территории, но не родины, единственной и любимой, несмотря ни на что.

У Дианы Кан образ города всегда подразумевает его обитателей, хотя порой замещает их, отодвигая на второй, общий план, и «очеловечивается», вбирая в себя многие частные черты характеров. Сравнительно редко город превращается в отчётливые декорации, на фоне которых разыгрываются людские коллизии.

Осенний выбор невелик...
Кто там лицом к стеклу приник,
Расплющив нос курносый?
Неужто это наша дочь
Наивно хочет нам помочь,
С окна стирая слёзы?

Она глядит, а мы идём...
Вон, мама под руку с дождём,
В обнимку с ветром папа.
И ветер, папин друг, вот-вот,
Сорвавши с папы, унесёт
Единственную шляпу.

Сорвёт с озябшей мамы шаль
(А маме шаль ничуть не жаль!)
И унесёт на небо.
А поутру её вернёт,
И шаль на город упадёт
Пушистым первым снегом.

Только то, что связано с героиней, здесь может видоизменяться, подобно шали, превратившейся в утренний снег — все остальные образы привязаны к сюжету стихотворения. Они могут быть развёрнутыми, однако способности к метаморфозам у них нет. И этот небольшой смысловой штрих содержит скрытое указание на возможности героини влиять на пространства и явления.

Однако перед читателем — камерная картина. Как правило, Кан стремится к сценам протяжённым, многофигурным, разнонаправленным — по авторским акцентам, попутным репликам. Для неё важно ощущение большого пространства, из которого она может приходить в пространство малое и обживать его. Такое возвратное движение позволяет поэтессе сопрягать объективное и личное и воспринимать родную землю во всей её широте и узнаваемой конкретности.

В стихотворениях Дианы Кан самых разных лет то явно, то исподволь звучит тема первородства. Для нынешнего времени, когда рынок стремится представить нравственный закон как что-то умозрительное и искусственное, такое внимание поэтессы к понятию библейскому оказывается и охранительным по отношению к своей земле, и в какойто степени наступательным — в координатах духа. По существу, эта тема связана с непрерывностью жизни, её смыслом и системой ценностей.

В междуречье Самарки и Сока,
Своевольем своим знаменит,
Закалённый ветрами с востока,
Избочась, гордый город стоит.

Задохнувшись в пути от удушья —
Так спешили! — Самарка и Сок,
Прибежавшие из Оренбуржья,
Вопрошают: «Ну, как ты, сынок?..»

Мрачно буркнет: «А вы что-то долго.
Да, к тому ж, обмельчали вконец.
Полноводная тётушка Волга
Мне отныне и мать, и отец.

Нет реки знаменитее Волги!
Рядом с ней буду я на виду.
И в предания, и в каталоги
Гордым городом волжским войду...»

Молча слушали горькие речи
Сок с Самаркою... В чём их вина?
Междуречье, моё междуречье:
Меж речами царит тишина.

Ну, а город у Волги склонился…
Сколь таких по Руси у неё,
Что родством достославным гордится,
Позабыв первородство своё.

Что с того, что давно он не молод?
Своевольем своим знаменит
Талым снегом умывшийся город,
Что у пристани волжской стоит.

Герб с козлом поместивший на знамя,
Европейские шпили вознёс.
Азиатски горит куполами —
Тяжело удержаться от слёз!

Перед читателем разворачивается сюжет почти житейский:

— отец-мать спешили к сыну;
— сын упрекнул их и отрёкся от родной крови;
— сын избрал в родители влиятельную фигуру;
— отец-мать онемели от печали;
— сын со временем постарел и отказался от вчерашней значительной родни;
— сын старается «прилепиться» к новой знатной персоне;
— у сына приметы прожитой жизни комичны и нелепы.

На примере действующих лиц автор практически дал картину современной России, пренебрегающей собственными корнями и достоинством, кланяющейся западному респектабельному миру. Свободно написанная история склоняется к народной сказке. И это приметы сознательно выбранной интонации — ненавязчивой, лишённой декларативности и дидактики и определённо сплетающейся с притчей, имеющей универсальное смысловое поле. Стихотворение геополитического ракурса, который дан простыми средствами. Поэтому поэтическое письмо Кан здесь заслуживает более пристального внимания.

Уже в самом начале сюжета поэтесса в четырёх строках представляет читателю характеристики города:

— географическую («в междуречье Самарки и Сока»);
— историческую («закалённый ветрами с востока»);
— по репутации («своевольем своим знаменит»);
— по реальному нраву («избочась, гордый город стоит»).

«Избочась» — чрезвычайно важная реальная черта города, отчасти показывающая и рассказчика, его угол зрения. Не отказываясь от собственного видения, Кан соединяет личное с общим, тем самым объективируя картину и олицетворённого героя. В результате портрет города не кажется частным «высказыванием» портретиста.
С теплотой воплощены в стихотворении образы рек Самарки и Сока. Будто оправдывая свою фамилию и биографию, поэтесса представляет их, «прибежавших из Оренбуржья», в виде хлопотливых любящих родителей, старомодных и простосердечных, потрясённых отречением сына («задохнувшись в пути от удушья — так спешили!»; «ну, как ты, сынок?»; «молча слушали горькие речи»; «в чём их вина?»).

В момент отказа потомка от кровных уз материнства и отцовства первый раз звучит подчёркнуто собственный голос автора: «Междуречье моё, междуречье: меж речами царит тишина». В этом приглушённом вздохе — молчание, павшее на землю после отречения сына от родителей; нравственное «отсутствие» родового звена-города в пространстве между реками; порушенное чувство преемственности поколений — беда сегодняшней России.

Впоследствии город, взявший себе родство «достославное», но не получивший предполагаемых выгод и «талым снегом умывшийся», начал присматриваться к иным вельможным именам, будто продолжая прежнее отречение и утверждая собственное «своеволие»: «европейские шпили вознёс» — «азиатски горит куполами». И заключительные строки автора — «тяжело удержаться от слёз» — как будто продиктованные взглядом на слепящие «купола», на самом деле — о горьком смехе сквозь слёзы: и от глупого, самочинного совмещения Запада с Востоком, и от глубокой печали, отсылающей современника к ветхозаветному рассказу о том, как первородство поменяли на чечевичную похлёбку.
Похожие отношения складываются у Кан с Москвой. Находя совершенно безжалостные слова, характеризующие столицу, забывшую о собственном высоком предназначении, автор подчас адресует ей и сердечные строки. Это разговор на равных.

Способность Дианы Кан говорить о большом и малом содержательно позволяет ей охватывать самые разные стороны реальности. Вместе с тем в её стихах совершенно отсутствует избыточность деталей, что для многих современных авторов оказывается творческим тупиком, поскольку, по народной поговорке, «за деревьями леса не видно». И почти всегда личное отношение к предмету, событию, человеку в поэзии Кан выходит за рамки частного и становится художественным обобщением, в котором присутствует и автор, и какая-то высшая гармония: «Пускай я лгу... Но этот стих правдивей моего дыханья».
С пережжённой в душе отчаянностью лирическая героиня говорит о столице, жестокой к «приблудно-беспортошным»: «Таких, как я <...> смеясь, прицельно бьющая с носка». В её словах — горечь душевно-сильного художника из провинции, израненного в столкновениях с антагонистами — носителями московского гонора. В стихотворном изображении первопрестольная выглядит как вполне хищная территория, но именуется: «мать Москва». В свою очередь, старый имперский центр («батяня добрый Питер») предстаёт в виде неуклюжего подвыпившего разбойничка («хоть все бока поободрал-повытер»). Грубоватый папаша, который и прибить может для порядка, для почтения — «так это ж ты совсем не по злобе».

Примечательно, что Москва-мать тут как не родная, будто мачеха — рациональная и чёрствая. Питер — и простоват, и недалёк, но ему «от всей Руси земной поклон». Тогда как о нынешней столице, словно сквозь сжатые зубы: «А всё же хороша ты» — своего рода красота зла, душепагубная прелесть.

В этой семье Самара — золовка, красующаяся собой, усвоившая все порочные «столичные науки»: «Лупить с носка, чужие драть бока, с наскока двери открывать без стука». Однако упрёк лирической героини Самаре иного толка:

Бравируя своей столичной спесью,
Не убоявшись Бога и греха,
Ты к малым городам своим и весям,
Как мачеха, надменна и глуха.

Самара оказывается очень похожей на Москву своим женским началом, нереализованным в должной полноте и доброте. И потому-то для Самары героиня находит слова беспощадные:
Раскрашенная вся и расписная, Как шлюха, от бровей и до пупа... Да что сказать?

Столица запасная,
Как девка загулявшая, глупа.

В стихотворении заметен отголосок сказочного сюжета о глупом отце, злой мачехе и тщеславной мачехиной дочке (несмотря на то, что золовка по старой родовой росписи — сестра мужа или жена сына). Главной положительной фигурой в подобном несчастливом семейном кругу становится идеальный образ столицы. Он сияет в надмирном пространстве, но в действительности — увы! — только контрастно подсвечивает эгоизм и тщеславие современных российских «центров», на деле предавших своё предназначение: столицы — быть матерью городов русских, а запасной столицы — их родной сестрой.
Это — онтологическое чувствование, только отчасти отражённое в авторской биографии и внешних предметах, в личном и социальном. Важнейшие соответствия в таком противостоянии не земные, а небесные. И главная горечь — от ужасающего несовпадения реального и Порученного Свыше.

В сознании героини Оренбург и Самара постоянно спорят, обладая собственными изъянами и достоинствами. Точно так же вступают в противоречия Москва и Питер, столица и провинция. В фокусе судьбы поэтессы пространства, в которых ей довелось вступать в борения, сосредоточены в этих четырёх городах. Южный, азиатский Термез, где прошло детство, оказывается за пределами координат, в которых мыслится родина, лишь приметы прошлого иной раз заденут сердце. Но небольшие городки, станционные посёлки, как и скромные реки, во множестве текущие по русской земле, принимают от героини сочувствие и нежность. Они покорны, лишены глупого чванства и живут своей незнаменитой жизнью, которая становится фундаментом исторического существования России («девочка со станции Налейка»; «чудная станция с названьем Пачелма»).

Вместе с тем в стихах Кан противостояние Оренбурга и Самары соединено с реками, которые их омывают.

Внимает Волге — хороша! —
Седой Урал-соседушко...
Пусть вечно длится, не спеша,
Их ладная беседушка.

Урал и Волга — союзницы героини, они принимают её в свои воды, в своё мистическое тело: «Я вброд Урал переходила, переплывала Волгу всласть».

Тогда как города исторгают её, будто занозу: «Ждут — не дождутся, что уеду... Спасибо, вслух не говорят!»

«Самость» Самары отзывается и в речках-воложках, претендующих на звание главного истока великой реки. Но здесь поэтическая интонация теплеет и приобретает материнские оттенки, образ автора почти совпадает с образом «Волги — матушки родной».

Ах, эти воложки! Галдят,
Стекая прямо с небушка.
Живой водицею поят
Самарский скусный хлебушко.

Одна другую вразнобой
Перекричать стараются...
И с Волгой — матушкой родной —
В объятиях сливаются.

У реки есть течение и перемены её состояний, реки — протяжённы. Тогда как города — локальны и эгоистичны по своей сути. Героиня дышит воздухом всего огромного российского пространства, вдыхая его невероятную массу и выдыхая, будто возвращая её земле и воде. И потому в городе ей тесно, здесь дыхание затруднено. Поэзия Кан определённо отличается широтой пространств, в которых автор не гостит, а живёт («Я в реке живу, а не купаюсь», — говорит она в раннем стихотворении от лица русалки — существа воды). И это расширяет читательское понимание её лирической героини как существа земли: не стихии, но бескрайнего мира, в котором есть место и почве, и влаге речной. В отличие от города, граница которого заметна не только физически, но и духовно.
Развивая образ своевольной Самары, Кан уходит от жёсткой инвективы и насыщает стихотворную речь мягкой иронией («всё у Самары — самое»; «в Самаре и скворец свистит громчее, чем соловушка»). А затем ведёт беседу с неласковым городом по-житейски:

Поговорим, родимая, «за жись»...
Ну, что опять насупилась, Самара?
Мирись-мирись и больше не дерись!

Детская присказка подчёркивает горькую память, смягчённую добросердечностью героини. С печалью говорит она об «огненных зачистках» старой «деревянной лепоты», о новорусских домах, напоминающих «кичливо вставленные зубы». И замечательно точно роняет «очеловеченные» слова в адрес города-антагониста: «Всё молодишься?» Олицетворение Самары в образе собеседницы с неровным характером даёт возможность Кан произнести и скрытое глубоко в душе:

Мне не за что любить тебя, Самара!
А вот, поди ж ты — всё-таки люблю!

И возникает абрис фигур двух соперниц, одна к другой — нетерпимых, но на мгновение чуть обнявшихся и уронивших взаимную слезу. В этом, очень женском, стихотворении поэтесса сознательно предстаёт как героиня с земной биографией: она словно подводит черту под частными коллизиями, отделяя их от противоборств духовных. И город теряет свою непомерную гордыню и обретает домашнее тепло и красоту («твои поныне несравненны стати и улочек пленителен изгиб»; «прильнешь к ногам то сквером, то бульваром»).
Иначе взаимоотношения художника и города предстают в сфере духа. Косная среда отторгает свободное парение мысли и слова, поэт здесь напоминает нищего изгоя. И всё же — в нём живут чувство собственного предназначения и способность не потеряться в земном распорядке.

Эх, дородна матушка Самара!
Здесь в чести купеческий уют.
Матушке Самаре я не пара.
Нищим здесь, увы, не подают.

Для меня ты и такая — праздник!
За тебя хоть в омут, хоть в огонь.
Серебрит мороз — седой проказник —
Мне мою развёрстую ладонь.

Прячься за вуаль от взоров шалых...
Бог с тобою! Я не жду чудес,
Кутаясь в морозный полушалок
Выцветших простуженных небес.

Не вступлю с тобою в поединок...
Господи тебя благослови!
Служат мне подошвами ботинок
Мостовые стёртые твои!

Тут отчётлив мессианский акцент, когда странник — пророк или певец — незаметен всем остальным, но и неподвластен им. Он способен видеть окружающее почти с высоты небес, тогда как его босая
стопа сквозь стёртую уличную брусчатку соединяется с родной землёй. В душе у него нет соревновательности по отношению к городу: «кто — кого?» И его песня проникнута душевной щедростью и глу-
бокой печалью.

Исчезает узкий, местный предмет спора — мифологический и творческий, и Самара через свои предместья поэтически соединяется с остальным земным пространством — традиционным, спокойным, по-семейному уютным.

Судьбы драгоценный подарок —
Усталая Волга... За ней
Мерцает ночная Самара,
Как горсть самоцветных камней.

...Под пенье дремучей калитки,
Смиряя душевную дрожь,
Беспечным младенцем с улыбкой
Небесной дремоты вдохнёшь.

Тот путь, что тобою был пройден,
Стал Млечным Путём, говорят...
А взгляд черноглазых смородин
Не есть ли твой истинный взгляд?

Жёсткость многих строк Дианы Кан сочетается с мягкостью и примирением, которые адресованы тому же поэтическому персонажу. В отличие от живых литературных фигур, художественные характеристики которых почти графичны, разговор автора с городами обладает палитрой самых разных оттенков. Он часто возобновляется, отталкиваясь от однажды обозначенной позиции, и не продолжает прежнюю поэтическую мысль одномерно, что во многих почвенных стихах сегодня стало, увы, дурным кликушеским правилом, но придаёт ранее сказанному объём — исторический, нравственный, личностный. Таковы темы Оренбурга и Самары, провинции и столицы.

Отзываясь о Москве конца 80-х годов почти с нежностью, Кан связывает образ весенней столицы с пробуждением собственного поэтического дара. Столица тех лет пока ещё хранила очарование своих маленьких улиц и отблески прежней доблести, давней святости, хотя уже близились обманные перестроечные времена, а за ними — подлость и бесчеловечность 90-х. Но уже тогда в студентке, с восторгом взирающей на цветущую возле университета майскую сирень, начало оформляться духовное правило, которое в более поздние годы окажется своего рода императивом стихотворений Дианы Кан: «Сквозь смуту, морок, маету цвести победным пятицветьем».

Жизнелюбие позволяет не вычёркивать из списков живых всякого оступившегося, упавшего в грязь и низость человека. Точно так же — город, в особенности если он — первопрестольная столица России, пусть и забывшая о собственном долге перед землёй русской и её народом.

Глубинка русская, крепись!
Трудись, родная, дотемна.
Такая, знать, приспела жисть,
Что ты столице не нужна.

Задорно заголивши пуп,
Кокошник сдвинув набекрень,
С любым залётным — люб, не люб! —
Ей нынче пировать не лень.

С любым, как с любым в пляс идёт,
Весельем чумовым зайдясь.
Поберегись, честной народ,
Ей всё равно, что грязь, что князь.

Москва, Москва, как та свинья,
Которой не до поросят,
Когда залётные князья
Её саму вовсю палят.

Олицетворение городов и весей, окружающего пространства, рек, явлений — любимый поэтический троп Кан, которым она пользуется виртуозно. Однако подобное мастерство никогда не лежит на поверхности её стихотворения — оно спрятано внутрь его «художественного организма» и подтверждено естественной авторской интонацией, в которой печаль и сочувствие перекликаются с гневом и негодованием.

Примечательно, что тот порок, в который «упала» столица, соединён с чужаками — «залётными князьями». Низкопоклонство, доступность, беспамятство сердцевины страны фактически отодвигают как лишнее и незначительное всю почву — русскую землю, которая, собственно, и произвела на свет Москву. Отречение от своего рода здесь показано почти яростно, в сравнении с сюжетом стихотворения о гордом городе «в междуречье Самарки и Сока».

Обезумевшая, изо дня в день пирующая столица контрастно сопоставляется с «глубинкой» («трудись, родная, дотемна»). У Кан «глубинка» — «русская»; «родная»; терпеливая («крепись»). В ней видится некий духовный базальт, на котором стоит российское государство. Называя её русской и родной, поэтесса неявно обращается к первородству. Чувству, которое нуждается в утверждении и уважении, даётся единственно возможное имя.

Привычной задачей провинции издавна считалось сохранять связь с почвой и нравственный закон. Столица же призвана быть центром государства и опекать провинцию. Свой родовой долг «глубинка» исполняет — где лучше, где хуже. Древняя Москва же ныне от своего державного назначения почти отреклась. Хотя и в ней ещё остаются точки жизни и духа, однако они почти подпольны и факультативны. Не случайно Кан говорит о себе:

Я — подданная русских захолустий.
И тем права пред Богом и людьми.
И приступам провинциальной грусти
Моя любовь к отечеству сродни.

...Лицо слезой кровавой умываю,
Впадая временами в забытьё...
Но ни на что вовек не променяю
Божественное подданство своё.

Её упрёк первопрестольной («когда я из глубинной дали кляну тебя, моя Москва») содержит властное требование хранить прошлое и вести родовую нить в будущее, то есть исполнить предназначенное (к слову, «предназначение» — одно из самых существенных понятий для Кан):

Услышь! Но снова вранья стая
Обсела сорок сороков.
Услышь, оглохшая от грая,
Меня на рубеже веков.

Подобные слова несутся к столице со всех концов отчей земли.

«Сорвётся стаей соколиной <...> призыв о доблести былинной с воспламенённых уст» — уточним, уже не поэтессы, а проникновенного русского певца, образ которого угадывается в духовном абрисе собственно женского лица автора.

Перед нами — «не стон, не всхлип и не рыданье, не о пощаде жалкий торг», что закономерно могло бы исходить от провинции, униженной и ограбленной городом нуворишей. Но перефразированное наставление гениального полководца А.В. Суворова: «Я — русская! Какой восторг!» По статусу его должна бы озвучивать или хотя бы понимать о себе «моя Москва».
Это «из-под сердца восклицанье», произнесённое поэтессой с азиатским разрезом глаз, свидетельствует о многом: о единстве русской континентальной земли, о соседстве и сотрудничестве многих культур России; наконец, о самоопределении души и сердца Дианы Кан как художника.

Корпус её стихотворений о городах отличается стилевым разнообразием и лёгкостью речи, в которой содержатся смыслы важнейшие, как правило, литературой проговариваемые весьма невнятно. Прозрачность личностной позиции, эмоциональная широта и нравственная определённость позволяют автору поддерживать редкую по искренности интонацию, которую узнаёт и ценит тонкий, умный читатель. К тому же, её строки почти всегда диалогичны, что по нынешним временам — свойство не частое. Оно сообщает стихам подлинный литературный демократизм.
Знай, скрипи своим оралом. Знай, шурши своим пером Между Волгой и Уралом, Между Доном и Днепром.

Пусть меж Тигром и Ефратом
Сладко соловьи поют.
Нам с тобой туда не надо.
Мы с тобой сгодимся тут.

Утечёт рекой по древу
Серебро словес людских.
И степняцкие напевы
Укротят надменный стих.

А когда слова умолкнут,
Воцарится вновь покой
Меж Урал-рекой и Волгой,
Меж Днепром и Дон-рекой.

Потому что между речью
Свыше Господом дана
Православному наречью
Золотая тишина.

Поэзия Дианы Кан неуклонно расширяет собственное художественное пространство и свободу, становится литературным явлением несомненным и, возможно, уникальным для нашего сегодняшнего времени.

Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную