«Я видел много человеческого горя ….»

В январе 1988 года ко мне в кабинет главного редактора журнала «Дон» зашел необычный посетитель. Необычность  заключалась в  спокойной и твердой уверенности в важности своей миссии.

— Электрон Петрович Луговой, — скромно представился он и  положил передо мной толстую папку. — Это записки моего отца Петра Кузьмича Лугового.

Видя мое удивление, пояснил:

— Да, да, того самого, друга и соратника Шолохова в тридцатые годы….

Я был буквально огорошен, сражен этой новостью. Луговой был ключевой фигурой в трагических событиях вокруг Шолохова и сыграл едва ли не главную роль в спасении писателя. О нем писали и рассказывали многие свидетели  тех лет, в  том числе и сам Шолохов. Но о его написанных воспоминаниях я не слышал. И вот передо мной рукопись!

Дома я читал и погружался в атмосферу тех лет. Талантливо и эмоционально написанные воспоминания Лугового воскрешали самые драматические эпизоды их жизни Михаила Александровича Шолохова.

Тридцатые годы— ненаписанные еще страницы биографии писателя. В это десятилетие вместилось очень много. В расцвете духовных и физических сил мужественный человек признался в минуту, может быть, самую трудную:

«… так много человеческого горя на меня взвалили, что я уж начал гнуться. Слишком  много для одного человека».

Записки Петра Кузьмича Лугового, бывшего в 30-е годы первым секретарем Вешенского райкома партии, впервые, наверное, объясняют так обстоятельно и подробно обстановку и события вокруг Шолохова тех лет. Это документ из первых уст. Волею судьбы П. Луговой оказался рядом с писателем, когда создавались «Тихий Дон» и «Поднятая целина». Когда в 1932-1933 гг. Шолохов,  по сути, спас от репрессий и голодной смерти тысячи своих земляков.

В 1937 году сгущаются тучи над руководителями района, а в 1938 году смертельная опасность нависла над самим Шолоховым. Дело писателя разбирали на Политбюро….

В такой обстановке Шолохов работал над четвертой книгой «Тихого Дона», которую он обещал читателям опубликовать в 1934 году, но закончил только через семь лет.

Петр Кузьмич Луговой был свидетелем и участником и радостных, и трагических событий вокруг Шолохова. Он написал об этом в 1961 году, незадолго до своей смерти. Написал свободно, честно, с горячим пристрастием коммуниста 30-х годов.

О том, чтобы напечатать воспоминания в те годы,  нечего было и думать. Они были опубликованы в 1988 году в № 6—8 журнала «Дон» и вскоре вышли в Ростиздате (1991г.) отдельной книгой с моим небольшим предисловием.

Я включил в книгу еще и записки Евгении Григорьевны Левицкой «История одного посвящения» с комментариями шолоховеда Льва Колодного.

И П.Луговой, и Е.Левицкая написали свои воспоминания по горячим следам событий. Они органично дополняют друг друга. Большой интерес  представляет переписка М.А.Шолохова с этими незаурядными людьми, поскольку проблемы, затронутые в письмах, далеко выходят за пределы личного, зачастую приобретая государственное значение.

Записки П.Лугового и Е.Левицкой не потеряли актуальности и в наши дни. Мы публикуем  их в год 115-летия великого писателя.

Василий ВОРОНОВ, (Станица Старочеркасская, Ростовская обл.)

 

Пётр ЛУГОВОЙ

С КРОВЬЮ И ПОТОМ

Из записок секретаря райкома

 

В конце августа 1930 года я вернулся из Теберды, где провёл отпуск в санатории вместе с женой Зинаидой Фёдоровной и двухлетним сыном Электроном. На исходе лета по утрам на тебердинских вершинах уже виднелись иней и снег. Вечерами и на рассвете было прохладно – приходилось надевать пальто. А здесь, в Миллерово, пылал ещё разгар лета, духота и пыль одолевали необычайно, всё это было резко контрастно радовавшему нас горному климату с его чудесным чистым, ароматным воздухом и каким-то особенным, ярко сияющим солнцем.
За то время, пока я отдыхал, у нас в области ликвидировали округа и вместо окружкома ВКП (б) и окрисполкома организовали ликвидбюро окружкома партии. Был упразднён и окрполеводколхозсоюз, в котором я работал председателем правления. По решению ЦК ВКП(б) двадцать коммунистов из окружного актива должны были ехать в районы на руководящую работу. Я попал в число этой двадцатки и должен был выехать в один из районов бывшего Донецкого округа Донской области. Первого сентября я пришёл в ликвидбюро окружкома партии. Председателем бюро был Часовников. До этого он работал заворгом и заместителем секретаря окружного комитета партии.

Разговор был короткий. Часовников сообщил, что я внесён в список двадцатки и что мне нужно ехать в район. Поинтересовался, куда я хочу ехать. Я ответил, что мне всё равно куда и, на какую работу направят, туда и поеду. Тогда он сказал, что по решению Северо-Кавказского крайкома ВКП(б) меня посылают на руководящую работу в Вёшенский райком партии. Покончив с деловой частью беседы, Часовников спросил, знаю ли я Шолохова Михаила Александровича, автора романа «Тихий Дон». Я сказал, что нет, с Михаилом Александровичем не знаком. «Хочешь, я тебя с ним познакомлю? Он здесь, в Миллерово, собирается ехать в Вёшенскую на мотоцикле отдела ГПУ».
Здесь, в кабинете председателя ликвидбюро Донецкого окружкома, и состоялось моё знакомство с Шолоховым.
Молодой писатель быстро вошёл в кабинет, со всеми поздоровался за руку. Часовников. представляя меня ему, сказал, что Луговой Пётр Кузьмич направлен крайкомом партии в Вёшенский район на партийную работу.
Шолохов был в кубанке из коричневого с проседью каракуля, в рубашке, застёгнутой большими пуговицами на стоячем воротнике и подпоясанной узким кавказским ремешком, в тёмных галифе и лёгких хромовых сапогах. Светло-русые вьющиеся волосы придавали его открытому лицу приятное выражение. Бросались в глаза высокий прямой лоб, несколько выдающиеся скулы. В руке – трубка. Шолохов тогда был быстр в движениях, подвижен, энергичен, кипуч. Таким запечатлелся он мне в том уже далёком начале осени тридцатого года. Он поехал в Вёшенскую на мотоцикле, а я остался ждать легковую машину райисполкома, которую должны были прислать за мной из станицы.
Машина, наконец, пришла, и мы с шофёром Устинычем рано утром выехали в Вёшенскую. Только к концу дня добрались до места. Устиныч вёл машину так же, не торопясь, как раньше – погонял волов. Ехали с остановочками, с разговорчиками, а когда встречались знакомые, тормозили, закуривали, обменивались новостями. Такая уж у донцов привычка. Машина была неплохая – «Форд». Шофёр мне тоже понравился. Автомобиль он научился водить ещё в германскую войну. Был он единственным водителем на весь район. Другой машины и другого шофёра вёшенцы тогда не знали...
Проехав километров 85-90 от Миллерово по хуторам и сёлам Криворожского и Кашарского районов, мы выехали на целинные земли Яблоновского сельсовета Вёшенского района. Здесь нашему взору открылась необъятная донская степь с её белёсой травой – ковылём. На трёх-четырёх десятках километров не попалось ни одного селения. В тридцатом году в районе ещё сохранялась целинная земля, на которой в своё время паслись табуны лошадей вешёнских казаков, это были так называемые конные отводы. В 1929 году земли были переданы совхозу «Красная заря». Хозяйство приступило к их освоению, но вспаханы были только первые гектары. По дороге нам попадались серебристо-белые стрепеты, собиравшиеся уже в стаи для отлёта на юг. Степь во многих местах была изрыта бугорками – это следы сурочьих нор. Этих дивных доверчивых зверьков тогда ещё было много, но потом безжалостные охотники из-за ценных шкур истребили всех до одного...

В Вёшенской приняли меня хорошо. Многие знали по работе секретарём райкома партии в Кашарах и Мальчевской. На районном партсобрании я был избран секретарём Вёшенского райкома партии.

Станица Вёшенская была тогда невелика – 300-400 дворов. Она расположилась на левобережье реки Дон, на голом белом песке – ни кустарник, ни деревце не украшали станицу. Напротив неё Дон круто поворачивает на юг. Там, где повернул Дон, как бы продолжением его на восток, в дол, по-над станицей тянется озеро Мигулянка. Река и озеро омывают всю южную часть Вёшенской. На правом берегу Дона раскинулся обширный лес – краса и гордость станицы. С севера вплотную к жилью подступают чахловатые сосны. Их довольно много. Они преградили путь пескам, заносившим и станицу, и Дон. К северу и востоку от Вёшенской нескончаемо тянутся сыпучие пески, местами переходящие в дюны. Такая песчаная полоса узкой лентой шириной в 5-6 километров вьётся по донскому левобережью на сотни километров. Местами она покрыта лесом. Главным образом это берёза, ольха, тополь и кустарники. Попадаются озерца, ендовы, как оазисы в пустыне. Увлажнённые песчаные массивы малопригодны для посевов. На них лесхоз стал успешно разводить сосну.

Переправа через Дон была плохая: большая лодка с двумя парами вёсел, на эту лодку устанавливались две-три подводы, а машину грузили с большим риском, так как это утлое приспособление могло перевернуться. Под воду, по течению, до Базков четыре километра лодка-паром кое-как шла, но на воду, против течения, её тянули бечевой, лямками, как бурлаки водили баржи по Волге. В станице, да и во всём районе был всего один телефон. Он стоял на почте, и туда ходили для разговоров с Миллерово и Ростовом все работники района и жители станицы.

Вёшенский район я знал мало, особенно не хватало мне знания людей, населявших район. До этого мне не приходилось работать в казачьих районах. На Верхнем Дону (Вёшенский и Верхне-Донской районы Ростовской, часть районов Сталинградской области) повстанцы в 1919 году имели, по свидетельству Шолохова, 30-35-тысячную армию.
После разгрома донской белогвардейщины часть казаков-повстанцев ушла с белыми за границу – в Турцию, Болгарию, Францию и другие страны. В 1922-1923 годах, после амнистии, несколько тысяч бывших повстанцев вернулись домой.
Собирая материалы к брошюре «Цифры и факты» (против Троцкого), которую я писал в 1920 году по заданию секретаря Донецкого окружкома партии Бадышева, основываясь на данных округа, я столкнулся с показателями по Вёшенскому району. Они говорили о следующем. До 1924-1925 годов крестьяне-казаки медленно восстанавливали своё подорванное гражданской войной хозяйство. С повстанцами отступили многие казаки с семьями и всей движимостью. Угнали скот – волов, лошадей, коров и овец. Всё это богатство погибло «в отступе», и хозяйство района поднималось очень медленно, несмотря на огромную помощь Советского государства, выдавшего большие суммы на обзаведение скотом и инвентарём. В 1925-1926 годах посевная площадь и поголовье крупного рогатого скота и лошадей далеко не были восстановлены. Сельское хозяйство в соседнем Кашарском районе, население которого не участвовало в восстании к 1925-1926 годам полностью оправилось от разрухи, а по урожайности превзошло довоенный уровень, и уже в 1928 году этот район далеко шагнул за рубежи пятнадцатилетней давности.

В первое время работы в районе моё сближение с Шолоховым шло медленно. Встречались мы с ним чаще всего в райкоме. куда писатель приходил узнать, как идут дела с хлебозаготовками, с уборкой, вообще – какие новости. Новостей всегда было много. Уборка шла хорошо. Колхозники работали дружно, в поле выходили все – от малого до старого.

Иногда Шолохов приглашал меня к себе домой. Он тогда жил в небольшом домике из четырёх маленьких комнаток с маленькой кухонькой и спаленкой. Квартира была обставлена очень скромно, никаких следов богатства или излишества не было. В спальне стояли койка, столик, на стене – обыкновенный дешёвенький ковер, охотничьи ружья и снаряжение. В столовой – длинный, широкий стол, буфет. Узкая коечка, простенькие стулья. Вот и всё. В зале располагались комод с множеством ящиков, гардероб, цветы, стулья, патефон с пластинками. Здесь танцевали во время вечеринок, которые устраивал Шолохов.
Он познакомил меня со своей женой – Марией Петровной, тактичной, выдержанной, энергичной и неутомимой женщиной. В дальнейшем она стала неизменным его спутником в поездках на охоту, рыбалку, в Москву, за границу. Умная, уравновешенная, трудолюбивая, она сама научилась печатать на машинке, и множество страниц «Тихого Дона» и других книг были перепечатаны ею собственноручно.
У Шолохова в 1930 году было двое маленьких детей – Светлана и Александр. Значительную часть свободного от работы времени Михаил Александрович проводил среди родных и близких. Это были три сестры Марии Петровны – Анна и Полина с мужьями и Лидия, в то время девица, двое их братьев – Иван с женой Евдокией и Василий, хотя Василий в Вёшенской бывал редко, он работал где-то в другом месте. А первенствовали в этом семейном кругу, конечно же, родители Марии Петровны – Пётр Яковлевич и Мария Фёдоровна Громославские.
Нельзя не сказать и о матери Михаила Александровича – Анастасии Даниловне, этой тихой, скромной женщине. Она родом из хутора Ясеновки, расположенного недалеко от Вёшенской, единственного в районе населённого пункта, где все жители были иногородние, украинцы, «хохлы», как их называли казаки. У Анастасии Даниловны были чёрные волосы, смуглое, со слегка выдающимися скулами лицо, тёмно-карие глаза. Несмотря на преклонный возраст, она неустанно, с утра до вечера хлопотала по хозяйству, а когда были у сына вечерники, а они случались довольно часто, продолжала хлопотать до поздней ночи. Анастасия Даниловна умела замечательно солить огурцы, помидоры, капусту, арбузы, яблоки и делать всякие деликатесы. Соления её были исключительно вкусными и даже весной, в апреле, мае – как вчера посоленные. Она также была чудесной кулинаркой: лучше неё никто в Вёшенской, бывало, не приготовит. А впоследствии этому искусству обучилась и Мария Петровна. Не отстали от неё и её сестры Анна и Полина. Анастасия Даниловна так же хорошо умела готовить варенья. Так уж внимательно она наблюдала за вареньем, чтобы оно не подгорело, не переварилось. Варенье всегда было ароматным, красивым на вид и очень вкусным. Умела она готовить всевозможные настойки, наливки. На базар за продуктами ходила сама, и даже тогда, когда жили в достатке, всё равно была экономна и бережлива до мелочей. В общении Анастасия Даниловна была тактична, умна, выдержанна, очень наблюдательна, малоразговорчива, но каждое слово было на месте.
Мать очень любила своего сына Михаила. Из-за него она выучилась грамоте, чтобы уметь самой писать ему письма в Богучар, где он учился в гимназии. Сын также горячо любил мать. Многие её черты запечатлены в образе Ильиничны, запавшем в душу каждому, кто читал «Тихий Дон».
Погибла Анастасия Даниловна 9 июня 1942 года от бомбы, сброшенной фашистскими стервятниками и разорвавшейся во дворе дома Шолохова.
Замечательным стариком был Пётр Яковлевич Громославский. До Советской власти он служил атаманом Букановской станицы, но это был не реакционный, а, так сказать, нейтральный атаман. Белогвардейские власти посадили его в новочеркасскую тюрьму за то, что он не отступил с белыми. Освободила его Красная Армия, занявшая Новочеркасск, в то время областной центр донского казачества.
Пётр Яковлевич был высокий, полный, стройный человек с громким голосом и с уже седой головой. Он во многом помогал Шолохову по хозяйству, организовывал доставку дров, фуража, добывал муку, зерно и другие продукты, помогал строить дом с мезонином, тот самый, который потом фашисты разбомбили. На домашних вечерах Пётр Яковлевич руководил пением и сам пел с желанием и успехом.
Шолохов умел прекрасно петь и даже «дишканил», а тесть замечательно владел басом. Иногда на такие вечера Михаил Александрович приглашал и районных руководителей с жёнами. Очень часто на этих встречах Шолохов читал отрывки из «Тихого Дона». Читать он умел, в его чтении страницы произведений становились как живая действительность: расцветали луга и сады, и даже сам воздух, казалось, насыщался особым ароматом. Впоследствии мне приходилось нередко слышать отрывки из шолоховских книг, читаемые лучшими артистами страны, и всё же они не были такими яркими и красочными, как в исполнении самого Шолохова.

К началу моего знакомства с Михаилом Александровичем он был уже крупным, известным писателем, издавшим книги «Донские рассказы», «Лазоревая степь», два тома романа «Тихий Дон»...

Когда я приехал работать в Вёшенскую, Михаил Шолохов был беспартийным. Это, конечно, не мешало ему близко стоять к партии, прекрасно понимать её политику и претворять её в жизнь литературными произведениями. Но всё же, не являясь членом партии, писатель не в полную меру развёртывал свою кипучую энергию. Я понимал, какую ценность представляет Михаил Шолохов для нашей партии и сколько он может принести пользы, став её полноправным членом. И когда я посоветовал ему вступить в партию, Шолохов сказал, что он давно готов к этому шагу и что у него подысканы поручители. Подысканными поручителями были А. С. Серафимович и Л. Л. Авербах. Авербах поручителем оказался неподходящим и был заменён. В октябре 1930 года Шолохов был принят кандидатом в члены партии. В числе его поручителей были Серафимович, Огнев, я и другие.
Принимали Шолохова в кандидаты партии на открытом партийном собрании в Доме культуры. Народу собралось много. Один из выступавших, Шевченко Иван Георгиевич, к тому времени заведовавший райзо, обвинил Шолохова в том, что он пишет про казаков-контрреволюционеров, а не пишет о рабочих фабрик и заводов, шахтёрах, советовал ему ехать в промышленные районы, изучать жизнь рабочих и писать о них. Остальные участники собрания единогласно поддержали Михаила Александровича и единодушно голосовали за приём его в партию. На бюро райкома Шолохов без возражений был принят кандидатом в члены ВКП (б). На следующий день я вручил Михаилу Шолохову кандидатскую карточку. Писатель ничего не сказал, но улыбка на его ясном лице говорила о его радости и глубоком удовлетворении. К слову сказать, мы в райкоме тогда ещё не знали, что Шолохов работает над новым романом о коллективизации.
Многое для своей будущей книги он получил из наблюдений и бесед с двадцатипятитысячниками Плоткиным, Баюковым, Осмоловским и другими. Кроме этих товарищей, он дотошно расспрашивал других, много времени проводил с районными работниками – Красюковым Петром Акимовичем, работавшим одно время в райфо инспектором, И. М. Слабченко, тогда ещё председателем райисполкома, работниками райзо Корешковым, Мирошниченко и рядом других товарищей. Особенно широкий круг знакомых у Шолохова был среди охотников-рыболовов и песенников. Шолохов часто организовывал облавы на волков и лис в местных лесах и в пойме Дона. Во время этих охот, рыбалок происходили душевные разговоры писателя с колхозниками-казаками, благодаря которым пополнялись и наблюдения Шолохова за жизнью окружающих людей. Писатель не только рассказывал своим компаньонам, беседовал с ними, он жадно слушал, внимательно всматривался в их лица, фигуры, запоминал их язык, обороты речи, казачий колорит, фольклор.
Не менее важной формой общения были поездки Шолохова в колхозы, в бригады, встречи там с руководителями, специалистами, рядовыми колхозниками.

Помимо этих встреч с людьми, объединёнными одной целью, были и другие, зачастую не предусмотренные писательским замыслом, а именно: к нему на квартиру с раннего утра и до позднего вечера приходили посетители самых различных категорий: колхозники, председатели колхозов, районные работники, учителя и другой народ. Со всеми нужно было поговорить, дать совет, оказать помощь. И среди этих людей Шолохов находил нужные ему темы, материалы, прототипы или только детали, отдельные чёрточки характера, для того или иного персонажа романа.
Шло время, и как-то в одно прекрасное утро Михаил Шолохов пришёл в райком и сказал, что начал писать книгу о колхозах, что отложил недописанный «Тихий Дон» и принялся за новый роман. Я тогда не понимал всей сложности создания книги, да я и теперь не много понимаю в этом, и мне казалось, что написать ему новую вещь – это пара пустяков. На самом же деле ему потребовалось довольно много времени, а ещё больше труда для сбора материалов, художественного обобщения и обработки их. Трудиться он стал ещё больше, ещё упорнее. Я это замечал по его лампе. Дело в том, что электросвет тогда в Вёшенской горел до 11-12 часов ночи, потом станица погружалась во мрак. Шолохов тогда зажигал обыкновенную керосиновую лампу и ночи напролёт просиживал над рукописями. Приходя к нему утром, я видел лампу с закопчённым стеклом и без керосина...
Отвечая на вопрос одного из корреспондентов, какой у него распорядок дня, Шолохов сказал, что правильного распорядка дня у него не было. «Не буду же я заставлять пришедшую колхозницу за 30-40 километров ждать часы приёма». Поэтому для работы Михаил Александрович отводил ночное время, раннее утро, а день для других дел, в том числе и для приёма граждан.

Придя как-то днём в райком, Шолохов сообщил, что написал несколько глав новой книги о колхозной жизни и отослал их в Москву печатать. Название этой книги, сказал он, будет «С потом и кровью». Я несколько удивился такому названию и сказал об этом Михаилу Александровичу. Он смущённо улыбнулся, но не изменил своего намерения насчёт названия книги. Через два-три дня Шолохов получил телеграмму от редактора журнала «Новый мир» о том, что рукопись прочли, принимают к печати, но советуют изменить название. Тогда он пригласил меня к себе домой.

Когда я пришёл, у него были Красюков и Зайцев. Михаил Александрович сидел за столом над рукописью Я попросил прочесть несколько страниц. Он начал читать, дочитал до слов, где говорилось о вспашке целины. Я его остановил и говорю: «А ведь неплохое будет название – «Поднятая целина». Это название ему понравилось: он охотно согласился и тотчас же была послана телеграмма в Москву. Так начал печататься в журнале «Новый мир» ещё не дописанный роман «Поднятая целина», в дальнейшем ставший настольной книгой многих советских людей.

У Михаила Шолохова необыкновенно развит дар художественного восприятия окружающего. Ночевали мы с ним как-то на берегу Дона. Взошло солнце, на траве сверкала роса. Шолохов, указывая пальцем на травинку, сказал: «Смотри, Петро, какая чудная росинка на траве. Освещённая солнцем, она переливается всеми цветами радуги, и самые крайние лучики оранжевые, переходом в синие, а всё вместе – необычайно красиво»
В другой раз, сидя на копне сена, Шолохов спросил: «Петро, слышишь, какими ароматами пахнет луг и скошенное сено?» Я чувствовал обычный запах скошенного сена. Он же перечислял запахи самых различных трав и цветов. Не удивительно, что и в январе, при оттепели, он прекрасно чуял запах вишнёвого сада. Его «Поднятая целина» начинается словами:
«В конце января, овеянные первой оттепелью, хорошо пахнут вишнёвые сады. В полдень где-нибудь в затишке (если пригревает солнце) грустный, чуть внятный запах вишнёвой коры...»
«...тонкий, многоцветный аромат устойчиво держится над садами до голубых потёмок».
«...А потом ветер нанесёт в сады со степного гребня тончайшее дыхание опалённой морозами полыни...»

Прочитав эти строки, чувствуешь и видишь перед собой тот сад, и тот день, и яркое солнце, и тот горизонт, и балочку, где расположен и сад, и хутор. В этом чувствуется могучая сила художественного таланта Михаила Шолохова.
Для поездок по колхозам, на охоту и рыбалку у Шолохова был вначале серый, а затем белый конь – орловские рысаки, был и конюх, но по хуторам писатель иногда ездил сам, без кучера. Как-то в разговоре я высказал мысль о том, что хорошо бы добыть машину для райкома партии, которой бы пользовался и он. «Вы бываете в Москве, встречаетесь с руководителями правительства и могли бы об этом поговорить», – сказал я. Шолохов охотно согласился. Я написал от имени райкома такую. просьбу, и Михаил Александрович, будучи в Москве весной 1931 года, сказал М. И. Калинину; что райкомовцы бедствуют без машины, Калинин распорядился из гаража ВЦИКа отправить Вёшенскому райкому партии легковую машину – импортный «Форд». Эту машину погрузили на платформу, прицепили к пассажирскому поезду и отправили в Миллерово. Шолохов же прислал мне телеграмму: получи для райкома партии машину, она в Миллерово на вокзале. Так райком обзавёлся машиной. Всегда, когда Шолохову нужно было куда-либо ехать, он безотказно пользовался этой машиной.
Но в скором времени мы убедились, что такая спаренная езда неудобна. Она мало удовлетворяла и райком, и Шолохова. Появилась мысль ещё раз просить М. И. Калинина. Снова написали письмо, в котором сообщили, что товарищу Шолохову приходится часто ездить в Москву, часто бывать в колхозах и других поездках, а ездить ему не на чем, одна машина двоих хозяев не удовлетворяет. В ответ на письмо новая автомашина Шолохову была дана незамедлительно. Но шофёра найти было негде. Водителем у нас работал Василий Яковлевич Попов – сын райкомовского конюха Якова Игнатьевича Попова. Он управлял обеими машинами – наладит их, а мы сами ездили...

Осенью тридцать первого, когда прилетели вальдшнепы, Шолохов пригласил меня на охоту. Что это за охота! Одна прелесть. Вальдшнеп быстро подымается верх и летит не по прямой линии, а делает вольты, петли, поэтому попасть в него очень трудно. Но Шолохов попадал, у него уже на это была набита рука, он прекрасно умел стрелять. Влёт он бил почти без промаха. Я расстрелял свой припас, да ещё Шолохов давал мне патроны, и всё же мне достались только три птицы, а Шолохов израсходовал всего 10-12 патронов, а трофеев добыл семь или восемь.

Охотились мы и на куропаток с собакой, была у него хорошая собака по дичи. Она прекрасно делала стойку. Как только учует куропатку, становится и показывает направление, где птица. Шолохов говорит: «Пиль!» – и она стремглав бросается на дичь. Куропатки с шумом поднимаются из травы и быстро летят. Тут то и нужно стрелять. Шолохов успевает попасть, бывало, в двух, а я то промахнусь, то подраню, и тогда Джек быстро находит птицу и тащит Шолохову: он знает своего хозяина.
Иногда мы выезжали на машине в степь охотиться на стрепета. Эта птица машину подпускала близко. Подъехав поближе, к месту, где залёг стрепет, Шолохов быстро соскакивал с подножки, птица поднималась вверх. Шолохов стрелял влёт и почти всегда попадал.
Михаил Александрович страстно любил охоту, у него было много ружей для разной дичи, а к ним – всяких приспособлений, принадлежностей. Охотился он, пользуясь лошадью, машиной, а чаще всего пешком. Любил устраивать облавы на волков и лисиц.
Однажды мы приехали охотиться на Островное озеро. Пётр Яковлевич Громославский запряг нам лошадь. Провожала нас в дорогу Светлана – дочь Шолохова, ей тогда было 5-8 лет, и кто-то из фотографов нас заснял. Фотокарточка у меня сохранилась. На ней – Шолохов, я, Светлана и Пётр Яковлевич. На охоте Михаил Александрович подстрелил несколько диких уток, дикую курочку и бекаса. Ружья у меня тогда не было. Шолохов давал мне своё...

***

Шёл 1932 год.
В начале лета я возвращался в Вёшенскую из Ростова, где был пленум крайкома партии. Райкомовскую машину не вызвал, она была нужна в районе, и попросил автомобиль в Миллеровском райкоме партии.
Стоял прекрасный летний день, ярко светило солнце, на небе не было ни облачка, ничто не предвещало непогоды. Внезапно надвинулись тучи, пошёл дождь. Вначале он шёл стороной, справа от дороги, но скоро захватил и нас. В балочках побежали ручьи. В одной такой балочке около хутора Поповка, на полпути до Вёшенской, машина стала. Пока шофёр возился с мотором, вода стала быстро прибывать, а затем хлынула обвалом, стеной. Там, где-то выше по балке, прошёл ливень. Он прорвал два пруда, и вода из них хлынула на машину и залила её чуть ли не до самого верха. В конце концов, я решил раздеться и выйти из машины. Воды в балке оставалось ещё мне по грудь, да к тому же она была холодная, ледяная. Пришлось брать в хуторе волов и волами вытаскивать автомобиль.
Шофёр дальше ехать отказался. Я взял лошадей в местном колхозе и двинулся в отделение совхоза «Красная заря». Приехал ночью. После дождя, который тогда прошёл повсеместно, стало холодно, я был одет по-летнему, всё на мне промокло. В отделении пришлось ночевать. Утром я долго не мог выехать, так размякла почва, а когда мы выехали, машина буксовала, двигалась медленно. С трудом добрались до Вёшенской.
Купание в холодной воде и поездка в мокрой одежде не прошли даром. Я заболел малярией. Здоровье у меня давно уже было плохим, ещё со школьной скамьи я болел малярией. Не оставляла она меня и в Вёшках. В 1924 году к ней присоединился туберкулез лёгких. Кроме того, я болел хроническим бескислотным гастритом желудка.
Всё это вынудило меня просить крайком партии перевести меня на работу в другой район, поближе к городу, чтобы я мог лечиться и, насколько можно, иметь лучшие условия для работы. Крайком удовлетворил мою просьбу, послав на работу в г. Кропоткин, ст. Кавказская, парторгом ЦК КПСС во 2-м эксплуатационном районе Северо-Кавказской железной дороги.
Перед тем как приступить к новой работе, я поехал лечиться в Ессентуки. Попал в маленький, прямо домашний санаторий. Директор, лечащий врач, рентгенолог – все медработники здравницы с особой заботой отнеслись ко мне, так уж я был плох после болезни.
Закончив лечение, я приступил к работе парторгом ЦК партии и заместителем начальника эксплуатационного района по кадрам. 2-й железнодорожный район был протяжённостью в тысячу километров пути. Из Кавказской отходила тупиковая ветка на Ставрополь-Благодарное-Дивный, от Невинномысска отделялась тупиковая ветка до Баталпашинска, от Кавказской шла колея до Краснодара и от Минеральных Вод на кисловодскую группу. Границы района были от Тихорецка до Прохладной, включая эти ответвления. Словом, район был огромный, с 25 тысячами рабочих и служащих, были два крупных оборотных депо на станции Кавказская и в Минеральных Водах.
В феврале 1933 года ко мне в Кавказскую приехали вёшенцы Пётр Акимович Красюков, работавший после меня заворгом и заместителем секретаря райкома КПСС, и Корешков, при мне заведовавший райзо. Они привезли письмо от Шолохова. Привожу его целым, без каких-либо изменений, поскольку оно имеет большое значение для обрисовки положения дел, сложившихся тогда в районе.
Дорогой Петя!
Не писал потому, что не было времени писать. Завтра еду в Москву. События в Вёшенской приняли чудовищный характер. Петра Красюкова, Корешкова и Плоткина исключили из партии, прямо на бюро обезоружили и посадили. Это 8-го, сегодня семьи их сняли с довольствия, тем самым и ребят и семьи обрекли на физическое истребление, купить ничего нельзя, не говоря уже о хлебе, но даже картошки достать невозможно. Израсходовали эти 600 ц на снабжение Вёшенской, ты знаешь это дело. Кустари, учителя, ремесленники, служащие и прочие съели хлеб, а ребятам обещают высшую меру. Но дело даже не в этом: старое руководство обвиняют в преступно-небрежном севе, в гибели 20000 га, в том, что мы потакали расхищению хлеба, способствовали гибели скота. Обвиняют во всех смертных грехах, в том числе и в кашарской группировке. Людей сделали врагами народа. Дело столь серьёзно, что, видимо (если возьмут широко), привлекут и тебя, и Лимарева. Короче, все мы оказываемся контрами. Я не могу снять с себя ответственность, если так ставить вопрос. Выходит, что вы разлагаликолхозы, гробили скот, преступно сеяли, а я знал и молчал. И для тебя вопрос стоит уже не о моральной ответственности, а о политической. Всё это насколько нелепо и чудовищно, я не подберу слов. Более тяжкого, более серьёзного обвинения нельзя и предъявить. Нужно со всей лютостью, со всей беспощадностью бороться за то, чтобы снять с себя это незаслуженное чёрное пятно. Об этом я буду говорить о Москве – ты знаешь с кем. Дело ребят ведёт Яковлев. Скрыпов на закрытом бюро предъявил обвинение в преступном севе 1932 г. Истоки идут от хлебофуражного баланса и весеннего сева. Надо сказать, что крайком соответствующим образом информирован уполномоченным по Вёшенскому району и – по-моему, не знает истинного положения вещей, но после хлебофуражного баланса, разумеется, настроен по отношению к району весьма подозрительно. Упирается всё это в то, что район не выполнил плана хлебозаготовок, несмотря на 4-кратные скидки. Сдано 34000 тонн, надо сдать до плана ещё несколько сот тонн. Семена не заготовили. Взято всё, за исключением тех ям, которые не открыли. Из партии уже исключили около 300 человек. Это до чистки, а завтра приезжает комиссия. Район идёт к катастрофе. Скот в ужасном состоянии. Что будет весной – не могу представить даже при наличии своей писательской фантазии. Знай одно: 6удет в тысячу раз хуже, чем в Верхне-Донском районе в 1931 г. Не говоря уже о концентратах, семян собрано только 3/10% к плану. Выданный аванс на трудодни хлебом изъят до зерна. Большое количество людей пухлых. Это в феврале, а что будет в апреле, мае? Арестовано около 3000 колхозников, более 1200 хозяйств по району выкинуто из домов. У 3500 хозяйств изъят картофель и скот (коровы, овцы). Всего с начала кампаний найдено хлеба в ямах и изъято из домов (тот, который держался открыто, натурчасть) 590 тонн. Исключено из колхозов более 2000 хозяйств. Вот тебе картина накала. На правой стороне не осталось ни одного старого секретаря ячейки. Все сидят. Многих уже шлёпнули. Остальным кому 10 лет, а кто ещё ждёт суда. Как получишь письмо – немедленно пиши в Москву мне. Адрес: Москва, Большая Дмитровка, проезд Художественного театра, дом 7/5, кв. 13. Кудашеву, для Шолохова. Шли спешным.
Как будто всё. Очень спешу. Писать бросил, не до этого. События последнего времени меня несколько одурили. Жду твоего письма. Ты-то согласен, что мы вели контрреволюционную работу?
Ах, разъ *… их мать! Как вспомню, сколько сил и крови и нервов все мы расходовали на эти проклятые посев, кампании, на всё – и вот результат. Обидно до печёночек. Корешков плачет навзрыд, как мальчишка. Петро убит, почернел весь. Чёрт знает что делается! Этакого ещё не видывали. Пиши тотчас же. В Москве пробуду недолго. Очень важно, чтобы твоё письмо застало меня там.
Что будем предпринимать? Нельзя же жить с этим клеймом. Привет Лимаревy. Жму руку. Посылаю решение о ребятах.
13.11.33 г.
Твой М. ШОЛОХОВ

Письмо, как видите, написано с предельной ясностью и остротой. Яснее не напишешь. И всё же, как я узнал со слов товарищей, Шолохов ещё всего не написал. Перегибы были ещё страшнее, ещё чернее. Над людьми жестоко издевались, наставляли наган при допросах и обысках, выгоняли из тёплой хаты раздетыми на мороз, избивали и прочее, и прочее.
Судя по письму, Шолохов был взволнован, расстроен, выведен из себя, как он признавался, «события меня одурили». Говорить ему со Сталиным не пришлось, он написал в Кремль обстоятельное письмо, примерно такого же содержания, как приведённое выше (у меня письмо Шолохова Сталину не сохранилось). Сталин обещал сделать «всё, что требуется», и предложил Шолохову сообщить, сколько нужно продовольственной помощи.
Не ожидая ответа Шолохова, правительство отпустило Вёшенскому району сорок тысяч пудов хлеба, исходя при этом из обстановки, описанной Шолоховым.
ЦК партии слушал не информацию крайкома партии, а писателя. Из писателя Шолохов вырастал в государственного деятеля. Он самым тщательным образом собрал эти данные не только по Вёшенскому району, но позаботился и о Верхнедонском районе. И сведения эти послал письмом, которое привожу полностью:

Дорогой т. Сталин!
Т-му Вашу получил сегодня. Потребность в продовольственной помощи для двух р-нов (Вёшенского и Верхне-Донского), насчитывающих 92000 населения, исчисляется минимально в 160000 пудов. Из них Вёшенского р-на – 120000 и для Верхне-Донского – 40000. Это из расчёта, что хлеба этого хватит до нови, т. е. на три месяца.
Разница в цифрах по районам объясняется тем, что Верхне-Донской р-он граничит с ЦЧО, откуда колхозники и добывают хлеб, имущие – меняя на барахло, неимущие – выпрашивая «христа ради». Для верхнедонцов есть «отдушина», а Вёшенский р-он её не имеет. Пухлые и умирающие от голода есть и в Верхне-Донском р-не, но всё же там несравненно легче. Это я знаю и по личным наблюдениям, и со слов секретаря Верхне-Донского РК т. Савуша.
Савуш считает, что до нови его р-ну будет достаточно и 20000 пудов. Но этот оптимистический подсчёт не отвечает действительности уже по одному тому, что он построен на следующих основаниях: «появилась зелёнка, народ вышел на подножный корм, в июне работы меньше, следовательно, как-нибудь дотянем до косовицы...». Слов нет, не все перемрут даже в том случае, если государство вовсе ничего не даст. Некоторые семьи живут же без хлеба на водяных орехах и на падали с самого декабря м-ца. А таких «некоторых» как раз большинство. Теперь же по правобережью Дона появились суслики и многие решительно «ожили»: едят сусликов варёных и жареных, на скотомогильники за падалью не ходят, а не так давно пожирали не только свежую падаль, но и пристреленных сапных лошадей, и собак, и кошек, и даже вываренную на салотопке, лишённую всякой питательности падаль...
Сейчас на полевых работах, колхозник, вырабатывающий норму, получает 400 г хлеба в сутки. Но те из его семьи, которые не работают (дети, старики), ничего не получают. А много ли найдётся таких, с закаменевшими сердцами, которые сами съедали бы эти разнесчастные 400 г, когда дома – пухлая семья. И вот этакий ударник половину хлеба отдаёт детишкам, а сам тощает, тощает. Слабеет изо дня в день, перестаёт выполнять норму, получает уже 200 г и под конец от истощения и всяческих переживаний ложится, как измученный бык, прямо на пахоте. Он уже не только работать, но и по земле ходить-то не может: Такие полутрупы с полей отвозят в хутора. А дома чем его голодная семья отпечалует?
Поэтому я считаю 120000 пудов минимальной цифрой для Вёшенского р-на и для Верхне-Донского – 40000. В среднем на душу выйдет по два пуда с фунтами на три месяца. Подмешивая к муке всякие корешки, проживут и работать будут, как черти. А сейчас с выработкой беда. План ярового сева по Вёшенскому р-ну 134750 гек. Сеют с 9 апреля. По плану кончить сев колосовых должны к 27 апреля. Досеяно же всего только 18349 гек. По р-ну осталось ещё 6,5 тыс. гек. зяби. Кончат зябь, упрутся в весно-вспашку, и поползёт кривая вниз. Если в прошлом году начался массовый сев, колхозы р-на засевали в день 5000-6000 гек., то в этом году больше 1000 гек. ещё не засевали за день.
Верхне-Донской р-н по плану должен засеять 91000 гек., а засеял только около 17000. Уже сейчас совершенно очевидно, что эти районы к сроку планы сева не закончат.
Плохо с севом и по Миллеровскому р-ну, где благодаря необеспеченности семенами простаивают не трактора, а целые МТС. 22 марта я послал в «Правду» т-му о переброске семян в Миллеровский район. «Правда» т-му напечатала, снабдив её заголовком «Результат непродуманной работы», а также примечанием от редакции. Бюро крайкома 27 марта выносит решение по поводу этой темы. В решении говорится о том, что Вёшенский и Верхне-Донской р-ны должны были перебросить по одной тысяче тонн пшеницы на Миллеровский элеватор ещё за погоду, но благодаря тому, что р-ные работники проявили неповоротливость и нежелание организовать перевозку, своевременная доставка зерна была сорвана. В конце решения записано: «Отметить, что со стороны Шолохова сигнализации краевым организациям не было».
Решение это несколько странное и вот почему:
1. Дело не в том, что р-ны «не хотели возить» и проявили непонятную неповоротливость. О каком «нехотении» можно говорить, когда речь идёт о приказе крайпосевкома? Было вот как: в начале марта Вёшенский РК получает т-му за подписями Гарина (зам. ПП ОГПУ) и Осипова (крайзаготзерно) о том, чтобы колхозы р-на, на основании решения крайпосевкома, в течение ПЯТИ ДНЕЙ перевезли на Миллеровский элеватор 1000 тонн пшеницы.
При тогдашнем состоянии дорог нужно было всё тягло, имеющееся в р-не, бросить на перевозку. Причём колхозы должны были отправить подводы сначала на пристанские пункты (расстояние от 10 до .60 кил.), погрузить хлеб, а потом уже везти его на Миллерово (от пристанских пунктов до ст. Миллерово расстояние 165-190 кил.). РК послал т-мy, прося об отмене решения о переброске, т. к. в противном случае р-он рисковал оставить всё тягло по дорогам Миллеровского р-на. Спустя несколько дней была получена т-ма, подписанная секретарём крайкома Зиминым, подтверждающая прежнее решение. За это время наступила оттепель. Дороги стали непроездны. Угроза массовой, чуть ли не поголовной гибели скота встала во весь рост. (по плохой дороге на волах везти груз за 165-190 кил. было нельзя потому, что требовалось на такой прогон не меньше 12-15 суток; на этот срок завезти с собой корм скоту было невозможно, а добыть у миллеровцев, хронически страдающих от фуражной бескормицы, тоже нельзя). Всё же к перевозке приступили. Стали возить до ближайших колхозов Миллеровского р-на. В просовах начали ломать ноги волам и лошадям. В это же время возили из Вёшенского р-на и миллеровцы, сотнями терявшие тягло… перевозку, т. к. возить стало абсолютно невозможным, а 28 от т. Зимина была получена т-ма, разрешавшая перевозку прекратить... Промедление с началом переброски по Вёшенскому р-ну объяснялось не тем, что р-ные работники оказались вдруг неповоротливыми и «не захотели» возить, а кем, что хотели получить от крайкома санкцию на уничтожение скота, чтобы потом самим не отвечать за гибель его.
Что касается того, что я не сигнализировал краевым организациям, то это просто-таки смешно. Кому же было сигнализировать? Крайпосевкому, который обязывал возить? Но ведь крайпосевкому уже, наверное, было известно расстояние от пристанских пунктов Вёшенского р-на до Миллерово, точно так же, как известны были и состояние дорог, и последствия для тягла, коему надлежало проделать от 350 до 400 кил. А расплачиваться за всё это опять придётся колхозникам. Вот уж воистину: «Кому, кому – а куцему всегда вдоль спины!»
Примерно в это же время, когда миллеровцы ехали за хлебом в Вёшенскую, а вёшенцы везли хлеб в Миллерово, произошёл курьёзный случай, до некоторой степени характеризующий нравы и повадки высоких людей из края: хлеб, как я уже сказал, «катают» по дорогам, и вдруг в это самое время на имя секретаря Вёшенского РК поступает «молния» от члена бюро крайкома т. Филова (он же редактор «Молота», он же особоуполномоченный по севу в Миллеровском, Вёшенском и Верхне-Донском р-нах). «Молния» такого содержания: «Молнируйте Миллерово моё имя состояние дороги тчк Можно ли проехать Вёшенский район». Хлеб возить можно, а особоуполномоченному проехать, порожнем нельзя ... Из PК ответили, что дороги-де плоховаты, в просовах, но ехать можно. Однако Филов, как видно, убоялся дорожных лишений и прибыть не изволил...
Вы пишете, т. Сталин, «сделаем всё, что требуется». А я боюсь одного: поручит крайком тому же Филову расследовать вёшенские дела (ему уже однажды поручали такое), он и начнёт расследовать, руководствуясь принципом: «Сильного обходи, да не будешь сам бит». Ведь советовал же он однажды: «Овчинникова лучше не трогайте». Филов или подобный ему подхалим краевого масштаба ничего «не обнаружит», и не потому, что будет он от природы слеп, а потому, что из опаски не захочет всего видеть. И получится так, что к ответственности будут привлечены только низовые работники, а руководившие ими останутся безнаказанными. Филов, находящийся сейчас в Вёшенском р-не, так примерно и заявил секретарю Вёшенского РК: «По делу об извращении линии партии в Вёшенском р-не будут привлечены многие работники, а дело об Овчинникове будет выделено ввиду его болезни».
Так же, как и продовольственная помощь, необходима посылка в Вёшенский и Верхне-Донской р-ны таких коммунистов, которые расследовали всё и ПО-НАСТОЯЩЕМУ. Почему бюро крайкома сочло обязательным выносить решение по поводу моей т-мы о переброске семян, а вот по докладным запискам ответственных инструкторов крайкома и крайКК тт. Давыдова и Минина, уехавших из Вёшенского района, о грубейшем извращении линии партии, об избиениях и пытках, применяющихся к колхозникам, – до настоящего времени нет решения и крайком молчит?
Как-то всё это неладно. Кроме этого, есть целый ряд вопросов, разрешить которые районные организации не берутся. А все эти вопросы требуют скорейшего решения.
2. Из колхозов исключили не только тех колхозников, у которых находили краденый хлеб, но и тех, кто не выполнил контрольного задания по сдаче хлеба. Задания же не выполнило ни одно хозяйство по р-ну. Правильность исключения районными организациями не контролировалась. По колхозам свирепствовал произвол. Зачастую, пользуясь чисто формальным предлогом (невыполнение контр. задания), исключали только потому, что необобществлённый дом колхозника приглянулся правлению колхоза, или даже потому, что у того или иного колхозника было много картофеля. Исключали, а потом начинали «раскулачивать». Всего по р-ну было исключено около 2000 х-ств. Сейчас им не дают землю даже для посадки овощей. При таком положении вещей все эти семьи заведомо обречены на голодную смерть. Надо же с ними что-нибудь делать.
Точно так же и с конфискацией имущества и с частными штрафами: выселяли из домов, забирали коров, овощи, имущество не только у изобличённых в краже колхозного хлеба, по и у тех, которые не выполнили контр. задания по сдаче хлеба. Оштрафовано было более 25% х-ств (3350 па 24 января). Тысячами поступали жалобы, т. к. штрафовали и такие х-ства, которые никогда не занимались сельским хозяйством и не были в поле (плотники, сапожники, портные, печники и пр.). Заявления, поступающие в районные учреждения, отсылаются в сельсоветы, а те взятое некогда имущество размытарили, продукты (овощи преимущественно) либо пoраспределили, либо поморозили, перетаскивая из погребов. Разве же сельсоветы будут что-либо возвращать?
3. Нарсуды присуждали на 10 лет не только тех, кто воровал, но и тех, у кого находили хлеб с приусадебной земли, и тех, кто зарывал свой 15% аванс, когда начались массовые обыски и изъятие всякого хлеба. Судьи присуждали, боясь, как бы им не пришили «потворчество к классовому врагу», а кассационная коллегия крайсуда второпях утверждала. По одному Вёшенскому р-нy осуждено за хлеб около 1700 человек. Теперь семьи их выселяют на север.
РО ОГПУ спешно разыскивало контрреволюционеров для того, чтобы стимулировать ход хлебозаготовок, и тоже понахватало немалое количество людей, абсолютно безобидных и в прошлом и в настоящем. Вёшенский портной, извечный бедняк иногородний Коломейцев был арестован. органами ОГПУ и просидел в заключении 4 м-ца. Кто-то сообщил, что в 1916 г. Коломейцев пришёл в отпуск в Вёшенскую, будучи произведённым в офицеры; в доказательство доносивший сообщал, что самолично видел тогда на плечах Каломейцева офицерские погоны… Портной мужественно сидел 4 м-ца и отрицал своё причастие к офицерству...
Сидел, хотя вся станица знала, что офицером он никогда не был. Как-то допросили его более внимательно и только тут установили, что в 1916 году служил он рядовым в гусарском полку, из этого полка и явился в отпуск в невиданной на Дону форме. Кто-то вспомнил это событие тринадцатилетней давности и, перепутав гусарские погоны с офицерскими, упёк Коломейцева в каталажку...
Сейчас очень многое требует к себе более внимательного отношения. А его-то и нет. Ну, пожалуй, хватит утруждать Ваше внимание районными делами, да всего и не перескажешь. После Вашей т-мы я ожил и воспрянул духом. До этого было очень плохо. Письмо к Вам – единственное, что написал с ноября пр. года. Для творческой работы последние полгода были вычеркнуты. Зато сейчас буду работать с удесятерённой энергией.
Если продовольственная помощь будет оказана Вёшенскому Верхне-Донскому р-нам, – необходимо ускорить её, т. к. в ближайшее же время хлеб с пристанских пунктов будет вывезен пароходами и продовольствие придётся возить за 165 кил. гужевым транспортом.
Крепко жми Вашу руку.
С приветом – М. Шолохов 

Ст. Вёшенская, СКК.
16 апреля 1933 г.

 

***

На лето 1933 года получил путёвку снова в Теберду и поехал туда лечиться. Взял с собой двустволку, чтобы иногда походить по горам и пострелять дичь. Как-то пошёл я с ружьём в горы, покрытые лесом. Меня догнал санаторный конюх верхом на лошади и передал телеграмму из Ростова, от крайкома партии. В ней предлагалось прибыть в крайком к 10 утра следующего дня.
Подписана она была Шеболдаевым. Сел я на лошадь и поехал в санаторий, а конюх пошёл пешком.
Добраться из Теберды в Ростов за такой срок было делом мудрёным. С трудом я достал машину и двинулся до Баталпашинска. Там вызвал дрезину из Невинномысской. На ней я и добрался до Невинномысской и едва успел к скорому московскому поезду. В Кавказской передал ружьё сестре жены – Марии Федоровне (жена была в санатории), а сам поехал дальше, в Ростов.
В крайкоме мне сказали, что меня отзывают из Кавказской и направляют на прежнюю работу в Вёшенскую, что внизу, около подъезда, стоит машина, на которой я должен немедленно ехать в Вёшенскую по новому назначению и что повезёт меня туда секретарь крайкома партии Путнин
Заехав на квартиру Путнина, мы взяли харчей и поехали в Вёшенскую. В станицу прибыли в полдень следующего дня. К тому времени там уже собрался пленум райкома и актив районной парторганизации. Многие, если не большинство, были освобождены из тюрем и восстановлены в партии. Пленум с активом заседал недолго. Заслушав сообщение секретаря крайкома, он принял решение о кооптации меня в состав райкома и избрании секретарём районного комитета партии.
Шолохова на активе не было, так как он числился ещё кандидатом. Дело о приёме писателя в члены ВКП (б) с осени 1932 года лежало в райкоме без движения.
В числе первых на бюро райкома был рассмотрен и вопрос о приёме Шолохова в члены партии. На следующий день я вручил ему партийный билет. Михаил Шолохов летом 1933 года стал членом партии со стажем с ноября 1932 года, со дня приёма его партийной ячейкой...
Перед пленумом райкома бывший секретарь райкома Кузнецов бежал из района – почуяла кошка, чьё мясо съела. На пленуме его не было. Предрика также выехал из района.
В скором времени председателем райисполкома в Вёшенскую был направлен переведённый из Верхнедонского района Тихон Андреевич Логачев, с которым мы проработали в Вёшках десять лет.
Пока я работал в Кавказской и отдыхал в Теберде, события в Вёшках развивались в следующем порядке. Получив второе письмо Шолохова, Сталин прислал телеграмму:

23.5.33 г. 7 ч. 57 м. из Москвы номер 101-59. Передано 23.5 в 0-40 м. Правительственная. Станица Вёшенская Вёшенского района Северо-Кавказского края. Михаилу Шолохову. Ваше второе письмо только что получил. Кроме отпущенных недавно сорока тысяч пудов ржи отпускаем дополнительно для вёшенцев восемьдесят тысяч пудов – всего сто двадцать тысяч пудов. Верхне-Донскому району отпускаем сорок тысяч пудов. Надо было прислать ответ не письмом, а телеграммой. Получилась потеря времени. С т а л и н.

Кроме телеграммы и хлеба, Сталин послал правительственную комиссию во главе с М. Ф. Шкирятовым. Приехав в район, Михаил Федорович выпустил из дома заключения всех арестованных и осуждённых, распорядился об освобождении даже приговорённых к расстрелу и находившихся в тюрьмах в Миллерово, Новочеркасске и других городах. Шкирятов потребовал восстановить исключённых из колхозов, вернуть выгнанным колхозникам их законные права. Комиссия дала указание рассмотреть все дела исключённых из партии коммунистов и восстановить в партии невиновных, а невиновными были все исключённые в период с ноября 1932 и апрель 1933 года.
Комиссия М. Ф. Шкирятова выдвинула требование возвратить колхозникам незаконно конфискованные дома, скот, домашние вещи – это верхняя одежда, пальто, шубы, обувь, платки, шали, мебель и прочее. Для выполнения этого указания была создана правительственная комиссия вначале под моим председательством, а затем под председательством предрика Т. А. Логачёва. Комиссия работала долго. Нужно было рассмотреть более четырёх тысяч дел.
Самое деятельное участие в этой сложной работе принимал М. А. Шолохов. К нему десятками и сотнями поступали заявления, жалобы и просьбы. Он их пачками приносил в райком и райисполком. Скот, коров, овец, свиней, птицу приходилось брать с ферм колхозов; одежду, какая не находилась, пришлось оплачивать деньгами.
Комиссия возвратила несколько тысяч голов скота, выдала несколько миллионов рублей за вещи, которые были изъяты и не оказались в наличии.
Наряду с этой работой нужно было заняться подготовкой к жатве хлебов, уборкой сена, наведением порядка на животноводческих фермах. Скота, который когда-то был закуплен у населения и завезён из других областей и из-за границы, мало осталось на фермах, этот недостаток ещё долго ощущался в районе, и животноводство поднялось не скоро.
Два года – 1933-й и 1934-й ушли на залечивание тех ран, которые были нанесены колхозам и колхозникам в период репрессий. Сделано было много, государство дало продовольственную ссуду, уменьшило хлебопоставки, отсрочило платежи по недоимкам натуроплаты МТС, увеличило количество тракторного парка и автомашин. Но не были по заслугам наказаны основные виновники этих перегибов – Овчинников, Шарапов, Кузнецов – и их вышестоящие вдохновители. Они остались на местах и продолжали тормозить развитие колхозов района. Руководители края остались недовольны тем, что по инициативе Шолохова в дела Вёшенского района вмешался ЦК партии, что ЦКК на уровне своего представителя М. Ф. Шкирятова навела у нас порядок. Помимо воли крайкома и крайисполкома Центральный Комитет снял руководство района, помимо их желания отозвал меня из Кавказской и направил в Вёшенскую. На мне руководители края срывали зло, всячески третировали меня. Посылали работников под видом укрепления района, на самом же деле давали задание всячески компрометировать меня, Такую же ориентацию получили и начальники политотделов, работники аппарата НКВД. Недостойную позицию они занимали и по отношению к Шолохову, невзлюбив писателя за его телеграмму в «Правду» и за письма в ЦК партии, за его открытые выступления против крайкома. Но Шолохов был орешек не по их зубам, а мне влетело – и в хвост, и в гриву...

***

Для исправления положения дел в районе сделано было много, но оставалось такое, что в памяти сглаживается медленно. Это люди, погибшие от голода, погибшие в пути, когда арестованных гнали пешком из Вёшенской в Миллерово за 165 километров. Осуждённые, выселенные из домов, исключённые из колхозов с изъятием имущества, их родственники, знакомые – у всех остался осадок от столь чудовищных перегибов и явно вредительских действий высоких представителей власти. Секретарь райкома партии Кузнецов остался ненаказанным. Если Кузнецов, Яковлев, Скрыпов и другие не были врагами, то они были шкурники, трусы, боялись, что их прогонят. И своей трусостью, угодничеством сделали чёрное дело. На заживление этих ран потребовалось много времени. И без того подогретые антисоветской агитацией кулаков и их пособников подкулачников, колеблющиеся колхозники считали, что Советская власть мстит им за участие в восстании 1919 года и подавлении революционного движения рабочих в царское время. На самом же деле это была не политика партии. Это были перегибы. Отъявленные мерзавцы своими злодеяниями дискредитировали новую жизнь. В 1933-1934 годах колхозники плохо работали, не проявляли активности, были как бы подавлены столь чудовищным произволом и дикостью.

Много и долго мне и моим товарищам по Вёшенской парторганизации, колхозному активу пришлось работать, чтобы вовлечь сельских тружеников в активную, самоотверженную работу в колхозе, заинтересовать их коллективным трудом...
В 1934 году Шолохов подарил мне авторский экземпляр своей книги «Поднятая целина» и сделал на ней следующую надпись: «Дорогому другу, принимавшему товарищеское участие в создании этой книги».
Ранней осенью 1933 года, когда ещё по-летнему было тепло, в клубе станицы Вёшенской собралось много народу. Заседала комиссия по чистке партии. Чистку должен был пройти и член партии большевиков Михаил Александрович Шолохов. Неожиданно в клубе произошло оживление: прошёл слух, что к станице Вёшенской подъезжает Шеболдаев. Слух оказался правильным, на чистку Шолохова прибыл секретарь Северо-Кавказского крайкома партии. Райкому не было известно о приезде Шеболдаева, хотя мне полагалось знать об этом. Шеболдаев с группой работников края прошёл на сцену, где были члены комиссии по чистке.
Шолохов находился в зале собрания. Когда подошла его очередь, он вышел на сцену и кратко рассказал автобиографию. Шеболдаев спросил у меня, почему Шолохов член партии с 1932 года, ведь он недавно был кандидатом партии, а приём в партию в связи с чисткой был закрыт. Я объяснил, как было дело. Он ничего не сказал. Его молчание я никак не мог объяснить – то ли он одобряет наши действия, то ли порицает их. Затем Шеболдаев спросил у председателя комиссии, когда очередь проходить чистку Луговому. Тот ответил, что Лугового в списках нет, что он, видимо, беспартийный. Но я, слышавший этот ответ, сказал Шеболдаеву, что чистку я прошёл в Кавказской, и показал отметку, наклеенную марку о прохождении чистки партии. Шолохову комиссия вопросов не задавала, поскольку в зале зашумели, что «знаем Шолохова, он наш земляк, на наших глазах вырос». Комиссия записала решение: «Считать проверенным».
Летом тридцать пятого года Шеболдаев приезжал в Вёшенскую вторично, два дня мы ездили с ним по колхозам, затем я проводил его до границы Боковского района. На этот раз с нами были Шолохов и Лукин. На лужайке Шеболдаев остановился отдохнуть и завёл со мной разговор о моей брошюре «Вывести район из отстающих в передовые». Он требовал, чтобы я отказался от этой брошюры. Никаких доводов при этом он не предъявлял, заявив, что она неудачна, неправильно рисует колхозников. Но Шолохов поддержал меня и эту брошюру, хотя, когда я писал её, с ним ничего не согласовывал.
Шеболдаев простился с нами и уехал в Боковский район. Об этой книжке он больше не напоминал. Но зато напомнили мне о ней в 1937 году, но это уже разговор особый...
Первоначально план «Поднятой целины» исчерпывался первой книгой романа. В первом издании «Поднятой целины» на последней странице стояло слово «конец». В дальнейших изданиях было напечатано: «Конец первой книги». Шолохов решил продолжать работу над романом. Его особенно донимали женщины, они упрекали Шолохова в том, что он мало уделил внимания своим героиням, что Лушка их не устраивает. Особенно на него налегали свояченицы – Анна Петровна, Полина Петровна, Лидия Петровна, разделяла мнение своих сестёр и сама Мария Петровна.
Делясь иногда замыслом второй книги, Шолохов говорил мне, что он хочет продлить её до 1932-1933 годов и дальше, показать развитие колхоза, написать о зажиточной жизни колхозников. Но тут путь преградили известные перегибы. Несмотря на это, он писал отдельные страницы и о саботаже, обдумывал показ районщиков. Ему хотелось шире показать секретаря райкома и других организаторов колхозного движения, но в его планы вмешалась война...
Остановлюсь на некоторых моментах общения с Шолоховым.
Весной, при разливе Дона, вода в нём становится мутной, грязной, негодной для питья. Колодцев в станице Вёшенской почти нет, потому что она стоит на песчаном грунте, песок уходит вглубь на 25-30 метров, колодцы рыть трудно, и по воду люди ходили на Дон. В четырёх километрах от Вёшенской, в Отроге, бьёт мощный родник. Этот родник образует большой ручей, небольшую речушку. Там стояла водяная мельница. Во время половодья некоторые жители привозили себе воду для бытовых нужд из Отрога, из этого родника. Вода очень хорошая, чистая, светлая, приятная на вкус, по удельному весу она очень лёгкая – легче донской. Возил себе воду из родника и Шолохов. Остальные жители пили, как в старину, из Дона. Речная вода нередко бывала причиной желудочно-кишечных заболеваний.
Как-то Шолохов высказал мысль о том, чтобы построить в станице Вёшенской водопровод и взять воду из Отрога. Мы одобрили такое намерение и посоветовали ему поговорить об этом в Москве. При очередной поездке в столицу он обратился к Г. К. Орджоникидзе с просьбой помочь построить водопровод в Вёшенской. Нарком тяжёлого машиностроения, всегда относившийся внимательно к жизненным нуждам людей, поддержал Шолохова. Вёшенской было ассигновано нужное количество средств. Орджоникидзе позаботился о выделении необходимых строительных материалов, машин и оборудования. Вначале в Вёшенскую приехали инженеры-геологи. Они обследовали водоисточник. Оказалось, что Отрог берёт своё начало из огромного подземного озера глубиной 13-15 метров, длина его около километра, ширина также значительная – 120-130 метров. Поверх озера пролетает мощный слой песчаной земли. На этом озере решили выкопать шахту и там, в шахте, соорудить насосную станцию, от Отрога проложить трубы в центр станицы, построить водонапорную башню, а сам источник взять в каптаж. Строительство вёл райисполком во главе с председателем Логачевым. Инженеров-строителей и квалифицированных рабочих попросили в Ростове. При райисполкоме организовали стройучасток, руководимый инженером Каргиным, который оказался замечательным работником.
Началось строительство водопровода. Рыть траншеи для прокладки труб вышло всё население станицы. Постоянную рабочую силу выделили колхозы. В течение строительного сезона – лета 1935 года – водопровод был готов.
Одновременно со строительством водопровода завершалось и сооружение педучилища. И на этом объекте отлично проявил себя тот же инженер Каргин. Здание полностью было готово к 1 января 1936 года...
В 1935-1936 годах в нашей партии проходила проверка партдокументов. Райком на всех малоизвестных ему людей запрашивал справки отовсюду, из тех мест, где они вступили в партию, где родились, где раньше работали. Такую же разведку вели и органы НКВД, многие бдительные граждане, сообщали в райком те или иные сведения о подозрительных личностях.
Секретарь райкома, согласно инструкции о проверке, сам вёл эту огромную работу, сам проводил беседы, сам всё проверял, составлял акты по установленной форме, приобщал всевозможные документы к акту.

Сколько грязных наветов на честных коммунистов поступало в райком! Так, например, мы получили материал на члена партии с 1919 года Наума Фёдоровича Телицына, в котором утверждалось, что он, Телицын, был у белых в восемнадцатом-девятнадцатом годах и охранял политзаключённых в новочеркасской тюрьме. На самом же деле Наум Фёдорович с группой станичников был в Красной Армии, сражался против белых. Поводом для ложного доноса послужило внешнее сходство коммуниста с одним бывшим тюремным стражником. Телицын круглолиц, и лицо его сильно изъедено оспой. Среди казаков тогда было много людей с рябыми, округлыми лицами, но, как выяснилось, Телицын даже не казак, иногородний, из ремесленников, а эта часть населения у белых почти не служила. Правда, в девятнадцатом году иногородние принимали участие в восстании, но до этого они в Добровольческую армию почти не вступали.

На Логачева поступили данные, что он старорежимный волостной староста. На самом деле он член партии с 1918 года, был в волости обыкновенным деловодом, отец его маломощный середняк. При проверке управляющего отделением Госбанка Киреева мне самому пришлось съездить в станицу Курмоярскую. Оказалось верным, что он хотя и приёмный, но сын лесопромышленника, у его отчима были в Курмоярской станице лесные склады. Киреева в период проверки партдокументов перевели работать в Каменский район, там он застрелился. Причину самоубийства установить не удалось...
Шолохов прошёл проверку без замечаний, и ему мною был выдан новый единый партийный билет.

***

В стране назревали грозные события: аресты, судебные процессы, расправы с руководящими кадрами партии. Шеболдаев был переведён в другую область, на его место прислали Иванова. Вскоре его также сняли, и секретарём крайкома стал Евдокимов. Тут-то и выяснилось, что крайкомовцы не забыли обиду на Шолохова и на меня за наши действия через их головы в годы известных перегибов. Они начали подсылать в район людей с заданием собирать на меня всякую дрянь, ловить на слове, искать, подкарауливать. Наши «промахи в борьбе с классовым врагом» – что Луговой, мол, делал доклад и не сказал или мало сказал о кулаке, о классовой бдительности, хотя обо всем этом в докладе было сказано достаточно. Стали искать у меня «классовую слепоту». Из крайуправления НКВД прислали и назначили начальником районного отдела некоего Тимченко с заданием пустить в ход весь разведывательный аппарат, настроить партийный актив против меня и моих товарищей. Ни с того ни с сего на том или ином собрании выступает то один, то другой и нагло указывает, что Луговой, дескать, не так сказал, не на то обратил внимание. Конечно, они получали вовремя и должным образом отпор, их наглые выпады тут же парировались.
Так, например, однажды выступил малограмотный, неразвитый, молчаливый Романов и завёл речь о классовой бдительности, хотя все знали, что он двух слов не мог сказать. За ним вдруг, ни с того ни с сего, выступает инструктор райкома Морозик – тоже о том же, выступает, а сам дрожит и бледнеет. Понятно, их соответствующим образом проинструктировали. Сам же начальник райотдела НКВД был подчёркнуто вежлив, мил и корректен. Особенно лебезили они перед Шолоховым и всей его родней.
Для укрепления района прислали вторым секретарём райкома партии Чекалина и дали ему задание объединить всех тех, кто против меня. Объединять было некого, поддержки Чекалин не получил, хотя много старался. Набралось таких – раз, два и обчёлся: Романов, Морозик, Афонин, Ядыгин, Виделин, недавно прибывший, по-видимому, с таким же заданием, матёрый волк и провокатор. Всех их Чекалин держал на шворке, как цепных собак, – дёрнет одну – она и залает, дёрнет вторую – та тоже и т. д.
Но ни начальник отдела НКВД Тимченко, ни Чекалин не добились ничего, партактив их не поддерживал. Чекалин скоро уехал. Вместо него прислали Киселёва. Аресты усиливались. Никому ничего не сказав, тайком ото всех нас осенью 1936 года арестовали Красюкова – члена бюро райкома партии, уполномоченного по заготовкам, когда-то работавшего со мной в Кашарах секретарём райисполкома. Расчёт был ясен: посадим Красюкова, а Луговой за него заступится, разделаем Лугового – обвиним и его в связях с врагами народа. Тем временем нажмём на Красюкова, он согласится подписать наказание, что он враг народа. Тогда мы скажем: вон кого ты защищаешь – он враг, сам признался, значит, и ты враг, если врагов зачищаешь.
Но получилось иначе. Красюков не подписал состряпанного обвинения в том, что он враг народа. Мы на бюро и на активе заявили, что у нас нет данных, изобличающих Красюкова как врага. Нам никаких документов о его вражеской деятельности не дали. Мы знаем Красюкова как честного, преданного партии коммуниста. Начальник райотдела НКВД и его сподручные выступили на бюро и на активе, обвинили нас в том, что мы врага народа до сих пор не исключили из партии. Мы крепились, в бюро райкома нас было мало – я, Логачев и Шолохов.
Красюков – житель Кашарского района Верхне-Грековской слободы, сын крестьянина, одно время был рядовым милиционером, затем участковым, после этого работал делопроизводителем райисполкома. В 1930 году его выдвинули секретарём райисполкома за то, что у него был хороший, чёткий почерк. Одно время он учился на курсах трактористов, поэтому вместе с братьями собирался организовать ТОЗ (товарищество по совместной обработке земли); приобрести трактор с тем, чтобы самому работать трактористом. В начале нэпа он со своими братьями арендовал какое-то предприятие кустарного типа – то ли маслобойку, то ли мельницу. Работали они сами, никого не нанимали. Его брат был широко известный в округе кузнец. Красюков тоже вертелся около кузни, помогал брату. О том, что они арендовали маслобойню, Красюков мне не говорил, да и занимались они этим делом недолго и давно, никто об этом не вспоминал, а теперь это дело всплыло и Красюкова окрестили кулаком.
Затем арестовали директора Грачёвской МТС Корешкова, обвинив его в том, что он якобы с убитого снял орден Бухарской республики, которым награждали за борьбу с басмачами. Корешков до окончательного разгрома банд служил в Красной Армии и боролся с басмачами, там и был награжден этим орденом. Выяснили якобы, что он не Корешков, а Коршиков: почему он был Коршиковым и почему стал Корешковым, я до сих пор не знаю, но мне известно, что он житель хутора Калиновки Кашарского района, до революции работал батраком а имении атамана Багаевского, там же, в Калиновке был призван в царскую армию, находился на фронте, добровольцем вступил в Красную Армию и оставался в ней до самой демобилизации. Вернувшись домой, Корешков занимался сельским хозяйством, затем его выбрали председателем сельского Совета в этой же Калиновке, а в 1930 году его назначали заведующим Кашарским районо. Из Кашар он приехал в Вёшенскую, плохо разбирался в политике, но проявил себя как преданный партии работник. Ничего вражеского в нём не было. Но его пытками заставили подписать показания, где он изображался как враг народа. Корешков подписал всё, что ему дали подписать, в том числе – что и я враг и что принуждал его, Корешкова, делать вражеские дела. В Базках был открытый суд над Корешковым, где он на вопросы суда отвечал односложно – «да», «нет». Тут же выяснилось, что Корешкову не давали много дней воды, что от жажды губы его потрескались. Суд был тогда, когда мы уже сидели в тюрьме и ничего этого не знали.
Затем арестовали Слабченко и Шевченко, а значит, теперь уже всех тех, которые по разным причинам приехали в Вёшенскую из Кашарского района. И. Г. Шевченко в первые дни нэпа, как я уже писал, добровольно выбыл из партии по той причине, что не был согласен с нэпом. Он тогда учился в сельхозвузе, проявлял колебания. Это ему было поставлено в вину. В хозяйстве отца Шевченко была молотильная машина, но работали на ней сам отец и пять его сыновей, не применяя наёмного труда: все братья – добровольцы Красной Армии, с оружием в руках защищали Советскую власть. Иван Михайлович Слабченко – сын кашарского крестьянина-бедняка, сам работал по найму у кулаков, был малограмотным, в политике партии разбирался слабо, свою грамотность повышал самообразованием. В работе допускал неровности, впадал то в одну, то в другую крайность, допускал грубость, перегибы, был горяч, вспыльчив, невыдержан. Находясь в тюрьме, Слабченко вёл себя беспокойно, кричал, ругался, бил в дверь, показания, что он враг народа, не подписывал. Шевченко показания давал на Слабченко – какие-то дрязги. Они, работали в Вёшках, не ладили, обвиняли друг друга во всяких мелочах. Шевченко, как более грамотный, агроном, хотел, видимо, быть предрика, а получилось наоборот – в райисполкоме председательствовал малограмотный Слабченко, и Шевченко должен был ему подчиняться. Перед арестом Слабченко работал директором совхоза в Кашарах, а Шевченко предрика в Базках. В это же время арестовали Лимарева. он уже был председателем Морозовского райисполкома, до этого он работал в Вёшках. Лимарев из крестьян выдвинулся на советскую работу, был также малограмотным, окончил в 1928-1929 годах Шахтинскую совпартшколу, ничего вражеского за ним не водилось. Он до конца проявлял себя как преданный, активный, старательный работник нашей партии.
Арестовав Красюкова, Лимарева, Корешкова, Слабченко, Шевченко, в разное время работавших со мной в Вёшенской и в Кашарах. наши недруги в краевом руководстве хотели заставить их дать показания на меня и Шолохова. что мы враги народа. Красюков, Лимарев и Слабченко отвергли такие предложения. Шевченко что-то показывал на Слабченко, выгораживал себя. И того, и другого расстреляли. Лимарев продолжал сидеть.
30 мая 1937 года, когда в районе был закончен сев, крайком предложил провести райпартконференцию. На конференцию приехал Шацкий, бывший троцкист, в дальнейшем расстрелянный, а тогда руководивший оргпартработой в Ростове. На конференции я сделал отчёт о работе райкома партии за истекший период. Шацкий заявил, что крайком меня отзывает с работы, что крайком меня «просветит», кто я на самом деле, и дал команду излить на меня всю грязь и клевету, которую злопамятные недруги накопили с тридцать второго года Меня, Логачева и Шолохова обвиняли в том, что мы защищали врагов народа – Красюкова и других. В список меня не внесли. Часть коммунистов потребовали внести, однако Шацкий отклонил это требование. При тайном голосовании многие коммунисты внесли меня в список, они голосовали за меня.
Поддерживать работников партийного аппарата, обвинённых в связях с врагами народа, было делом рискованным, и всё же ряд коммунистов выступили в мою защиту. Это И. В. Тютькин, Екатерина Ермакова и другие.
На конференции выступил М. А. Шолохов. Ему высказываться было трудно, но он выступил, выразил своё несогласие с мнением крайкома, что бюро райкома партии якобы защищало врагов народа. Он сказал, что ему такие враги неизвестны. Шолохов заявил, что бюро райкома партии проводило правильную политику, что райком, руководимый Луговым, успешно справлялся со всеми задачами районной парторганизации.
Выступал на райпартконференции и я. Шацкий требовал, чтобы я каялся в своих грехах перед партией, но мне каяться было не в чем. Моя жизнь и работа были на виду у всех. За время моего секретарства в Вёшках (до и после кулацкого саботажа) колхозы района окрепли, урожайность увеличилась, в районе были построены с помощью и по инициативе Шолохова водопровод, здание педучилища, электростанция, баня, переоборудован театр колхозной казачьей молодёжи. В прошлом в моей работе и жизни также не было ничего, что можно было бы взять под сомнение, – ни к правым, ни к левым я не примыкал, наоборот, на собраниях, конференциях я выступал с разоблачением их деятельности…
После конференции нас с Логачёвым многие стали сторониться, обходить другими улицами, не здоровались с нами. Это было. понятно – все ждали нашего ареста.
Шацкий сказал: «Ждите вызова». Вот мы его и ждали. Ходили всякие разговоры – то нас исключат из партии, то нас посадят в тюрьму. Я никогда не предполагал, что меня посадят в тюрьму, никаких доводов для этого я не находил, всё перебрал в голове, но причин не находил.
Не откачнулся от нас Михаил Александрович Шолохов. Он звонил нам по телефону, приглашал к себе, бывал у нас. Вызова в крайком партии мы ждали целый месяц. Всё это время если не каждый день, то через день ездили вместе с Шолоховым на рыбалку или на охоту. Он отмежевался от нового руководства райкома, открыто, на глазах у всех поддерживал хорошие отношения с нами – и лицами, подозреваемыми в принадлежности к врагам народа. Рыбы мы, конечно, ловили мало, но взятые на рыбалку харчи уничтожали без остатка. Мы просто коротали время, а Шолохов, чуткий и отзывчивый человек, создавал нам условия для того, чтобы можно было легче перенести невзгоды, свалившиеся на нас. Ему и самому было нелегко. Мы все эти дни были с ним неразлучно – или на рыбалке, или у него дома.
В начале июня была получена телеграмма из Ростова. Нас вызывали в крайком. Мы взяли с собой харчишек, бельишко, попросили в райкоме машину до Миллерово, но в ней нам отказали. Пришлось просить у Шолохова. Михаил Александрович снарядил свою машину, и мы поехали в Ростов.
На другой день мы пришли к Шацкому. Он сказал, чтобы мы написали объяснения по делу наших связей с арестованными «врагами народа» – Красюковым и другими и принесли к 10 часам вечера ему. Днём мы старательно написали объяснения, к вечеру сходили в кино и в назначенное время пришли к Шацкому.
Первым к нему вызвали меня. Я вошёл в кабинет и протянул Шацкому объяснение. В этот момент ко мне справа и слева подошли два лейтенанта НКВД и стали ощупывать мои карманы, ища оружие. Оружия у меня не оказалось – зачем оно мне было нужно?
Шацкий предложил положить партийный билет на стол. Я отказался. Лейтенанты приказали мне следовать за ними. Повели в лифт, а из лифта в легковую автомашину, на улицу Энгельса, 33, в НКВД. Привели в комнату коменданта, тот обыскал, отобрал всё, что было можно, и отвёл на второй этаж, в комнату, где помещалась парикмахерская. Но всё из комнаты было убрано, стоял один длинный стол для зеркала, на полу валялись волосы. Здесь я пробыл с 1 часа ночи до 5 часов, до зари. На рассвете меня отвезли в «воронке» в общую тюрьму на Богатяновском и поместили в небольшую камеру человек на шесть на втором этаже. Народу здесь было битком набито. Спали на полу, валетом, иначе ложиться места не было.
Здесь я пробыл месяц с небольшим. За это время никто со мной ни о чём не говорил, никаких обвинений не предъявлял, ордер на арест мне не показали, посадили и всё. Сидели в этой камере самые разные люди – какой-то Гайворонский, учитель, всё навязывавшийся на разговор об Америке, что-де там хорошо живётся, и о хороших порядках там. Сидел один профработник из Ростова, не то из райкома Союза, не то рангом повыше. Сидел некий Козаченко из Батайска, работник «Заготскота», украинец, часто вспоминавший свою жену, которая ему приносила передачи – вышитые украинские сорочки, полотенца. Был один бывший троцкист, старик, всё время со всеми ругавшийся. Был ещё колхозник, молоденький паренёк, арестованный, по его словам, за то, что говорил о каких-то непорядках в колхозе и в стране.
Кормили плохо. Утром и вечером чай, вернее, кипяток, в обед похлёбка из воды и крупы или воды и капусты. Хлеба граммов 250-300. Лето стояло в разгаре, все мы были в трусах, окно держали открытым, оно выходило во двор. В него был виден двор и вся внутренняя часть тюрьмы. Во дворе можно было видеть заключённых, когда их группами выводили на прогулку. Камера, где я сидел, вела переписку с соседними камерами и с теми, которые были вверху и внизу. Для этого пользовались спичечной коробкой и длинной ниткой. Клали в коробочку записку и камешек для тяжести и кидали в сторону соседнего окна, а те её ловили, а сверху соседи опускали такую же коробочку. Во время прогулок в одной из камер я увидел Логачёва. Он сидел этажом выше. Потом я увидел Красюкова, Он сильно изменился – из здорового, толстого он превратился в высокого и длинного, худого, как скелет. Огромные рабочие сапоги болтались у него на ногах, длинные тощие руки висели, как плети. Он был в трусах и майке.
Передачи мне не приносили, да их и не разрешали. Как-то свояченица Зоя Федоровна Дуденко сумела передать пару белья. Я подружился с украинцем Козаченко. Он обвинялся во вредительстве на базе «Заготскота». Вредительство заключалось в том, что случился падёж от бескормицы и скученности скота. Его впоследствии оправдали, и он во время войны в составе 197-й стрелковой дивизии был автоматчиком, его взвод нёс патрульную службу в Вёшенской, и участок патрулирования совпал с тем местом, где я жил. Это было в июне 1941 года. Возвращаясь из райкома партии домой на вечерней заре, я около квартиры встретил автоматчика, всмотрелся в него и узнал Козаченко. Мы оба обрадовались. Я позвонил командованию дивизии, чтобы его подменили. Они это охотно сделали, и мы весь вечер сидели у меня дома, пили чай и вспоминали те тяжёлые дни в нашей жизни. Во вторую военную зиму он героически погиб в боях за совхоз «Красная заря» Боковского района, в 50 километрах от Вёшенской. Так оборвалась жизнь этого замечательного, душевного, не унывающего никогда, всегда весёлого человека.

Когда мы были в камере, часто вели разговоры о прожитой жизни, вечерами он тихонько пел задушевные украинские песни, и мы тихо ему подпевали. В камере был карандаш и тонкая курительная бумага, многие писали письма на волю и во время прогулок перекидывали их через забор на тротуар, в расчёте, что их кто-либо подымет и пошлёт по адресу. Писал и я такое письмо Сталину, доказывал, что напрасно посадили в тюрьму. Писать что-либо – жалобы, просьбы. заявления нам запрещалось. Мы содержались в строгой изоляции. Никого к нам не допускали – ни прокурора, ни врача, хотя переписка между камерами шла оживлённая, но писать было решительно нечего. Ну чем я мог поделиться с Логачёвым или с Красюковым? Сидели мы ничего не зная, не ведая. Новости слышали только от вновь арестованных, вот и всё.

На допросы из камеры вызывали редко, да и вызываемые мало что могли рассказать. Из хлеба заключённые сделали фигуры шахмат. На полу в тёмном углу куда глаз надзирателя не доставал, начертили шахматную доску и играли в шахматы. Это хоть немножко отвлекало от той тяжести, которая непомерно давила на меня. Тяжесть незаслуженных, диких, ни на чём не основанных действий, начавшихся с ареста. Так как и обвинений мне не предъявили, да их и до дня освобождения не предъявляли, а лишь требовали подписать уже напечатанное на машинке показание. Ни одного человека, который бы сказал, что он враг Советской власти, не согласен с политикой партии, я в камерах не встречал. Не встречал и тех, которые открыто поддерживали бы Троцкого или Бухарина. Возможно, что скрытые враги и были, но большинство было таких, как я, и мне подобных, ни в чём не повинных людей.

***

В Ростовской тюрьме я пробыл немногим больше месяца, а затем в середине августа арестованных ночью перевезли в арестантские вагоны и по четыре-шесть человек разместили в купе. Никого из прежних арестантов по камере не было, все были новые, незнакомые, в основном ростовские. В этом вагоне целым поездом нас привезли в Новочеркасскую тюрьму, очистив её предварительно от прежних заключённых. Тюрьма огромная, на окраине города, была порожняя. Видимо, для удобства допросов. Было где развернуться с мордобоями, избиениями и всяким другим произволом.
По дороге ко мне пристал один из заключённых (видимо, переодетый работник НКВД), всё пытался провоцировать, вызывая на контрреволюционные разговоры. Он ругал Советскую власть, ЦК партии, Сталина, но поддержки в разговорах на эту тему не получил. Выдавая себя за работника «Динамо», по лицу, телосложению видно было, что он собой представляет, – лицо полное, лоснящееся, кровь с молоком, здоровый, бодрый, жизнерадостный. Таких арестантов не бывает. Меня вначале поместили с ним в одиночку, он продолжал вести разговоры на такую же тему. Видя, что из этого ничего не выходит, меня перевели в подвальное помещение, где была настоящая одиночка – каменный мешок с одним маленьким окошечком вверху и крепкой решёткой. В камере стояла железная койка, на ней доски, соломенный матрац, подушка соломенная, простыня и какое-то одеяльце. В углу стояла параша – деревянная кадушечка с крышкой, табуретка и веник. Один раз в день, утром, парашу полагалось выносить в уборную. Тут арестант умывался, мыл парашу и возвращался в камеру. Окно всегда было открыто. При мне был меховой кожаный пиджак, куртка, кепка, рабочие яловые сапоги, галифе с лампасами, чёрная сатиновая рубашка, кисет с табаком, который мне, провожая из камеры, наполнили махоркой. Никто ничего не знал, куда меня· переводят. Деньги, часы, документы у меня отобрали при первом обыске, да и делать в тюрьме с ними нечего. Тогда же пообрезали пуговицы, забрали пряжку. Брюки, когда ходишь, приходилось держать рукой.
На второй день моего пребывания на новом месте в камеру зашёл работник НКВД, сел на табуретку и сказал: «Ты враг народа, признавайся во вражеской работе, нам всё известно». Я ему заявил, что мне не предъявлено никаких обвинений, нет у меня и обвинительного заключения. Он перебил меня, заявив: «Это всё будет. Ты давай рассказывай о вражеской работе». Мне показалось, что он с неба свалился, привязывается ко мне. Неужто, подумал я, этот человек верит в какую-то мою вражескую работу, скорее, просто притворяется. Я ему сказал, что честно выполнял поручения партии и ни о какой вражеской работе не имею понятия и протестую против подобного обвинения. На сей раз этим дело и кончилось.
Через несколько дней в камеру пришёл новый следователь, фамилия его как будто Андронов или что-то в этом роде, и повёл в свою комнату, помещавшуюся на третьем этаже. Это большая пустая комната, чем-то напоминающая больничную палату. В комнате стоял стол, за который он сел. Здесь же стоял табурет, на который он предложил сесть мне. Сам стал пить воду из нарзанной бутылки, предварительно побрызгав на пол в комнате. Было душно и пыльно. Я стал глядеть на новочеркасский собор, рельефно выделявшийся на фоне города. Следователь, заметив это, сказал: «Что глазеешь на город?» Я ответил, что смотреть не запрещается. «Я вот тебе покажу, что запрещается, а что нет. Смотри вон на стену и не поворачивай головы». Так начался этот беспредметный, дикий, ни с чем не сравнимый по своей жестокости допрос. Далее следователь предложил, как и накануне в камере, рассказать о вражеской работе, о своих вражеских делах. Я ответил, что такой работы я не проводил, а честно выполнял поручения и решения партии. Тогда он начал ругаться, кричать, топать ногами, плевать мне в лицо, швырять пресс-папье мне в голову и чинить прочие надругательства.

В один из таких допросов следователь спросил: буду ли я давать показания. Я сказал: «Давайте карандаш и бумагу, я сам напишу то, что я считаю нужным». Он заорал: «Вот чего захотел! Говори, мать-перемать, о вражеской работе». Такие допросы продолжались целыми днями с небольшими перерывами. Вот он ходит по комнате, ругается, как самый отъявленный бродяга, нецензурной бранью или спрашивает: «Что сидишь, как вошь на переправе?» или ещё какую-либо нелепость или нецензурщину придумает.
Весь допрос состоял из того, что он в бешенстве прокричит все ругательства, какие он знал и какие мог изобрести во всех выражениях и комбинациях, какие мог составить. Когда уморится или ему надоест, тогда отведёт в камеру.
Однажды приводят меня в камеру – гляжу, на койке нет постели, одна койка с голыми досками и моей кожанкой. Стал я спать на голых досках. Так прошло несколько дней. Следователи то днём, то ночью выводили на допросы. Возвратясь после очередного допроса, я увидел, что на койке не оказалось досок, а пол цементный, сырой. Пришлось спать на прутьях койки, которых было два или три, проходивших вдоль койки, подложив под бока кожанку. Затем, придя после допроса, я не нашёл и самой койки, осталась одна кожанка. После следующего допроса я не нашёл кисета с табаком, пришлось пожалеть не о том, что его не стало, а о том, что я экономил табак, курил понемножечку, насыпал в закрутку табак скупо, берёг, чтобы было что хоть раза два потянуть.
Однажды вёл меня следователь на допрос, в коридоре из бокового коридора со мной встретился Логачёв. Он шёл, держа руки за спиной, как и все арестованные, на нём была та же шевиотовая гимнастерка, только не было очков.
Следователь спросил: «Видел своего друга?» Я сказал, что видел. «А он умнее тебя, даёт показания». – «Пусть даёт, – говорю я, – если у него есть что давать». Следователь разругался, приказал встать с табуретки, начал на меня плевать, а затем харкать, как верблюд, прямо в глаза и не давал вытереться. Кричит: «Держи руки по швам, чего вытираешься?» Так я и стоял, оплёванный, до конца допроса. Вернувшись на этот раз, увидел, что спать или отдохнуть не на чем. В камере были ещё крышка от параши и веник, пришлось положить их на цементный пол и как-то спать даже в этих условиях.
Силы начали покидать меня. Кормить нас почти совсем перестали. В день давали граммов двести какого-то суррогата с половой и другими отходами и кружку воды, иногда выдавали несколько штук ржавой, полу гнилой хамсы.
Проводя как-то меня по коридору, следователь открыл дверь камеры и сказал: «Посмотри, как человек поступает, – он пишет показания». В камере я увидел Ларина, бывшего председателя крайисполкома. Он действительно сидел в комнате следователя и что-то писал. «Он даёт показания, а ты...» И давай кричать, драться, плеваться и вновь требовать: «Подписывай показания». Я ему ответил в таком роде, что давай, мол, бумагу и карандаш, буду писать то, что я считаю нужным.
Он тогда и говорит: «Знаю, какой ты писатель, читал твою книжку». Видимо, речь шла о моей брошюре 1934 года. «Нам такая твоя писанина не нужна, подписывай, что ты враг народа». Тогда я сказал: «Врагом народа никогда не был и им не буду, что бы ты со мной ни делал В 13 лет от роду взял винтовку в руки и защищал Советскую власть, а ты орёшь на меня, что я враг народа. Всё ложь, провокация, ни на чём не основанная». Он разозлился ещё больше и пообещал показать мне, где раки зимуют. В камере не оказалось ни крышки от параши, ни веника. Я примостился спать на кадушке, но вскоре забрали и кадушку. Остался я в одних сапогах, брюках и рубашке на голом, сыром полу. Стал я спать цементном полу, подкладывая под лёгкие голенища сапог. По углам крысы нарыли кучи земли, они лазали ночью по моему телу и по лицу. Так я спал дней пятнадцать.
Затем меня перевели в общую камеру, где находилось человек пять арестованных. Камера была большая, на втором этаже, окна выходили на восток, виден был город. В этой камере сидели те, кто дал показания. Их кормили хорошо, давали мясной борщ, котлеты с гарниром, белый хлеб, а меня заставляли глядеть, как они едят. Меня кормили отдельно так же, как в одиночке. Но некоторые заключённые делились со мной хорошей едой. А следователь мне говорил: «Дашь показания, сегодня же будешь хорошо кушать». Я ему ответил: «Как тебе не стыдно так издеваться над человеком! Ты за кусок хлеба заставляешь подписывать показания. Голодный человек под дулом пистолета может подписать всё, но это будет ложь, и кому она нужна, эта ложь? Разве партии нужны такие показания?» Да что ему такие мои слова, ему нужны показания. Он знал, что я уже обречён и что ему нужна моя подпись и больше ничего.
В этой камере меня долго не держали, перевели в третью камеру. Вот уж она была из всех камер камера – клоповник в буквальном смысле слова, потому что туда ежедневно на ночь приносили в коробке клопов. Где они их брали, не придумаешь, но брали и приносили в камеру. ли в камеру. В камере стоял дубовый, окованный железом сундук, вмурованный в цементный, покрытый асфальтом пол и в стену, закрытый на большой висячий замок. Надзиратель приносит под вечер очередную порцию клопов, отмыкает сундук и сыплет туда клопов, затем снова замыкает. Крышка прилегала неплотно, да и в других местах на сундуке были трещины, клопы оттуда вылезали и набрасывались на человека, когда он заснёт. Клопов было так много, что достаточно повести по стенке рукой и придавить её, как рука и стена становились мокрыми от крови. Клопы до ран разъедали моё тело на шее и на руках – местах, которые нечем было защищать.
Но вернусь немного назад, в общую камеру, где меня держали до этого. Что же за люди сидели там, в более сносных условиях? Один был военный, комбат, инженер. Он говорил мне, что ему записали в показания, которые он подписал, будто бы он готовил взрыв железнодорожного моста через реку Дон в Ростове. «Я же этого и во сне не видел», – добавлял комбат. Второй был секретарь Одинцова – начальника краевого земельного управления. Он говорил мне: «Я подписал что Одинцов вредил в колхозах, подписал потому, что у меня слабое сердце и на допросе я упал в обморок, меня отходили и подсунули на подпись бумажку, где написано, что я ему помогал заражать скот ящуром, чесоткой п тому подобное. На самом деле ни он, ни я ничего этого не делали».
Все эти люди, подписавшие сфабрикованные показания, ходили взад и вперёд по большой полупустой камере, хватались за головы и выли: «Зачем мы это сделали! Теперь мы уже не «враги» в кавычках, а формально настоящие враги, и ничем это не опровергнешь, стоит твоя подпись. Так и дети наши останутся детьми врагов народа, хотя на самом деле этого никогда не было».
Вот кого кормили хорошо и за какую цену! Что же это такое, думал я. В конце концов рассказал об этом следователю. Тогда-то и перевели меня в клоповник. Окованный сундук служил мне койкой. В камере окно было немного больше, чем в подвале, и оно выходило на юг. Когда солнце глядело в камеру, я садился на пол и подставлял солнцу спину. Тогда приходил в камеру следователь и насмехался, заявлял: «Что устроился, как в Сочи на пляже?»
Эта камера предназначалась для несговорчивых. Здесь, людей, находящихся почти без пищи, медленно, но верно заедали клопы. Ночью и днём они ползали по стенам, особенно ночью. На шее и кистях рук у меня появились кровоподтёки, кровоточащие язвы – так их разъедали клопы. Они через голенища сапог проникали в брюки, через ворот лезли под рубашку, Вся одежда на мне превратилась в кровавое полотно. Это была не камера, а ужас смерти. В ней, наверное, не один заключённый сошёл с ума или остался без единой кровинки. Кровь постепенно и неумолимо выпивали клопы. Её и так при том питании и нервотрёпке не хватало, а тут ещё паразиты.
В тюрьме сидел Кришин – председатель краевой контрольной комиссии, с говорком на «о», видимо, волжанин из Нижнего Новгорода, – прекрасный, преданный партии человек. Он всего себя отдавал делу нашей партии, его по каким-то надуманным делам посадили в тюрьму, и он сошёл с ума. Он всё митинговал, слышен был его громкий и сильный голос, его водили под душ, чтобы не кричал.
Там же сидела председатель крайсовпрофа Соколова – старая большевичка. Она безудержно рыдала, рвала на себе волосы: «Что вы надо мной делаете, где же моя партия, где большевики?» Здесь же находился полномочный представитель НКВД по краю Рудь. Он также кричал на всю тюрьму. На него, как и на Одинцова, дал показания его же личный секретарь.
Несколько раз меня вызывал на допрос сам Григорьев – новый полномочный представитель НКВД по Азово-Черноморскому краю. В его кабинете, кроме него, никого не было. Григорьев был одет в белую чесучовую рубашку, на столе букеты цветов, ваза с яблоками, грушами и виноградом. Григорьев подвинул портсигар и сказал: «Закури». Я протянул руку за папироской, но он ловко закрыл портсигар и сказал: «Подожди, сначала рассказывай о своей вражеской работе, тогда уже будешь курить». Я ему сказал, что он не мальчик, а я не дитя, чтобы играть в такие игрушки. Только детям говорят: «Потанцуй, тогда дам конфетку». И дальше добавил: «Пускай враги рассказывают о вражеской работе, я не враг и говорить на эту тему мне нечего». Он стал ругаться, кричать, а успокоившись, отослал меня в камеру.
Через несколько дней он снова вызвал меня и обещал переломать руки, ноги, рёбра и при этом добавил: «Будешь плавать в лужах собственной крови, а какая останется, её допьют клопы в клоповнике». Теперь официально мне стало известно, что камера, где я сижу, специально организованный клоповник, чтобы таким диким методом воздействовать на арестованных.
Своё обещание переломать мне кости Григорьев выполнить не успел. Как-то ночью меня посадили в тюремную машину и привезли в Ростов, на ул. Энгельса, 33, посадили в одиночную камеру, окна которой – в потолке – выходили на мостовую. Когда часовой, прогуливаясь около здания НКВД, сапогами наступал на
толстые стёкла окна, удары каблуков эхом отдавались в камере: окно не стояло, а лежало на мостовой, было плашмя вделано в мостовую, в тротуар, по нему стучали ногами и прохожие ...
Так я покинул новочеркасский централ, еле живой, но ещё крепкий духом. В камере было жарко, одна стена была горячая, в соседней камере стояли какие-то котлы. Я попросил надзирателя дать папироску, он дал. Я закурил. До чего показалась мне хороша папироска! Я давно не курил, а не отвык, хотелось курить. Через день меня повели в канцелярию, дали мне папирос, хлеб, консервы, табак. Посадили в машину и отвезли на вокзал, посадили в столыпинский вагон, прицепили к поезду и куда-то повезли. В купе вагона я был один, кто был в соседнем купе, я не знал. Но потом в дороге, на другой день, я услышал голос соседа по купе. это Логачёв. Он давал конвою кепку, чтобы продали её торговкам, а ему что-либо купили из харчей. Но часовой, видимо, этого не сделал. Эту кепку я потом видел на голове у Логачёва. Харчи, которые мы получили в дорогу, папиросы, табак, консервы, конвоиры забрали себе, нам же дали немного хлеба и воды. На заре меня высадили из вагона, посадили в «воронок» и повезли.
Заря уже была холодная, на почве белел иней. Привезли меня в тюрьму и поместили в общую камеру. Здесь только я узнал, что доставлен в Москву, в Бутырскую тюрьму. В камере народу было много, даже слишком много. По обе стороны стен сделаны нары, заключённые спали и на них, и под ними. Мне пришлось как новому «поселенцу» спать под нарами. Пол был холодный, кафельный, но меня спасала меховая кожаная куртка. Кормили здесь лучше, давали больше хлеба. борщ был неплохой, на второе давали пшенную кашу. Я стал понемногу оживать. В камеру каждый день поступали новенькие, они приносили свежие вести с воли. Арестованных на полчаса выводили на прогулку, со двора тюрьмы была видна башня Пугачева.
В камеру, рассчитанную на 25 человек, набили 135 заключённых. В Бутырке я просидел. видимо, с месяц, там и счёт дням потерял. На допросы меня не вызывали. Я больше всего лежал под нарами и слушал новости с воли. Хорошего в них было мало. Публика в камере была самая разнообразная – был один поп с длинными косами и бородой, весь белый, были какие-то служащие ВЦИКа, были работники ЦК ВЛКСМ, рабочие с заводов, служащие наркоматов и т. д. и т. п.
Из камеры арестованных часто вызывали на допросы. Вызвали и меня. Посадили в «воронок». Он был оборудован не так, как в Ростове, в нём были диктом отгорожены клетки, где можно было только стоять, прижавшись к стене. Клетка закрывалась дверкой, посередине был проход. По бокам несколько клетушек, в которых можно только стоять, и то впритирку. Меня посадили в такую клетушку первым, затем стали усаживать других. Я услышал разговор, и он мне показался знакомым. Это были голоса Логачёва и Красюкова. Вначале один, а затем другой что-то говорили охране. Когда машина тронулась, я постучал по перегородке и спросил, кто со мной по соседству, и сказал, что я Луговой. Тогда сосед ответил, что он Логачёв. Я спросил у него: «Как дела, Тихон?» Он сказал, что дела крайне плохи, что он готов повеситься, что он подписал показание, подписал, что он враг народа, подписал, что и я враг народа, что подписал и о Шолохове, якобы тот тоже враг народа. Я тут же разругал его, как только умел. Но потом посоветовал, как только он добудет бумагу и карандаш, написать отречение от того показания и изложить в нём причину, почему он подписал такие показания. Советовал потребовать прокурора и всё ему рассказать.
Нас на этом прервали. Куда-то привезли. Он ещё успел сказать, что сделал это потому, что его пытали и что он не выдержал и подписал (не выдержал этот, кремнёвой крепости человек). Видимо, после подписания он был в этой общей камере, какую мне показывали, где хорошо кормили, где я только глянул на хорошую еду.
Поместили нас в каком-то полутёмном помещении на первом этаже. Каждому здесь была дана приличная койка. В камере было человек семь или восемь, один из них поляк – видный работник Польской компартии, он приезжал по делам в Коминтерн. Как он был арестован, за что на знаю. Он мне подарил старенькие заштопанные носки, у него их было много. Мои носки и портянки попрели, порвались и я надевал сапоги на босу ногу.
Остальные арестованные лежали на койках и молчали. Видимо, они были подавлены. По всему было заметно, что арестованы они недавно. Просидел я здесь не более суток. Поздно ночью меня вызвали и повели на допрос. Долго водили по коридорам, поднимали на лифте и наконец ввели в приёмную и сказали: «Пойдешь к Ежову».
Ежов допрашивал меня один. Он встал из-за стола, где были телефоны и всякие канцелярские принадлежности, и подошёл к другому длинному столу, стоявшему у стены. Он остановился в конце стола; противоположном тому, где я стоял. Возле Ежова виднелась высокая стопа «дел». Я вначале подумал, что это «дела», заведённые на других арестованных. «На тебя имеется пятнадцать показаний, – и он похлопал ладонью по стопке, – изобличающих тебя во вражеских делах». Я попросил назвать хотя бы одно. Он стал называть фамилии людей, давших на меня показания. Фамилии этих людей я слышал впервые, я не знал, что это за люди. Так я и сказал Ежову, что я их не знаю, и попросил по порядку прочесть всё заново. Первым оказался гражданин из станицы Боковской. Сидел он в Миллеровской тюрьме, ему, как стало известно позже, обещали освобождение из-под ареста, если он даст на меня показания. Что с ним сделали, мне не известно, но показания он подписал. Я, не зная, кто его допрашивал, сказал Ежову, что допрашивал Кравченко, начальник райотдела НКВД, этот ярый карьерист и вредитель. Ежов спросил, откуда я это знаю. Я ответил, что слышу по смыслу, что это дело рук Кравченко. Вторым был житель города Миллерово. Я также сказал, кто его допрашивал. Ежов опять спросил, откуда я и это знаю. Я сказал, угадываю по «творчеству» этого негодяя. Так я опознал следователей многих допрошенных, дававших на меня показания, рассказал Ежову, чьих было рук это дело. Все эти показания были даны лицами, по тем или иным причинам арестованными, сидевшими то в Миллеровской, то в Каменской тюрьмах, слышавшими где-то мою фамилию и больше ничего не знавшими. Им предложили подписать протокол допроса с показаниями на меня, и они его подписали. Их обещали после подписания протокола допроса выпустить из тюрьмы за это. Да если бы и не обещали, они бы подписали всё равно, а некоторым дали бумажку, сказали: «Подпиши», те не глядя подписывали. Другим говорили: «Подписывай, так надо» и так далее. Ежов прочитал все пятнадцать дел, ничего мне не сказал, велел увести. Но ещё до ухода я рассказал Ежову, как мы ехали с Логачёвым в машине по соседству, разделённые диктовой перегородкой, что Логачёв мне рассказал о его показаниях, полученных под пытками, и что он от них отказывается. Ежов удивился тому, что нас так везли, что мы имели возможность разговаривать, что охрана этого не учла.
Тогда я думал, что, рассказав историю с показаниями Логачёва, я открыл Ежову многое, я думал, что ни он, ни Сталин этого не знают, и был поражён тем, что Ежов даже не обратил на это внимания. Теперь это прояснилось. потому что стало известно: он, Ежов, по указанию Сталина давал указание применять пытки к арестованным, так называемым врагам народа.
От Ежова меня привели к следователю по особо важным поручениям. Он меня продержал остаток ночи и весь следующий день. Говорил о тех же пятнадцати показаниях, которые читал Ежов. Сказал далее, что Шолохов от меня отказался, что он раскусил меня и отрёкся, что сейчас он в Москве и обо всём им написал. Оказались от меня, по словам следователя, и моя жена, Мария Фёдоровна, она дала на меня показания, что я враг парода, и даже мой сын, Электрон, также от меня отрёкся. Все эти сутки я ни на минуту не присел. Как у Ежова, так и у следователя я стоял на ногах, ослабел предельно, силы покидали меня. А следователь одно твердил, что я изобличён, что я враг народа. Когда он сказал о сыне, которому было семь лет, я понял, что у следствия нет никаких улик против меня, да и откуда они могли появиться? Как мог малыш от меня отказываться, что он понимал?
Следователь пытался всем, чем мог, действовать на мою психику. Яснее стало, что это искусственное дело нечем подкрепить, если прибегают к таким доводам. Следователь сказал, что он даст мне очную ставку с женой и сыном, что они в Москве. Я подумал: а что она может на очной ставке против меня сказать? Ничего. За мной, кроме того, что я по-своему реагировал на арест Красюкова, ничего не было. Следствие могло заставить её говорить всякую ересь, но доказать ложь всё-таки будет нечем. Поэтому я объяснил следователю, что всё это ложь, что всё это выдумка досужих людей, карьеристов, вредителей, матёрых врагов народа, которые заведомо знают, что это ложь, но пытками заставляют честных, преданных партии коммунистов подписывать на себя и других всякие ложные показания, что такие мерзавцы, как Кравченко, Сперанский, Григорьев, Андронов, могут выбить любые показания. Но ценность этих показаний более чем сомнительна.
Поздно вечером меня отвели в камеру. Там наконец покормили гречневой кашей, дали чаю с хлебом. В камере я был один.
Перебирая в памяти минувшие сутки, допрос лично наркомом внутренних дел Ежовым и его следователем по особо важным поручениям, я не мог прийти ни к какому определённому выводу. Трудно было что-либо предположить. Жестокость допроса, построение вопросов и заявлений следователя были просто страшными, грубыми, такими же, какие были в Ростове, и ничего хорошего не могли сулить. Одно было ясно, что нами – мною, Логачёвым. Красюковым (голос его я слышал в вагоне) – заинтересовалась Москва, сам нарком, что в нашем деле наступил какой-то поворот. Но по ходу следствия заметить, что этот поворот к лучшему, было невозможно. Та же грубость, те же окрики, запугивание, одиночка ничего хорошего не предвещали.
В голове толпились, грудились, роились мысли. Москва, наркомат внутренних дел, мне, подследственному, за сутки дали стакан чаю, не позволили спать не дали отдохнуть, заставили стоять, а когда я падал на стул от изнеможения, на меня кричали: «Встать! Что расселся!» Следователи менялись, ходили кушать, ходили отдыхать, спать, а я стоял. И это у наркома Ежова, это в Москве – столице социалистического Отечества, за которое я с юных лет боролся с оружием в руках!
Что же это такое – думалось мне. До чего же сильны мои противники, до чего они пользуются доверием в ЦК партии, что так могли убедить Ежова, дать ему такие материалы на меня, что он верит им, верит, что я враг народа. Для меня это была величайшая трагедия. Верному сыну партии, с юных лет связавшему свою жизнь, свою судьбу с именем Ленина, с Коммунистической партией, ставшему в пятнадцать лет комсомольцем, а в восемнадцать – коммунистом, активно проявлявшему себя в борьбе с троцкистами, с правыми, не знавшему колебаний, а знавшему генеральную линию партии, пришлось выслушивать обвинения в измене партии, меня объявляют врагом народа, сажают в тюрьму, избивают, истязают, пытают, создают чудовищные условия жизни в камерах, на допросах, требуют подписывать заведомо ложные показания. Это ли не безумие, это ли не трагизм?!
Что же случилось, что произошло? Я не менялся, мои убеждения. мой уклад не менялись. Я как работал по укреплению колхозов, по укреплению и сплочению парторганизации, так и продолжал работать. Никаких враждебных действий или поступков, расходящихся с линией партии, я не совершал. Не было такого ни в мыслях, ни в словах, ни в делах. Такие, как Шацкий. говорят: защищал Красюкова, а он враг народа. Но я лучше его знал Красюкова, знал всю его подноготную. При мне он в Кашарах вступал в партию, я выдвигал его по работе и ничего вражеского у него не было. Не было у него и каких-либо колебаний, сомнений в политике партии. Он прочно стоял за генеральную линию ВКП (б), в практической работе добросовестно выполнял поручения партии, строил колхозы, укреплял их. Правильно разъяснял партийную политику колхозникам. Его оговорили, оклеветали, создали на него ложное дело, без каких-либо фактов объявили врагом народа, и я, облечённый доверием партии, доверием коммунистов районной парторганизации, должен был послушно повторять за Шацким, что Красюков – враг народа! Я считал своей партийной обязанностью, своим долгом разобраться в обвинениях. Проверить, на чём они основаны. Нет ли здесь, в деле Красюкова, ошибки. И вот за это меня тоже обвинили, меня назвали врагом народа. И это повторяют не где-либо, а в Москве, в Наркомате внутренних дел, у Ежова, который одновременно является и секретарём ЦК ВКП(б), и председателем комиссии партийного контроля.
Ночью меня перевели из одиночной камеры в новую, уже в третью по счёту. В этой камере нас было четверо. Мне дали койку с английской сеткой, матрацем, подушкой, простынями, одеяло с пододеяльником. На большом тюремном окне была крепкая решётка, окно выходило во двор. Во дворе ворковали голуби. В камере со мной сидел старик с чёрной, сильно поседевшей бородой, подстриженной под острый угол, с большими седыми космами на голове. Это был Струпе, член ЦК партии, председатель Ленинградского губисполкома. Обвинялся он в том, что якобы открыл ворота Ленинграда в Финляндию. Он старый член партии, с подпольным стажем. При царе сидел в Бутырской тюрьме в башне Пугачева. За собой Струпе признавал только одну вину – это то, что при нём убили С. М. Кирова.
Он вставал рано утром, мыл полы, проветривал комнату и садился за стол, начинал курить папиросу за папиросой. Пока мы вставали, он выкуривал почти всю пачку. Курил и плакал, слёзы текли по щекам и бороде ручьями. Но когда мы просыпались, он держал себя крепко, не подавал виду. В присутствии бодрствующих людей прежней грусти у него не было.
Вторым заключённым был Криницкий – член ЦК партии, председатель Оргбюро ЦК ВКП(б), первый секретарь Саратовского обкома, начальник политуправления наркомзема (ведал политотделами МТС). Криницкий был огромного роста, хорошо упитан. Обвинялся в том, что был связан с троцкистами и сочувствовал им. Связь он не отрицал, но сочувствия не признавал. Признавал, что в области, где он работал, работали бывшие троцкисты, что некоторых он посылал на ту или иную работу. Так он говорил о себе, в чём он был повинен на самом деле, я не знал. Он всё время ходил по комнате, что-то бурчал, о чём-то разговаривал. Иногда можно было разобрать фразу: «Что со мной будет, расстреляют или нет?» Его, видимо, расстреляли. Как Шеболдаева и Ларина.
Третьим был консультант по сельскому хозяйству председателя Совнаркома Молотова. О нём никто ничего не знал, о себе он вообще не говорил. Четвёртым был работник аппарата УКК РКИ. Это была довольно сомнительная фигура, его через равные промежутки вызывали на допрос, после допроса он явно сочинял всякие версии. В нём что-то было подозрительное. Из его рассказов я ничего не мог понять. Меня в камере все признавали за старика. У меня была большая вьющаяся борода, вся чёрная и только одна прядь, один пучок был серебристо-белых волос. Эта тюрьма была внутренней тюрьмой Ежова, помещалась на площади Дзержинского, в этом же огромном здании наркомата внутренних дел. Харчи были почти хорошие, давали завтрак, обед был мясной, из двух блюд. Давали ужин. На этих харчах я стал поправляться. Давали читать книги, не было только газет и радио. Помню, я прочитал книгу о Ермаке в старом издании. На прогулку нас подымали на лифте на крышу. На крыше была сделана цементированная площадка с высокими стенами. Видно было только небо. Воздух был здесь чистый, приятный. В тюрьме был ларёк, в котором арестантам продавали чеснок, лук, яблоки, колбасу и другие продукты. Заключённые заказывали через надзирателя себе продукты, тот покупал их за деньги и приносил в камеру. Мне покупать было не на что. Деньги отобрали в Ростове. Соседи по камере иногда делились со мной папиросами, чесноком, луком. Еды, которую давали в тюрьме, было достаточно.

***

Допросами меня больше не донимали. Но вот снова вызвали и повели к Ежову, В кабинете наркома сидел Михаил Александрович Шолохов. Я прежде всего посмотрел, есть ли у него пояс. Одет Шолохов был в гимнастёрку и брюки-галифе, цвета хаки, в сапоги, имел широкий армейский пояс, в руках была трубка и на столе лежал его кисет, в который он обычно насыпал махорку. Курил он тогда махорку. При моём появлении Шолохов поднялся, пошёл мне навстречу, обнял, мы расцеловались и прослезились. Это тронуло и Ежова, у него также навернулись слёзы на глаза. Ежов усадил меня за столик справа от себя. Слева сидел Шолохов. Предложил чаю, на столе стояли фрукты, виноград.
Но разве мне было до чая! Вначале по поясу, а затем уже по приёму Ежова я понял, что Шолохов не арестован (в тюрьме ходили слухи, что он арестован, у некоторых заключённых требовали показаний на Шолохова, и они их давали) и находится на приёме у Ежова. Он пожелал повидаться со мной, и Ежов это сделал. Как я был этому рад, нет таких слов, чтобы всё это описать. Шолохов только посматривал на меня, но ничего не говорил. Ежов спросил, носил ли я раньше бороду. Я ответил, что никогда не носил, что это меня в тюрьме не стригли и не брили. Он тут же приказал меня постричь. Меня вывели в другую комнату и тут же постригли и побрили и даже поодеколонили. И снова ввели к Ежову. Я немного оправился от встречи, стал говорить о своей невиновности. Ежов заверил меня, что он всё самым внимательным образом разберёт, проверит, и выразил надежду на то, что скоро я буду освобождён. Меня снова отвели в ту же камеру. В камере я никаких подробностей не рассказал, ограничился лишь тем, что был на допросе у Ежова и что там же меня постригли и побрили. Соседи сделали вывод, что меня скоро освободят. Мне казалось, что это сон, так всё было неожиданно. В камере я ещё просидел довольно долго – недели две или три. 22 октября 1937 года меня освободили.
Прощаясь со мной, заключённые просили позвонить их семьям по телефону и сказать хотя бы одно слово. Я позвонил, но их семей в Москве не оказалось – они уже были высланы на север, и на квартирах жили другие люди.
Из камеры меня привели в приёмную начальника АХО наркомата. Там я встретил Красюкова, а затем привели и Логачёва. Начальник АХО дал нам денег, дал порученца и сказал, что он нас отвезёт в гостиницу, а назавтра утром поведёт в магазины, чтобы купить для нас одежду. Порученец меня поместил в гостиницу «Националь» на углу улицы Горького и Охотного ряда, а Логачёва и Красюкова повёл в гостиницу «Новая Москва». В «Национале» я бывал раньше с Шолоховым, знал и гостиницу «Новая Москва», она размещалась за Красной площадью, за мостом. Мой номер был большой, из двух комнат, стояли три койки и другая обстановка, лежали ковры. Номер же, отведённый для Логачева и Красюкова, был маленький, однокомнатный. Я позвонил к ним в номер, ответил Логачёв. Спросив, как они устроились, сказал, что сейчас прибегу к ним. Не хотелось мне в такой момент быть одному. Я поспешил к ним. Шёл пешком, быстро, почти бежал, прошёл Красную площадь, обогнул Спасский собор, перешёл Замоскворецкий мост и попал в гостиницу. Нашёл их номер. Они ждали меня.
Мы решили пойти в ресторан, на лифте поднялись на 11 этаж. Зал был залит светом, на сцене разместился огромный джаз-оркестр. Заказали мы на первых порах яблок, груш, винограду и одну бутылочку вина. Выпив вино и моментально уничтожив фрукты, мы закали ужин. Посетители с подозрением смотрели на нас. Мы были оборваны, в грязном одеянии, без поясов, брюки придерживали рукой, нечем было их пристегнуть.
Ресторан стал закрываться, и мы пошли в номер. Спать мы не ложились всю ночь, до прихода порученца мы разговаривали о пережитом и перенесённом. Каждый поскорее хотел рассказать о своём наболевшем.
Сидя в тюрьме, я часто мечтал о том, что, если меня оставят в живых, я согласился бы жить на клочке земли, руками бы его обрабатывал, лишь бы быть живым, на воле. Копал бы землю, сажал, сеял, трудился бы не покладая рук. До чего мало человеку было нужно – воля и клочок земли
Наутро пришёл порученец Ежова и повёл нас втроём по магазинам. Мы купили себе новые костюмы, ботинки, пальто, шапки, бельё, сорочки. За день со всем этим справились. Трудность была с Красюковым – никак не могли подобрать ему пальто. Роста он был необыкновенного – побольше двух метров. Какое пальто ни примерит – оно ему то узко в плечах, то коротко, то рукава малы. К концу дня нашли и ему по росту пальто. Купили себе и новые чемоданы.
Переодевшись в номере, поднялись в ресторан пообедать. Никто на нас уже не косился, так как одеты мы были вполне прилично. Вечером пришли к Ежову по его указанию. Осмотрев нас, он сказал: «Ну вот, теперь дело другое, народ что надо. Идите отдыхайте. Работать будете в Москве, у меня в аппарате, дадим вам квартиры, дачи. Привезём ваши семьи в Москву».
Что нам оставалось делать? Поблагодарить за доверие. вот и всё. С неделю или немного больше мы продолжали жить в номерах и гуляли по Москве, нашли столовые и там организовали себе довольно хорошее питание. Ходили в кино, в театры, в музеи. Потратив выданные нам деньги, пошли к начальнику АХО, он выдал ещё. Дней через десять к нам снова пришёл тот же порученец и сказал: «Поедемте подбирать вам дачи». Логачёву и Красюкову дачу подобрали довольно быстро. В тридцати-тридцати пяти километрах от Москвы нашли довольно большую дачу с множеством комнат. Там был обширный двор, обнесённый высоким забором, а во дворе – гараж. спортивный инвентарь, следы от клумб, фонтан. На даче сохранилась вся мебель и даже посуда. Видно было, что дачу хозяева покинули недавно.
Дачу мне подыскивали довольно долго. Всё попадались большие или неудобные по другим причинам. Наконец попалась в противоположном, северо-западном, направлении чудесная по архитектуре дача с мезонином, прекрасным двором. Внутри была хорошо обставлена. Внизу четыре комнаты и кухня, вверху небольшие комнаты. Во дворе сад, вдоль ограды – сосны, ели. Недалеко от веранды фонтан со скульптурой. Была дача недалеко от Минского шоссе.
Порученец Ежова настоял, чтобы мы на каждой даче составили опись, что есть, затем написали, чего не хватает. Далее стали ездить в другие пустовавшие дачи, подбирать недостающие вещи. Порученец давал указание другим сотрудникам, где что взять и куда что отвезти. Так мы несколько дней устраивали будущее наше жильё.
Что же произошло? Почему вчерашние арестанты, вчерашние враги народа, люди, которые ещё не получили новых партбилетов, у которых ещё нет паспортов, подбирают дачи, обставляют их всяким имуществом?
Шолохов, оставшись в Вёшенской один, без прежних своих товарищей, названных врагами народа, не поверил этим бредням. Как он мог верить тому, чего не было? Он лучше, чем кто-либо, знал нас. Знал, чем каждый дышит. Нужно быть наивным человеком, чтобы думать, что Шолохов, живший с нами в одной коммунистической семье, не знал нас, он, большой психолог, великий талант, как мог он не знать нас досконально?
Шолохов прекрасно знал меня как коммуниста, который настоятельно советовал ему написать книгу о колхозах, как коммуниста, который в беседах с ним заинтересованно и горячо говорил о будущей книге. В этих беседах шла речь о колхозниках, председателях колхозов, секретарях парторганизаций, о показе в книге того богатства, которое окружало нас, богатства новой, доселе невиданной колхозной жизни, о людях, которые делали эту новую жизнь, о классовой борьбе, которая шла вокруг нас, о борьбе коммунистов с матерыми врагами колхозной жизни. Как мог Шолохов поверить тому, что Луговой, Красюков, Логачёв, Корешков, Слабченко, Шевченко – враги народа, когда они, эти люди, вели самую активную борьбу с кулаками, подкулачниками, белогвардейским офицерьем, притаившимся в деревне. Эти люди каждый день и каждый час находились на передовой линии фронта в борьбе с половцевыми, островновыми и им подобным. Как могли эти Нестеренки, Давыдовы, Нагульновы, Разметновы – коммунисты-большевики, показанные в «Поднятой целине», быть врагам народа? Он их знал и в 1930 году, он их знал и во все последующие годы, вплоть до момента ареста. Он жил с ними одной жизнью, одними мыслями, Он, Шолохов, вместе с ними боролся за увеличение озимых посевов, как более урожайных, чем яровые посевы, за развитие племенного животноводства, за хорошие животноводческие постройки, за лучший посев проса, за сокращение сроков сева, за ударную уборку хлеба, за успех хлебозаготовок. Он хорошо знал нас в быту, на отдыхе. Он знал, чем мы живём, знал наши слабости, знал, кто чего стоит.
И вот ему говорят, что его друзья, его товарищи – враги народа. Этому поверить он не мог и встал на нашу защиту. Он понимал, что дело тут не в каких-то врагах народа, а в гонении на нас, коммунистов, со стороны чуждых партии лиц, что дело здесь в перегибах, в таких же, какие были в Вёшках в 1932-1933 годах, только ещё более тяжёлых и далеко зашедших в перестраховке, в чрезмерной подозрительности. Мария Петровна – жена Шолохова рассказывала мне, когда я вернулся из тюрьмы в Вёшенскую; что Михаил Александрович тяжело переживал всё случившееся, он волновался, ничего не писал, был задумчив, не находил себе места. Особенно он возмущался устроенным судебным процессом над Корешковым, уж больно всё казалось неправдоподобным. Видно было, что это инсценировка.
Шолохов несколько раз ездил в Москву. В одну из таких поездок он рассказал Сталину обо всём наболевшем, обо всём пережитом. В заключение он сказал Сталину, что если мы враги народа, тогда и он, живший с нами одной жизнью, одним стремлением, тоже враг народа и что его тоже нужно посадить. Сталин пообещал во всём разобраться. Видимо, он и поручил лично Ежову расследовать наши дела.

В результате вмешательства Шолохова в наше дело нас освободили из тюрьмы, оставили работать в наркомате внутренних дел: Логачева – по милиции, Красюкова – по ГУЛАГу, а меня – в парткоме наркомата.
Дальнейшие наши судьбы решались в те дни, когда в Москву приехал Шолохов. Он приехал вечером, и мы ночь напролёт просидели в его гостиничном номере, разговаривая, делясь впечатлениями о пережитом.
Шолохов рассказывал о новостях из Вёшенской, передавал приветы от наших семей. Наутро он пошёл к Ежову и затем к Сталину говорить о том, чтобы нас вернули работать в Вёшенскую. Шолохов настаивал на этом. Он говорил, что раз мы не виновны, то должны быть реабилитированы полностью, а не наполовину. Должны вернуться туда, где до этого работали. Дело в том, что, оставляя работать нас в Москве, Ежов лишал Шолохова возможности доказать населению Вёшенского района, да и области, что мы не враги. От Вёшек далеко до Москвы, оттуда не видать и не слыхать, где мы и что делаем, и всякие слушки могли бы иметь хождение. Да и враги наши, сажавшие нас в тюрьму, измывавшиеся над нами, могли устроить любую провокацию, легко мог упасть кирпич на нашу голову с какого-либо этажа и убить нас. Могла случиться «непредвиденная» авария с машиной, на которой мы бы ехали...
От Ежова Шолохов пошёл к Сталину и был им принят. Выслушав Михаила Александровича, Сталин с ним согласился, сказав: «Как пожелают они, так и будет». Когда Шолохов объявил это нам, мы с Логачёвым сразу изъявили желание ехать в Вёшенскую. Красюков стал колебаться, он хотел остаться работать в Москве, очень понравилась ему Москва. Но Шолохов был непреклонен, и к вечеру, всё обдумав, Красюков согласился.
В тот же вечер все мы с Шолоховым пошли к Ежову. Тот встретил нас с шуткой: «Ну что, фракция, совещались?» Я ответил, что совещались и имеем единство во взглядах. Он дал мне слово от имени всех. Я заявил, что считаю решение вернуться в Вёшенский район на прежнюю работу правильным, что это окончательно нас реабилитирует, поскольку мы ошибочно были сняты с работы и арестованы, стало быть, мы должны быть восстановлены на прежней работе. Тем более что мы этого хотим. Ежов не стал больше упираться, велел нам зайти к нему на следующий день. На другой день мы явились к нему. Он пожелал нам успеха в делах, сказал, что остаёмся друзьями. Мы попросили выдать нам партбилеты. Он сказал, что партбилеты мы получим в обкоме партии и что в обкоме получим и зарплату за всё время нахождения в тюрьме и в Москве. А своему секретарю Шапиро он дал указание написать решение по нашему вопросу. Тот написал, отпечатал на машинке, поставил печатать и факсимиле Ежова и вручил нам. Вот это решение:

Комиссия партийного контроля при ЦК ВКП(б)
№ БКПК-50/10Г. Кому: Ростовский обком, Вёшенскому РК ВКП(б) Луговому, Логачёву, Красюкову, ОРПО ЦК, ПК КПК
19.XI.1937 г.
Выписка из протокола № 50 заседания бюро комиссии партийного контроля от 19 ноябри 1937 г.
С л у ш а л и:
...10. Об отмене решений Азово-Черноморского крайкома ВКП(б) об исключении из партии тт. Лугового Петра Кузьмича, Логачёва Тихона Андреевича и Красюкова Петра Акимовича.
Тов. Луговой П. К. г. р. 1904, рабочий, член ВКП(б) с 1923 г., секретарь Вёшенского РК ВКП(б);
Тов. Логачёв Т. А. г. р. 1894, крестьянин, член ВКП(б) 1918 г. председатель Вёшенского райисполкома;
Тов. Красюков П. А., г. р. 1903, крестьянин, член ВКП(б) с 1929 г., уполнаркомзаг СНК по Вёшенскому району.
П о с т а н о в и л и:
Ввиду необоснованности предъявленных обвинений в отмену постановления Азово-Черноморского крайкома ВКЛ(б) (июнь 1937 г.) восстановить тт. Лугового П. К., Логачёва Т. А., Красюкова П. А членами ВКП(б).
Председатель КПК – Ежов

***

Получив решение КПК на руки, мы поехали в Вёшенскую. Шолохов, не дождавшись. нас, выехал раньше. Машину нам выслал райком партии по нашей телеграмме. О нашем приезде вёшенцы уже узнали от Шолохова.
Семья моя из квартиры была выселена и жила на краю Вёшенской, около педучилища, в двух полуподвальных комнатах. Жену с работы в педучилище сняли. Как они жили и чем жили, никто не знает. Каких-либо средств на жизнь не было. Если бы не забота Шолохова о семьях, с ними было бы плохо.
Секретаря райкома партии и председателя райисполкома в Вёшках не оказалось. Они перед нашим приездом уехали в Ростов. Начальник районного отдела НКВД Кравченко был дома, но ночью уехал в Ростов, ему было стыдно смотреть мне в лицо. Работая в Боковском районе, он выбивал от арестованных им людей показания, что я враг народа.
Мы ждали приезда Евдокимова, секретаря Ростовского обкома BKП(б). Я заходил в райком, знакомился с положением дел, формально в исполнение обязанностей не вступал.
Первого секретаря райкома партии замещал второй секретарь Степанов. Евдокимов скоро приехал. Собралось райпартсобрание. На нём Евдокимов сказал, что Луговой, Логачёв и Красюков не виновны, их оклеветали враги народа. ЦК ВКП(б) их реабилитировал и рекомендует на прежнюю работу: Лугового – первым секретарём РК ВКП(б), Логачёва – председателем райисполкома, а Красюкова – уполнаркомзагом СНК.
Коммунисты встретили такое решение с одобрением и в дальнейшем всячески помогали нам в работе. Та часть партактива, которая больно рьяно выступала против нас, принуждена была притихнуть, а остальные тут же, на собрании, сказали, что их ввели в заблуждение высокопоставленные лица. Никаких гонений или сведения личных счётов мы не допустили. Часть таких коммунистов уехали сами, чувствуя своё неудобное положение. Да и для нас это было лучше. Подальше от греха.
В тот же день, как мы приехали, я пришёл к Шолохову. Он был рад и доволен, что спас нас от смерти. Мы были глубоко, от всего сердца благодарны ему. Не вмешайся он в наше дело, не прояви он доподлинно гуманные чувства, большевистской стойкости и прозорливости, мы бы погибли, как погибли многие невиновные коммунисты.

* * *

В октябре 1938 года я получил анонимку следующего содержания: «Я, гр. хутора Колундаевка Вёшенского района, арестован органами РО НКВД. При допросе на меня наставляли наган и требовали подписать показания о контрреволюционной деятельности писателя Шолохова». И далее в этом письме сообщалось, что Шолохова он знает мало, видел его несколько раз, слышал о нём, читал его книги и что никакой контрреволюционной деятельности он за ним не знает. Что требуемого показания он не подписал, но его в покое не оставили, а продолжают добиваться подписания показаний, применяя всяческие угрозы.
Я рассказал об этой анонимке Михаилу Александровичу. Он удивлён этим не был. Показал мне тоже анонимку, полученную им по почте. В ней казак хутора Гороховки Вёшенского района писал, что он был арестован и подвергнут допросу работниками районного отдела НКВД и что ему предложили подписать показания на Шолохова – о том, что он якобы враг народа, является руководителем повстанческих групп на Дону, что у него часто собираются руководители повстанческих групп и ведут разговоры о свержении Советской власти на Дону.
Обменявшись мнениями по этим письмам, мы не пришли ни к какому заключению. Проверить анонимки мы сами не могли, поручить кому-либо проверку – дело сложное. Вопрос был настолько серьёзен и затруднителен, что мы решили подумать над ним некоторое время. Спустя день или два ко мне в райком зашёл Иван Погорелов, тот самый, который приехал к нам монтировать распределительный щит электростанции. Всё лето он работал на станции, ходил в белом костюме, на груди его сверкал эмалью орден Красного Знамени. Сам он был из станицы Мятякинской Тарасовского района, окончил Новочеркасский политехнический институт, получил специальность инженера-гидроэнергетика, последнее время работал в парткоме института и оттуда приехал работать в Вёшенскую. С работы его в институте сняли, в чём-то обвинили. В 1920-1921 годах он принимал активное участие в борьбе с бандитизмом. Бандиты повредили ему ногу в колене, и она у него стала короче, ходил он с палочкой, прихрамывая. Работая секретарём Донецкого окружкома комсомола, я от имени окружкома возбудил ходатайство перед ВЦИК о награждении Погорелова орденом Красного Знамени. С тех пор он всегда носил эту высокую награду.
Работая теперь у нас в Вёшенской, Иван Погорелов часто бывал в райкоме, был у меня и на квартире, встречался я с ним и у Шолохова - и на вечерах, и просто гак. во время бесед. Я замечал, что он какой-то грустный, не прежний Погорелов, малоразговорчивый. Я это объяснял тем, что его тяготит дело по прежней работе в Новочеркасске. Но это было не так. Зайдя ко мне, он рассказал:
– Меня сняли с работы, пообещали исключить из партии и посадить в тюрьму как врага народа. Но я могу искупить свою вину, если выполню важное поручение. Это поручение состояло в следующем: мне предложили поехать в Вёшенскую, устроиться на работу, пользуясь знакомством с Луговым, войти в доверие к Шолохову, стараться бывать у него на квартире, на вечерах, а затем дать показания, что Шолохов – руководитель повстанческих групп на Дону. Что Шолохов, дескать, и меня, обиженного партией и Советской властью, завербовал в свою организацию. Что Шолохов, организуя вечеринки, собирает на них руководителей повстанцев и проводит с ними различные контрреволюционные совещания. Такое поручение я принял и с таким заданием сюда приехал. Пока я никому ничего не говорил и ничего не делал. Кроме того, что бывал у Шолохова и у тебя. Этого вполне достаточно, чтобы сделать требуемые показания, они их ждут. Я всё обдумал, – продолжал Погорелов, – и решил твёрдо, что бы со мной ни было, я на такой путь не пойду. Поэтому и пришёл к тебе, а затем пойду к Шолохову. За показания о Шолохове меня обещали реабилитировать, дать хорошую работу.
Я позвонил Шолохову и сказал, что Погорелов хочет с ним поговорить об очень важном деле. Михаил Александрович согласился немедленно его выслушать, Погорелов пошёл к Шолохову. Через несколько минут Шолохов попросил зайти к нему.
Разговор был короткий. Шолохов сказал: не откладывая ни на минуту, едем вместе в Москву. Через полчаса мы выехали на его машине, никому ничего не сказав.
Всё это сильно взволновало и расстроило Шолохова. Всю дорогу в Москву он молчал, курил. Иногда говорил: «Вот подлецы!»
Что ещё нам стало известно со слов Погорелова? Задание это ему дали работники областного аппарата НКВД Коган и Щавелев. Что руководил их провокационной работой лично Григорьев – начальник областного управления НКВД, тот самый, который допрашивал меня в Новочеркасской тюрьме в 1937 году. Он же, этот Григорьев, давал указание Лудищеву – начальнику Вёшенского райотдела НКВД – допрашивать казаков с целью получить от них показания, что Шолохов – организатор повстанческих групп на Дону.
Коган и Щавелев заверили Погорелова, что всё это известно лично Ежову. Всё, что рассказал нам Погорелов, было чудовищно неправдоподобно. до глубины души возмущало, обижало.
Разобраться во всем этом можно было только в Москве, у Сталина. К нему н пошёл Шолохов сразу же по приезде. Сталин обещал во всём разобраться. Сказал, чтобы Шолохов подождал несколько дней в Москве, пока его вызовут. Дело принимало сложный, затяжной характер. Приходилось ждать, а на душе было тревожно, томила какая-то неизвестность. Что там готовилось? Как могла обернуться вся эта стряпня, было неизвестно. Твёрдо мы знали одно – что мы не виноваты. Никаких повстанческих групп мы не организовывали. Никаких чуждых мыслей у нас не было. Мы все свои силы, все свои знания отдавали делу партии, делу Ленина. Но факт оставался фактом – Шолохова, вместе с ним и меня, уже целая группа видных работников НКВД хочет сделать врагами народа. Они организовали уже свои силы, расставили по местам и начали действовать: проводили допросы, добывали показания. Это уже стало известно многим – и друзьям нашим, и врагам. Евдокимов находился от этого в стороне, но Григорьев, ставший после него начальником областного управления НКВД, держал всё это в своих руках. Собирал и накапливал материалы. И вдруг так неожиданно одно звено в его цепи лопнуло. Погорелов отказался выполнить главное поручение органов, не согласился быть подлецом, не пошёл на роль организатора клеветы, отказался стать мошенником и сволочью. Но ведь они, Григорьев с подручными, стоят у вершины власти, они всё могут. Как только они узнают, что Погорелов их предал, как только узнают, что Погорелов обо всём рассказал мне и Шолохову, нам несдобровать. Они пошли бы на любые провокации, на уничтожение нас, лишь бы выгородить себя.
После разговора со Сталиным Шолохов несколько ободрился, ожил. Он пытался шутить, отвлекаться от мрачных мыслей, но дело не клеилось. Широко в то время развернулась кампания по уничтожению видных деятелей нашей партии.
Мы гуляли по Москве, ходили в театры, кино, музеи. Шолохов побывал в редакциях, издательствах, в Союзе писателей. Однажды к нему в номер пришёл Фадеев с женой. Писатели вдвоём вышли в коридор и там долго разговаривали. Шолохов потом рассказал мне, что он Фадееву поведал, зачем приехал к Сталину, и попросил его как члена ЦК партии и руководителя Союза писателей выступить в его защиту. Но Фадеев отказался что-либо сделать...

* **

Мы продолжали ждать вызова к Сталину. Иногда Шолохов звонил Поскрёбышеву. спрашивал, как дела. Но ничего нового не было. Как-то Шолохов, вернувшись от Поскрёбышева, сказал, что Сталин вызывает в Москву много людей из Ростова, Вёшенской и Москвы, что дело за их приездом.
В Москву приехал Погорелов и пришёл в номер к Шолохову, он почти всё время был в номере, бежал из Вёшенской тайком, хоронился в копнах. По вечерам Погорелов заводил вполголоса песню «Эй, вы, морозы, вы, морозы лютые». 28 или 29 октября часов в 11 дня позвонили из Кремля и сказали, чтобы Шолохов явился в ЦК. Они пошли вместе с Погореловым. Шолохов сказал мне, чтобы я сидел у телефона и ждал звонка.
…Проходя по коридору, Погорелов тихонько запел «Эй, вы, морозы...», а Шолохов сказал: «Сейчас поём тихонько «Эй, вы, морозы...», а вот вернёмся, тогда уже запоём на весь голос или попадём (он показал пальцами) за решётку...» Это мне стало известно потом, когда вернулись, а тогда...
Не прошло и получаса после их ухода, как мне позвонили, чтобы я ехал в ЦК. Машину прислали из Кремля. Шофёр привёз в Кремль и показал, куда идти. В гардеробной я разделся, мне предложили сдать оружие, затем провели в комнату заседаний. Комната была небольшая, без всякого убранства. Около стены стоял большой стол, покрытый зелёным сукном. За столом сидело много народа. Сталин занимал место в противоположном входу конце стола. Впрочем, когда я вошёл, он не сидел на этом месте, а ходил по комнате и подошёл к двери, через которую я вошёл. Таким образом, я оказался вплотную со Сталиным и мог хорошо разглядеть его лицо. Оно было в крупных рябинах, низкий лоб, лицо большое, полное, слегка вьющиеся волосы с проседью, сам он плотный. невысокого роста, коренастый, с коротко подстриженными усами, в движениях нетороплив. В руках у него была неизменная большая трубка. Одет он был просто – брюки вобраны в сапоги, на нём была просторная толстовка неопределённого цвета.
Я поздоровался и поклонился всем. Сталин сказал: «Здравствуй!» и предложил садиться. Я прошёл к окну. где сидел Маленков, и сел на свободный стул. За столом сидели Молотов, Каганович, Маленков, Ежов, Гречуха (Ростов. НКВД), Лудищев (Вёшенский райотдел НКВД), Коган, Щавелев, Погорелов, Шолохов и ещё кто-то.
Заседание уже началось. Говорил Гречуха. Он докладывал о положении дел в Вёшенском районе, о хлебозаготовках, об уборке хлеба и соломы, причём пояснял, что часто солома лежит не убранная, трактористам она мешает пахать. Говорили о подъёме зяби. о животноводстве. У него в руках были сводки Вёшенского райзо, уполномоченного Совнаркома по заготовкам и сведения от других работников и организаций. Снабжённый всем этим, по-видимому, Лудищевым, он был вооружен до зубов, доклад делал так, словно это отчитывался секретарь райкома или предрика. Говорил он много и долго, чего он только не наговорил, изображая всё дело так, что всё в районе из рук вон плохо, никуда не годится. Молотов сделал ему замечание в таком роде: что же вы, мол, отчитываетесь за район, вы же начальник не облземуправления, а управления НКВД по Ростовской области, лучше расскажите, как вы освобождаете коммунистов из тюрем, ведь их у вас там сидит более пяти тысяч человек. Гречуха пробормотал что-то невнятное и от ответа ушёл. По-прежнему продолжал критиковать руководителей района.
Затем слово дали мне. Пользуясь тем, что передо мной на столе лежали бумага и карандаш, во время выступления Гречухи я успел сделать несколько записей. Кратко рассказав о положении дел в районе, о хлебозаготовках, об уборке урожая, о подъёме зяби, озимом севе, о парах, а в этих вопросах наш район занимал одно из первых мест в области, я подчеркнул, что нас не так-то легко охаять на таком высоком собрании. Я сказал, в частности, следующее: «Лудищев, который вас, товарищ Гречуха, снабдил этими данными, меньше занимается в районе сельским хозяйством, чем вы на заседании в ЦК партии, и материалами снабдил вас липовыми, не отражающими положения дел в районе».
Затем говорил Щавелев. Надо сказать, что слева от меня сидел Маленков, справа Щавелев, и мне было видно, как Ежов, сидевший напротив Щавелева, во время выступления последнего, передавал ему какие-то записки-шпаргалки. Тогда я встал и сказал, что Щавелев и здесь говорит по шпаргалкам Ежова.
Сталин, прохаживаясь по комнате, время от времени подходил к столу, что-то записывал и снова ходил. Задавал вопросы, делал замечания.
Шолохов выступал два раза и несколько раз отвечал на реплики. Он сказал, что вокруг него органами НКВД, органами разведки ведётся провокационная, враждебная по отношению к нему работа, что органы НКВД собирают, стряпают материалы в доказательство того, что он якобы враг парода и ведёт вражескую работу. Что работники НКВД у арестованных ими людей под дулом пистолета добывают материалы, ложно свидетельствующие о том, что он, Шолохов, враг народа. Что такое положение дел в районе и области нетерпимо, что таким путём на честных, преданных партии людей клевещут, их оговаривают, изображают врагами народа. Шолохов прямо и твёрдо сказал, что он просит положить этому конец, просит Центральный Комитет партии оградить его от подобных актов произвола.
Сталин спросил у Когана, давали ли ему задание оклеветать Шолохова и давал ли он какие-либо поручения Погорелову. Коган ответил, что такие поручения он получал от Григорьева и что они, эти поручения были согласованы с Ежовым, Ежов сейчас же встал и сказал, что он об этом ничего не знал и таких указаний не давал.
Тогда Сталин спросил у Лудищева, что ему известно об этом. Лудищев встал, опустил руки по швам и не сказал ни да, ни нет, показав этим, что он «солдат партии», что прикажут, то он и сделает.
Когда Лудищев наконец заговорил, он стал уверять, что о поручении Погорелову ничего не знал, что Коган и Щавелев действовали через его голову, про анонимки он говорил, что якобы их состряпал Красюков, а затем «уточнил», что анонимки писал Чекулаенко, который к тому времени уже умер. Признаться в том, что он сам допрашивал казаков с наганом, Лудищев отказался.
Сталин сказал Шолохову: «Вы, Михаил Александрович, много пьёте». Шолохов ответил: «От такой жизни немудрено и запить».
Сталин сделал мне замечание, заявив: «Мне звонил Двинский и сказал, что секретарь Вёшенского райкома партии Луговой поехал в Москву, в ЦК партии, и ничего ему не сказал. Это нехорошо, вы грубейшим образом нарушили партийную дисциплину. Вы должны были спросить разрешения у товарища Двинского или в ЦК партии».
Я ответил, что свою вину не отрицаю. Но иначе поступить не имел возможности. Речь шла о жизни и смерти дорогого для меня человека – Шолохова. Мои разговоры о поездке в Москву могли насторожить наших врагов, а те сумели бы помешать нашей поездке.
Затем Сталин подошёл к Ивану Погорелову, посмотрел ему в глаза и сказал: «Такие глаза не могут врать». Обращаясь к Шолохову, он заявил: «Напрасно вы, товарищ Шолохов, подумали, что мы поверили бы клеветникам». Тогда Шолохов приободрился и даже рассказал участникам заседания короткий анекдот: «Бежит заяц, встречает его волк и спрашивает: «Ты что бежишь?» Заяц отвечает: «Как, что бегу: ловят и подковывают». Волк говорит: «Так ловят и подковывают не зайцев, а верблюдов». Заяц ему ответил: «Поймают, подкуют, тогда докажи, что ты – не верблюд». Все рассмеялись, наступила разрядка.
Как бы подводя итоги разговора, Сталин заверил Шолохова, что он может спокойно трудиться на благо Родины, что покой и безопасность ему будут обеспечены. На этом заседание было закончено.
Позже стало известно, что Григорьева послали работать на Колыму, а потом расстреляли. Гречуху сняли, и он исчез. Когана и Щавелева расстреляли. Кончилась и карьера Ежова. Мы, вёшенцы, остались работать на месте, а Погорелов переехал в Москву.
Так в конце октября 1938 года решился вопрос о жизни или смерти великого советского писателя-гуманиста Михаила Александровича Шолохова. Вернувшись тогда от Сталина в номер гостиницы, мы все вместе, теперь уже громко запели «Эй, вы, морозы, вы, морозы лютые». Но и в тот день, когда с Шолоховым всё обошлось благополучно, снова перед моими глазами вставали 1937 год, Новочеркасская и все другие тюрьмы, где я сидел. Тогда ещё среди арестованных ходили слухи, что в отношении Шолохова ведётся подготовительная работа к его аресту. Да и Логачёв говорил, что он подписывал показания, которые ему зачитывали, в списке врагов народа числился и Шолохов.
Таким образом, 1937 год продолжался и в 1938 году и захватил таких видных деятелей, как Шолохов. В Азово-Черноморском крае, да и в других краях и областях страны были посажены почти все секретари райкомов партии и председатели райисполкомов, а в ряде районов их сажали по несколько раз. В крае, а затем в области были посажены три секретаря крайкома (обкома) партии – Шеболдаев, Иванов и Евдокимов, председатели крайисполкома – Пивоваров, Ларин, а начальников управления НКВД было посажено больше всех: Рудь, Пиллер. Гречуха, Григорьев. То же было и с заведующими отделами крайкомов и обкомов, крайисполкомов и облисполкомов, другими ответственными работниками. Достаточно вспомнить названную Молотовым цифру – 5 тысяч коммунистов было арестовано в Ростовской области в 1938 году. Что это такое? Как всё это понять и как можно всё это объяснить? Мало кто остался в живых из участников XVII съезда партии. Такое же перетряхивание было и в армии. А как забыть, что произошло с Гамарником и Орджоникидзе! В партии творилась какая-то страшная и непонятная трагедия.

* * *

Добавлю ещё некоторые штрихи к портрету Шолохова. Считаю необходимым отметить, что в своей повседневной работе писатель ценил и уважал райком партии и райисполком. Он считался с ними, защищал их работников от несправедливых нападок. Райком партии и райисполком ценили и уважали Шолохова, помогали ему в работе, давали советы, считались и с его советами. Шолохов – образцовый коммунист, вся его жизнь активная борьба за линию партии, за успешное выполнение решений партии. Внимательно, по-отечески строго и заботливо Шолохов относился к молодёжи. Многие молодые писатели присылали ему свои произведения с просьбами ознакомиться и отозваться об их труде. Шолохов в меру своих сил и возможностей давал советы, высказывал замечания или направлял рукописи молодых авторов по нужному руслу. Об одном из таких писателей Михаил Александрович мне сказал: «Он пишет о женщине, что «она была красива». А в чём её красота, читателю неизвестно. Приходится верить на слово. Это не художество. Ты, милый мой, потрудись напиши, что она красива, какое у неё лицо, волосы, шея, грудь, стан, походка, как она улыбается. Тогда читатель убедится красива ли она или так себе».
В годы напряжённой работы над созданием «Тихого Дона» и «Поднятой целины» Шолохов часто уединялся в своём старом домишке. Поселившись в Вёшках в 1926 году, Шолохов жил в маленьком флигельке из двух комнат. Затем, с прибавлением семьи, он приобрёл дом получше, из 4 комнат с кухней в полуподвале. Днём он почти не писал. День уходил на разные дела. На квартире у Шолохова всегда гостили многочисленные родственники и товарищи. Писать, трудиться над книгами он уходил в свой флигель, где жили Пётр Яковлевич и Мария Громославские. Старики ложились спать, а он занимал свободный зал флигеля и подолгу просиживал над рукописями. Иногда работал там и днём, но это бывало редко.
Нельзя не сказать о присущем Шолохову разумном сочетании упорного труда с активным и разнообразным отдыхом. Шолохов был очень трудолюбив. Со стороны можно подумать, что нередко он праздно проводит время: то он на охоте, то на рыбной ловле, то займется игрой в карты, в «дурачка». Или под выходной день устроит вечер с танцами и песнями. Слышны его остроты, шутки, смех. Он на удивление общительный и разговорчивый человек, мастер на всякие выдумки, шутки, и замечательно, что, подшутив над тем или другим участником веселья, он это сделает так, чтобы не обидеть ненароком, не задеть самолюбие. Шутку подберёт безобидную, остроту скажет мягкую, тонкую, вызывающую весёлое оживление.
О своей писательской фантазии он упомянул в письме ко мне от 13 февраля 1933 года: «Что будет весной не могу представить даже при наличии своей писательской фантазии». Пользовался он ею с большим успехом, и трудясь над книгами, и в повседневном быту. Присмотревшись ближе к его образу жизни, я понял, что все эти вечеринки, все эти охоты и прочие затеи – всего лишь разумный отдых от напряженного писательского труда. Конечно, приходила в голову мне мысль и о том, что во время охоты или рыбалки он обдумывает свои сочинения, может быть, это так и было. Но на охоте и рыбалке он весь отдаётся этому делу, увлекается и загорается азартом, как и все охотники и любители рыбалки. На охоте он поглощён всецело этим промыслом, на рыбалке полностью занят рыбной ловлей – внимательно следит за удочкой, ни одного клёва не прозевает, не проворонит дичь, как бы неожиданно она ни появилась. Думаю, будь он неотрывно увлечён мыслью о том, над чем трудится, он был бы, пожалуй, рассеянным, мечтательным, прозевал бы дичь или клёв. А он, наоборот, добросовестно, с большим умением занимался охотничьим или рыболовным делом. Всё это давало отдых его творческим силам, освежало, проветривало его светлую голову. Этому же служили и шутки, остроты, анекдоты, смех. В такие часы он, скорее всего, отвлекался от мыслей о книге, о героях, одним словом – отдыхал.
В доме Шолоховых устраивались детские праздники – то ёлка, то другие хороводы. Шолохов уделял им большое внимание, он пел с детворой песни, брался за руки и водил хороводы, на равных участвовал в играх, рассказывал ребятишкам сказки и даже сочинял для них стихи. Вот его шутливые строки, сохранившиеся в моей памяти:

На краю большого леса,
Где растут одни лишь ели,
На ветвях сухой берёзы
Две сороки как-то сели.
Прилетели, посидели,
Меж собой поговорили,
У подножия берёзы
Весь снежок поперерыли.
Я стоял неподалёку,
Затаив дыхание,
И сорочий разговор
Слушал со вниманием.
Говорит одна сорока
Быстро, часто и крикливо:
«Слушай, милая подружка,
Расскажу тебе я диво.
В нашей местности недавно
Поселился зверь отважный.
У него – усы седые,
Из себя он – очень важный.
Ну а уши у него – прямо по аршину!
Он, когда ложится спать,
Кладёт их на спину.
У него глава косые,
Хвостик, как цветочек
Очень любит он глодать
Веточки без почек.
Днём он спит, а ночь гуляет,
Бегает вприпрыжку,
Страшно любит он морковку,
От капусты кочерыжку.
На снегу, где он гуляет,
Он горошек оставляет.
В общем, зверь весьма приятный,
Чистоплотный и опрятный.
Он живет под той вон ёлкой,
Напролёт весь день там спит.
Но глаза не закрывает.
Спя, усами шевелит.
Раз я встретила его,
Спросила любезно:
Не могу ли я вам быть
Чем-нибудь полезной?
Посмотрел он на меня
И ответил важно:
«Я вообще из всех зверей
Зверь самый отважный!
Не боюся я чижей,
Не боюся я ежей.
Абсолютно не дрожа,
Прохожу мимо ежа.
Проживая здесь, в лесу,
Не люблю одну лису.

Не боюся я ворон,
Не боюся я сорок.
Не боюся и мышат,
Точно так же – лягушат.
Не боюся даже львов,
Так как здесь их нету.
А если б были, то, наверно,
Сжил бы их со свету.
Не боюсь я снегирей,
Словом, никаких зверей
Я не опасаюся.
Очень, очень, очень редко
Бегством я спасаюся». –
«От кого же вы бежите, –
Я его спросила, –
Ноль у вас такая смелость
И такая сила?»
Зверь усы расправил лапкой,
Почесал за ухом.
В это время дятел – стук!
Зверь – прыг! – что было духу.
И, как видно, сгоряча
Дал такого стрекача,
Только хвостик замигал,
И тотчас в лесу пропал.
Очень даже странный зверь –
Так я думаю теперь».

Тут сороки улетели,
А я направился к той ели.
Дай, думаю, погляжу
И ребятам расскажу,

Как живёт зайчишка,
Этот хвастунишка.
Вижу – к ёлке ведёт стёжка,
А под ёлкой ямка-лёжка.
Он под этой ёлкой жил,
Спал, усами шевелил,
Шевелил усами,
Шевелил ушами...
А потом под Новый год
Ёлочку срубили
И для вас вот в этом зале
Её снарядили.
Вы теперь вокруг неё
Будете резвиться,
Песни петь, плясать и прыгать,
Словом, веселиться.
А о зайце не горюйте,
Он живёт отлично.
В новом месте у него
Новый дом, приличный.
Я его недавно видел
И спросил: «Зайчишка!
Как живёшь на новом месте,
Серенький плутишка?»
Он ответил, убегая,
На ходу хвостом мигая:
«Под берёзкой день лежу
И о ёлке не тужу.
Мне под этой ёлкой
Было страшно колко!»

К детям Михаил Шолохов очень добр и внимателен, многих он хорошо, не только по имени. а и по характеру знал, наблюдал за их развитием. Спустя много лет, вспоминая о том или ином ребёнке, он подробно рассказывал, каким тот был, как вёл себя, припоминал детали его детства.

В начале 1935 года Михаил Шолохов вернулся из-за границы, где он был в Дании, Англии, Франции и других странах. Он рассказывал о животноводстве в Дании, об образцовых коровниках, о больших надоях молока. На одном из совещаний руководителей колхозов писатель выступил и поделился своими мыслями о том, как поставлено животноводство в Дании. Он горячо призывал колхозы перенять опыт датчан. Помню, скоро в районе появились племсвинофермы по выращиванию породистого поголовья. В район начали больше завозить племенных быков и коров. Строились и улучшенные животноводческие помещения.
В Лондоне Шолохов купил оптическую винтовку, почти такую же, как наша боевая трехлинейная, только патроны и пули покрупнее. С нею мы пробовал и охотиться на дрофу, но била она неточно. Хотя однажды Шолохов подстрелил сразу двух дудаков, причём в одного из них целился, а второго поразил рикошетом. Кроме винтовки Шолохов купил несколько наручных часов, одни из них подарил мне. Часы были хороши, шли точно и носил я их довольно долго.
В Вёшенскую иногда приезжали погостить к Шолохову его московские приятели – писатель Василий Кудашев и критик Лукин Юрий Борисович. Они подолгу гостили в Вёшенской. Лукин приезжал со своей женой Марьяной. Это было ответное гостеприимство Шолохова. В первые месяцы жизни Шолохова в Москве в 1926-1928 годах Шолохов жил у Кудашева, а Лукин был редактором первого издания «Тихого Дона» в ГИХЛе (позже это издательство называлось «Гослитиздат», а теперь – «Художественная литература»).
В одну из поездок Михаила Шолохова в Москву мы были с ним в Большом театре, где готовилась к постановке опера «Тихий Дон». Вначале мы были на репетиции, а после слушали премьеру оперы. Артисты и зрители горячо приветствовали Шолохова. Особенно внимательны были Иван Иванович Дзержинский – композитор, написавший музыку «Тихого Дона», Самуил Абрамович Самосуд, дирижировавший оркестром. Фёдор Фёдорович Федоровский – художник театра, приезжавший перед этим в Вёшенскую, и другие создатели этого яркого спектакля.
Шолохов принимал большое участие в работе над оперой, давал советы, как по её либретто, так и по музыке, оформлению спектакля, костюмировке, заботился о правдивом перенесении картины донской природы на сцену Большого театра.
Побывав на одном из приёмов у Сталина в середине тридцатых годов, Шолохов привёз в Вёшенскую медвежью колбасу и угощал семью и меня. Он рассказал историю этой колбасы. После официального приема Сталин пригласил Шолохова поужинать у него в квартире. Хозяин угощал медвежьей колбасой, а когда писатель уходил, Сталин дал ему сверток, сказав, чтобы он попотчевал этой колбасой Марию Петровну и других близких.
А ещё раньше, в 1931 году, вернувшись из Москвы, где он встречался с Алексеем Максимовичем Горьким, Шолохов рассказывал мне: «Горький с большим вниманием прочёл опубликованные части «Тихого Дона» и сказал, что книга ему очень и очень понравилась, особенно он отметил показ женщин в романе. Женщины получились настоящие, живые. Читаешь о них и видишь их перед собой, как живых, – обаятельных, пахнущих степным донским ароматом».
Шолохов любил народ и много проявлял заботы о нём. По его инициативе в 1935 и 1936 гг. был принят закон об освобождении престарелых крестьян-колхозников 60 лет от налогов и поставок.
Из своих сбережений он многим помогал. Очень часто писал записки мне или предрика с просьбой сделать то или другое отдельным людям, звонил с этой целью по телефону. Пачками сам приносил или присылал с кем-либо заявления граждан в райком партии и райисполком с пометками, что нужно сделать по тому или иному заявлению. На приём граждан и рассмотрение их писем и заявлений он очень много тратил времени. Многочисленные письма из других районов и областей он со своими соображениями посылал в те районы для принятия мер. На переписку с организациями по письмам и заявлениям, на обратную почту он расходовал в среднем в месяц до 1000 рублей в старом исчислении.
Когда началась Великая Отечественная война, Михаил Александрович Шолохов внёс в фонд обороны 150 тысяч рублей, из которых сто тысяч были присужденной ему премией за роман «Тихий Дон», и заявил о своей готовности стать в ряды Красной Армии и до последней капли крови защищать Советскую Родину.

***

Изо дня в день станицы и хутора района посылали па фронт всё новые и новые партии мобилизованных. Всё меньше и меньше оставалось рабочих рук в колхозах и МТС. Ушедших заменяли подростки и женщины. Стали организовываться женские тракторные бригады, к штурвалу комбайна и к рулю автомашины, в мастерские МТС приходили женщины, чьи мужья ушли на фронт.
В Вёшенском районе в то первое лето войны только начиналась уборка хлебов, учиться осваивать машины пришлось на ходу. Сколько слёз, горя, труда было потрачено, пока из женщин, девушек и молодых парней были созданы кадры. Из существовавших до войны двух-трёх женских тракторных бригад рядовые трактористки становились бригадирами, трактористов набирали из прицепщиков – парней и девушек, и на практике, без теории они осваивали машины. Бывало, сердце кровью обливается, когда подъедешь к трактору, он стоит, а девушка у заводной ручки плачет, не может завести. На тракторную бригаду с большим трудом удавалось поставить одного мужчину, знавшего трактор, и он от трактора к трактору ходил и заводил. Заведёт одной, смотришь – у другой трактор стал.
Колхозники и колхозницы, казаки и казачки, ценой величайших усилий спасли хлеб, вовремя убрали его и сдали государству. Шолохов, находясь в станице Вёшенской, написал статьи в газету «Правда» и «Красную звезду»: «В казачьих колхозах», «На Дону». Словом казаков Якова Землякова, Романа Выпряжкина писатель утверждал, что «донские казаки всех возрастов к службе готовы», что «великое горе будет тому, кто разбудил эту ненависть и холодную ярость народного гнева». В другом очерке Шолохов писал: «Грохочут гусеничные тракторы, над сцепами комбайнов синий дымок смешивается с белёсой ржавой пылью, стрекочут лобогрейки, поднимая крыльями высокую густую рожь». И всем этим управляют другие люди, заменившие бойцов, ушедших на фронт.
Как-то, возвратясь из Москвы, Шолохов рассказывал, что был у А. С. Щербакова, секретаря ЦК ВКП (б). В беседе с ним Щербаков говорил, что сейчас нужна короткая статья, зовущая на бой с немецкими захватчиками, небольшая, но горячая брошюра о борьбе с немецкими фашистами. Шолохов печалился о том, что плохо даются ему такие. статьи и брошюры. В дальнейшем, как известно, он овладел и этим видом творчества, и создал гневные произведения большой духоподъёмной силы.
В другой раз Шолохов говорил, что Щербаков высказал мысль о том, что, когда похолодает и полетят белые мухи, тогда покрепче ударим немцев. Видимо, речь шла о готовившемся разгроме немцев под Москвой зимой 1941 года.
В июле 1941 года Шолохов был призван в армию, ему присвоили воинское звание полкового комиссара. Верховное командование использовало его как военного корреспондента газет «Красная Звезда» и «Правда». Шолохов стал часто бывать на различных фронтах – на Западном, Южном и других.
Осенью 1941 года немцы заняли Ростов, угрожали Ворошиловграду. Семья Шолохова была эвакуирована в Камышин. Накануне он подарил мне, Красюкову, Логачёвy и другим товарищам фотографию, где был снят со своей семьей: Марией Петровной и детьми Светланой, Сашей, Мишей и Машей. На фотографии Шолохов написал:
П. К. и М. Ф. Луговым.
Дорогой друг! Мы с тобой прожили большую и богатую радостями и горестями жизнь. Ты был, остаешься и будешь – я в этом уверен – лучшим моим другом. Если эта фотография когда-либо напомнит тебе о тихом Доне, о Вёшках, о том, кто был и остаётся твоим всегда верным другом – будет легче тебе и мне. За товарищество, за дружбу, которая в огне не горит и в воде не тонет. За нашу встречу и за нашу победу над окаянным фашизмом!
Твой Шолохов
11 октября 1941 г.

На другой день на грузовых машинах мы проводили дорогую всем нам семью. Шолохов, устроив семью в Камышине, вернулся домой в Вёшенскую, где в доме осталась на хозяйстве его мать. В это время Южный фронт нанёс серьёзный удар по фашистам и выбил их из Ростова, но развить успех не сумел, немцы ещё имели большой перевес в живой силе, и особенно в технике.
Находясь в прифронтовой полосе, Шолохов поехал в штаб Южного фронта, находившийся в Каменске. В дорогу он взял с собой меня н Николая Николаевича Лудищева Мне нужно было ехать в Ростов на пленум обкома партии, а Лудищев ехал сопровождающим. К Каменску мы подъезжали поздно вечером, без света фар ехать было тяжело, машина попадала в канавы, могла перевернуться. Тогда шофёр включил свет. При свете ехать также было невозможно, нас обстреливали с воздуха немецкие самолёты, бороздившие небо над Каменском. Две или три очереди трассирующих пуль чуть было не побили нас с Шолоховым, и уцелели мы каким-то чудом. Одна очередь прошла прямо над головой, вторая слева, разбив боковое ветровое стекло. Третья очередь прошла справа в 20-30 сантиметрах от машины. Жёлтые, красные, зелёные, белые пули чередовались в каждом пучке выстрелов. Мы снова потушили свет, один из нас пошёл пешком впереди машины, указывая ей след. Так мы добрались до Каменска.
Город был погружён в темноту. Днём его бомбили. Шолохов беседовал с военнопленными немцами, ездил на передовую. В этих поездках Шолохов простыл, заболел и был помещён в госпиталь, откуда скоро вернулся на квартиру, заявив, что не может лежать в госпитале, когда идёт война и ему нужно работать.
Шолохов написал статью «На юге», в которой показывал единый борющийся лагерь советских людей, всех, кто добывает победу своей великой Родине. Затем Шолохов надолго выехал из Вёшенской. Зимой 1941-1942 годов Шолохов побывал на различных фронтах. Он своими глазами видел, слышал и чувствовал войну, воспринимал её запахи. В статьях того времени Шолохов писал о героической борьбе советских людей с оголтелыми фашистами.
В Вёшенскую Шолохов вернулся в двадцатых числах мая 1942 года. Он рассказывал мне, что перед отъездом из Москвы был у Сталина. Сталин сказал, что положение на фронтах стабилизировано и что советское командование накапливает силы для мощных ударов по немцам. Но не прошло и недели, как под Харьковом немцы нанесли серьёзное поражение Юго-Западному фронту. Они прорвали нашу линию обороны и начали крупнейшее наступление на Сталинград и Кавказ. 8 и 9 июня фашистские самолёты бомбили Вёшенскую. Шолохову пришлось вновь заботиться о безопасности близких. Вначале он оставил семью в хуторе Андроповском, а сам вернулся за матерью и кое-какими вещами. Мы – я, Логачёв, Красюков, Лимарев – собрались проводить его у него во дворе. Машина его стояла с заведённым мотором. Не успел Шолохов указать рукой на самолёты, как посыпались бомбы. В это время и погибла его мать. Мы все залегли, где кто мог, а она шла в сарай по своим хозяйственным делам, и вражеский осколок сразил её.
Немного подождав, пока рассеется дым и пыль от взрывов, Шолохов выехал в Андроповскую. Он не знал, что мать убита. Для похорон матери он снова вернулся в Вёшенскую. Похоронив мать, направился с семьей в Камышин или Николаев. По пути к Волге он прислал мне записку следующего содержания:
Дорогой Петя!
Не знаю, какова сейчас обстановка в Вёшенской, отсюда трудно судить, но если ваши семьи ещё не выехали, то ещё раз напоминаю: будут гнать скот, пусть прихватят наших коров. Если дом не разрушен – всё остаётся на твоё усмотрение, как ты там решишь, так и будет. Крепко всех вас обнимаю и твёрдо надеюсь на встречу.
М. Ш о л ох о в.

Р. S. в доме остались кое-какие харчишки. Если это цело – забери себе, сгодится.
М. Ш.

На письме не поставлена дата, судя по всему, оно написано 11-12 июня 1942 года, так как наши семьи ещё отправлены не были, они находились в колхозе «Новый мир», в школе. Никаких харчей и вещей в доме не оказалось, в нём располагались красноармейцы отходящих частей, в беспорядке переправлявшиеся через Дон. Даже не оказалось библиотеки, которая ещё вечером, в день бомбёжки, была цела. Потом стало известно, что командир какой-то части погрузил все книги шолоховской библиотеки и отвёз их в Сталинградскую городскую библиотеку (нашел куда везти), где они и пропали...
Здание райкома было сильно порушено, но ещё стояло, не развалилось. В дом Шолохова попала большая бомба и взорвалась под полом, в зале, были повреждены столбы, на которых крепился мезонин. Несколько позже все надворные постройки во дворе Шолохова (сараи, конюшня, кухня с баней и забор) сгорели дотла.
Подойдя к Вёшенской, гитлеровцы остановились, отделённые от станицы рекой, и стали строить укрепления. Бои развернулись восточнее Вёшенской, в Серафимовиче, Клетской, Калаче и затем в Сталинграде. Районный центр был эвакуирован в Терновский сельсовет, на границу Вёшенского района и Сталинградской области. Начались фронтовая и прифронтовая жизнь и работа района, МТС с тракторами и моторами комбайнов и запчастями были эвакуированы к Волге, скот тоже эвакуирован – часть за Волгу, часть к волжскому правобережью. Парторганизация переключилась на помощь фронту, проводила заготовку овощей, фруктов, хлеба, оказывала помощь госпиталям. Строила оборонительные сооружения.
Райком и райисполком ещё до подхода фашистов к Дону организовали партизанский отряд. Но действовать ему не пришлось. Хотя отдельные его бойцы выполняли важные поручения командования. Так, например, Афанасий Карпов и Илья Глазунов ходили в тыл врага в районе Ягодного. Королёв ходил в тыл к немцам в районе Базков и собрал важные разведывательные данные. Были организованы конспиративные квартиры и базы с оружием и продовольствием, подпольная типография, медпункт и другое, нужное на случай перехода райкома партии и райисполкома на нелегальное положение.
Зимой 1943 года Шолохов прислал нам дружеское письмо после полугодовой разлуки?
Дорогой Петя и всё товарищество!
Вот и «отыскался след Тарасов»! Павел Иванович – первая ласточка из уральских степей, но, видно, скоро и я побываю проездом в родных местах. За эти полгода много воды утекло, и обо всём не расскажешь, всё это оставим до встречи. Не знаю, кто из вас в Вёшенской, кого нет, но всем оставшимся шлю привет, большущий и сердечный. С ноября по конец декабря был я в Москве. ЦК вызывал лечиться. Прошёл средний ремонт в кремлёвской лечебнице и сейчас уже – почти в рабочей форме, пишу, было такое время, когда не только ехать куда-либо, но и писать не мог по запрету профессоров. Чуть не попал в инвалиды, но кое-как выхромался, и сейчас уже рою ногой землю (точно так, как Тихон) собираюсь ехать вслед за фронтом по донской земле.
В Москве говорил по телефону с Абакумовым, он должен был навести справки о Лудищеве, но т. к. это было перед отъездом, узнать о нём не мог. О вас слышал только от камышинского секретаря Ведяпина, а потом – ни слова.
Как вы там и что? Напиши с Павлом. Я не уверен, что он застанет по возвращении меня здесь, но на всякий случай напиши обо всём подробно. Мне думается, что Виделин, который был у меня, побывал уже в Вёшенской и рассказал о нашем житье-бытье, а вот о Вёшках мы тут ничего не знаем. Где сейчас обком? Двинский писал мне из Камышина, где он был проездом, на этом связь с Ростовской областью и оборвалась.
По-прежнему ли вы в Дударевке или уже в Вёшенской? И что осталось от этой бедной станички? Очень хотелось бы побывать у вас и посмотреть. Думаю, что мне удастся завернуть к вам и увидеться со всеми после полугодичной разлуки. Где ваши семьи? Вернулись ли в Вёшенскую? Тебе придётся писать большое письмо!
Павел выехал в Вёшки, чтобы захватить кое-что из имущества, в частности, перешли с ним мой архив, который хранился в райНКВД, и помоги ему добраться до Камышина, а оттуда уж мы его переправим как-нибудь в Уральск. Ребята, что осталось – и осталось ли? – от моей библиотеки? Нельзя ли собрать хоть что-либо? Ведь немцев в Вёшках не было, неужели свои растащили?
Напиши и о соседях. Как из неразберихи выбралась базковцы, боковцы? Как выглядят правобережные хутора? Где сейчас Петро Чикиль? Много пришлось повидать мне порушенных мест, но когда это – родина, во сто крат больнее. Прошлогодняя история свалилась, как дурной сон, и. как-то до сих пор мысль не мирился с тем, что война отгремела на Дону.
Ну, да ничего! Были бы живы, а всё остальное наладится. Трава и на погорелом месте растёт! Ещё раз всех крепко обнимаю и надеюсь на скорую встречу!
Твой М. Шолохов
31.1.43, Уральск

 

Много горя и бед принесли немцы и на Дон. Станица Вёшенская узкой лентой километра на 4 растянулась по левобережью Дона, с запада на восток. Вся западная, центральная и значительное место восточной части станицы были сожжены и разбиты снарядами и бомбами. Полностью сгорел красавец-театр колхозной казачьей молодёжи, кинотеатр, пристань, тубдиспансер, рентгеновский кабинет, поликлиника, баня, разрушена школа-десятилетка. Райком, райисполком, раймаг, база райсоюза, типография, водонапорная башня и многое другое, много кварталов были полностью уничтожены, в отдельных кварталах остались одинокие дома, чудом сохранившиеся.
Архив Шолохова погиб. Куда он делся, это осталось на совести начальника районного отдела НКВД Федунца, секретарь Шолохова Зайцев сдал ему архив. Видимо, когда отдел последним покидал станицу и её заняли воинские части, его растянули, и всё это погибло на полях войны. Прежние товарищи частично разъехались по другим районам. Логачёв работал в Морозовской, Красюков – в Белой Калитве, Зеленков Тихон – в Боковской, Лудищев – в Миллерово. В Вёшенской из прежних работников остались я и предрика П. Т. Лимарев. Семьи наши ещё были за Волгой и вернулись только к началу весны 1943 года. В январе вернулся в Вёшенскую райцентр, все районные организации расположились в восточной части станицы в здании педучилища, которое меньше всех пострадало, затем постепенно начали восстанавливать разрушенные здания райкома, райисполкома и другие.
К весне 1943 года фронт отодвинулся к Таганрогу и Ворошиловграду. МТС вернули тракторы, колхозам – скот. Правда, и то и другое сильно поредело, часть тракторов и все автомашины передали фронту, все лошади, часть скота и даже часть стада рабочих волов пошли на снабжение армии. Семян и горючего в районе не было, обкома и облисполкома в Ростове не было, область ещё не была восстановлена, и помочь чем-либо она не могла. Я выехал в Воронеж с тем, чтобы связаться с Москвой. Воронежцы дали возможность позвонить в Москву, я говорил с А. А. Андреевым. Он отпустил нам и горючее, и семена через Калачевскую базу Воронежской области. Весенний сев был хотя и на меньшей площади, но проведён успешно. В феврале 1944 года я по делам района выехал в Камышин, чтобы с помощью Шолохова разрешить ряд вопросов. Шолохова в Камышине не было, он был В Москве. Пришлось ехать в Сталинград, чтобы из Сталинграда связаться с ним по телефону. Я поговорил с Шолоховым, он обещал пойти к Андрееву и всё передать. 17 февраля он из Камышина прислал следующую телеграмму:

Вёшенская Ростовской области Луговому
7 был Андреев. Немедленная помощь обещана. Привет. Шолохов

В конце марта 1944 года Шолохов прислал более подробное письмо:

Камышин. 24. III.44.
Здравствуй, дорогой Петя!
Знать, судьба такая незадачливая: ты приехал в Камышин – я был в Москве, в начале марта я поехал в направлении Вёшенской, не пустила плохая речушка Кумылга. Встретиться так и не удалось... В конце февраля я выехал из Камышина на Сталинград, оттуда на Сиротинскую-Клетскую-Вёшенскую. Доехал до Кумылженской и вынужден был вернуться, т. к. в Кумылге мосты затопило, а тут так стремительно наступала весна, что ждать сбыва воды в Кумылге было невозможно и пришлось оттуда вернуться.
Как ты вылезешь с севом? Помог ли Андрей Андреевич? 7/11, когда я был у него, он твёрдо обещал оказать немедленную помощь, принимая во внимание отдалённость р-на от ж/д путей, спрашивал, можно ли связаться с тобой по телефону. Я сказал, что по телефону – едва ли, думаю, что он нашёл другие каналы, чтобы узнать непосредственно нужды района.
Теперь я буду у вас только в мае, когда установится дорога и, главное, переправы через Медведицу и Хопёр. В случае, если через эти притоки переправы в мае не будет, проеду той, т. е. правобережной стороной Дона до Базков, но в мае буду в Вёшенской обязательно. Не знаю, сколько времени это письмо будет идти до Вёшек, но было бы неплохо, если бы ты черкнул т-мой вкратце, как обстоят дела. До мая я, вероятно, буду в Камышине, и твой ответ (телеграфный) меня застанет дома.
Летом, как только кончатся занятия в школах, думаю перебраться в Вёшенскую. В связи с этим попрошу тебя изыскать средства и на нашу долю посадить картошки, чтобы осенью не заниматься заготовками.
Как обстоит дело с ремонтом дома? Напиши обо всем.
На сессии Верховного Совета видел Бор. Ал-ча Двинского и по его рассказам приблизительно знаю, что делается в Вёшках, но очень хочется посмотреть самому.
Пересылаю тебе заявление Сенчуковой. Мне думается, что в отношении её поступили несправедливо и на работе её надо восстановить...
От Красюкова получил письмо. По характеру оно весьма сдержанно, и о Вёшках – ни слова. Логачёв молчит. Кто же кроме Лимарева остался в Вёшках? Лудищев прислал из Миллерово письмо. Он, как видно, процветает. Как видишь, вопросов к тебе много и помимо т-мы придётся тебе черкнуть письмишко. Буду очень рад.
Передай от нас привет Марии Фёдоровне и всем, кто знает и помнит.
Крепко обнимаю тебя и жду т-мy и писем.
Твой М. Шолохов

На этот раз он был больше осведомлён о положении в Вёшенской, по-прежнему горел желанием побывать в станице. Он несколько удивлялся, что война расстроила наше «товарищество», что разъехалась в разные стороны, в разные места та группа товарищей, окружавшая его, которую он ценил, уважал и защищал от нападок... 

 

 

 

ИСТОРИЯ ОДНОГО ПОСВЯЩЕНИЯ 

Над рассказом Михаила Шолохова «Судьба человека» стоит посвящение «Евгении Григорьевне Левицкой, члену КПСС с 1903 года». Это единственное персональное посвящение в сочинениях писателя сделано тридцать лет тому назад, в конце декабря 1956 года.  
Записки Е. Г. Левицкой о её поездке в Вёшенскую датируются 1930 годом. Евгения Григорьевна, тогда сотрудник МК партии, после многократных приглашений приехала с сыном из Москвы в Вёшенскую не только отдохнуть, но и с твёрдым намерением зафиксировать свои впечатления на бумаге. Уже тогда, летом 1930 года, она, как мало кто другой, понимала, что ей посчастливилось стать гостем человека, который, несмотря на свои молодые годы, писатель не только сформировавшийся, но и выдающийся, идущий следом за титанами XIX века, на чьих сочинениях воспитывалась Евгения Левицкая.  
Написав очерк «по горячим следам», Евгения Григорьевна никогда при жизни своей не стремилась его опубликовать, хотя как литератор себя не раз проявляла: в двадцатые годы в историко-партийных журналах печатались её воспоминания о пережитом в годы борьбы с царизмом.  
Причиной тому была истинная большая дружба, возникшая между молодым писателем и умудренным жизнью, испытанным деятелем партии, вступившим в её ряды ещё до того, как родился будущий автор «Тихого Дона».  
Их знакомство состоялось в Москве накануне появления романа в первых номерах журнала «Октябрь» за 1928 год. Будучи одним из ведущих работников кооперативного издательства «Московский рабочий», чьим пайщиком, в частности, являлся В. И. Ленин, она по долгу службы прочла поступившую самотёком, как говорят издатели, рукопись молодого автора, к тому времени успевшего в Москве опубликовать несколько книжек рассказов о революции и гражданской войне на Дону.  
Рукопись «Тихого Дона» потрясла Евгению Левицкую. Она читала её, не смыкая глаз, ночь. Потом предложила прочесть сыну, ровеснику писателя, Игорю Левицкому. В отличие от редакторов журнала «Октябрь», незадолго до этого решавших судьбу рукописи, писателей – Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП), Евгения Григорьевна приняла роман без всяких оговорок и как редактор, и как коммунист, поражённая глубиной реализма, силой чувств, яркостью мысли. Она дала сочинению самую высокую оценку, зажгла перед Михаилом Шолоховым в издательстве «зеленый свет».  
Вскоре после журнальной публикации издательство «Московский рабочий» в 1928 году выпускает первую книгу «Тихого Дона», сначала в виде «Роман-газеты», а затем книги. Отношения М. А. Шолохова и Е. Г. Левицкой, первоначально сугубо деловые, становятся глубже, теплее, между ними завязывается оживлённая переписка единомышленников, крепнет дружеское чувство, несмотря на разницу лет. Вот почему, будучи человеком предельно скромным, бескорыстным, никогда не стремясь извлечь пользу из этих отношений, более того, опасаясь, как бы публикация нечаянно не нанесла им ущерб, Е. Г. Левицкая не делала попыток опубликовать свои записки. Она завещала их детям.  
Дружба этих двух замечательных людей выдержала суровые испытания жизни, в том числе бури 1937 года, пронёсшейся и над их головами.  
Умерла Евгения Григорьевна в Москве в 1961 году.  

Лев КОЛОДНЫЙ 

НА РОДИНЕ «ТИХОГО ДОНА»

Записки Е. Г. Левицкой  
Станица Вёшенская 19. VII-6. VIII. 1930 года  

– Этот дом для меня исторический, – сказал М. А., указывая на соседний дом, – в нём я написал почти весь «Тихий Дон».  
Мы стояли у окна его «собственного» дома; соседний дом был обычным казачьим куренём, с закрытым крылечком, беленький и уютный. «Я нанимал там две комнаты в 26-м году, и мы жили всей семьёй...»  
Его знаменитый «собственный» дом, о котором литературная братия распускала всё время сплетни («Шолохов построил себе дом...»), мало чем отличался от обычных домов Вёшенской станицы. Три комнаты, по московскому масштабу очень низких, передняя с лежанкой, застеклённая галерейка – вот и всё великолепие шолоховских хором.  
Кухня и все хозяйственные кладовушки помешались «в низах» – помещение под домом. очень чистенькое, с русской печью и прочим, как полагается в деревне. Здесь заправляет всем «бабушка Даниловна» – мать М. А., ворочается неуклюжая Санька – загорелая толстая казачка, с большими серебряными серьгами, её помощница.  
Обстановка комнат не носит никакого индивидуального отпечатка, это обычная провинциальная квартира, с трафаретными занавесками на окнах, с плохими картинами на стенах, сборной мебелью. Спальня с горами подушек, детской кроваткой с кисейным пологом и прочим. «Кабинет». Никогда не сказала бы, что это кабинет молодого писателя! Маленькая комнатка; кровать, над которой на ковре развешано огромное количество самого разнообразного оружия; несколько ружей, казачья шашка в серебряных ножнах, нагайка с рукояткой из козьей ножки, ножи, револьверы. В углу этажерка с пластинками для патефона, письменный стол, шкаф с книгами в хороших переплётах. Книги почти все дореволюционного издания, классики, критики: Толстой, Тургенев, Герцен, Белинский, Бунин, Андреев, Блок. А за ними, у стены шкафа, ютятся современные книжки. Их немного. На письменном столе нет привычных, обычных нашему глазу вещей: письменного прибора и прочего. Стоит чернильница м лежит ручка. Да останавливает внимание только жёлтый портфель, туго набитый, очевидно, бумагами. Это единственный предмет, который хотя бы косвенно намекает на «профессию» хозяина комнаты.  
В маленькой столовой – большой четырёхламповый радиоприёмник, патефон.  
Двор – обычный деревенский двор; есть амбар, где летом живёт бабушка («прохладнее» ) И в жару обедает там же; сарай с сеном, другой, где живут корова и серая лошадь (опять же знаменитый «серый жеребец», оказавшийся довольно старой военной лошадью, слепой на одни глаз...), курятник... Вот и всё «поместье» Шолохова, о котором было так много разговоров в рапповских кругах.  
Да, ещё не менее знаменитый «баркас» – небольшая рыбацкая лодчонка, изрядно протекающая и требующая снятия обуви, когда мы переезжали на ту сторону купаться.  
Сколько сплетен я слышала по поводу всего этого от досужих литературных сплетников!  
Ещё в прошлом году М. А. звал приехать в Вёшенскую, а этой зимой чуть ли не ультимативно ставил этот вопрос, заявляя, что иначе «дружба врозь». Мне и самой хотелось посмотреть обстановку, в которой живёт он, посмотреть его в обычной, житейской обстановке, попробовать понять этого своеобразного, необычного человека, сумевшего в свои 20-21 год («Тихий Дон» он начал писать в 25-м году) дать такие глубокие, тонкие по психологическому анализу страницы «Тихого Дона» и свои небольшие рассказы, яркие, незабываемые.  
С тех пор как я увидела этого маленького паренька, с его усмешкой (он усмехается часто даже тогда, когда «на душе кошки скребут»), с глазами «молодого орёлика», как охарактеризовал его Серафимович, немного холодными и определённо насмешливыми (при разговоре вдруг, одним словом, характеризующим человека), он глубоко заинтересовал меня. «Откуда он знает всё это? – недоумевала я. – Ведь надо же прожить хотя бы некоторое время на свете, чтобы так тонко понимать женскую душу, ребёнка, старика...»  
Загадкой было всё это для меня. Загадкой осталось и после пребывания в Вёшенской. За семью замками, да ещё за одним держит он своё нутро. Только изредка и всегда совершенно неожиданно блеснёт какой-то луч. И снова потухнет. Я знаю только, что если я, старуха, не разгадала этого человека, то и все окружающие тоже его не знают. Он живёт какой-то своей особой жизнью, иногда обращая внимание на мелочи, окружающие его (выбросил все цветы из комнат: «без них лучше»), иногда не замечая или делая вид, что не замечает обстановки и людей, окружающих его.  
Охота, которой он увлекается, рыбная ловля и прочее нужны ему не сами по себе, а для каких-то своих особых целей; ему нужна поездка в степь, ночёвка на берегу Дона, возня с сетями для того, чтобы получить эмоциональную зарядку, что-то ещё ярче пережить, заставить других говорить, раскрывая своё сокровенное. Отсюда его постоянное поддразнивание людей, иногда неожиданное и провокационное, собеседник от неожиданности не успеет спрятаться за слова, а он всё куда-то откладывает и подмечает. О себе говорит очень скупо, изредка и всегда неожиданно. Так, одно-два слова, и надо всегда быть начеку, чтобы поймать это неожиданно вырвавшееся слово, сопоставить его и хоть немного понять, уяснить этот сложный образ.  
Ну вот, таким образом и решили мы свою поездку в Вёшки. Конечно, знай я, что так трудно добраться до Миллерово, я, пожалуй, не рискнула бы на это, но я страшно рада теперь, что по незнанию решила ехать. Разрешив благополучно вопрос о машине благодаря любезности в окружкоме, мы выехали из Миллерово в 2 часа дня.  
Солнце пекло нестерпимо; на дороге пыль лежала толстым слоем и такая тонкая, мелкая пыль, что забиралась во все поры тела. Не прошло и получаса, как мы превратились в настоящих арапов и перестали проявлять даже слабые попытки защититься от неё. Одну спутницу мы высадили в Ольховом Рогу (вспоминается, что здесь Григорий чуть не утонул, когда возвращался со станции Миллерово), других – в станице Кошара; и оттуда уже поехали одни.  
Солнце спускалось. стало прохладней, пыль одолевала меньше. Ехали по мало разбитой дороге, а иногда и прямо по целине, по седой от полыни степи. Кругом необъятная степь, идёт уборка хлеба. Везде машины, косилки, и там и сям дымки, работают молотилки. Чувствуется, что здесь почти нет единоличников; либо колхозы работают день и ночь (ночью яркие факелы освещают группу: молотилку, над которой развевается красный флаг и копошащихся около неё людей), либо зерносовхозы.  
Они распахали огромное количество целины. Куда ни кинешь взгляд – везде чёрная пахота без единой межи, и даже все дороги запахали тракторы. Вот идёт их целая колонна, разрыхляя дисковыми боронами вспаханную степь. Впервые видела я их работу. И она произвела большое впечатление: сила чувствуется, мощь.  
Изредка попадаются балки, покрытые лесом, главным образом осокорь и верба, и по ним тянутся без конца «хохлачьи слободы» и казачьи станицы...  
Не доезжая 35 вёрст до Вёшенской, лопнула шина.  
Шофёр долго возился с её починкой; солнце зашло; отовсюду возвращались с полей люди; проезжали верховые, чётко рисуясь на вечернем небе, громыхали косилки, перекликались люди. Издали доносились песни. Сильнее чувствовались степные запахи, полынь, чебрец. Кружились ястреба, щебетали какие-то пичуги.  
С колесом не ладилось. Пришлось набить его тряпками и, хромая, по тёмной степи, без дороги добрались до Каргинской станицы. И здесь во дворе сельсовета, на машине, устроились на ночлег.  
Глядя на тёмное небо, вслушивались в деревенскую тишину, изредка прерываемую лаем собак и далёким пением, вспоминались, оживали страницы «Тихого Дона», приобретали реальность исторического действия. Так и уснула я, вспоминая...  
Утро было яркое, солнечное. Потихоньку чтобы не разбудить Игоря, вылезла я из машины и пошла на площадь. Церковь с красным флагом; рядом школа. Посреди площади отгороженное место с памятником чёрным, деревянным и надпись: «Борцам Пролетарской революции, погибшим в борьбе с бандитизмом». И вокруг огород, очевидно, школьный. На этой площади пороли Мишку Кошевого.  
На крылечке школы сидит женщина с ребёнком. Другая, проходя мимо, кричит ей: «Тебя мы вчера выбрали в совет по ремонту школы. Так уж там смотри, теперь, ты несёшь ответственность...» Сразу пахнуло новой жизнью, и красный флаг на церкви особенно ярко загорел...  
Получив в совхозе новые камеры, мы помчались в Вёшенскую. Вот навстречу – красный обоз. На передней телеге развевается красное знамя с надписью: «Выполним на 100 % хлебозаготовки!» И длинная вереница телег с туго набитыми мешками медленно проплывает мимо нас.  
Чем ближе к Вёшенской, тем сильнее чувствуется близость реки. Чаще попадаются глубокие балки, заросшие лесом и кустарником: тянет прохладным ветерком. Вот и Дон блеснул синей лентой среди густых прибрежных лесов. И далеко, куда глаз не достанет, по Дону тянутся станицы, ветряные мельницы, хутора. Вот и хутор Базки. Значит, скоро и Вёшенская, по «Тихому Дону».  
Мчимся по-над Доном, переезжаем шаткий мост, какие-то люди сердито кричат шофёру: «По мосту тише!» – на что он только крутит головой. И мы в Вёшенской.  
Вот РИК, где допрашивали Лихачёва, красное кирпичное здание. Вот старая церковь на площади, где Григорий принимал присягу. Точно по давно знакомым местам ходишь… 
Бросили в РИКе вещи и спрашиваем председателя – как найти Шолохова. «А он уже несколько раз приходил, справлялся, не приходила ли машина», – он прерывает разговор и подходит к телефону. Разносит кого-то, кто допустил, чтобы машина стояла 4 часа в сутки. «Ты должен добиться, чтобы все двадцать четыре часа машина работала», – строго говорит он. Минут пять идёт разнос, чувствуется настоящий фронт, горячее страдное время, где каждый час дорог. И опять радостная мысль: а вот это новая жизнь! «Тихий Дон» с его смутными делами – уже прошлое; кругом строится новая жизнь.  
«Идите прямо по этой улице, у Шолохова дом лучше всех, отметней...»  
Пошли – и столкнулись с М. А. По первому взгляду трудно узнать обычного, московского Шолохова. Этот – почти бритая голова, майка, чирики на босую ногу. Загорелый, крепкий, ну и, конечно, неизменная трубка в зубах. Передавая наши дорожные впечатления, дошли до «отметного» дома. Только и отметив, что высокая антенна да новенький забор у палисадника.  
Через полчаса сидели мы за столом и насыщались чудесно зажаренными куропатками, пили чай, молоко и защищались от настойчивых хозяев, считавших наши желудки бездонными.  
К сожалению, Игорь подкачал: приехал с температурой и ангиной. Но он стойко переносил её на ногах и даже ходил на охоту, пролежав в постели только один день.  
Распорядок дня был таков: вставала я рано – в пять-шесть часов; усаживалась на крылечке, грелась на солнышке и наблюдала неторопливую деревенскую жизнь. По двору уже давно хозяйничала бабушка; корова подоена и отогнана в стадо; Николай, добродушный парень, ведёт серого поить к Дону; бабушка кормит кур, у корыта хрюкают поросята (М. А. обещает зимой привезти колбасу из них!). Собаки – четыре! – разного возраста (охотничьи) растянулись в тени. Тихо и спокойно; сидишь и лень думать о чём-нибудь. 
В 8 часов встают все обитатели. Первой высовывает белобрысую головёнку из тёмной комнаты Светлана, жмурится (спят с закрытыми окнами и ставнями) и нерешительно выползает на крыльцо.  
М. А. начинает возиться с радио и ловить разные станции; Горя с книжкой.  
Марья Петровна, сдав своего двухлетнего Шурика матери (она обычно уносила его к себе домой и там возилась с ним), «собирала на стол».  
Начинался завтрак и чаепитие. На столе появлялась огромная сковорода с жареным картофелем, котлетами или другой снедью, которая и была обычно очищена дотла; затем чай с чудесным мёдом, впитавшим в себя все степные ароматы, а особенно «чобор», исключительный по ароматности мёд! После чая разбредались кто куда. Обедали в два-три часа и до такой степени плотно, что мы с Игорем прямо изнемогали. Кормили нас и стерлядью, и молодым барашком, дикими утками, куропатками, цыплятами. Подкладывали, не спрашивая согласия, а после обеда обязательно пили холодное молоко. Часов в семь чай с калачами, бабушка их исключительно вкусно печёт, а на ночь: «Не хочет ли кто-нибудь молочка?»  
Мне М. А. отдал свой кабинет; часто ночью я просыпалась и никак не могла сообразить, почему над моей головой сверкает шашка и торчат дула ружей. Игорь сперва спал в столовой, а когда приехал Кудашев, переселился на сеновал, куда только что привезли несколько возов душистого, мягкого сена; и хотя к ним на ночёвку приходили и собаки, и корова покушалась забраться в незапертые двери сарая, им так нравилось спать на сене, что они со всем мирились.  
Жена М. А. – Мария Петровна отнеслась ко мне мило и приветливо, всячески ухаживала за мной, поверяла все горести и огорчения, рассказывала о М. А. (но сдержанно). Всё хозяйство ведёт мать М. А. – Даниловна. У Марии Петровны большая родня: отец, мать, сёстры – три, брат. Сёстры учительствуют в разных местах. Отец, Громославский, бывший атаман, пошёл добровольцем в Красную Армию, и когда белые захватили Букановскую, он был арестован, четыре месяца дожидался смертной казни, а затем получил восемь лет каторги. Освободили его красные. Этакий бравый казачий офицер с седыми усами и отличной военной выправкой.  
Мария Петровна рассказывала мне: «Работает М. А. по ночам, иногда вечером поспит и всю ночь работает. А то запрягает серого и уедет по хуторам. И снова за работу.  
Один из первых рассказов – «Нахалёнок», сколько радости было у нас, когда он был напечатан! Он получил 200 рублей за него».  
«А какая у него была уверенность в своих силах! Он говорил мне: увидишь, меня будут переводить на иностранные языки!»  
«Нам очень трудно было жить. Но он упорно работал и был убеждён, что добьётся своего...»  
Показывала много фотографии... Вот М. А. – сидит в чашке с водой, ему год-полтора, с крестом на груди; вот он маленьким гимназистиком – приготовишка! Группа – отец, мать и он лет 12; вот М. А. продотрядник (комиссар!) в кожаной куртке и кепке, чудесный парень!  
Светланка – копия отца: такой же вихор торчит над уморительно-крутеньким лобиком, только глаза не отцовские, серо-голубые. А маленький Шурик (по традиции назвали по деду Александром) похож на мать.  
Даниловна очень любила со мной разговаривать: конечно, главной темой был М. А. «Мы с отцом из последнего тянулись, чтобы ему дать образование; сперва он учился в Москве, а потом в Богучаре. А тут взяли его мальчишкой и сделали инспектором по продовольствию, продотрядчиком, он и бросил учиться...  
Был он всегда ласковый и послушный. Мы с отцом души в нём не чаяли; он для меня всё на свете. Родни у меня нет никакой, один он. Пусть бы переезжал в Москву, разве я не понимаю, что ему ещё много надо учиться, надо с умными людьми встречаться. Пусть бы на лето сюда приезжал, а зиму – в Москве. Повлияйте на него, Евгения Григорьевна, может, он вас послушается». И слёзы на глазах у бабушки Даниловны...  
Ухаживает она за сыном, старается всё приготовить, что он любит, и называет его Минька (для матери он – Минька, ведь сказал же М. А. мне однажды, что «Нахалёнок» – отчасти автобиографический рассказ).  
Говорить с М. А. очень трудно. Замкнутый, он и о себе говорить не любит. Два вопроса интересовали меня: конец «Тихого Дона» и дальнейшие темы работ.  
На мой вопрос об окончании «Тихого Дона» он сказал, что уже получил разрешение ГПУ пользоваться всеми секретными документами, касающимися Вёшенского восстания.  
«Мне остались только охвостья».  
«Меня смущает то, что приходится комкать конец, иначе и не уложусь в третью книгу».  
«Кончается: я обрываю польской войной, куда Григорий идёт как красный командир. Боюсь, что будут говорить, что о Григории белом я говорю больше, чем о Григории красном. Но я иначе не могу – слишком разрастается третья книга».  
Говорила я и о необходимости переезда в Москву, хотя бы на два-три зимних месяца.  
«Зачем я поеду? – живо ответил он. – Ведь здесь кругом сколько хочешь материала для работы. Растут и крепнут колхозы. Я ведь всех их знаю. И они меня знают. А что, Евгения Григорьевна, много есть произведений из колхозной жизни?»  
«Много, но все они никуда не годны с точки зрения художественной, начиная от знаменитых «Брусков» Панфёрова».  
«Ну, вот, не считайте самомнением, если я скажу, что, если я напишу, я напишу лучше других».  
Я спокойно ответила, что ничуть не сомневаюсь в этом. И спросила, всерьёз ли он думает об этом.  
«Да, повесть листов на десять».  
«Сколько же времени вам нужно на это?»  
«Месяца три», – с обычной своей улыбкой сказал он.  
«Давайте пустим в хронике «Литературной газеты», что Шолохов работает над повестью из колхозной жизни».  
«Зачем? – лениво спрашивает он. – Лучше сразу».  
«Для чего же мне жить в городе, где меня всё раздражает, когда здесь работать есть над чем».  
И я должна была согласиться, что он прав. Если раньше, во время разных перегибов, мне казалось необходимым вырвать его из этой обстановки, которая действует на него подавляющим, удручающим и даже разлагающим образом, то теперь, когда кругом закипает новая жизнь и когда он к ней относится не только не отрицательно, но даже собирает материалы (мне Мария Петровна говорила, что он связан с одним колхозом, дал им денег на трактор, бывает там и прочее) для повести, постановление РАППа о переброске его на завод нелепо и сплошь формально. Если нам нужна яркая, художественная картина строительства новой деревни, то кому же её и дать, как не Шолохову?  
Заходит человек. «Михаил Александрович, дай табачка, сил нет, курить хочется». М. А. даёт ему махорки.  
«А рюмку водки выпьешь?» Ясно, отказа нет.  
Пришедший – председатель Плешаковского сельсовета.  
«Ну, как колхоз?» – спрашивает М. А.  
«Хорош! – бодро и весело отвечает председатель. – 70 процентов прочных и крепких есть! Почти все, кто ушёл, вернулись снова в колхоз».  
«А как поживает Микишара?» – вдруг спросил М. А. («Семейный человек»1). Тот засмеялся. «Приходил ко мне, просил дать свидетельство о политической благонадёжности, хочет охотой заняться, ружьё купил. Говорит: «У меня сын был красноармеец...»  
«Да ведь ты сына-то убил», – говорю ему. Не дал ему свидетельства», – закончил председатель, допил торопливо рюмку, пыхнул папиросой и ушёл, помахивая кнутом.  
В его отношениях к окружающим, семейным особенно, это характерно, чувствуется та же сдержанность в выражении своих чувств и настроений. Только один раз, и то случайно, видела я, как он приласкал и поцеловал своего двухлетнего сынишку, а со Светланкой всегда говорит как со взрослой. Очень любит поддразнивать её, иногда доводя до слёз.  
История с Яркой (овцой). Чтобы не резать дома телёнка, его обменяли на овцу. Вечером пришёл дедушка Пётр Яковлевич, и начались разговоры о том, что завтра надо зарезать Ярку. Дедушка взял длинный нож, чтобы отточить его для этой операции. Все разговоры велись в присутствии Светланы. Конечно, она заинтересовалась и стала расспрашивать: «Дедушка, ты будешь резать Ярку?..» Ей ответили, что Ярку завтра отгонят в стадо, и она успокоилась. Утром Ярка исчезла. Светлана озабочено её искала и, чувствуя что-то неладное, стала ко всем приставать. Версия о стаде мало её удовлетворяла.  
И вот отец начинает её дразнить: «Светланка, а ведь Ярку-то зарезали».  
«Нет, её отогнали в стадо», – кричит девочка.  
«Это они тебя обманывают. Пойдём к деду, там и шкура висит!»  
Светланка бесится, а М. А. спокойно наблюдает.  
За обедом – та же история. Светлане мать подкладывает в тарелку баранью почку: «Ешь, Светик, ты ведь любишь почку». – «Ага, – торжествует отец, – почка то ведь от Ярки! Как же она в стадо ушла без почки?» И прочее. Я возмущаюсь: «Зачем вы мучите ребёнка?» – «А зачем ей говорить неправду? – возражает он. – Зарезали – и зарезали».  
Сколько шуток добродушных, но иногда очень острых попадало бедному Ваське – Кудашеву. Его аппетит, сожжённая спина и плечи (неумеренно накинулся на солнце), бормотание во сне – всё подвергалось обстрелу. И его словечки были иногда так неожиданно метки, что и мы все, и сам Васька хохотали от души.  
Игоря он преследовал за отросшие усы и бороду. И чего только не выдумывал, сидя за обедом, по поводу усов. С дедушкой проделывались самые разнообразные шутки. То на охоте ему подсовывалось негодное ружье, то будили его, как только он закрывал глаза, и прочее. Словом, не было ни одного человека, в котором М. А. не подметил бы слабых сторон и не начал бы подшучивать. Даже меня он не оставлял в покое, хотя и осторожнее, чем других, но всё же нет-нет, да и метнёт стрелу.  
С вечера начинаются сборы на охоту. Все заняты набивкой патронов, чисткой ружей, сбором снаряжения. Помогают все: дед, Иван (брат Марии Петровны); женщины готовят «харчи», одежду. Чуть ли не до двенадцати часов идёт невероятная возня. Собаки, предчувствуя охоту, нервничают, обнюхивают вещи, толкутся под ногами. Особенно озабочен был М. А.  
Ушли все спать на сеновал, наказав бабушке разбудить в четыре часа утра.  
Утром из окошка я наблюдала «выезд на охоту»; на линейке – М. А., Горя, Кудашев и Николай, охотники в самых затрапезных костюмах. А у М. А. нелепая фуражка защитного цвета, от пользования ею как черпаком для воды, она съёжилась и торчала у него где-то на макушке.  
Свежее, тихое утро. Подымалось солнце «На синем пологе неба доклёвывал краснохвостый рассвет звёздное просо», – вспомнила я фразу из «Тихого Дона».  
Мычали коровы, собираясь в стадо. М. А. открыл ворота и весело закивал мне головой. А вечером усталые, пыльные, голодные... Сколько рассказов, приключений на охоте! И 24 куропатки! Ваську ругали. Он обстрелял! Горя и М. А. говорят, что он бегал по степи как угорелый, чем и объясняется его успех. И опять безобидные шутки и насмешки над счастливым своим успехом (12 куропаток!) Кудашевым.  
Вечером сборы на рыбную ловлю. Вытаскиваются из амбара сети, приводятся в порядок, опять соответствующие костюмы, шубы и прочее. Ночью над рекой сильно свежо. Берутся фонарь и старые затрёпанные карты.  
От скуки публика режется в дураки. 
Поставили сети, и, когда поднялась луна, М. А. приехал за мной. По тихому зеркалу реки бесшумно скользила лодка. М. А., стоя на носу, вытаскивал сети и смотрел, не попалась ли рыба.  
И снова я вспомнила «Тихий Дон», Аксинью и Григория, весь аромат этого удивительного произведения особенно ярко чувствовался здесь. Невольно, смотря на М. А., думалось, нет ли некоторых автобиографических чёрточек в Григории, в его сомнениях, исканиях и шатаниях. И придёт ли он когда-нибудь совсем, совсем к нам? Много бы я дала за это, и никаких трудов не надо жалеть, чтобы крепче связать его с нами, дать твёрдую опору, заставить чувствовать его своим, а не травить, как это делают враги и, что ещё хуже, так называемые «друзья и товарищи», «проклятые братья писатели», как горько жаловался он однажды в письме. Я ничуть не сомневаюсь, что, кроме меня и Игоря, нет ни одного человека, так близко заинтересованного в дальнейшем развитии его писательской карьеры. И он однажды в письме так и сказал. Кстати, характерный штрих: когда мы уезжали, Мария Петровна, обнимая меня, думаю, что искренне, благодарила за то, что приехали, говорила всякие ласковые слова. М. А. – ни слова благодарности и никаких излияний, как Горя...  
Когда мы стояли под палящими лучами солнца на балконе у уполномоченного ГПУ тов. Нырко, ожидая машину, М. А. сказал: «Завтра сажусь за работу. (Он знает, что меня мучит задержка последней части «Тихого Дона»). В конце августа буду в Москве, хлопотать о паспорте для заграничной поездки, может быть, привезу... 
«А повесть из колхозной жизни когда начнете писать?» – улыбаюсь я.  
«Нет, не сейчас. Пусть полежит, «обмаслится». Приеду из-за границы, тогда посмотрим».  
Подъехала машина, ещё крепкое пожатие руки. И М. А. со своим серым конём и Кудашевым с пёстрым полотенцем на обожжённых плечах скрылись за облаком пыли...  
Вот и Дон, и белый песок пляжа, и вся Вёшенская, «невесёлая, плешивая, без садов станица», как говорит в «Тихом Доне» Михаил Александрович. Но и я, и Горя уезжали с сожалением.  
Такова удивительная, притягивающая сила у этого крепкого, такого ещё молодого и не всегда приятного и разгаданного человека.  
Доехали до Базков по-над Доном и помчались по степи. Спускаясь с горы в Каргинскую, Игорь узнал то место, где были изрублены «пленные краснюки», как говорил «подросток казачонок, гнавший на попас быков».  
Горя обернулся ко мне и сказал: «Помнишь?» Так сказал, что я почувствовала, что и у него «Тихий Дон» ожил после пребывания в Вёшенской.  
Спускался вечер, когда мы прощались с донскими степями; всё дальше и дальше уходили мы от Дона, суше и пыльнее становилась степь. Уже тёмной ночью подъехали мы к миллеровскому вокзалу. До поезда осталось полчаса, и мы еле-еле успели захватить билеты.  
Засыпая под мерное покачивание вагона, снова и снова вспоминалась Вёшенская. И трудно было определить: то ли из «Тихого Дона» оживают картины, то ли и вправду видели мы всё это собственными глазами?  
Дорогой много говорили мы с Игорем, делились впечатлениями, думали о будущем М. А., ставшего нам теперь ещё ближе и роднее.  
А вернувшись в Москву, оба мы схватились снова за «Тихий Дон». Ещё и ещё перечитывали мы знакомые страницы, ставшие теперь такими близкими, родными, где каждая чёрточка, каждая деталь ожили и расцветились яркими, живыми красками...  

* * * 

В Вёшенскую в 1928 году стали приходить из «Московского рабочего» письма Евгении Григорьевны Левицкой. В конверты были вложены рецензии на роман – вырезки из периодических изданий, газет и журналов.  
Ст-ца Вёшенская 4 июля 1928 г.  
Очень я рад Вашему письму, т. Левицкая! Рад не только потому, что «Тихий Дон» получил в Главполитпросвете две звёздочки, но потому, что письмо Ваше насыщено теплотой и приветливостью. Признаюсь, я не особенно верил Вашему обещанию написать мне. И знаете почему? Не балуют меня московские знакомые письмами. Как это говорится – «С глаз долой – из сердца вон»?  
Так вот поэтому мне и не верилось. Очень многие обещают, но очень мало тех, кто обещания хоть относительно выполняет. Исходя из опыта прежних лет, когда ответ от друзей и знакомых буквально выжимался, я и теперь с изрядной долей законного скептицизма отношусь к этим самым обещаниям писать. Теперь, надеюсь, Вам понятна та радость, которую испытал я, получив от Вас письмо, да ещё такое дружеское.  
Что же Вам сказать о себе? Чтобы это было покороче, вот так можно описать: работаю, читаю, охочусь, рыбалю, немножко старею. С Петрова дня поеду на покос, а потом «зальюсь» на ту сторону Дона, в степь. Ощутимо сказывается отсутствие связи с литотделом. Особенно «радует» меня Грудская. Мы условились с ней, что она мне напишет о 5-й ч. «Тих. Дона»: до сего времени нет ни строчки. «Октябрь» постукивает т-ммы о высылке конца 5-й ч., а я сижу и дожидаюсь письма от Грудской. Мило? Передайте, пожалуйста, ей моё большое спасибо. Будьте добры – передайте!  
Я был бы Вам очень признателен, если б Вы в следующем письме (теперь я уже верю и жду) черкнули хоть пару строк о делах издательских. Вернулся ли Фролов? Что все вы там и как? Мой дружеский привет Игорю. Ходил он в поход или нет? 
Жду от Вас второй весточки. Спасибо Вам!  
С прив. М. Ш о л о х о в  

Р. S. Прочтите в № 6 «Октября» продолжение «Тихого Дона» – черкните мне Ваше мнение. Там меня начинает душить история, и соответственно с этим меняется и характер.  
Ну, всего доброго.  

Это письмо можно было бы обозначить № 1 в многолетней дружеской переписке. Именно оно является первым ответом на присланные в Вёшенскую письмо, вырезки из газет и журналов с отзывами на опубликованный в Москве первый том «Тихого Дона». Эти материалы собрала Е. Г. Левицкая – в то время заведующая книжно-консультационным бюро издательства «Московский рабочий». Она сообщала автору, что после выхода романа в свет поставила его на обсуждение в библиографической комиссии Главполитпросвета, где он прошёл «с высшей нашей рекомендацией – две звездочки». До 1930 года этот комитет при Наркомате просвещения РСФСР направлял в стране политическую, просветительскую и агитационную деятельность.  
Под «литотделом» подразумевается литературно-художественный отдел «Московского рабочего», которым заведовала Анна Яковлевна Грудская. Именно она приняла от молодого автора рукопись «Тихого Дона» и передала её Е. Г. Левицкой.  
В справочнике «Вся Москва», отражающем информацию о городе и москвичах на конец 1929 года, указано, что А. Я. Грудская проживала в Москве, Остоженка, 53. Вслед за адресом в скобках помечено – «Роман-газета». Это указывает на то, что А. Я. Грудская участвовала в выпусках «Роман-газеты», где «Тихий Дон» появился летом 1928 года.  
Из письма можно заключить, что, будучи в Москве, Михаил Шолохов оставил А. Я. Грудской на отзыв рукопись романа, его пятую часть, завершающую второй том. В нюне 1928 года журнал «Октябрь» начал публикацию четвёртой части, конец пятой части в это время находился в руках А. Я. Грудской. Этим и вызваны телеграммы редакции «Октября» и сетования писателя на необязательность издательницы, поставившей его в неудобное положение.  
В конце письма упоминается некто Фролов. Установить, кто он, оказалось сложно. Как помнится М. К. Левицкой-Клеймёновой2, именно Фролов был тем лицом, через которого гневное письмо Михаила Шолохова о хлебозаготовках 1929 года на Дону попало к И. В. Сталину.  
И, наконец, упоминаемый в конце письма Игорь – это сын Е. Г. Левицкой, друг писателя.  

Следующее (из сохранившихся) письмо датировано 25 августа 1928 года. Начинается оно без обычного обращения, как бы продолжая разговор.  
Мне остаётся благодарить Вас за то хорошее дружеское внимание, которое Вы мне оказываете. Я исправно получаю Ваши письма и рецензии, читаю и радуюсь... Не подумайте, дорогая т. Левицкая, что радуюсь успеху романа, знаком с рецензиями таких (зажму в зубах крепкое слово), как беккер; радуюсь тому, что «Тихий Дон» находит столь звучный отклик и у Вас, и у Игоря, и у остальных моих читателей, с коими связан я невидимыми нитями, идущими из – или через «Тихий Дон», вот – это меня искренне радует! Я задержал ответ, был в отлучке (волка-то ведь ноги кормят), а тут-таки думал, что Вы уже на юге, у моря. Боюсь, не застанет Вас это письмо, проваляется до возвращения.  
В сентябре приеду в Москву, очень хочется потолковать с Вами. До приезда отложу и разговор о том, про что исписал я Вам предыдущее письмо. Письмо это я изорвал, не отравил, и вот почему! Всего не скажешь, а есть охота о многом поговорить с Вами. Черкните, когда Вы будете в Москве? С какого времени уедете? На это время, значит, останусь я сиротинушкой? Кто же будет мне присылать отзывы с заботливо подчёркнутыми строками? Ну, да добре! Хочется видеть Вас здоровой и бодрой. Ради этого, пожалуй, можно отказаться и от рецензий. Что же Вы не напишете мне о из<датель>ских делах? Как «новый хозяин»? Как работается? Что нового? Вы ведь – единственный связующий источник с Москвой. Буду ждать письма. Искренне желаю Вам хорошенько отдохнуть, поправиться, зарядиться работоспособностью, да поосновательней. Игорь едет вместе с Вами?  
Мой ему привет.  
Ну, будьте бодры! До свидания.  
М. Шолохов  

О хлебе: идут дожди, мешают уборке, пшеница прорастает в копнах. Настроение у казаков отчаянное. Добрый урожай взять – не возьмёшь. Тревожно и – по совести – плохо у нас. За июнь-июль население по району сбыло около 800 пар р а б о ч и х быков. Вы знаете, сколько это невспаханных десятин? На этот год резко сократится посев, а это уже лихом пахнет.  
М. Ш.  

Итак, ко времени написания этого письма определилась одна важная роль Евгении Левицкой в первоначальных отношениях с Михаилом Шолоховым. Она «единственный связующий источник с Москвой». Понятно, подразумевается Москва литературная, писательская, где у Шолохова было сравнительно мало друзей и знакомых, а те, кто был, не стали «связующим источником».  
Беккер – фамилия одного из рецензентов, в 1926 году давшего первую критическую статью о творчестве автора «Донских рассказов». Мнение этого критика о «Тихом Доне» Шолохов невысоко ценил, даже написал его фамилию с маленькой буквы.  

Вёшенская  
31 октября 1928 г.  
Получаю рецензии с Вашими отметками, письма – и моя признательность растёт. Право, я уже и так чувствую себя перед Вами должником.  
Пишу письмо с досадным сознанием, что всего не перескажешь, а хочется о многом с Вами поговорить. Вот потому-то не хочется комкать в письме вопросы, касающиеся и «Тих. Дона», и Ваших сомнений.  
В самом близком будущем надеюсь быть в Москве, видеть Вас, говорить.  
Мой привет Игорю. А Вам пожелание: побольше сохранить запаса здоровья, накопленного на юге. Хочется видеть Вас бодрой.  
Привет!  
М. Шолохов  
В Москве буду 6-7-го с/м. Ещё раз привет и поклон с тихого Дона!  

Это письмо, относящееся также к началу переписки, короткое, поскольку послано перед предстоящим приездом писателя в Москву, где в это время вышел не только второй том «Тихого Дона» на страницах «Октября», но и готовилось первое книжное издание, которому предшествовала «Роман-газета». Поистине то был звёздный год писателя.  
О каких вопросах и сомнениях Е. Г. Левицкой идёт речь? Ясно, только, что относились они к роману, его продолжению, по поводу которого в печати высказывалось множество противоречивых мнений.  

Весной 1929 года в адрес издательства «Московский рабочий», на Кузнецкий мост, 7, где ещё работала Е. Г. Левицкая, отправлена открытка:  

Вёшки  
14.V.29 г.  
Дорогая Евгения Григорьевна!  
Моё молчание объясняется тем, что я вот уже две с лишним недели как мотаюсь в поездках. На другой же день, как только приехал в Вёшки, должен был ещё и выехать в станицу Кумылженскую, откуда дальше и вот только что «присел». Всё это по делам вовсе не литературным, но весьма важным. Так вот, а сейчас на ходу хочу черкнуть Вам, с тем чтобы предупредить: на днях посылаю письмо. Изъездил около 500 вёрст па лошадях, поздоровел душой и телом. А июнь сейчас хорош, слов не найдёшь.  
Привет, привет всем! Игорю жму руку и жду в Вёшки.  
Ваш М. Ш о л о х о в  

О каких делах «нелитературных» идёт речь, нам теперь известно: в те дни писатель находился в гуще событий, связанных с хлебозаготовками 1929 года, помогал трудовым казакам бороться с выпавшими на их долю напастями, стремился ограничить произвол местных властей.  

Необычно сложилась судьба письма, написанного Михаилом Александровичем летом 1929 года, в разгар коллективизации на Дону. Хотя оно и личное, адресовано Е. Г. Левицкой, Евгения Григорьевна сочла что его содержание должно стать известным в Центральном Комитете партии. Сохранилась датированная 1955 годом записка Е. Г. Левицкой, приложенная к оригиналу письма М. А. Шолохова: «Это письмо, в котором так правдиво описаны перегибы при коллективизации, было перепечатано и передано Сталину вскоре после получения его мною». По словам Маргариты Константиновны Левицкой, Евгения Григорьевна сняла с письма копию и, убрав начало и последний, наиболее резкий абзац, а также приписки, передала эту копию одному из секретарей МК партии, с которым была знакома. Он, в свою очередь, направил её И. В. Сталину. Хочу отметить, что почти в те же дни в письме Феликсу Kону (оно помещено в тринадцатом томе собрания сочинений И. В. Сталина) Генеральный секретарь ЦК характеризовал автора «Тихого Дона» словами «знаменитый писатель нашего времени». Из этого можно заключить, что с романом Сталин познакомился вскоре после его публикации и с мнением Шолохова считался.  
Итак письмо:  

Вёшенская, 18 июня 1929. 
Вы меня простите, дорогой «шеф», за моё молчание. Я как-то оторвался и от Москвы, и от работы, и от знакомых и друзей. Письмо Вам первое моё письмо из Вёшенской. И всё это потому, что вот уже полтора месяца, как творятся у нас нехорошие вещи. Я втянут в водоворот хлебозаготовок (литературу побоку!), и вот верчусь, помогаю тем, кого несправедливо обижают, езжу по районам и округам, наблюдая и шибко «скорблю душой».  
Когда читаешь в газетах короткие и розовые сообщения о том, что беднота и середнячество нажимают на кулака и тот хлеб везёт – невольно приходит на ум не очень лестное сопоставление! Некогда, в годы гражданской войны, белые газеты столь же радостно вещали о «победах» на всех фронтах, о тесном союзе с «освобождённым казачеством»...  
А Вы бы поглядели, что творится у нас и в соседнем Нижне-Волжском крае. Жмут на кулака, а середняк уже  р а з д а в л е н. Беднота голодает, имущество, вплоть до самоваров и полостей, продают в Хопёрском округе у самого истого середняка, зачастую даже маломощного. Народ звереет, настроение подавленное, на будущий год посевной клин катастрофически уменьшится. И как следствие умело проведённого нажима на кулака является факт (чудовищный факт!) появления на территории соседнего округа оформившихся политических банд. 
Вчера меня разбудили в 2 часа ночи вёшенские милиционеры. Прибежали за седлом. Выезжала конная разведка вёрст за 25, так как банда ожидалась в районе одного из наших сельсоветов.  
Сегодня выяснено: банда численностью в несколько десятков сабель (конная) пошла вглубь Хопёрского округа. Вновь возвращается 1921 год, и если дело будет идти таким ходом и дальше, то к осени край будет наводнён этими мелкими летучими отрядами. Горючего материала м н о г о. Об этом свидетельствует и наш авторитетный орган, высылавший отряд по борьбе с бандитизмом, что же это такое, братцы? Дожили до ручки? В 29 году – и банда. Ужасно нелепо и дико. Если их не разгромят, то они уйдут в Красную Дубраву (лес протяжением на многие десятки вёрст в 40 вёрстах от Вёшенской), и оттуда их не выкуришь никак и ничемТам в 1921 году полтора года жили бело-зелёные, их жгли, выкуривали, извели несколько десятин леса и не выкурили. Лес в гористой и овражистой местности. Жили они там и лишь в 22 году вышли добровольно, по амнистии.  
Мне не хочется приводить примеров, как проводили хлебозаготовки в Хопёрском округе, как хозяйничали там районные власти. Важно то, что им (незаконно обложенным) не давали документов на выезд в край или Москву, запретили почте принимать телеграммы во ВЦИК, и десятки людей ехали в Вёшенскую (другой край, Северокавказский), слали отсюда Калинину телеграммы, просили, униженно выпрашивали, а оттуда лаконические стереотипные ответы: «Дело Ваше передано рассмотрение округа». Один парень – казак хутора Скулядного, ушедший в 1919 году добровольцем в Красную Армию, прослуживший в ней 6 лет, красный командир – два года, до 1927 года, работал председателем сельсовета. В этом году имел: в полторы десятины посевы, лошадь, 2 быка, 1 корову и 7 душ семьи, уплачивал налог единый сельскохозяйственный в размере 29 рублей, хлеба вывез 155 пудов (до семообложения чрезвычайной комиссией в размере 200 пудов, в четырёхкратной замене 800 рублей). У него продали всё, вплоть до семенного хлеба и курей. Забрали тягло, одежду, самовар, оставили только стены дома. Он приезжал ко мне ещё с 2 красноармейцами. В телеграмме Калинину они прямо сказали: «Нас разорили хуже, чем нас разоряли в 1919 году белые». И в разговоре со мною горько улыбался. «Те, – говорит, – хоть брали только хлеб да лошадей, а своя родимая власть забрала до нитки. Одеяло у детишек взяли. Просил, купить хотел, взял бы денег взаймы. «Нет, – мол, денег нам не нужно, лови четырнадцать штук курей». Вот эти районы и дали банду. А что творилось в апреле, в мае! Конфискованный скот гиб на станичных базах, кобылы жеребились и жеребят пожирали свиньи (скот весь был на одних базах), и всё это на глазах у тех, кто ночи не досыпал, ходил и глядел за кобылицами… После этого и давайте говорить о союзе с середняком. Ведь всё это проделывалось в отношении с е р е д н я к а.  
Я работал в жёсткие годы, 1921-22 годах, на продразвёрстке. Я вёл крутую линию, да и время было крутое; шибко я комиссарил, 6ыл судим ревтрибуналом за превышение власти, а вот этаких «делов» даже тогда не слышал, чтобы делали.  
Верно говорит Артём3 «Взять бы их на густые решета...» Я тоже подписываюсь: надо на густые решета взять всех, вплоть до Калинина; всех, кто лицемерно по-фарисейски вопил о союзе с середняком и одновременно душит этого середняка.  

_________________________ 

Как видите, написал это письмо 18, отсылаю сейчас... Может быть, это объяснит Вам моё молчание. На днях ГПУ ликвидировало зачатки банды в нашем районе (Антиповский сельсовет). О себе что же? Не работаю. Уезжаю завтра в Ростов. Подавлен. Всё опротивело. В Москву не поеду до осени.  

_______________________ 

Из Ростова приеду недели через полторы. Черкните в Вёшенскую, что и как Вы.  
Крепко жму руку.  
М. Ш.  

__________________________ 

Писал краевому прокурору Нижне-Волжского края. Молчит, гадюка, как воды в рот набрал. Не снисходит до ответа.  
Со сборником4 – как хотите. Хоть совсем не печатайте. Привет Игорю, Маргарите, дедушке5, ежели он в Москве. Желаю Вам всего, всего хорошего.  

Ваш Шолохов 

2.VII. 29 года. 

Второе за тот год письмо начинается, как и предыдущие, без обращения:  

Вёшенская  
31 июля 29 г.  
Получил письмо, в котором Вы меня «разносите». Тронуло оно меня. Устыдился я и спешу скорее исправить ошибки и дать клятвенное обещание, что буду писать и часто и много. К Вам, Евгения Григорьевна, и ко всей Вашей чудесной семье я отношусь по-родственному, так что и Вы мне простите мой «грех» – молчание. Прошлое письмо я писал под тягостным впечатлением хлебозаготов<ительных> дел. Сейчас это сгладилось (в моей памяти), утихли и слова и дела алексеевских и пр., сколь надолго – не знаю. По всей вероятности, до осени, до обмолота. Кое-что из моего письма Вы не поняли или неправильно истолковали. Если я писал, что «теперь литературу побоку», то под этим не мыслил уход от литературы, дезертирство, а просто временное «оставление», работал же я (это ведь Вас смущало?) в качестве ходатая, а не... бандита. И не от с<ель>сов<ета>, а от себя. Приходит «дядя» – я ему пишу и даю совет. Причём должен оговориться: тем, кто сел на коней и пошёл критиковать неумелых управителей саблей, я никаких советов не давал. На этот счёт будьте спокойны.  

Прошу прощения у дедушки за то, что не ответил на его т <елеграм>му. Уж очень с большим запозданием получил я её. Сейчас туго работаю над 6-й частью. А «Октябрь» меня осаждает. Что я им продался, что ли? Корабельников готов и недопечённое сляпать, Блажен, кто вкусом не привередлив. Злят они меня очень. Три или четыре т-ммы получил. Отписал, что пришлю не раньше сентября. По-прежнему езжу. Письма и т-мы получаю так (когда – как приеду), на 10-12 день. Тут бы охотиться, бродить с собакой, глядеть зорями на дудаков, как они по косогорам пасутся, а тебя к письменному столу хотят приваркачить. В первых числах июля ездил в Ростов. Недавно только вернулся. Жара там вымотала меня, не чаял, когда уеду. И охота Вам ехать на крайний юг? Приезжайте в Вёшки. Если уж нельзя на месяц, то хоть заезжайте на неделю. Слушайте, хорошую штуку я Вам советую! Заберите с собой дорогого деда, езжайте не через Харьков, а через Воронеж, в Миллерове сойдите, наймите тачанку и в Вёшки. 150 вёрст степью – это ли плохо? Ходят у нас, как и у пр<очих> порядочных людей, и авто 2 раза в неделю, кажется, по средам и субботам. Вы поживёте неделю, покупаетесь в тихом Дону, перекочуете к морю, а дедок останется у меня и – боже же мой! – какие бы мы дела сработали! Сколько мы дорог исходили бы, сколько ковылу истоптали – и не счесть! Ежели ходить ленив – лошадь есть, дрожки рессорные. Соглашайтесь, дорогая Евгения Григорьевна! Телеграфом мне стукните, буду ждать. Если я в это время буду в Букановской (50 вёрст), то лишь получу т-мму – мигом приеду. А то ехать к Вам на Черноморье из-за 2 дней. А Вам под дорогу. Стукните т-мму, приедете или как? Маргарите передайте спасибо за табак. Получил тогда её открытку и табак. Курил и – как водится её вспоминал (из этого, разумеется, не следует, что сейчас не вспоминаю). Охота у нас горит! Куропаток, стрепетов, дудаков пропасть. Рыбы много, и хорошо идёт. Вчера мой товарищ поймал на удочку сазана в 20 фунтов. У нас сейчас спокойно. О банде ни слуха ни духа, как в воду канула. ГПУ выдёргивает казаков и ссылает пачками. Милостью её (ГПУ) тишина и благодать.  
С кем же остаётся Валя6? Или она тоже едет? Черкните письмишко. Хотел написать о многом, о постановке (должна же удасться она), но завтра мне в 3 утра выезжать в Каргинскую, есть такая станица на той стороне Дона, а сейчас 12, сижу, и перо падает из рук. Ночи короткие, и я хронически недосыпаю. Простите за бессвязь. Жду письмо. Обнимаю всех вас, крепчайше жму руки. Да, «Кр<асных> дьяволят» у меня украли так быстро, что я и рисунки не успел посмотреть. Полагаюсь на Ваш вкус. Желаю Вам в течение ближайших пятилеток ни в коем разе не болеть. Лучше уж я за Вас поболею. Ну, будьте здоровы, не задерживайте ответ.  

Ваш М. Ш о л о х о в  

За что «разносила» Евгения Григорьевна, мы, видимо, никогда не узнаем: её письмо, по всей вероятности, погибло вместе с архивом писателя в дни войны.  

Осенью 1929 года над головой писателя вновь сгустились тучи. В молодёжной газете была опубликована статья, обвинявшая Шолохова «в пособничестве кулакам». Очевидно, многим местным «неумелым управителям» Михаил Шолохов мешал творить беззакония, злоупотреблять властью. Шолохов дал отповедь клеветнику, обратившись в журнал «На подъёме». Свою позицию он защищает и в письме к Александру Фадееву. В середине октября 1929 года отправляет очередное письмо Евгении Григорьевне Левицкой.  
Вёшенская  
14 октября 29 г.  
Молчание моё объясняется моим отсутствием. Был в Каменской (вторично), оттуда поехал в Ростов и вот только вернулся. На меня свалилось очередное «несчастье». Не знаю, наслышаны ли Вы об этом, или нет, но мне хочется рассказать Вам. Один литературный подлец (это мягко выражаясь), сотрудник краевой комсом. газеты «Большев<исиская> смена», летом был в Вёшках, собрал сплетни, связав с моим именем, и после пильняковского дела выступил в газете с сенсационными разоблачениями по моему адресу. «Факты», которые он приводит, ни в какой мере не соответствуют действительности. Будучи в Вёшках, он не потрудился их проверить хотя бы в райкоме партии или в райисполкоме (моя жизнь для них как на ладони) и «козырнул». Тошно говорить обо всём этом... Из-за этого бросил работу, поехал в Ростов. Да, я сейчас послал письмо в редакцию, где категорически опровергаю эти вымышленные факты, но редакция не печатала письмо 2 недели до моего приезда. Меня автор этой гнусной статьи обвинял в пособничестве кулакам, и в уплате налога за тестя, б<ывшего> атамана, и ещё чёрт знает в чём. Я потребовал расследования этого дела. Правота на моей стороне! Но в данный момент важно не это: меня сознательно и грязно оклеветали в печати, мне не дали высказаться и разъяснить читателю сущность этого дела; причём очень любопытная деталь: на мой вопрос, почему редакция не напечатала моего письма, – мне ответили: «А вот расследуем и тогда напечатаем». Но почему же с к а з а л и, не расследовали, а напечатали? Евгения Григорьевна! С меня хватит! Мало того, что весной мне приклеивали ярлык вора, теперь без моего желания и ведома меня хотят перебросить в чужой лагерь, меня паруют с Пильняком и печатают заведомо ложные вещи. Да ведь всему же есть предел! Откуда у меня могут быть гарантии, что через неделю, с таким же правом и с такой же ответственностью, не появится ещё одна статья, которая будет утверждать, что я б<ывший> каратель или ещё что-либо в этом духе; и мне снова придётся надолго бросать работу и ехать, бегать по учреждениям, редакциям: доказывать, что я подлинно не верблюд. Скрепя сердце я берусь за перо, но о какой же работе может идти речь? Со дня на день ждут товарища из Ростова (члену крайкома Макарьеву, с к а п п о в ц у, поручили расследовать эту чертовщину), его всё нет, а грязный ком пухнет, как и тогда весной, а сплетня гуляет по краю и, может быть, проникла уже в Москву,  
Вы не думайте, что я жалуюсь, нет, мне хочется рассказать Вам про обстановку, в какой мне велено дописывать 3 книгу, Я зол, чтобы жаловаться и искать утешения. Да и с какого пятерика я должен быть мягким? Мало на меня вылили помой, да ещё столько ли выльют? Ого! Давайте бросим про это. У меня так накипело и такие ядрёные слова просятся с губ, что лучше уж замолчать мне.  
Как живёте вы? Валя-то, Валя здорова? Про Игоря спрашивать нечего, он должен быть здоров. Где Маргарита? А дедушка? Всем вам шлю искренний привет. При мысли о вашей семье только и отдыхаю душой, а то ведь столько у меня развелось «доброжелателей», что не продохнёшь. Писал под горячую минуту, надо бы перечитать, да тогда и не пошлю письмо, а вновь писать об этом в «эпических» тонах едва ли сумею. Не обессудьте, коли что не так. Ну, будьте здоровы! В конце октября буду в Москве. У меня ещё помимо всех этих неприятностей семейная нерадость – больна малярией дочь. Устали – ужас! Я переболел, а теперь она. Всё как-то не клеится да не варится... Наконец, хочется сказать, как говорят станичники: «Жизня, жизня, когда ты похужеешь?» Ну, всего!  
М. Шолохов  

«Пильняковским делом» Шолохов называет нашумевшую в те дни историю с публикацией за границей повести Бориса Пильняка «Красное дерево», отклонённой редакцией журнала «Красная новь».  

Обвинения в прессе в пособничестве кулакам раздавались не только под боком у писателя, в Ростове. До него дошла информация, что в далёком Новосибирске, в выходящем там журнале «Настоящее», где шла травля М. Горького, опубликована не менее злобная статья и о М. Шолохове, под названием, говорящим само за себя: «Почему Шолохов понравился белогвардейцам?» В связи с этим писатель обращается к Левицкой с такой просьбой:  
5.1.30 г.  
Здравствуйте, Евгения Григорьевна!  
Сижу я себе и развиваю «дикие» темы. Шестую часть («Тихого Дона». – Л. К) привезу («на зло врагам») в конце января или первых числах февраля.  
Я хочу попросить Вас вот о чём: в последней «Лит. газете», в статье о «Настоящем» и Горьком есть упоминание вскользь о статье, кажется, в 8-9 № «Настоящего» под заглавием: «Почему Шолохов понравился белогвардейцам?». Будьте добреньки – если нельзя прислать мне этого номера «Настоящего», перепечатайте статью и пришлите. Очень интересно, чем же я «понравился» белым, в освещении левых сибиряков.  
Если можно, то пришлите поскорей.  
Привет Игорю. Бывайте здоровы!  
Привет от жены и Светланки. Она всё вспоминает Вас (книжки же!) и даже как-то обидела родную бабку, заявив: «Если б ты такая была, как бабушка Левицкая». Какая такая – так и не допросились. Ну, пока, до свидания.  
Ваш М. Ш о л о х о в  

 

В начале 1930 года Шолохов закончил работу над третьей книгой Тихого Дона» и привёз в Москву, оставив для решения её судьбы в Российской ассоциации пролетарских писателей. По его письму Евгении Григорьевне можно судить о том, в какой сложной литературной борьбе рождался «Тихий Дон»:  

Вёшенская  
2 апреля 1930 г.  
Дорогая Евгения Григорьевна!  
Одновременно с Вашим первым письмом получил я письмо от Фадеева по поводу 6 ч<асти>.·Под свежим впечатлением написал Вам два письма и оба уничтожил, а Вам послал т<елеграм>му. Теперь, когда «страсти улеглись», хочу потолковать с Вами по поводу 6 ч<aсти> «Дона» и относительно андреевского письма Голоушеву.  
Прежде всего: Фадеев предлагает мне сделать такие изменения, которые для меня неприемлемы н и к а к. Он говорит, ежели я Григория не сделаю своим, то роман не может быть напечатан. А Вы знаете, как я мыслил конец III кн<иги>. Делать Григория окончательно большевиком я не могу. Лавры Кибальчича меня не смущают. Об этом я написал и Фадееву. Что касается других исправлений (по 6 ч<асти>, – я не возражаю, но делать всю вещь – и главное конец – так, как кому-то хочется, я не стану. Заявляю это категорически, Я предпочту лучше совсем не печатать, нежели делать это помимо своего желания, в ущерб и роману и себе. Вот так я ставлю вопрос. И пусть Фадеев (он же «вождь» теперь...) не доказывает мне, что «закон художеств. произведения требует такого конца, иначе роман будет объективно реакционным». Это – не закон. Тон его письма – безапелляционен. А я не хочу, чтобы со мной говорили таким тоном, и ежели все они (актив РАППа) будут в этаком духе обсуждать со мной вопросы, связанные с концом книги, то не лучше ли вообще не обсуждать. Я предпочитаю последнее.  
Вы поймите, дорогая Евг. Григорьевна, что рот зажать мне легче всего. Тогда только нужно по-честному сказать: «брось, Шолохов, не пиши. Твоё творчество нам не только не нужно, но и вредно». А то в одном месте Фадеев говорит буквально следующее: «ежели Григория теперь помирить с Сов. властью, то это будет фальшиво и неоправданно». В конце же твёрдо советует: «Сделай его своим, иначе роман угроблен». Советовать, оказывается, легче всего… Если ко всему этому добавить новый поход против меня, который уже ведётся в Москве после выхода из печати «Реквиема памяти Л. Андреева», да и до выхода его, то у меня создаётся вновь такая же обстановка, как осенью пр<ошлого> года. А Вам должно быть понятно, к а к такая обстановка «способствует» работе. У меня убийственное настроение сейчас. Если я и работаю, то основным двигателем служит не хорошее «святое» желание творить, а голое упрямство – доказать, убедить...  
Прекрасный «двигатель», не правда ли? У меня не было более худшего настроения никогда. Я серьёзно боюсь за свою дальнейшую литературную участь. Если за время опубликов<ания> «Тих. Дона» против меня сумели создать три крупных дела («старушка, «кулацкий защитник», Голоушев) и всё время вокруг моего имени плелись грязные и гнусные слухи, то у меня возникает законное опасение, «а что же дальше»? Если я и допишу «Тих. Дон», то не при поддержке проклятых «братьев» – писателей и литерат. общественности, а вопреки их стараниям всячески повредить мне. Небольшое количество таких друзей, как Вы, только резче подчёркивает «окраску» остальных. Ну, чёрт с ними! А я всё ж таки допишу «Тихий Дон»! И допишу так, как я его задумал. Теперь много рук тянется «исправлять» и покровительственно трепать меня по плечу, а тогда, когда я б о л е л над «Доном» и попрашивал помощи, большинство этих рук о т к а з а л и с ь поддержать меня хоть немного. Приеду – расскажу Вам о недавнем прошлом, о чём не хотелось говорить раньше.  
Работаю над 7 ч <астью>. В мае буду в Москве. Тогда прочтёте конец, прочтут и мои хозяева, и уже окончательно попытаюсь договориться. Согласятся печатать – хорошо, рад буду. А нет, – не надо. На «нет» ведь и суда нет. Получаю письма от читателей по поводу истории с Голоушевым. Уже есть 3. Одно – хорошее, а 2 с неприкрытой иронией. Ну, что же, видно, большое лихо сделал я тем, кто старается меня опоганить. Написал Серафимовичу.  
Больше мне как будто нечего сказать. Письмо своё перечитывать не стану, а то опять порву. Не обессудьте за «нытье». Нехорошо мне и тяжко до края. Ну, будьте здоровы. Не забывайте.  
Всем привет.  
М. Шолохов  
Мои кланяются.  

На полях одного из листов этого письма Михаил Шолохов делает приписку: – «Убедительно прошу с ребятами не говорить ни о 6 ч<асти>, ни о моих настроениях. Не нужно это. А о 6 ч<acти> и IV кн<иге> говорить преждевременно».  

Вёшки  
28.VI.30.  
Я очень рад тому, что Вы наконец-то решили с поездкой на «тихий Дон». Не поехать – это было бы преступлением. Но меня смущает Ваш маршрут... Из Сталинграда добраться до Вёшенской значительно сложнее, нежели прямо из Москвы. Возьмите хорошую карту, посмотрите путь, и Вам станет видно, почему сложнее.  
Дело вот в чём: есть путь из Сталинграда на станцию Себряково-Михайловка, оттуда до Вёшенской 135-140 вёрст, но дорога «кружная», и второй – из Сталинграда до ст. Лихой с пересадкой на Миллерово и в Вёшенскую. Вам придётся выбирать самим, как ехать.  
Разумеется, было бы просто проехать с Себряково, но, во-первых, дорого будет стоить подвода (ехать только лошадьми), да и то я боюсь, как бы Вы не остались без подводы, так как рабочее время, покос и пр. А из Миллерово можно добраться до меня на машине за 6-7 часов. Вы сами осложнили свои «пути следования». И потом я не понимаю и никак «не одобряю» такой разбросанности: и Волга, и Дон, и Чёрное море. Словом, все три зайца, за которыми гонятся по пословице. По-моему, это хорошо только в том случае, ежели, сидя на диване, путешествуешь по карте. Мой совет: езжайте через Миллерово прямо в Вёшки, отдыхайте сколько влезет на суше и плюньте на Волгу, ну её к лешему! Ей-богу! Себряково – район Хопёрского округа. Ежели Вы всё-таки решите ехать из Сталинграда, тогда сделайте так: зайдите в райком ВКП(б), «используйте Ваше служебное положение» и спросите у них лошадей до станицы Букановской Кумылженского района. Словом, заручитесь их содействием в поездке до Букановской, мне в Вёшенскую дадите телеграмму, когда будете в Букановской (от Себряково до Букановской 90 вёрст), и я выеду в Букановскую за Вами на своём сером. Но проще и лучше это – Миллерово.  
Во всяком случае, Вы меня информируйте о Вашем маршруте заранее, т. е. как только решите окончательно.  
Буду ждать телеграмму или письмо. Теперь, что касается 3-й книги, то должен Вас огорчить... Не работаю и что-то даже охоты нет. Прямо беда! Так что осень остаётся последним сроком. Я ведь говорил и раньше, что летом едва ли удастся мне что-либо сделать.  
С питанием у нас не плохо. Нового хорошего много. Под боком в 35 вёрстах крупный совхоз зернотреста... Отдохнёте, а потом поедемте посмотрим. Ну, будьте здоровы. Жду. Игорю огромный приветище!  

Ваш М. Ш о л о х о в  
Жена кланяется. А сын стал такой здоровый и толстеет, как садовый порося. Светланка бабушке Левицкой шлёт привет.  
М. Ш.  

Несколько лет писатель убеждал Е. Г. Левицкую и её сына погостить у него в Вёшенской. Летом 1930 года поездка на Дон состоялась. Ей предшествовало письмо, где подробно рассказывается, как удобнее добраться из Москвы в станицу. Видно, что сам М. А. Шолохов не раз опробовал все предлагаемые им маршруты, мотаясь между Москвой и Доном. Это же письмо свидетельствует о внимании, которым окружил он друзей.  
О «Тихом Доне» – несколько слов: писатель сбавил обороты, работа затормозилась. Упоминаемой здесь «3-й книгой» Михаил Шолохов намеревался завершить эпопею, причём осенью того же 1930 года! Но, как известно, он написал третью и четвёртую книги, причём намного объёмнее первых двух, и только спустя десять лет завершил начатое осенью 1925 года повествование...  
«Служебное положение», которое писатель советовал использовать Е. Г. Левицкой в пути, – это её новая должность в МК партии, где она к тому времени заведовала библиотекой.  

24.V.31.  
Евгения Григорьевна, дорогая!  
По сумасшедшему собрался и еду. Перешлите это письмо Клеймёновy7. Привет Игорю, Вале. Жму руки всем. Как приеду, напишу, теперь «обет молчания» действует. Напишите мне про очерк, завтра Вы его в «Правде» будете читать. И вообще не забывайте «блудного», но любящего Вас сына.  
Ваш М. Шолохов  

24 мая в день появления этой записки, Шолохову исполнилось 26 лет. Судя по ней, он не только не отмечал день рождения за праздничным столом, но, возможно, и забыл о нём. Письмо, о котором упоминается в записке, Евгения Григорьевна должна была переслать в Берлин, где жил тогда её зять, друг писателя Иван Терентьевич Клеймёнов, работавший в торгпредстве. Очерк в «Правде» действительно появился в газете на следующий день – 25 мая под заголовком «По правобережью Дона». Это первое из публикуемых в собрании сочинений публицистических выступлений писателя в центральном органе партии, с которым он будет связан как корреспондент десятки лет.  
Вернёмся к началу записки: «По сумасшедшему собрался и еду». В письме Максиму Горькому разъясняется, куда и зачем ездил в те дни Михаил Шолохов, бросив все творческие дела. «Сейчас я всё езжу по Северокавказкраю (это результат спора с Радеком) и заехать в Москву мне легко: «семь вёрст ведь доброму молодцу не в круг...»  
Кто такой Радек, упомянутый в письме?  
Известный советский публицист двадцатых-тридцатых годов, сочетавший литературную деятельность с партийной, государственной, военной: он в разное время, в частности, командовал Балтийским флотом, был полпредом в Афганистане, ответственным редактором журналов, «Московского рабочего». В 1931 году – член редколлегии «Известий». По-видимому, спор с Карлом Радеком связан с вопросом о коллективизации.  

Трудности с публикацией «Тихого Дона» не закончились даже после того, как за печатание третьей книги высказался И. В. Сталин. Между тем Михаил Александрович уже начал новую работу, настроение его резко улучшилось.  

Вёшенская  
19 ноября 1931 г.  
Здравствуйте, дорогая и уважаемая  
мамуня Евгения Григорьевна!  

Я, известный Вам сын Ваш Михаил Александрович Шолохов пребываю в здравии и благополучии, чего и Вам желаю от господа-бога. Шлю Вам, дорогая мамуня Евгения Григорьевна, моё сыновье почтение и с любовью низкий поклон… А ещё шлю почтение и с любовью низкий поклон братцу своему Игорю Константиновичу и сеструшке Валентине Михайловне. Ещё кланяюсь дедушке и желаю ему здравия и благополучия в делах от рук его. Нахожусь я в ст. Вёшенской и пишу новый роман о том, как вёшенские, к примеру, казачки входили в сплошную коллективизацию в 1930 г. и как они жили и живут в колхозах. Уже написал 5 п<ечатных> л<истов> вчистую и много «не вчистую». Собственные «лавры» и почётное звание плагиатора не дают мне спать, и ещё сообщаю Вам, что получается хорошо, хотя, может быть, Вы и скажете, что я «заголовокрижился» от «успехов» и потерял самокритическое чутьё. Но в декабре привезу я этот самый роман (1/2 его) и Вы с Игорем Константиновичем будете первыми читателями, и сможете тогда сказать, ошибся я в самооценке или нет. Думаю хоть этим снискать Вашу милость и прощение за многие огорчения, которые я Вам учинил, будучи «блудным сыном». Что касается «Т. Д.», то его я за малостью не кончил и вообще раздираем этими штуками и глубоко несчастен. Семейство моё здорово, кланяется всем вам. Ко всем этим огорчениям (здоровье семьи не в счёт) привесилось ещё одно: ГИХЛ не платит мне денег, влез я в долги, заимодавцы мои (в том числе и фининспектор) меня люто терзают. А я настолько беден, что не имею денег даже на поездку в Москву. Презренный и подлейший в мире из Васек Васька8 не турсучит ГИХЛ, ну, словом – кругом шестнадцать. Всё же я стоически переношу этот удар, нанесённый мне осколком мирового кризиса, с презрением отворачиваюсь от лицемерных и вероломных Васек и работаю, как охваченный и зажжённый соцсоревнованием.  
Напишите мне письмишко и передайте поклон Клеймёновым.  
Ваш М, Ш о л о х о в  

«Октябри» обещали печатать с ноябр<ьского> №, но что-то ни слуху от них. Не сможете ли Вы позвонить Панфёрову или Ильенкову и узнать от моего имени? Пожалуйста!  

Вскоре после отправления этого письма Шолохов посылает в Москву Е. Г. Левицкой ещё одно короткое письмо:  
2.XII.31 г.  
Вёшки  
На днях послал Вам письмо и забыл попросить Вас, чтобы прислали леоновские «Саранчуки» и «Разбег» Ставского. И ещё бью челом: пришлите пачки 3-4 хороших папирос. Махорка мне глотку переела, а папиросы в Вёшках есть 4-го сорта. Хуже любой религии.  
Получил от Панфёрова письмо, 6 ч<асть> (исправл<енная>) не удовлетворила некоторых членов редколлегии «Октября», те решительно запротестовали против печатания, и 6 часть пошла в культпром ЦК. Час от часу не легче, и таким образом 3 года.  
Даже грустно становится...  
Привет всем.  

 

1.I.32.  
Дорогая Евгения Григорьевна, Горя и Валя!  
Скорблю, что не смогу пожать всем вам на прощанье руки. Сижу и работаю, как гад. Сегодня еду, а во втором куске «Целины» нужно сделать ряд исправлений. Сижу, правлю, сейчас побегу насчёт брони.  
До свидания. В марте приеду, вероятно.  
Привет.  
Ваш М. Ш о л о х о в  

И эта записка написана в Москве. перед срочным отъездом из Москвы домой. Редакция журнала «Октябрь» требовала от автора сделать ряд исправлений в «Поднятой целине». В конечном счёте писатель вынужден был передать рукопись в «Новый мир».  
С январского номера 1932 года «Новый мир» начал публиковать её главы. «Поднятая целина», как и третья книга «Тихого Дана», была встречена в редакции и этого журнала настороженно. Главы, где содержались трагические картины раскулачивания, предлагали сократить. Спустя несколько лет, выступая перед избирателями как кандидат в депутаты Верховного Совета СССР, писатель сообщил: «В журнале, где печаталась «Поднятая целина», не хотели помещать целый ряд её частей. Вмешательство товарища Сталина положило конец этому»...  
Сохранившиеся в архиве Левицких письма 1932 года написаны, по словам Михаила Шолохова, «для души». Евгения Григорьевна не раз упрекала своего друга в том, что он неаккуратно отвечает на её обстоятельные послания, что его ответы слишком кратки. Так вот, читая письма 1932 гада, мы имеем редкую возможность заглянуть в творческую лабораторию писателя, куда он обычно никого не допускал.  
Итак, очередное письмо М. А. Шолохова, на нём – пометка Е. Г. Левицкой: «апрель, 1932 г.»:  
Дорогие Евгения Григорьевна, Игорь!  
Заработался я в прах и еле по свету хожу… Эти два месяца, что называется, «ухандокали» меня. Ни единого «выходного» не было, вокруг меня одни и те же, страшно прискучившие мне люди (по «Т. Дону» вперемежку с новыми из этой раззлосчастной «целины»); все они какие-то непохожие друг на друга, потрясающе разные... Тут и повстанцы, и колхозники, и белобандиты, и пр. Вы понимаете моё положение? Можете Вы, Евгения Григорьевна, посочувствовать мне, по какому-то недоразумению попавшему в этакое окружение? Нет, ей-богу обрядло! Я сегодня отдыхаю, завтра буду отдыхать! И сегодня же решил смыть с себя позор молчания и написать Вам. А вот почему Вы не изволите писать, дорогие товарищи? Этим, разумеется, я вовсе не хочу сказать, что «вот, дескать, я работаю, а вы лодырничаете». Нет, нет! Но ведь, в частности, у Евг. Григ. так способствует написанию писем обстановка! В б<иблиоте>ке тихо, хорошо. Я бы век сидел, не вставая с того кожан<ого> кресла, которое стоит около стола и в которое с удовольствием проваливаешься, когда садишься; век сидел бы, хорошие книжки читал и милостиво писал письма. А вот Вы, милая Евгения Григорьевна, так сказать, на закате лет очерствели сердцем и будете скоро (обязательно) «брюзгой» и «человеконенавистницей». Про Игоря же и говорить нечего. Он – не он – отрастил усы, так уж и нос вверх. Позор! Безобразие!  
Свиреп я, как никогда! С тех пор, как уехал в январе из Москвы, – получил от Васьки-моргуна 1 письмо (и то лишь после того, как обложил его непотребными словами), От Феди Панфёрова обиженное письмо, от Саши Фадеева, – и всё. Ловко? Я ещё не видел 1 № «Н<ового> мира», хотя читал, что должен он был выйти 6/II. На мои письма правооппортун. редакция (в лице этого злостного сангвиника Соловьёва) молчит, журнал не высылает, денег не шлёт... Евгения Григорьевна! С 5 № «Октября» я сызнова и по собств. почину прекращаю печатание и «Тих. Дона». Зарезали они меня во 2 №, несмотря на договорённость. А я этак не хочу. Видимо дело с печат<анием> 3 кн<иги> придётся всерьёз отложить до конца 2-й пятилетки. Но я работаю над ней (3 кн<игой> и летом кончу вчистую. Смилуйтесь и напишите, что в Москве? Вышел ли 1 № «Нов. мира» и 2 № «Октября»? Не взяли ли Ваську Кудашева «под японца»? И вообще о Москве пишите, о себе, Игоре. Если б я был хороший сын, то кого же вы, Евгения Григорьевна, тогда прощали бы? А ведь прощать – это тоже усладительно.  
Мария Петровна моя Вам кланяется. Она хворает, детвора из квасов не выходит, один я – как «твердокаменная скала», чуть покачнувшаяся.  
Напишите. Всех обнимаю  
Ваш М. Ш о л о х о в  

Р. S. Привет Вале, дедушке.  
М. Ш.  
Трубка-то! Трубка. Будет ли мне кривая трубка? Что пишет Ив. Терентьевич? Передайте поклон от меня низенький ему и Маргарите.  

«Васька-моргун» – Василий Кудашев. Перед военными сборами он постригся наголо – «под японца».  

 

22.V.32 г.  
Дорогая Евгения Григорьевна!  
Смотался я из Москвы весьма экстренно, заехал за «хвостом» в Ростов, а сейчас уже дома и сызнова за работой.  
В Ростове в крайкоме мне сказал один товарищ, что в «Возрождении» (монархический орган) была напечатана рецензия на 1-ю книгу «Нового мира», в которой ругают гладковскую «Энергию» и... хвалят «Поднятую целину». Я удивлён, огорчен и даже не то что удивлён, а повержен в удивление! 
Пошлите заказным. Теперь Вы уже прочитали 3-ю книгу «Нового мира», напишите. Слово Ваше – мне радость. Обнимаю всех вас!  
Ваш М. Ш о л о х о в  

В третьей книжке «Нового мира» завершилась публикация первого тома «Поднятой целины», написанного по горячим следам коллективизации. В романе, как известно, отражены события первой половины 1930 года, с января по июнь.  
«Хвостом» писатель в шутку называл жену, М. П. Шолохову.  
Следующее письмо – «для души и безо всяких просьб», но автор не может не затронуть волнующую его тему о публикации нового романа, который пока читали немногие.  

Вёшки  
29.6.32 г.  
Дорогая Евгения Григорьевна!  
За рецензию спасибо. Прочитал и умилился: до чего бывают всё ж таки простые люди из наших соотечественников... На этот раз пишу Вам для души и безо всяких просьб. И Вы меня напрасно обижаете тем, что я Вам будто бы только тогда и пишу, когда испытываю в чём-либо нужду. По-моему, это – поклёп.  
Лето у меня пропало, Евгения Григорьевна! Ни тебе порыбалить, ни поохотиться... Сижу, работаю и очень огорчительно себя чувствую. Одна утеха: к ноябрю разделаюсь со всем окончательно, и тогда уж беднягам зайцам испадёт от меня дроби вдоль спин. Недавно ездил я по району на машине и вот на той стороне Дона, в степи, вёрстах в 80 от Вёшек увидел волка. Поднялся он из травы, я подъехал к нему сажен на 110-120 и стукнул его из винтовки, которую вместе с Ив. Тер. выбирали в Берлине. Пуля попала ему под лопатку, причём в непосредственной близости от сердца, но он ещё был жив, когда я подошёл к нему. Несмотря на то, что пуля, пробив грудь, вышла ему в позвоночник и сломала его, он повернулся ко мне головой (какого же труда стоило ему занести задок!), прижал уши, клацнул два раза зубами. И вот не забуду его глаз. Такая в них была нестынущая ненависть, что как будто даже зрачки у него дымились... А зрачки этакие огромные, лиловые, не просмотришь, Хороший зверь. Мне после стало как-то не по себе.  
Знаете, маманя, я, как видно, в недалёком будущем стану толстовцем. Всё чаще мне становится грустно, когда я убиваю птицу либо зверя. И уже серьёзно думаю, как бы мне расстаться с охотой. В прошлом году потерял бездну времени, выхаживая мною же под раненную стрепетку. (У неё было перебито крыло.) На дню по три раза ходил за станицу ловить ей кузнецов, к вящему удивлению баб, которые зело недоумевали, видя меня (это женатого-то человека!) за столь детским занятием.  
Стрепетка вначале не принимала пищи, кормил я её насильственно, а потом приобвыкла и стала пить из ложки и десятками пожирать кузнецов. Промучился я с ней с неделю. Крыло у неё так и не срослось, начало подгнивать. Наши её зарезали, а я долго после этого ходил «не в себе», и было такое ощущение, как будто я потерял родного, близкого сердцу человека. Видите, как дела? Непременно из меня какой-нибудь непротивленишко формируется. Да особенно не пугайтесь. Хотя должен сказать, что я сам пугаюсь и думаю: «Что это со мною за чертовщина, и что из меня выйдет?»  
Во всём этом – половина шутки, а остальная половина серьёзно. Вот ещё насчёт этой «Целины»: Вы, пожалуйста, читайте и пишите мне. Очень люблю ваше слово оценки. Не потому, что Вы меня нахваливаете, а потому, что с полуслова понимаете. Мне это страшно приятно и радостно. Боюсь, как бы меня дальше и с «целиной» не подрезали. На название до сей поры смотрю враждебно. Ну, что за ужасное название! Ажник самого иногда мутит. Досадно.  
Как Вы думаете отдыхать? Какие перспективы? Что слышно о Клеймёновых? Где обещанная мне кривая трубка? Кстати: не подумайте, что я хочу копировать хозяина, упаси бог! Кривая трубка удобнее для охоты. Ходишь с ружьём, и кривая трубка не отягощает зубы, она висит, касаясь подбородка, а прямую надо постоянно держать, стиснув зубы, в руку же взять её нельзя, руки заняты ружьем. Понимаете?  
Есть у меня к вам всем деловое предложение: в августе-сентябре приехать в Вёшки. Лучше в августе. Купаться можно будет, и песок на пляже наижарчайший. Вы напишите-ка насчёт этого. С Игорем мы должны убить хоть одного дудака. Я со своей стороны приложу все старания, чтобы из меня в этом году не успел «образоваться» толстовец; отложим это до будущего года, так что Игорю спутник на охоту будет. Мария и Светка шлют Вам поклон. Приветик от меня Игорю и Вале. Меня мучительно занимает вопрос: как у Игоря обстоит дело с его великолепными, донжуановскими усами? Если решитесь приехать в Вёшки, непременно настоите на том, чтобы он их сбрил. Я боюсь и за него и за вёшенских девушек-казачек.  

Так Вы же напишите относительно поездки в Вёшенскую. И поскорее.  
Ну, будьте здоровы!  
Ваш М. Ш о л о х о в  

К лету 1932 года относится одно из самых подробных и задушевных писем Михаила Шолохова. Нужно благодарить судьбу и Евгению Григорьевну за то, что она сохранила листки рыхлой бумаги. Шолохов только что закончил третий том «Тихого Дона», настроение у него приподнятое, и в письме слова казачьих песен, которые он так любил и так хорошо знал. Как вспоминает редактор ряда изданий «Тихого Дона» Ю. Б. Лукин, Шолохов любил петь их с друзьями, вёл свою партию тенором. Слова песни «Как ты батюшка, славный Тихий Дон», не вошли в роман, но сюжет «Тихого Дона», его трагический финал как бы перекликаются с нею...  

Вёшенская  
4. VIII.32 г.  
Евгения Григорьевна, дорогая маминюшка!  
Вы меня прямо-таки угнетаете В<ашей> придирчивостью! Ведь это же небывальщина, будто я Вам пишу только тогда; когда мне что-либо понадобился. И я уж сколько раз уверял Вас, что это вовсе не так... Мне остаётся одно: «изобличить» Вас! Как приеду в Москву и, если мои письма сохранились, то я перечитаю их, отделю письма с просьбами и докажу Вам «на факте», как говорится, что этих писем значительно меньше, нежели простых, сыновних. Иначе с Вами нельзя!  
Я решил впредь делать так: на конверте ставить штамп: «без просьбы» и вести у себя в запис<ной> книжке реестр...  
Как Вы не можете понять одного: Вам  с е й ч а с  о с о б е н н о  нельзя обижать меня необоснованными упрёками и вот почему: Игорь женился, Зина для него теперь – главнейшее (я это говорю без «подготовки», которую так не любила Роза Люксембург). Он теперь несколько охладеет к Вам (это же так понятно), а я питаю к Вам по-прежнему нерушимые сыновьи чувства, которые не омрачены никакими новыми привязанностями...  
Теперь специально для Игоря и о Игоре: я ведь давно замечал, что он собирается жениться. Замечал ещё с той поры, когда он отрастил себе позорные донжуановские усики и некое подобие эспаньолки, но я молчал! Подозревал, но молчал стоически. Думал, что у него «проснётся совесть» и он скажет: «женюсь я, братушка, а посему при езжай на свадьбу».  
Но этого не случилось, к моему сожалению, Игорь промолчал. Однако из этого не следует, что я задним числом не выпью за продолжение рода Левицких. Действительно, в конце августа буду я в Москве и пусть Игорь не забудет купить «поллитру», иначе горе ему будет.  
За трубку – от меня, и чай и печенье от бабки и ребят спасибо. Кончил я, Евгения Григорьевна, 3 кн<игу>, повезу её сдавать. Кончил нелепо, на 6 части, не распутав и не развязав всех узлов. Англичане, которые издают «Т. Дон», возмущены будут до «глубины души». Как же – помилуйте! – книгоиздат<ельская> фирма «Putnam», существующая с 1838 г., стала издавать роман, по первым 2 книгам – как будто похожий на традиционный английский роман, и вдруг конфуз: затратили деньги, издали 2 книги, а 3 ничего не разрешает и нет ни благополучного конца, да даже и самого-то конца нет!  
Меня очень прельщает мысль написать ещё 4 книгу (благо из неё у меня имеется много кусков, написанных разновременно, под «настроение»), и я, наверное, напишу-таки её зимою. Ну, да об этом ещё будет у нас разговор. Надо же мне оправдать давным-давно выбранный для конца эпиграф. Я его Вам читал, и он так хорош, что приведу его ещё раз:  
Как ты батюшка, славный Тихий Дон,  
Ты кормилец наш, Дон Иванович,  
Про тебя летит слава добрая,  
Слава добрая, речь хорошая.  
Как бывало, ты всё быстёр бежишь, всё чистёхонек.  
А теперь ты, Дон, всё мутен течёшь,  
Помутился весь сверху донизу.  
Речь возговорит славный Тихий Дон:  
«Уж как-то мне всё мутну не быть,  
Распустил я своих ясных соколов.  
Ясных соколов – донских казаков.  
Размываются без них мои круты бережки,  
Засыпаются без них косы жёлтым песком...»  

А какие водятся на Дону старинные песни, Евгения Григорьевна, – дух захватывает. Доведётся Вам быть в Вёшенской – непременно съездим на один из хуторов, есть там немолодой казачёк, один из немногих уцелевших за эти годы. Поёт он диковинно! Вот одна из «семейных» песен. Семейная зовётся потому, что пели её не служивые казаки, а бабы; дома, а не в полку:  
Не туман-то с моря подымается:  
Не белы-то снега в поле забелелися,  
Подымались утки серы,  
Забелелися гуси-лебеди.  
Отчего-то они подымалися?  
Знать сизова орла полохалися.  
Там летит-то, летит млад сизой орёл,  
А за ним-то гонит млад ясен сокол.  
Он кричит-то, кричит молодому орлу:  
«Ты постой, погоди, млад сизой орёл,  
Я не бить-то лечу, успросить хочу.  
Ты где, орёл, был-побывал?»  
«Я был-побывал в иной земле, во Туретчине,  
Я видал там диковинку не малую, не великую:  
В чистом поле, да под кустиком,  
Там лежит-то убит добрый молодец.  
Млад донской казак, весь изрубленный.  
Нан никто н телу его не приступится,  
Никто к белому не привернётся...  
Привернулися к нему три ластушки.  
Три ластушки – три касатушки:  
Кан первая ластушка – родимая матушка,  
А другая ластушка – сестра родная,  
Как и третья ластушка – молодая жена.  
Идёт мать плачет, там река бежит,  
Иде сестра плачет, там колодези,  
А иде жена плачет, там роса стоит....  
Вот как мать плачет во век до веку,  
А сестра плачет от год до году,  
А жена плачет – день до вечера...»  

Неужто плохо? А ведь эта песня сложена ещё во времена, когда ходили казаки через Чёрное море «зипуна» добывать.  
Или вот:  

Воздалече то было, во чистом поле,  
Пролегала там дороженька не широкая,  
Шириною та дороженька на три ступеня,  
Длиною та дороженька – конца краю нет.  
Как по той-то было по дороженьке,  
Никто пеш не хаживал,  
Ни пешего, ни конного следу допреж не было.  
Проходил по дороженьке казачий полк.  
За полком-то бежит душа добрый конь.  
Он черкесское седеличко на боку несёт,  
А тесмянное уздечко на правом ухе висит,  
Шёлковы поводьицы ноги путают,  
За ним-то гонит млад донской казак,  
Он кричит-то своему коню верному:  
«Ты постой, погоди, душа верный конь.  
Не покинь ты меня одинокова.  
Без тебя не уйти от татаров злых».  

Ну, хватит! Думается мне, что песни Вам понравятся. Только Вы, пожалуйста, не пишите в ЦК и не высказывайте на мой счёт никаких опасений... А то, не ровён час, пришьют мне «казачий» уклон. Это ли Вам не письмище?  
Очень хочется видеть Вас и потолковать с Вами обо всём, обо многом. Кончаю письмо. Скоро увидимся, у Вас ещё будет время написать, т. к. выеду я не раньше последних чисел. Напишите, что нового в «подзвёздном мире» литературы, что нового вообще?  
Ото всех наших привет. Я почтительно кланяюсь Игорю Константиновичу и его жене; Вале – привет. Вам крепко жму руку.  

Ваш М. Ш о л о х о в  

Наступил 1934 год, пятый с начала коллективизации, которая, вопреки ожиданиям, не приносила облегчения трудовому казачеству. Хотя массовый голод – трагедия 1933 года – в таких масштабах на Дону больше не повторился, жить пароду было тяжело, голодно, особенно весной, когда запасы хлеба, продуктов подходили к концу. Окружающая обстановка угнетала писателя, а ведь ему приходилось решать труднейшую творческую задачу – сочинять заключительный том эпопеи, появления которой ждали с нетерпением миллионы читателей. 
О «смутном времени» своей жизни Михаил Александрович упоминает в письме от 15 января 1934 года. Там же сообщает о том, что его приняли в члены партии.  

Дорогая Евгения Григорьевна!  
Дней пять назад получил Ваше письмо. Так много навалило снегу в наших местах, что почта ходит от случая к случаю. Газеты получаем через 11/2-2 недели. А тут ещё не работает мой радиоприёмник (нет питания), и я сижу в Вёшках вроде как на дальнем севере...  
Этот год не везёт мне. Вот уже полтора м-ца, как Сашка заболел коклюшем. Болезнь эта осложнилась простудой, хрипит он и кашляет каждый час. Какая уж тут работа? Марья Петровна моя извелась безо сна, в доме великий беспорядок, у меня в работе – тоже.  
В этом году мне крайне необходимо разделаться с «Т. Д.» и «целиной», но зимою, как видно, много я не сделаю по причине вот этих семейных обстоятельств, а поэтому придётся работать весной и летом, к чёрту послав все развлечения и поломав охотничьи планы. Обидно мне очень! Злой я на весь белый свет. Да ведь как же? Целый месяц просидел со своим кинорежиссером над сценарием по «Целине», проводил его и взялся за работу, а тут – Сашка, и пошло всё прахом! Давно собирался в Москву, но и поездку пришлось отложить. Не хочется бросать своего хворого. Как видите, новый год оказался плохим для меня.  
О планах не хочется и говорить, коли ближнее стоит на месте и нет возможности его осуществить. В конце ме<ся>ца, вероятно, приеду в Москву и только по возвращении сяду за работу.  
Вы напрасно говорите, будто бы я как-то «отдалился» от Вашей хорошей семьи. Это не соответствует действительности и – по-моему – целиком относится к Вашему холодку и к «стариковской мнительности». Мне бы тоже очень хотелось поговорить с Вами по душам, но ведь дня такого нет, когда бы не было у Вас множества всякого народа. Через это и разговора не получается. А тут в Москве я бываю накоротке и всё как-то неудачно. Последний раз почти всё время пролежал больной и уехал, ничего не сделав. Долёживался уже в Вёшках. 
Чистки у нас ещё не было, но в члены меня перевели (вопреки постановлению ЦК) и ходатайствуют (райком) об утверждении этого решения. А Вы говорите – «в сочувствующие». Я своё уже отсочувствовал и всё время пребываю «активным кандидатишкой», как презрительно величал меня этот «кулацкий недобиток» – Васька Кудашев.  
Ничего я за это смутное для меня время не писал ему и даже не знаю, восстановили ли его в партии.  
Напишите, есть ли хорошие книжки за последнее время? И что в Москве книжной-литературной новостей? Читаю «Литературку», от неё плесенью обдаёт. Ничего не видно. Я с большим правом мог бы сказать, что Вы про меня забыли, но, будучи человеком тихим, я этого, разумеется, не говорю, а только покорнейше прошу помнить обо мне и писать хоть изредка. Ваши письма для меня всегда – большая тёплая радость.  
Крепко обнимаю Вас и Игоря, всем остальным – привет.  
Ваш М. Ш о л о х о в  
Жена кланяется вам и бабушка.  
М. Ш.  
15/1.34  
Вёшенская  

Из следующего шолоховского письма явствует, что весной 1934 года четвёртую книгу «Тихого Дона» автор в основном завершил. Написал и главу, где описывалась смерть Аксиньи, по-видимому, это её имеет в виду писатель, когда сообщает, что после чтения «у самого в горле задрожало».  
Тогда же пришло решение: заново переписать четвёртую книгу, как не раз случалось прежде в работе над романом.  
В письме упоминается известная шолоховская статья о Фёдоре Панфёрове, она напечатана 18 марта 1934 года в «Литературной газете» под названием «За честную работу писателя и критика». В ней, в частности, резко критикуются «литературные огрехи» романа «Бруски», а также стремление Фёдора Панфёрова присвоить себе роль «литературного вождя».  

Вёшки  
7.IV.34.  
Дорогая Евгения Григорьевна!  
В марте написал Вам покаянное письмо, но оно так и осталось у меня на столе. Хотел вместе с письмом послать Вам одну главу из 4-й книги «Тихого Дона». Закончил эту главу, и захотелось послать её Вам, т. к. Вы любите «Тихий Дон» и роднее Вас читателя у меня нет, а главу эту писал я долго, и вышла она у меня так, что после того, как прочитал, – у самого в горле задрожало. Но потом постиг меня жесточайший припадок самокритики. Переделываю сейчас всё ранее написанное (4-я кн.), в том числе и эту главу. Она почти завершающая, и надо сделать её ещё сильнее. Пришлю, как только доделаю окончательно.  
В последний приезд мой в Москву не зашёл к Вам потому, что замотался окончательно. И сейчас в Вёшках живу так же бестолково. Мало пишу по ряду всяких причин и – в связи с этим чувствую себя убийственно плохо. Работать хочется очень, а не удаётся. Жалею, что не довелось поговорить с Вами. В этом году хочу непременно закончить «Тихий Дон». И всё боюсь, что не закончу или плохо напишу, не так, как надо бы.  
И статью о Панфёрове написал наспех. Его стоило разделать бы крепче: ведь окончательно испохабился человек и не брезгует никакими способами в своём продвижении вверх по литературно-иерархической лестнице.  
У нас весна. Плохая весна. Третью неделю дует суховей, снег потаял, но земля сухая. Работа идёт туго. Грустные дела на тихом Дону. Хлеба вышло на «трудный день» в среднем по району 1,5 кил. И уже давно, с января примерно, пухнут люди. Не все, разумеется, но пухнут многие. И помаленьку мрут от голода, так и не дождавшись зажиточной жизни. А Шолохов сидит и пишет по ночам, когда спит Сашка, о том, как когда-то воевали на Дону и как милая, несчастливая женушка Аксинья долюбливала Григория. Мужество надо иметь, чтобы писать сейчас о любви, хотя бы и горькой.  
Ну, будьте здоровы. Простите и что-нибудь напишите, только не ругайте. Мне и без этого не сладко живётся.  
Мария Петровна моя загрызла меня за то, что не побывал у Вас. Стыдит и ругает до сей поры всяческими непотребными словами и приказывает передать Вам поклон от неё, и просит посочувствовать ей в том, что бог наказал её таким непутёвым мужем. Кланяется Вам и Светланка. Она ходит в школу и даже входит в учком 1 группы.  
Крепко жму Вашу руку. Привет Игорю.  
Ваш М. Ш о л о х о в  

Новоселье Шолохов справил в 1935 году. В новый дом, как и прежде, потянулись «ходоки» и журналисты…  

Дорогая Евгения Григорьевна!  
Письмо Ваше получил и замедлил с ответом лишь потому, что эти дни были у меня «гости». Не дают работать наши газеты! Только что проводил одну девицу из «Комс<омольской> правды», как приехали па радиоцентра и «Известий». Проканителился с ними пять дней. Свету не рад! Только что начал работать, а тут эти корреспонденты. Нет совести у этих людей, прямо-таки беда! 
Послал в «Известия» отрывок. Вы его теперь, вероятно, прочитали. Сижу, доканчиваю «Тихий Дон». Что-то всё не так получается, как хотелось бы...  
У нас вчера начали сеять, а сегодня мороз, снег идёт, да крупными хлопьями. И спять бугры стали белые, запогожилось на зиму. По возвращении перебрались в новый дом. То-то мне сейчас привольно! Сижу в своей мансарде, ребят не слышно, работать удобно. В Москве раньше конца марта не буду. Сейчас бездорожье, ни на санях, ни на колесах ехать нельзя. Местами уж Дон очистился ото льда. Какая-ко путаная и невесёлая весна стоит. Мария Петровна моя ходит толстая-претолстая. Она и Светланка Вам кланяются. Есть у нас К Вам и общая просьба: купите, пожалуйста, возможно больше цветочных семян и пошлите в ящике с п е ш н о й  п о с ы л к о й. Двор у нас пустой, и без цветов будет плохо. А тут я как-то всё старею. Скоро, наверное, брошу охотиться, вот тогда и буду ходить с лейкой, полевать и холить всякую пахучую растительность. Нет, без шуток, очень прошу Вас добыть семян и скоренько переслать их. Не хотел обременять Вас этой просьбой, но Васька в этом деле ничего не понимает, а тут и из доверия он вышел: что ни поручишь, – ничего не сделает.  
Деньги на покупку и пересылку посылаем.  
Напишите, как живёте? Как Игорь, Маргарита, ребятки её? Охотится ли Ив. Терентьевич? Летом надеемся, как и уговаривались, видеть Вас и остальных в Вёшках.  
Привет всем! Желаю Вам здоровья.  
Ваш М. Ш о л о х о в  
4/III-35 г. Вёшки  

 

Из писем к Е. Г. Левицкой явствует, что Михаил Шолохов часто приезжал в Москву не только по делам издательским, но и театральным, его романы инсценировали. Не успев вернуться домой в мае 1935 года, он снова планирует поездку в столицу, а за этой поездкой намечает ещё одну, всей семьей, мечтает показать жене «хороший ваш город».  
В 1935 году началась бурная «реконструкция» Москвы, сносились старые кварталы, строились мосты, набережные, многоэтажные здания в Охотном ряду, в их числе – гостиница «Москва», открылось в мае 1935 года движение поездов Московского метрополитена...  
Всё это хотел Михаил Шолохов показать семье.  

27.V.35 г.  
Вёшки  
Дорогая Евгения Григорьевна!  
Был в Москве, болел 5 дней, а потом как связался с делами, с театром, так и провертелся добрую неделю до тех пор, пока не вытребовали меня телеграммой.  
Мишка мой (сын писателя. – Л. К.) тягчайше заболел воспалением кишечника. Докторов в Вёшках нет (детских тем паче), и моя Мария Петровна жестоко перетрусила и перестрадала. Сейчас только что поправился и снова схватил простуду. Не спит, просыпается каждые полчаса. Спасибо, что есть мне где схорониться от него и работать.  
Тружусь денно и нощно. К весне сдам «Тихий Дон». Осталось ещё одно последнее сказанье – и все! Хоть и одолевают всякие домашние огорчения, а всё же чувствую себя именинником. Тихо отпраздновал (про себя) десятилетие «Тихого Дона». Начал-то писать осенью 1925 г.  
Вскоре, наверное, снова буду в Москве и тогда уж непременно побываю у Вас. А в феврале заберу всю семью, и приедем в Москву недели на две. Надо показать Петровну докторам, да и ей показать хороший ваш город.  
Обнимите за меня Вашего инженера с усиками (имеется в виду И. Левицкий. – Л. К.), Ивану Терентьевичу и Маргарите Константиновне (Левицкая-Клеймёнова. – Л. К.) низкий поклон.  
Жена и Светланка шлют вам привет. Ох, уж и отругали они меня за то, что не побывал у Вас. Раскаиваюсь и прощу прощения. Хотелось посидеть у Вас со свежей головой, не отягчённому заботами, да из-за Миши не пришлось. Желаю Вам крепкого здоровья.  
Ваш М. Ш о л о х о в  

Как уже говорилось. в конце тридцатых годов на семью Левицких обрушились беды. Не стало И. Т. Клеймёнова. Несправедливо была осуждена его жена, Маргарита Константиновна. На руках у Е. Г. Левицкой оказались две внучки. События тех лет были испытанием многих дружеских и семейных привязанностей. Михаил Шолохов бесстрашно, благородно боролся за невинно осуждённых. Его дружба с Е. Г. Левицкой выдержала суровое испытание.  

Дорогая Евгения Григорьевна!  
Ни о какой перемене в отношениях не может быть и речи. Все мы по-прежнему Вас любим и очень часто всех вас вспоминаем. И молчание моё, и то, что не зашёл, когда был в Москве, и то, что не пищу «Тих. Дон» вот уже 8 м<еся>цев – всё это объясняется другим. Но об этом «другом» писать долго и скучно. Об этом надо говорить. Собираемся все мы в Москву в декабре. Вот тогда и поговорим. Писательское ремесло очень жестоко оборачивается против меня. Пишут со всех концов страны и, знаете, дорогая Евгения Григорьевна, так много человеческого горя на меня взвалили, что я уж начал гнуться. Слишком много для одного человека. Если к этому добавить всякие личные и пр<очие> горести, то и вовсе невтерпёж.  
Чёрт его знает, старею, видно... А не хотелось бы! Очень хочется поговорить с Вами.  
Детишки переболели ветряной оспой. Мар. Петр. квохчет около них, день и ночь в делах (маленькую она ещё кормит грудью), а я сижу у себя наверху, как бирюк, ну, вот и всё.  
Напишите, как Вы там со своими внучатами управляетесь, как Игорь? Крепко Вас обнимаем и желаем здоровья, бодрости.  
Ваш М. Ш о л о х о в  
23.XI.38 г.  
Всем вашим привет, поклон.  

Как мы знаем, когда М. А. Шолохов пытался спасти И. Т. Клеймёнова, ему сказали, что друга уже нет в живых. Но, видимо, он не терял надежды, тем более не хотел лишать надежды близких Клеймёнова.  
Дорогая Евгения Григорьевна!  
Письмо ваше – большая радость и для нас с М. П. (Мария Петровна Шолохова. – Л. К). Теперь остаётся узнать про Ивана Терентьевича, да чтобы и он был жив и здоров, тогда совсем будет здорово. Очень хорошо и отрадно, что Маргарита держится молодцом. Давно бы откликнулись на Вашу радость, но помешал очередной несчастный случай, происшедший со мной. Что-то к старости на меня начинают все шишки валиться... В прошлом году давила малярия, а в этом – ещё занятней: 17/6 посидел день с удочками, без шапки (шапкой накрывал насадку, чтобы не сохла), день был дьявольски жаркий, приехал домой с опухшими глазами и головной болью, а на другой день уже не мог подняться. Три недели не мог ходить, да не только ходить, но и двигаться. Как только подниму от подушки голову, – всё плывёт перед глазами, а если встану, – качаюсь как сильно пьяный. Только недавно научился заново ходить так, как следует, но памятка осталась: до сих пор звенит в ушах, значительно хуже стал слышать. Вот какую штуку сыграли со мной солнышко и моя собственная глупость. Это, по сути, единственное происшествие, дети в этом году не болеют и всё идёт как будто ладно. Полтора месяца не брался за перо и вот только сейчас сажусь отвечать на письма, а за «Т. Д.» что-то боюсь браться, хочу дать голове прийти в норму. Мне уж М. П. говорит, что я теперь ничего не напишу, т. к. «тронутые» не пишут, а если и пишут, – то плохо. Но это она, как говорят, по злобе наговаривает на меня. Вскоре должен приехать Васька. Поохотимся с ним, а там уж возьмусь и докончу этот осточертевший мне и добрым людям «Т. Д.». Осенью собираемся приехать в Ваш большой город, если только не придётся приехать раньше по какому-либо вызову.  
Вспоминаем Москву и завидуем Вам – москвичам! У Вас, наверное, прохладно в Удельной, а в Вёшках такое пекло, что даже купаться неприятно. Вода в Дону тёплая, противная, прогретая до дна. Целую неделю дуют ветры и тоже горячие. Так вот и живём: днём ищем холодка, ночью ветерка (по ночам он прохладней), словом, не живём, а «страдаем»...  
Будете писать Маргарите – передайте привет от нас и всякие добрые пожелания.  
Привет Игорю и всему Вашему детдому. Обнимаем Вас и желаем здоровья и долгих лет жизни. Напишите нам как-нибудь, как выберете свободную минутку. Узнавали что-либо про Ив. Терентьевича? Черкните несколько слов.  
Ваши Ш о л о х о в ы  
30.7.39.  

 

И в сороковые, и в пятидесятые годы в Москву приходили письма из Вёшенской. К сожалению, они не сохранились. Последнее из писем Шолохова Левицкой датировано мартом 1955 года. Незадолго до этого Михаил Александрович выступал на съезде писателей. В своей речи, в частности, он критиковал некоторых писателей.  
Дорогая Евгения Григорьевна!  
Простите за молчание. Долго и зло хворал. Началось с гриппа, а кончилось осложнением, и я едва не остался калекой (что-то случилось с правой ногой, нечто вроде паралича, но сейчас уже научился ходить, хотя и с трудом). 
Грипп был затяжной, с гнилой температурой. Две недели я провалялся, а потом не выдержал и поехал на охоту по зайцам. Была у меня небольшая темп<ература>. Походил, разогрелся до пота, а потом – на машину, а потом – «ни сна, ни отдыха измученной душе»... Словом, всё, как положено...  
Вы спрашивали у меня о моём выступлении на съезде, ей-богу же, ничего крамольного я не говорил. Не верьте Гладкову, старик напутал, а теперь не знает, как ему выкрутиться. В опубликованной стенограмме – всё как было, за исключением изъятых мелочей. В частности, я дружески советовал «голому королю» не обижаться на критику, а «одеться» поплотнее и не в фасонистую, а в добротную «одежду», только и всего! Но всё это отошло и отшумело.  
Сейчас усердно работаю, навёрстываю упущенное за 2 м-ца. С мая начнут в «Октябре» печатать «Целину»: но это в основном те куски, которые были опубликованы в «Огоньке», в пр<ошлом> году. В августе журнал закончил печатание. Книга у меня готова на три четверти, но всё ещё возвращаюсь к готовому, и всё мне кажется, что готовое – вовсе не готовое...  
Вот как будто и всё. Мария Петр. Вас обнимает, кланяется и желает здоровья и долгих лет жизни. Я – тоже. Жизнь у Вас хорошая, светлая, и надо, чтобы она длилась долго. Это не только доброжелательство, но и естественное желание: когда светлый, солнечный день – жалко с ним расставаться...  
Спешу закончить письмо. Звонили с почты, самолёт из Миллерово вылетел, но долетит ли? За Доном – туман и низкая облачность, а с утра проглядывало солнце.  
Напишите нам хоть несколько слов. И насчёт Ивана, как кончится дело в КПК.  
Обнимаем всех! – Я всё беспокоюсь, – не сбрил ли старый шляхтич и деспотический глава семьи усы?.. 
5.3.55.  
Ваш М. Ш о л о х о в  

 

История сохранила нам многие письма Михаила Шолохова, адресованные Е. Г. Левицкой. Однако её писем время не пощадило, в архиве писателя сохранились два письма Евгении Григорьевны – от 20 апреля 1954 года и от 4 января 1955 года.  
Первое связано с выходом четырёхтомника «Тихого Дона» под редакцией К. Потапова, внёсшего в роман множество исправлений, конъюнктурных добавлений, которые при последующих изданиях все без исключения были автором изъяты.  
Этот четырёхтомник М. А. Шолохов подарил Е. Г. Левицкой.  
В апрельском письме вспоминаются события, связанные с первым изданием романа в «Московском рабочем», а также эпизод, относящийся к изданию «Донских рассказов», из которых как редактор Евгения Григорьевна сократила рассказ «Батраки».  

Москва  
20.IV.54 г.  
Дорогой Михаил Александрович!  
Четыре синеньких ломика заняли своё место рядом с «пухлыми» томами первого издания «Тихого Дона» (Моск. раб., 1928 г.). Спасибо. дружок, за память и ласку... Говорят, что Вы много работали над этим изданием (я сейчас не могу ещё читать).  
Но это первое издание так дорого моему сердцу – со всеми своими «неудачными» сравнениями и шероховатостями в языке. Вспоминаю, как я всю ночь просидела над первой частью, которую мне дали «просмотреть» в порядке дружеской нагрузки... Горя отнял у меня и читал, пока я не ушла на работу в свою «Книжную консультацию». У меня сохранилось много отзывов и о «Тихом Доне», и «Поднятой целине», помнится, что в первые годы я Вам аккуратно посылала всё, что могло Вас интересовать. Не думаю, что сохранилось это у Вас... Так вот, если Вам понадобится когда-нибудь – располагайте моим «архивом» – конечно, «на месте», отдать его Вам «насовсем» – жалко.  
С удовольствием узнала, что готовится «Собрание сочинений М. Шолохова в 7 томах». По-видимому, седьмой том включит первые рассказы? А есть ли они у Вас? Ага, придётся обратиться к моему «архиву»!  
Конечно, подпишусь на «Пол. собр». Чтобы не пришлось снова затруднять автора присылкой «авторского экземпляра»… Вы знаете, что эти первые рассказы я очень люблю. Помните, как я самовольно сняла один рассказ из журнала? Рассказ этот, правда, из неудачных...  
Скоро уезжаю на отдых к брату в Ленинград... правильнее – в Пушкин. У них там чудесно. Брату 85 лет – на 10 лет больше, чем мне. Но он бодр и сохранил ясность ума и горячее сердце ...  
Крепко обнимаю вас обоих. Сердечный привет от всех моих соколхозников,  
Будьте здоровы и не забывайте  
Вашей Евг. Л е в и ц к о й.  
Р. S. Люся (внучка Е. Г. Левицкой. – Л. К) на выпускном экзамене писала сочинение на тему «Типы коммунистов по «Поднятой целине»… Всё хорошо, но где-то не поставила запятую! За небрежность письма – прошу не гневаться... старость не радость!  

Теперь об автографах другого рода.  
В 1955 году Михаил Александрович написал о друге – И. Т. Клеймёнове – в Комиссию партийного контроля при ЦК КПСС:  
Тов. Клеймёнова Ивана Терентьевича я знал с 1930 г. В течение восьми лет почти ежегодно он и погибший в Отечественную войну писатель Кудашев В. М. приезжали ко мне в ст. Вёшенскую отдыхать и охотиться. Всех нас связывала большая дружба, и как друзья мы всегда держались запросто, но никогда, ни разу за все восемь лет я не слышал от Клеймёнова антипартийного слова или даже намека на него.  
По моему глубочайшему убеждению, Клеймёнов – безгранично преданный партии и чистый коммунист, стал жертвой происков подлинных врагов народа.  
В 1938 году я ходил к Берия по делу Клеймёнова. Будучи твёрдо уверенным в том, что арест Клеймёнова – ошибка, я просил Берия о тщательном и беспристрастном разборе дела моего арестованного друга. Но Берия при мне, наведя по телефону справки, сказал, что Клеймёнов расстрелян вскоре же после ареста.  
Верю, что, ознакомившись с «делом» Клеймёнова, комиссия Партийного контроля при ЦК КПСС посмертно реабилитирует убитого врагами честного коммуниста Клеймёнова И. Т.  
Член, КПСС с 1932 года.  
Партбилет № 02129309  
Ст. Вёшенская Каменской обл.  
4.III.1955 г.  
М. Шолохов  
Копию письма в КПК Михаил Александрович отправил вдове И. Т. Клеймёнова. Он писал ей:  
Дорогая Маргарита!  
Посылаю на твой адрес второе письмо (Комарову). Первое, отосланное в 20-х числах февраля, вместе со всей почтой лежит где-то между Вёшками и Миллерово и, вероятно, эту почту перебросят обратно, либо ты получишь первое письмо через две недели. В таком случае запоздалое письмо уничтожь.  
У нас до сих пор нет регулярной связи с ж-д станцией. Стоит у нас дикая, атомная зима: Дон вскрывался за зиму дважды, чего не помнят древние старики. Уже в течение 3-х недель на Дону – беспрерывный ледоход. Все речки «играли» по нескольку раз, и мы уже давно отрезаны от внешнего мира. Самолёты почтовые не летали всё время из-за дурной погоды, а сейчас – проблеск, и я посылаю это письмо в надежде, что оно как-нибудь доберётся, не сегодня, так завтра.  
Обнимаю всех вас и желаю всего доброго!  
5.3.55  
Ваш М. Ш о л о х о в  

Спустя пятнадцать лет Маргарита Константиновна попросила Михаила Александровича написать о её муже. Вот что ответил Шолохов:  
Дорогая Маргарита!  
Посылаю тебе обещанные строки об Иване. Больше нельзя и не надо, по моему мнению. М. П. (Мария Петровна Шолохова. – Л. К.) и я обнимаем всех Левицких.  
22.1.70  
М. Ш о л о х о в 

Вот эти строки:  
Общеизвестно, что врачи-хирурги избегают оперировать близких людей. Писателям не менее трудно писать о погибших друзьях.  
Могу сказать только одно, что милый образ Ивана Клеймёнова вот уже четвёртый десяток лет храню в своём сердце и всегда вспоминаю о нём с грустью, благодарностью и болью.  
М. Шолохов  
22.1.70 

 
Действительно – больше не надо ... 


* Сокращено редакцией

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную