Курский прозаик, очеркист Сергей Малютин к своему 60-летнему юбилею выпустил книгу, представление которой уже состоялось в Курском литературном музее. Своеобразие книги заключается в том, что она представляет собой переписку с двумя женщинами, снабжённую поздними комментариями и добавками. Читатели отметили тонкий психологизм и особую глубину описания внутреннего мира человека.
Предлагаем читателям «Российского писателя» отрывок этой книги.

 

 

Сергей МАЛЮТИН (Курск)

«…И ВО ДНИ ПЕЧАЛИ НЕ ЗАБУДИ ОБО МНЕ»
Хроника любви и разлук
(Отрывок)

«Бог не даёт вам любимую, которую вы себе
придумали и которую тщетно ищете вокруг
себя. Он дарует вам ту единственную, в
которой вы нуждаетесь. Она порой мучает вас,
причиняет вам боль, но при этом 
самоотверженно любит и учит вас, ломает вас и
изживает в вас то, чего вы не заслуживаете,
чтобы проявить в вас то, что было отпущено
вам Всевышним».
Из запоздало услышанного

Пришло время, и я решился наконец-то напечатать эти письма и дневники, потому что многих участников той давней истории (истории отчаянной любви? истории раздвоения и обмана? истории горьких разлук?) уже нет  в среде живых.

И вот спустя три года после последнего могильного холма я достаю свои давние записи, перечитываю письма из старых, пожелтевших от времени конвертов и вспоминаю всё, что сошлось тогда на коротком пространстве времени в самый тяжёлый и самый прекрасный период моей жизни, который до сих пор не даёт мне покоя чувством вольной или невольной вины перед женщинами,любившими меня. Эти два года до и почти два года после, безжалостно расколовшие на две половинки мою греховную жизнь!  Короткое по меркам земного проживания время, которое определило не только мою дальнейшую судьбу, но и судьбы тех, кто подарил мне долгожданную радость единения душ и сердец, безграничную нежность и самоотверженность любви.

До сих пор не могу понять, за что мне даровано было такое счастье, за что я был любим?! И сполна ли я отплатил этот нечаянный дар, отдал ли взамен такие же сильные и безоглядные чувства?!

Я хотел бы сделать это повествование своей исповедью и покаянием. Хотя прекрасно понимаю, что каются и исповедуются не так и не здесь. Но пусть и эта попытка -  маленькая толика моей неизбывной вины - прозвучит здесь и будет, быть может, принята теми, кто так сильно и бескорыстно вошёл в мою не всегда праведную и не всегда правильную жизнь.

Вычитал где-то, что в своём поучении Тихон Задонский советует молодому священнику говорить людям, что в Царство Божие идут большей частью не от победы к победе, а от падения к падению, но доходит до Царства Божия тот, кто после каждого падения, вместо того чтобы садиться у края дороги и плакать над собой, встаёт и идёт дальше; и сколько бы он ни падал, каждый раз поднимается и идёт. Пусть в слезах, пусть в ужасе, но идёт, не останавливаясь.

Ну что ж, буду со стыдом и раскаянием (но и с нежностью и благодарностью великой) вспоминать и перечитывать - подниматься и идти…

Все письма, адресованные мне или мною, черновики моих писем и дневниковые записи, сопровождающие эту хронику, -  подлинные (лишь некоторые, не нужные постороннему глазу подробности и имена я скрыл за инициалами, скобками и многоточием). И таковыми, обжигающе подлинными, они останутся до тех дней, покуда далёкие и равнодушные к своим семейным корням потомки не решат в один прекрасный момент избавиться от лишнего хлама и уничтожат или выбросят их, чтобы разлетелись они по белу свету, никому уже не нужные, никого не согревающие, не трогающие ни чьих сердец, но всё равно сохраняющие в себе давний отсвет вершившейся – вопреки всему – целомудренной и нежной любви. И - неизбежность земной разлуки.

ОЖИДАНИЕ ЛЮБВИ
  «Нет случайных встреч: или Бог посылает
 нам нужного нам человека, или мы
  посылаемся кому-то Богом, неведомо для нас».
  Священник Александр Ельчанинов

1986, из прошлых дней, дневник. И страсти, и увлечения – мелкие. Нет любви. Есть нежность, привязанность и – удовольствие, да и те – неполные, не до конца… Да вот ещё – воспоминания о том времени, когда была Л.; теперь-то мне кажется, что был бы счастлив. Хотя, конечно, всё со стороны и с расстояния хорошо и гладко.

И всё же – мелкий дух. Забросил чтение, музыку, забыл обо всём высоком. Моя «русскость» возвращается и возбуждается только при встречах с моими новгородскими друзьями-художниками. Писания мои добросовестны, но – не могу быть удовлетворён ими полностью. Не уверен, что театр и кино – моё конечное призвание. Не знаю, ничего не знаю. Кажется мне, что что-то упустил, чего-то не достиг, растерял. Может быть, любовь спасла бы меня… А ведь были когда-то искренние и сильные чувства - страдания, тоска, томление, познание тела, первые нежные, целомудренные прикосновения…

Надо всё это вернуть! Надо вернуть себя – и для других тоже. Ведь я же был другим! И чистый, и робкий, и любящий, и целомудренный, и искренний, и открытый звукам и краскам, и остро чувствующий… Это было. Я должен вернуть себя, иначе всё бессмысленно.

И вот, словно Бог услышал меня: судьба свела меня с Галей… Она  свела нас задолго до нашего первого реального знакомства, которое случилось после ноябрьской демонстрации 1986-го года.  Праздничные колонны, пройдя по Красной площади, двигались вниз и разделялись на два рукава: большая часть людей поворачивала направо и спускалась по Полугоре к рынку, а другая часть шла прямо - к бывшему Знаменскому собору, превращённому ещё до войны в кинотеатр «Октябрь». Там, в кинодирекции, мы и познакомились, оказавшись в одной родственной компании.

 Ты  меня уже видела до этого и уже кое-что знала обо мне, я же увидал тебя впервые. Не скажу, что ты поразила меня, хотя, конечно, трудно было не заметить твои огромные выразительные глаза, прекрасные каштановые волосы, стройную фигуру. Не помню, о чём мы говорили. Я танцевал с тобой какой-то медленный убаюкивающий  танец, обнимая твою гибкую талию, ощущая  твоё горячее дыхание, и неожиданно для самого себя прикоснулся губами к твоей шее. Ты на секунду замерла, но не отстранилась и ничего не произнесла… Уже позже я узнал от тебя, что за несколько лет до этого ты вместе с мужем оказалась в городском киноклубе,  где я представлял собравшимся киноманам очередной фильм, а потом вёл его обсуждение, комментируя и утихомиривая жаркие споры, - и я тебе понравился. Потом уже от наших общих знакомых ты слышала  о моих легкомысленных – реальных или мнимых – увлечениях  и потому сейчас слегка сторонилась меня, не воспринимая всерьёз мои привычные (как тебе казалось) слова и ухаживания… Впрочем, в тот праздничный день и слов-то никаких особых (а, тем более, ухаживаний) с моей стороны и не было. Вместе со всеми, кто зашёл сюда после демонстрации,  мы беззаботно веселились, пили вино, шутили, танцевали...  А вскоре мне надо было уходить…

Весь следующий год мы изредка виделись, когда я приходил по делам в кинодирекцию, где ты работала. И я бы соврал, если бы сказал, что искал эти встречи, что желал бы нашего сближения. Я шутил и болтал с тобой и твоей подругой В.; я был в своём привычном репертуаре… Но, оказывается, ничего не было случайным, просто время ещё не подошло…

Так вот, судьба свела нас задолго до нашего первого реального знакомства. Осенью 1961-го года, когда мама была беременна моей сестрёнкой Ирой, моему отцу, слепому музыканту, наконец-то дали новую двухкомнатную квартиру-«хрущёвку», и мы навсегда покинули нашу крохотную полуподвальную комнатку на Садовой  - с печкой, двумя кроватями, столом и шкафом в углу и общим коридором на три семьи с привычно шумящими день и ночь примусами и керосинками. А вскоре здесь поселилась дворничиха с дочкой, с которой ты через несколько лет оказалась в одном классе и потому не раз забегала к ней в гости - туда, где  я провёл первые одиннадцать лет моего беззаботного и счастливого детства. Наверное, в этой комнатке ещё сохранялся мой дух - моё дыхание, незримые следы моих пальцев  на старой штукатурке и моих ног на истёртых деревянных полах…

 Я верю в то, что не было ничего случайного в этом заочном знакомстве, соединившем нас в едином, разведённом лишь во времени, маленьком пространстве старой квартиры!.. И ты тоже в это верила. И потому почти не удивилась, когда я, однажды гуляя с тобой и вспоминая о своём детстве, показал  то место, где когда-то стоял мой старый дом. Ты лишь замедлила на секунду шаг и, посмотрев на меня вспыхнувшим от неожиданной радости взглядом, рассказала мне о своей однокласснице, к которой ещё девчонкой приходила сюда.

Вообще в нашей прежней жизни было много разных, но, как мне кажется, совсем не случайных совпадений. Я потерял свою сестру, умершую ещё в младенчестве. Ты похоронила брата. Правда, случилось это значительно позже, когда ты была уже замужем, но тем тяжелее переживала эту смерть, вложив немало  душевных сил в спасение от извечной русской беды удивительно красивого и талантливого брата. Моя мама, много болевшая,  слишком рано ушла из жизни, не дожив и до пятидесяти, а через шесть лет не стало твоего отца - ещё не старого человека, ставшего инвалидом и страдавшего от тяжёлых недугов, начало которых надо поискать в лихолетье военной поры…

Было и другое совпадение. Оказывается,  с будущим твоим мужем мы, тогдашние первоклашки, занимались в одном музыкальном кружке во Дворце пионеров. Честно говоря, я его тогда не запомнил, а он с его замечательной  памятью меня  узнал, когда однажды вы пришли в городской киноклуб и, увидав меня на сцене, рассказал тебе о наших детских  музыкальных опытах. Господи, знал бы он, хваля тогда меня, что вскоре я стану его невольным соперником! Более того, через несколько лет он сам попросит меня, чтобы я взял тебя к себе на работу!

В оправдание надо сказать, что к моменту нашего не заочного, а реального знакомства каждый из нас был разведён – только свидетельств о расторжении браков наших мы до поры до времени не оформляли и продолжали по инерции жить там же и так же - в своих квартирах, со своими детьми и бывшими супругами, словно ничего не случилось и семьи наши не распадались.

4 декабря 1986, дневник. Пристень. Тоска. Страх за сына (помечталось: приеду, обниму, поцелую Серёжку и скажу, что очень по нему соскучился). Примет ли? В последние годы от меня исходит резкое раздражение, приказной тон, почти жестокость (от настроения, от желания подчинить, переломить на свой лад, для дурацкого, чуть ли не бюрократического «порядка»).

Много было от меня зла…  Но и любви тоже, и жалости, и гордости за него, и уважения – когда долго не видел и вдруг встречал после лета подросшего, повзрослевшего, самостоятельного, немного чужого и незнакомого.

Очень неровные отношения с ним, да и с младшим Антоном тоже. Правда, в последнее время – больше спокойствия, меньше резкости. Я выравниваюсь и жалею об упущенных днях, когда, занятый бесконечными делами и друзьями, был далёк от детей. Но ведь никогда ничего не поздно?..

Трогательно-жалко маленького, очень своеобразного, хитроватого и милого Антошку. Очень ранимый, восприимчивый, тонко чувствующий, легко постигающий музыку. Но ведь и Серёжка ребёнком плакал навзрыд, когда смотрел по телевизору «Русалочку»!

У Серёжки сейчас тот мой возраст, когда я конфликтовал с моей горячо любимой мамой – порой до слёз, до истерики. У него тоже повышенное чувство справедливости и собственного достоинства, которые мы по инерции подавляем, унижаем, а ведь для него привычные мои слова и меры – непереносимы… Конечно, он вырос не таким, каким мечталось. Он вырос другим, и эта реальность – более сложная, драматичная даже, без той радости, на которую рассчитывал, с нервами, переживаниями, неотвязными думами о его судьбе; но, может быть, этим-то она и прекрасна?! Потому что ничего подлинно ценное и дорогое не даётся легко. Нужно выстрадать отцовское счастье, нужно выстрадать эту любовь и взаимопонимание. Если это ещё не поздно…

Сижу один в номере пристенской гостиницы и тоскую по своим мальчикам, по дому, которого нет.

5 сентября 1987, дневник.  … Это были дни моего одиночества, я наконец-то остался наедине с собой (жена с детьми уехала к родителям). Голова моя была ясной, и я не врал  себе, а, словно проснувшись, оглядывался вокруг и находил осколки того лучшего, что было когда-то во мне и составляло дорогую и важную для меня часть моей жизни.

Я и сейчас проснулся (в буквальном смысле слова). Вновь пытался заснуть (ещё так рано, что слышны далёкие гудки поездов и тревожащий перестук колёс), но понял, что не  смогу, что опять просплю что-то важное и нужное для меня. И вот сижу на кухне и пишу эти слова под красноватым светом абажура, ещё под впечатлением фантасмагорического, дико соединившего лица и реалии сна, который в основе своей – слишком уж безжалостен и справедлив. Это опять ссора с женой, а всё остальное – нагромождение возможных вариантов поступков и слов каждого из нас. Движущая сила – накопившаяся неприязнь, странно и мучительно соединившаяся с детьми, с какими-то другими людьми, которые вдруг почему-то вспоминаются, выворачиваются каким-то боком и ликом своим, и мешают, и вмешиваются, и тянут на себя события, и попадаются под руку…

Время тяжкое и - действительно являющее собой какой-то переход в новое состояние. По крайней мере, я почти совсем перестал пить, как-то безболезненно прекратил каждодневные отношения с теми людьми, бессмысленные встречи с которыми стали тяготить меня. Но прекрасно сознаю, как много сил и времени убито на пустое. Хотя, конечно, ничто не бывает напрасным и даже в малости своей необходимо для познания и жизни. Пусть будет и такой опыт…

Разбирал недавно свои старые бумаги, и это надолго лишило меня покоя. Много начатого, но мало законченного, и у меня такое ощущение, что весь я состою из незавершённых желаний, стремлений и обещаний. И это тяжело и грустно сознавать.

Всё, что когда-то казалось наивным и от чего поскорее хотелось избавиться, - всё это вновь оживает и приобретает прежний, чистый и ясный, смысл. И, видя неловкое юношеское движение в ком-то, его угловатое неумение, неискушённость и искренность, застенчивость и доверчивое любопытство, радуешься тому, что это ещё осталось в мире, словно это мир и спасёт.

С продвижением вперёд, с каждым новым годом своей жизни мы должны возвращаться к себе – к своей неопытности, умению удивляться и бесхитростно жить. Жить в любой малости, в каждом мгновении, в соединении с природой, которая никогда не обманет и не предаст.

1988. ЛЮБОВЬ

«Он был свободен, да — слишком свободен,
слишком легко он ходил по земле. Ему не
хватало груза человеческих отношений, от
которого тяжелеет поступь, не хватало слёз,
прощаний, упрёков, радостей — всего,
что человек лелеет…»
Антуан де Сент-Экзюпери

С 15 января Галя стала работать у меня  методистом – об этом как-то  попросил меня  её бывший муж, с которым тогда они ещё продолжали жить вместе… В первые дни, даже месяцы нашей совместной работы не было ничего, да и не могло быть ничего такого, что стало бы предвестником каких-то иных наших отношений, кроме служебных. Не то чтобы я не обратил внимания на её яркую внешность - напротив: роскошные густые каштановые волосы, спадающие на плечи, большие сияющие зелёные глаза под широко взметнувшимися дугами бровей, необычная и притягательная красота лица, соединившего (о чём я узнал позже) мягкие южнорусские черты отца-курянина  и выразительную округлость скул  мамы-эстонки, - всё это нельзя было не заметить. И, конечно, удивляла её  утончённая фигура совсем юной девушки, хотя Гале к тому времени было уже 32 года…

Наверное, я намеренно отстранялся от какого-либо банального служебного романа, да и Галя не давала для этого повода. К тому же в тот период моей жизни я вряд ли способен был на какое-либо серьёзное чувство, хотя  и жил в ожидании  потрясения, устав от одиночества, от утраты прежних, ясных и чистых, целей, от всепоглощающей суматохи каждодневных дел и забот.

 Много, много тогда было в моей жизни воодушевлений, нужных и пустяшных встреч, дружеских общений и попоек, нахлынувших из всех щелей информации и разного рода новаций… Но и ненужной суеты тоже хватало…  Немало времени отнимали заседания городского киноклуба, которым я руководил, поездки в подмосковный городок Пущино, где собирались киноклубовцы со всей страны, готовясь к своему учредительному съезду; в кинотеатрах мы организовывали особые, по «театральному принципу» (как в театре - в строго определённые репертуаром дни) кинопоказы незаурядных, ранее запрещённых советских лент, снятых с «полок», а заодно и мировых киношедевров.

Это было настоящее пиршество для киномана! (Тогда кино ещё было искусством!) Словно прорвались небеса, и мы знакомились с фильмами Феллини, Формана, Аттенборо, Бунюэля, Фассбиндера, Кокто, Куросавы, Сауры, Копполы, Стоуна, Вендерса. За два года мы пересмотрели почти все «полочные» картины - «Родина электричества» Ларисы Шепитько, «Интервенция» Геннадия Полоки, «Комиссар» Александра Аскольдова, «Короткие встречи» и «Долгие проводы» Киры Муратовой, «История Аси Клячиной...»  Андрея Михалкова-Кончаловского, «Лес» Владимира Мотыля, «Одинокий голос человека» Александра Сокурова…

 На местном телевидении я вёл ежемесячную передачу, ходил на все театральные премьеры и джазовые концерты, писал рецензии и музыкальные обзоры, печатался в курских газетах, а также иногда и в столице -  в «Неделе» и в «Театральной жизни», мотался по командировкам – за фильмами и за видеотехникой…

 Короче, жизнь бурлила, и на чувства почти совсем не оставалось времени. Но, видимо, всему наступает конец. Или начало? И вот спустя несколько месяцев, ближе к лету, в нас мало-помалу стало что-то просыпаться, нас стало незаметно тянуть друг к другу… Это не было ярким озарением, любовью с первого взгляда; это забирало нас в плен постепенно, но твёрдо и основательно…

16-17 августа 1988, дневник.  Благословенная, горячечно-радостная, чуть горькая и печальная, но сладостная ночь, когда всё, что умел и хотел, забывается, уходит прочь, и всё объемлет нежность, благодарная радость, счастье близости и преклонение перед этим хрупким, стройным, трогательным телом.

Было, было ведь когда-то лучше, приятнее в телесном единении, было больше страсти и услады. Но не соврал я, когда сказал, что никогда у меня такого не было – с тех пор, как ушла любовь. И я благодарен ей, что это произошло, что она шла к этому, двигала меня, готовилась к этому, хотела этого. И, надеюсь, не для того, чтобы  обладать, преодолев и это препятствие, т.е. меня?! Я ведь столько отстранялся, боялся того, что может случиться. Но ведь и она думала об этом, но ведь и её смущало обстоятельство нашей совместной работы! А я всё ищу и подозреваю тайные помыслы, игру, самообман и удовлетворение самолюбия…

И всё равно я рад тому, что случилось. Только  тревожно…

Мне кажется, что в её реплике промелькнуло ощущение, что наши отношения не могут быть вечными… не знаю, ничего не знаю. Это тяжело, больно предощущать. Я хочу вечно, чтобы как у Грина: «Они жили долго и умерли в один день».

Наверное, в этом родстве душ, в понимании (осознании) и самого малого душевного движения, в беспокойстве и тревоге за другого, в желании продлить столь редкое счастье сильной любви – и есть смысл живого человека?

Но ведь и она ревнует к компаниям и увлечениям моим, к тому, что слишком привык к этой жизни; но ведь и она, наверное, перебаливает этим… Может быть, только меньше комплексов, меньше мнительности.

С кем-то разговаривала полчаса у входа (с кем???), а у меня уже заболело сердце…

… А потом, рано утром, шёл от неё по пустынной улице. Такси. Вокзал. Дети мои, вернувшиеся от бабушки с дедушкой. И опять тревога. А позже, когда приехали с моими мальчиками домой, - шумящий ливень за открытым окном. Завтракали. И я провалился в беспокойный утренний сон…

И целый день бьётся, как сумасшедшее, сердце. И тоска от всего – и от музыки, слов, воспоминаний, и от этой проклятой любви. Вот и тебе довелось побывать в этой шкуре боли, рабства и обманчивого счастья!!!

16 октября 1988, Гале:

Галя, родная! Я всё-таки оказался в Новгороде и счастлив безмерно, что, несмотря ни на что,  сдвинулся с места, хотя в последнее время делать мне это оказывалось почему-то нелегко. Сегодня был прекрасный день: ясный, солнечный, слегка морозный. Снова был в Юрьевом монастыре, снова ходил в Кремль и в Софийский собор, сидел в мастерской Гребенникова, слушал новости (я, оказывается, не был здесь полтора года!), пил чай и отдыхал душой. Вчера не застал Володю Поветкина (он уезжал в Ленинград) и ночевал у Гребенникова в окружении его большой и талантливой семьи, а сегодня – уже в завершении дня – сижу у Поветкина, слушаю его игру на древних новгородских гуслях, слышу бой старинных часов и звон колокольчиков и колоколов на домашней деревянной звоннице и радуюсь, и наслаждаюсь покоем, и жалею лишь о том, что тебя нет здесь рядом со мной и что ты не видишь эту красоту, не пьёшь с нами чай, не участвуешь в наших разговорах, не впитываешь в себя эту удивительную тишину.

Как же хорошо здесь! Я не ожидал, что так будет, и не думал, что это мне так нужно сейчас. Словно мне добавился смысл моей теперешней жизни, словно что-то укрепилось во мне. В Новгороде у ребят мне часто было хорошо и потом надолго хватало этого света и смысла. Вот и сейчас я вновь укрепился в мысли, что всё, что ни делается в моей жизни, - делается к лучшему. И ты тоже, милая, «виновата» в этом.

В прошлой открытке  я забыл написать тебе, что уже взял обратный билет. В Ленинграде, а тем более на курсах, мне больше делать нечего. Хочется в Курск, хочется работать. Очень хочется видеть тебя.

Целую тебя, любимая. Береги себя. О многом тебе надо рассказать. Я нетерпелив, опять во мне много желаний. И, знаешь, я опять чувствую себя удивительно молодым, и мне не стыдно в этом сознаваться…

8 ноября 1988, дневник. Удивительный день и вечер любви телесной и душевной. Она умница. Она всё чувствует и всё понимает. Она знает и видит такие нюансы, такие душевные и житейские тонкости, что я порой поражаюсь, потому что не встречал до сих пор такой глубины, такой мудрой простоты в суждениях и чувствах.

Всё сошлось воедино в этот вечер. Всё было радостно и безумно.

«Как долго я тебя искала, милый», - сказала она. И простонала, и выдохнула «люблю», когда мы любили и мучили друг друга.

«Ты изумительный мужчина, я тебя так долго искала» - как сладки и тревожны эти её слова, каким горячим счастьем охватывает всё внутри, когда я вновь их слышу. Мог ли я предполагать, что это будет так прекрасно, что я так полюблю и буду ловить каждый миг встречи, прикосновения, что буду счастлив нашими прогулками, разговорами, что буду желать дарить ей всё на свете…

28 ноября 1988, письмо Л.:

…Я полюбил, Бог наградил (или наказал) меня любовью. Всё это пришло и навалилось на меня совсем не с той стороны, с которой я ждал. Так, наверное, всегда и бывает. Я и предположить, и представить себе не мог самой малой доли тех мучений, надежд, радостей, опасений и благословенных обретений, которые обрушились на меня в эти последние месяцы. «Наша любовь – с горечью», - сказала она. Так оно и есть. Долго ли будет длиться наше счастье, я не знаю, но молю Бога, чтобы оно длилось вечно.

Всё у меня сейчас неустойчивое: взлёты и падения, силы и апатия, ревность и нежность, минуты тоски и страха и безудержное, ликующее счастье… Всё перемешалось, всё стало главным, и надо жить, и верить, и делать то, о чём всю жизнь мечтал, и… возвращаться к себе – к тому наивному, бесхитростному, восторженному, романтичному мальчику, открытому всем ветрам и любви.

Не знаю, поймешь ли ты меня, захочешь ли понять, но я пишу это письмо честно и открыто, со светлым и радостным чувством, оттого что видел её и говорил с ней  сегодня, оттого что опять её милые, родные интонации, её добрые, пусть даже будничные слова проникали в моё сердце и согревали его, оттого что я прикасался к ней и шёл с ней рядом по заснеженным улицам, по тёмному, застывшему в холоде и тишине кладбищу, и вновь мы  останавливались у того большого и старого дерева, где когда-то – в зелёный, тёплый и хмельной предмайский вечер – стояли и доверчиво приникали друг к другу, безоглядно отдаваясь новому, чудесному чувству и в то же время боясь спугнуть счастье, боясь поверить в то, что всё это так серьёзно, что всё это наконец-то пришло и захватило в сладостно-горький плен любви, тяжкой и прекрасной привязанности…

Я не знаю, поймешь ли ты меня, но когда в течение одного дня отчаяние сменяется радостью и покоем, а лихорадка – блаженной улыбкой и усталостью, - ничего уже не страшно и хочется написать всё, как есть, что бы потом ни случилось…

3-4 декабря 1988, дневник. День рождения О., который настойчиво пытается ухаживать за ней. Я завёлся. Потом по дороге хороший откровенный разговор. Она считает, что наши отношения – как качели: иногда кажется, что ничего не получится – такие мы разные. И она тоже мучается от этих качелей.

Что больше тревожит и мучает меня? Отчего такая маята и неуверенность?

Во-первых, вопрос о деньгах, о благах, об услугах, о доставании этих благ и услуг, о комфорте – о привычках, от которых трудно отказаться. Для неё это важно. К этому примыкают производные: как жить, где и чем подрабатывать, кому переплачивать, с кем «дружить», коли жизнь такая?!

Во-вторых, ревность к прошлому, ревность из-за маленьких интрижек и флирта, увлекаемости её (в прошлом ли?!). То же самое я мог бы сказать и о себе, и опасения  её должны быть такими же. Но всё равно очень больно, даже и при осознании этой ревности и одинаковости в предыдущей жизни…

10 декабря 1988, Гале из Таллина:

Любимая моя! Наконец-то, устроившись в гостинице, пишу это письмо. Ты говорила мне на вокзале, чтобы я не вымучивал себя, если у меня не будет желания или настроения писать. Но ты ведь знаешь, должна знать, что это не так, что у меня постоянное желание видеть тебя и разговаривать с тобой. И хотя мне не всегда бывает просто с тобой (как и тебе со мной) – мне всё равно хорошо рядом с тобой, в мыслях о тебе. А думаю я о тебе постоянно, и в самые неожиданные моменты приходят воспоминания о наших встречах, словах, ласках, в самые неожиданные моменты начинает звучать музыка, которая звучала, когда мы любили друг друга, прикасались друг к другу. Вчера, в поезде, я вновь услышал  ту самую, устало-тревожную музыку  - хорал фа-минор Баха, что слушали мы тогда в гостях у Лёши, ту же, что звучит в «Солярисе» Тарковского… Ты знаешь, я очень счастливый человек, несмотря ни на что, потому что у меня есть ты, потому что у меня есть эти звуки, слова, настроения, которые дороги мне и - я верю - дороги тебе.

Милая, голубушка моя! Как ты мне помогаешь жить и вновь чувствовать свои силы и возможности. Те два дня перед отъездом, когда тебя не было на работе, я действительно тосковал, страшно скучал без тебя, всё валилось из рук, но всё-таки я заставил себя работать, написать обещанную рецензию. Ещё в самом начале, в своём первом письме к тебе, я сказал, что ты даёшь мне силы работать, по-иному дышать и ощущать жизнь. И это, поверь, были не просто слова. Просто потом не всё у нас было гладко (но это же должно было быть!), и не всегда я мог работать, как мне хотелось бы. Была какая-то душевная смута и сомнения в том, действительно ли я тебе нужен, любишь ли ты меня. Мне показалось (и я тебе потом сказал об этом), что в тебе нет душевной заботы, заботы в мелочах: позвонить, как обещала, лишний раз увидеться, нет потребности или желания порадовать нежным словом, ласковой интонацией. Я, конечно, не прав в этом, потому что тут же могу привести десятки примеров удивительной нежности и заботы с твоей стороны; я помню наперечёт все твои ласковые слова, как ты мне говорила по телефону «Серёжка, милый», когда я, обидевшись, уезжал домой; как ты простанывала «Люблю… любимый», когда мы оставались наедине. Нет, я несправедлив к тебе, но таково, наверное, свойство сумасшедшего, любящего сердца – любить, радоваться и сомневаться, переживать и ревновать…

 А какое прекрасное было у тебя лицо после спектакля «Костюмер» с Зиновием Гердтом и Всеволодом Якутом  в Театре им. Ермоловой! Я до сих пор не могу забыть твою светящуюся, мягкую улыбку. Мне так хорошо было с тобой в тот ноябрьский вечер, когда мы с тобой возвращались после спектакля и шли через Красную площадь, и тайком от дежурной уединялись в моём номере  в гостинице «Россия»! Я очень жалею о том, что не умею писать стихов – у меня все мысли о тебе, все воспоминания связаны с мелодией, с какими-то светлыми и глубокими чувствами и ощущениями. Мне так хочется сейчас работать, заниматься делом, за которое не стыдно, и быть мужчиной - самостоятельно, независимо жить, дышать, чувствовать.  И главное – оставаться самим собой!

Я знаю, что у нас с тобой есть сомнения, страхи по поводу нашего с тобой будущего. Это естественно. Но я  сейчас, милая, как никогда, уверен в себе – в своей верности и любви к тебе, в своих силах, которые помогут многое преодолеть. Я сделаю всё, чтобы ты была счастлива, чтобы тебе было хорошо со мной. Если я тебе действительно нужен.

В Таллине снег, морозно. В гостинице телефона нет, поэтому буду звонить с переговорного пункта. Обратный билет буду брать на 15-е, так что приеду в Курск, наверное, 16-го вечером или 17-го утром. А все наши семинары и театры начнутся только завтра. Надеюсь завтра или послезавтра услышать твой голос. Целую, родная. Твой Сергей. 

ОЛЬГА.  «…ЛЮБОВЬ ИДЁТ, КАК НАВАЖДЕНЬЕ»

«Замечайте события вашей жизни. Во всём
 есть глубокий смысл. Сейчас вам непонятны
   они, а впоследствии многое откроется...»
   Преподобный Варсонофий Оптинский

 

Вернувшись в Курск, я был весь там, механически отвечая на звонки, подписывая документы, - весь в тех декабрьских днях 88-го года, в старом Таллине, где я впервые увидел Ольгу и куда мы, журналисты, преподаватели  и театроведы из разных уголков тогдашней большой страны, приехали на свою учёбу –  лабораторию театральных критиков.

  Ещё с начала 80-х через местные отделения ВТО (Всероссийского театрального общества), переименованного в 1987-м в СТД,  нам была предоставлена счастливая возможность поездить по стране и посетить лучшие театры, пообщаться с известными режиссёрами и со своими коллегами, поучиться друг у друга и у наших мэтров, услышать их суждения о наших рецензиях, творческих портретах, репертуарных обзорах. Среди наших руководителей перебывало немало известных в театральном мире людей (ректор Литинститута,  театровед Владимир Пименов, театральный и литературный критик, доктор искусствоведения Инна Вишневская, режиссёр театра и кино Ростислав Горяев, возглавлявший до этого Центральный Театр Советской Армии, и многие другие). А в этот раз был Михаил Швыдкой (будущий министр культуры) – зам. главного  редактора авторитетного и одновременно элитарного журнала «Театр».

  Со многими коллегами мы встречаемся уже не в первый раз, побывав на наших лабораториях в Воронеже, Вильнюсе, Каунасе, Орле, Москве, Ростове-на-Дону, Тбилиси... Ты была новенькой. Я заметил тебя и невольно выделил из всех наших дам: в  тебе была какая-то непривычная независимость и лёгкая  отстранённость – от всех нас. И ещё (отметил я для себя) – ты почти везде опаздывала….

Нас привели на киностудию «Таллинфильм», чтобы показать новый, только что снятый и еще не выходивший на экраны страны фильм. Ты, как всегда, опаздывала, и я занял тебе место. Ты благодарно взглянула на меня… А что было потом? Затмение? Гипноз? Внезапная атрофия прежних чувств и памяти?..  И спустя годы не смогу ни сказать, ни понять… Но что-то ведь нас бросило к друг другу в эти минуты, словно наши нечаянно столкнувшиеся души не захотели просто так расстаться в эти короткие и суматошные дни. Впрочем, какие  там «дни» - каких-то два неполных дня всего и было!  И вот, казалось бы, из ничего вдруг это неожиданно выросло и  накрыло нас, не дав опомниться и вздохнуть.

В короткие свободные часы мы бродили с тобой по старым улочкам, заходили в уютные кафе близ Ратушной площади с удивительно волнующим запахом только что смолотого и сваренного кофе; выстояв небольшую сдержанно-чопорную очередь, покупали вкуснейшую выпечку; а в предпоследний вечер, поднявшись в Вышгород по древней улице, сжатой с двух сторон высокими стенами из известняковых плит, забрели в старинный собор, превращённый в  музей, – большой, пустоватый, гулкий от наших шагов. Что мы там видели  – уже не помню. Потому что мы и здесь продолжали говорить, смотреть друг на друга, всё больше незримо сближаясь и доверяя друг другу сердечные тайны. Ты была целомудренно откровенна со мной в тот вечер…

Придумал ли я себе эту любовь? – не знаю. Я никогда не смогу объяснить, что тогда со мной произошло – в эти два декабрьских  дня, всё разом перевернувших и перечеркнувших. Остались только письма, которые, быть может, что-то объяснят и что-то откроют. Кому? Мне? Другим?

Многое о тебе я узнал уже потом, после нашего таллиннского расставания, в  том числе и о том, что ты - замечательная журналистка и незадолго до поездки на театральную лабораторию стала лауреатом областной журналистской премии. Ты не любила хвалиться. Но уже по первым присланным твоим стихам я многое понял о тебе.

А о том, как  ты оказалась в Сибири, бесстрашно поехав в «ссылку» на станцию Зима за своим мужем - талантливым русским поэтом С. Б-м с очень непросто сложившейся поэтической и человеческой судьбой, о родившейся там дочери Анечке, уже несколько лет недвижно лежащей в своей кроватке, ты рассказывала мне в короткие часы наших встреч, в письмах своих,  и только потом всё это смогло сложиться в единый  прекрасно-трагический портрет…

Я не тешу своё  тщеславие - вот, мол, как меня любили! Да нет же! Раскрывая твои письма и высвобождая из пелены забвения часть твоей жизни, твоей прекрасной души, я хочу рассказать о непредсказуемости любви, о силе любви, о великом таланте любви, которым ты обладала,  о проникновенной красоте твоей поэтической души, о мужестве твоего прощения и прощания, которым ты утвердила мой окончательный выбор, разрубив невыносимое состояние неопределённости и сердечной раздвоенности…

 Я могу только догадываться, что тебе пришлось преодолеть в себе, решившись на это и написав об этом, словно твоё понимание и решение  не кровью далось, не сердечной мукой… Но ты отпустила меня ради другой – не  соперницы твоей, а - по воле судьбы -  опередившей тебя. Судьбы, которая потом, на недолгие месяцы, так насмешливо и так серьёзно всё смешала, нарушив все законы земного притяжения, все законы и правила любви. Любви без надежды на разумное решение. Какое там разумное решение -  когда нас, словно беспомощных слепых котят,  кинуло друг к другу, когда ни в коем случае не нужно было этому случиться! Ведь у меня уже была Галя, и наши чувства трудно и горячо пробивались сквозь несхожести привычек, характеров, семейного и дружеского опыта… А у тебя был муж, талантливый поэт с трудной, непредсказуемой судьбой,  с которым ты уже не жила, но по-прежнему оставалась в орбите непоседливого  творческого существования - в кругу редакционных друзей, в особой атмосфере каждодневного открытия мира и людей, человеческих бед и пороков.

 А главное -  нас разделяли расстояния и разница в возрасте: мне было 38, а тебе  27, - разница до поры и времени неощутимая и расстояния до поры и времени  преодолимые. Но тогда, в средневековом, кажущемся игрушечным – словно из детских рождественских сказок -  Таллине, нам показалось, что всё соединимо и преодолимо, всё случившееся словно даровано свыше, а потому – всё правильно и разумно, насколько может быть разумным и правильным безрассудное и безоглядное сближение сердец.

… Я уезжаю из Таллина, а ты остаёшься до завтрашнего дня. Ты провожаешь меня на вокзал. Ты молчишь и смотришь мне в глаза своим вопрошающим  и серьёзным взглядом. И перед тем как поезду тронуться, мы безотчётно тянемся друг к другу и впервые  целуемся. И этот поцелуй, единственный за эти дни, обжигает и связывает нас, как нам кажется, навеки.

В вагоне я лихорадочно пишу тебе письмо. Слова приходят сами собой, их не надо искать и придумывать, за ними надо только поспевать…

«…И ВО ДНИ ПЕЧАЛИ НЕ ЗАБУДИ ОБО МНЕ»

   «Если бы разлук не было,
  их надо было бы выдумать»
  Ольга П.

15 декабря 1988, от Ольги из Таллина в Курск:

Родной мой! Я приехала сейчас с вокзала, стояла, пока твой поезд не ушёл совсем и на этот путь не подогнали новый. И решила заняться единственно возможным для меня сейчас делом – написать тебе. Потому что внутри я сейчас всё время разговариваю с тобой. Руки ещё не отогрелись – трудно писать. Помнишь, ты всё удивлялся, что я не мёрзну? Ты уехал, и я тут же замёрзла вусмерть – значит, то было не моё, а твоё тепло.

Женщина, которая стояла рядом со мной (её муж был возле тебя у окна), увидев, как я плачу, сказала: «Ну что Вы, он же скоро вернётся…». Она, видно, решила, что ты мой муж. Спасибо ей.

И сейчас я где-то лечу между пропастью и пустотой – потому что ты далеко (а ты ещё прохладно относишься к Шагалу – они же там тоже летают, то от беды, то от счастья), и радостью – оттого что ты меня поцеловал, так что мне даже поверилось, что я нужна тебе и это не уйдёт.

Я не претендую на большое место в твоей душе, но пусть там будет маленький мой уголок – заглядывай туда, когда тебе одиноко или что-то в жизни не по тебе, ладно? Господи, да это же где-то было…  Ну да, Сельвинский: «Я в твоей жизни, говоря честно, не занимаю большого угла…». Ладно, не о том речь.

Ты уже не забудешь Таллин и при каждом упоминании о нём вспомнишь наши прекрасные два дня (гриновская «хорошая минутка» - спасибо тебе, это – навсегда, мелькнёт ли открытка с Томасом, слово ли, и я вспомню тебя и тихую радость этих дней). И вообще, нельзя забыть человека, который о тебе думает, а я буду думать о тебе, потому что ты заполнил какую-то пустоту в моей душе. У меня в душе давно не было света, а теперь есть. И к этому городу теперь нежность, а был чужим.

Ну вот, пользуясь тем, что тебя нет рядом (это я тебе вру, ты сейчас как раз со мной), я тебе выдам всё, о чём промолчала бы. Помнишь, на остановке ты говорил, что так лучше и что ожидание праздника дороже самого праздника. Может, и есть тут правда, потому что так оно получилось по-юношески, сильно и нервно, обожгло. Но, милый мой, неужели ты мог подумать, что возможно какое-то разочарование? Тебе не может быть плохо со мной. Мне не может быть плохо с тобой.  Ты это пойми. Ты очень близкий мне человек – по сердцу, по уму даже. Всяко. Мне так хорошо рядом с тобой, как, может, и не было. Спокойно и легко. Хорошо до боли. Я сейчас с недоверием прислушиваюсь к себе – со мной ли всё это произошло? Ты и представить себе не можешь, как на меня это не похоже. Мои отношения с людьми – это взаимное отталкивание, допуск только поверхностного дружеского общения. А тут… А как я с тобой разболталась, разрассказывалась, а считаюсь, между прочим, человеком сдержанным и молчаливым, меня ругают за неоткрытость. Мне очень хорошо с тобой, счастье, что я встретила тебя. Понимаешь, я сейчас какая-то немножко другая, чем была. Счастье очеловечивает. Моя работа, мясорубка и соковыжималка, приучает к поверхностному общению, к неглубокому вниманию к людям. Мне был никто не интересен, не было привязанностей. Общение – одностороннее, я узнаю о людях очень многое, не допуская их в свою жизнь, а в душе – такая усталость и пустота. А теперь есть ты.

Я очень хочу, чтобы мы иногда, хоть совсем изредка, виделись. Я даже размечталась, сюда едучи: а почему бы мне не взять неделю отпуска и не поехать в тот мотель (мы говорили о нём, помнишь?), что в Курске или возле где-то. Сосны ведь там и сейчас зелёные, а народу, наверное, не много. А тебе не трудно было бы приезжать туда из города? Если это далеко, то можно что-нибудь поближе, попроще. А я бы созвонилась с вашей партийной газетой, и они всё бы мне устроили – свой брат газетчик. Это всё, конечно, на стадии бреда. Работа затянет по макушку. Хотя…

Знаешь, я очень люблю древнерусский язык и древнерусскую литературу. В одном из любимых моих плачей есть такие слова: «И во дни печали не забуди обо мне». Это прекрасный плач: «Свете мой светлый, где ходиши? Почто меня не замечаеши? Звери ко норам идуть, птицы ко гнездам летять, я же кому уподоблюся…».

Так вот, милый, «и во дни печали не забуди обо мне».

Серёжа… Серёженька… Я тебе, конечно, не скажу всего, что я о тебе думаю, но, поверь, оно согреет тебя когда-нибудь, если это понадобится, если тебе будет плохо. Ты прекрасный человек. И ты сделал меня лучше. Можешь верить, ведь чувствовать и знать людей – моя профессия.

Я очень редко пишу письма. Может, всего несколько раз в жизни. Но я очень рада, что тебе написала. Потому что, ты прав, телефон – не то. Тем более, у меня в кабинете всегда кто-то топчется (хотя считается, что сижу одна), а при ком-то я ведь не смогу говорить с тобой всерьёз, всё же остаюсь человеком сдержанным. А так – многое сказала.

… Господи, болтала о Союзе писателей, чёрт те о чём. А ведь в глаза сказать не могла. Теперь – смогу. Теперь нам будет легче. Нам вообще будет очень хорошо. Только бы увидеться.

До свидания, милый. До свидания. И береги себя, ладно?

Целую. Ольга.

Я был сбит с толку, повержен её первым же письмом, как и она – моим. Никто из нас не ожидал, что наша мимолётная симпатия друг к другу вырвется из рамок обычного знакомства и ввергнет нас в пучину рокового сближения, похожего на извержения вулкана, когда потоки раскалённой лавы уже ничем не остановить и надо только лишь молиться Богу, дожидаясь неизбежного конца и безуспешно пытаясь где-то укрыться, спастись, уберечься от её огненного гибельного дыхания…

17 декабря 1988, от Ольги:

Привет, родной.

Пишу в электричке, поэтому буквы пляшут. А ты сейчас уже дома.

Конечно, когда я собралась, у меня оказались четыре сумки: большая + моя через плечо + «Таллин» и пакет с пластинками. Пальто я всё же купила и осталась с рублём в кармане. Цирк. Спасибо, что ты надоумил меня, бестолковую, взять билет до Тулы. Сейчас мне бы не на что было его купить. Вчера сбегала за пальто, а потом вернулась в гостиницу и до отъезда лежала и разговаривала с тобой. Ты знаешь, мне ужасно нравится моё нынешнее состояние. Только ты знай, что тебя это совершенно ни к чему не обязывает. Можешь относиться с юмором. Пожалуй, мне в жизни не хватало безответной любви, так что с удовольствием воспользуюсь случаем… Слушай, какая это прелесть – жить всё время на взлёте, смотреть на мир совершенно по-другому. Я вчера чуть было стихи не начала писать (а считала, что завязала с этим).

Слушай, Серёжа, а ты же мог чёрт-те что обо мне подумать. Эти мои рассказы о моей семейке… Увы, батенька, я не в них (имеется в виду семейка, конечно). Может, и жаль, в этом тоже есть свой шарм – милые флирты, лёгкость, приподнятость… А я как раз существо дикое и непуганое… И никого, кроме мужа, у меня никогда не было.

Кстати, о муже. Это ужас. Представляешь, какая жуткая интуиция – мы уже давным-давно не общались и прекрасно себя чувствовали, и вдруг он вчера звонит в гостиницу и говорит, что у него болит сердце и что он чувствует, что со мной что-то происходит… Порывался меня встретить, но я решила, что, несмотря на сумки, это совершенно излишне. Так что хреново мне придётся в Туле. Мы же сидим в одном здании, я на 9-м этаже, а он на 12-м. Ладно, это всё ерунда.

Посмотрю, может, сяду сейчас на больничный – конечно, тоже простудилась. Ужасно не хочется тонуть на работе в текучке. А может, ускачу в командировки. Мне сейчас вообще лучше одной, вне команды. Так хорошо и светло…

Скоро подъедем к Оке. Я так люблю эти места! Ах, как бы здорово было, если бы ты приехал летом! А ты был в Тарусе? Там чудесно. А добираться от нас очень легко и близко.

Слушай, а это ничего, что я стала писать тебе письма? Просто потом, на работе, я, наверное, не смогу писать – я там выматываюсь, как выжатый лимон… Серёжа, у меня совсем нет культуры эпистолярного жанра, плету, что Бог на душу положит. Ты уж прости.

Только бы у тебя всё было хорошо!

Ну, пока. Ц.Л.Т.О.

Твои письма приходят ко мне на мой старый домашний адрес, где я уже почти не живу. А потом – и на Главпочтамт, «до востребования». «Так лучше», - считаешь ты.  Ты не ставишь чисел в своих письмах, и я, разбирая их, угадываю  даты по штемпелям на конвертах, и дело это не слишком надёжное, потому что некоторые из них с течением времени стали уже плохо различимы.

21 декабря 1988, от Ольги:

Поздравляю тебя с лучшими праздниками этого мира – Новым годом и Рождеством. В эти ночи звёзды говорят с душами живых, ангелы-хранители смыкают над нами свои крылья, Земля плоская – и потому на ней уютно, Бог добрый и творит чудеса, а серные спички согревают…

И нужно зажигать свечи и слушать музыку, говорить хорошее друзьям и любимым, загадывать желания… Я желаю тебе тепла и доброты и высокой и смелой мечты в эту ночь – потому что только высокие и несбыточные мечты достойны сбыться.

Постарайся быть счастливым.

О.П.

23-24 декабря 1988, дневник. Я сорвался в Тулу. Приехав, я позвонил тебе с вокзала в редакцию, и ты вскоре приехала за мной. И пока мы шли по прямому и  просторному проспекту к Кремлю,  ты всю дорогу читала мне стихи своих любимых поэтов. Ты их замечательно читаешь!..

 Ты влюблена в свой город и с радостью показываешь мне Кремль, заводишь в маленький особнячок недалеко от Кремля, где, кажется,  располагается местное краеведческое общество и издаётся альманах. Мы заходим в Художественный музей и бродим по нему, всматриваясь не столько в картины, сколько друг в друга. А потом направляемся в какой-то ресторанчик, где ты знакомишь меня со своими редакционными друзьями…

  А через пару часов мы едем с тобой в служебном автобусе какого-то завода в С-к, что примерно в сорока километрах от Тулы, где ты когда-то жила с мужем и где сохранилась квартира или комната в доме (не запомнил эти подробности). Мы едем и не можем наговориться, стараясь не шуметь, но всё равно мешаем людям, дремлющим после работы…

Городка этого совсем не помню. И комнаты твоей не помню… Приехав, мы зашли в магазин и накупили всего для нашего первого сокровенного ужина… 

… Проснулись мы поздно. Свет давно уже пробивался сквозь шторы. Надо было ехать – меня ждали в Курске на вечернем кинопоказе, который я должен был предварять каким-то словом. Но я забыл обо всём. И уже не думал о том, что неизбежно опоздаю и как там всё пройдёт без меня?.. Мы не торопились в ожидании неизбежного расставания, и время не торопило нас… Мне показалось тогда, что ехали мы долго-долго, возвращаясь в Тулу и преодолевая эти несчастные километры в каком-то жёлтом длинном автобусе с «гармошкой» посередине; больше молчали, чем говорили… Потом, купив билет, я сидел рядом с тобой на вокзальной скамье отрешённый и притихший в ожидании проходящего поезда, и  в нашем обоюдном молчании продолжало звучать то, что уже было произнесёно минувшей ночью …

  Но время неумолимо бежало,  и я вернулся в Курск лишь поздней ночью, когда уже и кинопоказ давно закончился, и силы мои душевные и физические иссякли…

В тот мой приезд мы были отважными и беззаботными. Мне так не хватало этой отваги в моей последующей жизни…

Я пишу тебе письма на твой домашний адрес – на Льва Толстого, где живут твои родители, твоя бабушка, твоя Анечка. Я ещё не знаю, что среди твоих предков были люди, общавшиеся со Львом Николаевичем, но мне ужасно нравится этот адрес. Ведь и моя совсем недавняя жизнь – от юношеского духовного взросления до институтской кафедры литературы, где преподавал и которую вынужден был оставить из-за наивно-отважного письма в защиту Толстого и его учения, против казённо-идеологизированного празднования его 150-летия, - тоже накрепко связана с его именем. Но сейчас, в конце 80-х,  я уже переболел «толстовством» и выкарабкиваюсь к канонической вере, к Православию, к Церкви, которую в юношеском максимализме отрицал, исповедуя вслед за Львом Николаевичем его особое христианство – по сути, очищенный от Чуда, Тайн, поэзии церковных служб и правил церковной жизни глубоко выстраданный и гордынный нравственный императив…

25 декабря 1988, Ольге:

Родная моя! Как хорошо, что ты появилась в моей жизни! И как это трудно. Ты действительно существо дикое и непуганое, и у тебя такая удивительная улыбка, такие чистые и нежные интонации голоса, такая открытость и наивность движений, жестов, порывов; ты так чудесно читаешь стихи, возвращая мне самые лучшие минуты моей жизни, когда я ближе всего был к самому себе и к природе… И как всё это в тебе перемешано и соединено! Мне было очень хорошо, легко и свободно, просто и радостно с тобой. И когда мы просто разговаривали и гуляли по старому городу, и когда любили друг друга, забыв обо всём на свете. /…/

Твоя любовь не безответна, милая, но я так устал в этой жизни врать, а с другой стороны – жить «по правилам», что сейчас не хочу ни о чём думать и ничего никак ни называть. Тому, что со мной произошло и происходит, нет определений. И я не хочу их искать. Только чувствую свою вину – перед всеми, и тем большую, чем сильнее и пронзительнее я испытываю своё навалившееся на меня счастье. За что мне это? И почему меня не наказывает Бог? Или правила жизни немного изменились, и не всё ложь, что было ложью, и есть та ложь во спасение, от которой я всегда отмахивался, стараясь не делать себе уступок перед Ним?!

Я грешен, родная. Но, может быть, меня простит то, что я старался никогда не врать своим чувствам и был часто по-детски наивен и беспомощен в своих порывах и увлечениях. И, может быть, меня простит сейчас то, что я, уже действительно ничего не ожидая лучшего, вдруг встретил тебя и… не поверил сам себе, что это возможно, что существует то, что я искал всю жизнь. Ну, не может быть такого родственного попадания! Ну, не бывает так, Господи!

И, наверное, ты права (ты просто умница!): нам не нужно торопить время, не нужно ничего загадывать – оно само всё устроит, само накажет и наградит.

Милая Оленька, целую тебя нежно и крепко. Ты мне нужна, ты очень нужна мне в моей непутёвой жизни. И прости меня. За то, что у меня так, а не иначе сложилась жизнь, что я такой, а не другой, что я не могу (пока не могу?) дать тебе того полного счастья, которое ты заслуживаешь.

30 декабря 1988, от Ольги:

Здравствуй, любимый мой!

Получила твоё письмо и счастлива – невозможно, так не бывает. Я люблю тебя и очень боюсь любить, просыпаюсь и засыпаю с твоим именем, иду или еду куда-то – говорю с тобой, я живу тобой. И легко, наверное, было бы это всё объяснить твоим неотразимым (извини за банальные слова, но это на полном серьёзе) сочетанием ума, обаяния ума, просто обаяния, интеллигентности… А на самом деле – просто - как снег падает, как птица летит – вдруг поняла, что уже люблю и прислушивалась к себе: разве? да не может быть… Ещё в Таллине. А в Туле – так хорошо было с тобой, что, конечно, знала уже, что отступать некуда. А это так страшно, Серёженька, так опасно – окажись вдруг, что ты, всё передумав, решил бы не встречаться со мной и вообще… И как жить потом? В общем, я уже попала в ужасающую зависимость от тебя, так ещё и радуюсь этому. Я ещё пытаюсь как-то тормозить, убеждать себя, что так нельзя – уже безнадёжно.

А я ведь мало уже во что верю на этом свете. Меня все, кому я верила, предавали – кроме бабушки, это самое светлое. Даже мама – никогда не забуду, как она говорила мне: «Лучше бы ты умерла. Похоронить один раз – и отмучиться…». Это из-за того, что я выбрала свой путь – поступила не в тот институт, как она хотела, вышла замуж не за того… Я никогда не смогу даже подумать о том, чтобы мой ребёнок «лучше бы умер». А как и зачем жить потом самой? Я не понимаю  это человечество. А одиночество и отчаяние так называемой семейной жизни…

Кстати, Серёженька, я готовлюсь к ещё одному горькому, но неизбежному шагу. Б-в (я буду называть мужа по фамилии, имя – твоё), уволившись, остался без денег и уже не сможет снимать квартиру. Серёженька, я отдам ему ту свою комнату. Прости, но я не могу иначе. Ему действительно некуда деваться. А сама буду будировать квартирный вопрос, у меня же право на внеочередное получение жилья из-за Анечки, просто я не хочу им пользоваться. Да, видно, придётся. Впрочем, есть ещё шанс: если он устраивается собкором, то ему автоматически дают квартиру. Господи, если бы… Он может получать отдельно что угодно, потому что в ордере на мою комнату не вписан (мы тогда уже жили врозь давно).

В общем, и со стариками жить тяжело очень (куда я денусь – Анечка, терплю все их выходки), и уйти скоро будет некуда.

Серёженька, но это-то всё как раз образуется непременно и, думаю, довольно скоро. Важнее всего сейчас то, что происходит с нами. Это вдруг стало составлять суть жизни.

Ты позвонил – и я снова счастлива. Иринка П-ва, как только я сняла трубку, выскочила из моего кабинета, а потом пришла и чуть ли не со слезами сказала, что страшно рада за меня, и если я, дура, не понимаю своего счастья – со мной вообще  говорить не о чем. Шеф пришёл, поздравил с праздником и подарил Кушнера – новый сборник.

А потом собрались все наши – вся старая гвардия, и те, кто уже ушёл, и кто остался. Знаешь, это так здорово – такое братство и дружба… Звонила в Москву, в ЦК – говорят, Костьку восстановят. В общем, так хорошо и счастливо кончается год…

Спешу закончить письмо – нужно уже убегать. Я напишу тебе, может, даже сегодня. И вообще буду писать часто. Люблю тебя. Целую. Совсем твоя О.

P.S. Давно не фотографировалась, поэтому посылаю старые фотографии. Ничего?

Я достаю эти фотографии из надорванного постаревшего конверта. На этих любительских снимках ты ребячлива и одновременно с этим удивительно женственна – та юная порывистая и независимая незнакомка, какую я впервые увидел в Таллине. Фотографии назло времени сохраняют твоё юношеское очарование, ребячливый порыв, особый романтический строй души. Больше всех мне нравится одна из них, снятая в 1985 году в редакции на станции Зима, во время сибирской «ссылки». Крупные черты лица. Густые брови вразлет. Большие выразительные глаза, глубокий сосредоточенный взгляд. Какого они цвета – серые, зеленоватые? На черно-белых фотографиях цвета не разобрать.  Волосы откинуты и приоткрывают  ухо с серёжкой. Тёмное платье, фасоном своим похожее на старинную  гимназическую форму. И сама ты как ученица, или, точнее, как юная учительница, задумавшаяся на минуту о возможном счастье… Голова слегка повёрнута направо и взгляд чуть опущен, и потому ты смотришь мимо меня. В этом обращённом вовнутрь взгляде  проступает удивительная нежность и одновременно мудрость  много пережившей  женщины, хотя тебе на снимке только 24…

 Тебя вряд ли назовешь красивой. Но удивительное дело – ты притягиваешь к себе какой-то особой, внутренней красотой. В тебе столько женской силы и обаяния, что всё перекрывается этим…

30 декабря 1988, Ольге:

Родная моя!

Я вновь перечитываю твои письма и вновь они волнуют и согревают меня. Когда я ждал первое твоё письмо, я почему-то был уверен, что ты скажешь «родной мой», потому что ничего другого не предполагал, потому что все другие слова не обладали полным смыслом того, что между нами произошло, потому что сам собирался назвать тебя так: родная моя!

Я живу (плохо, неровно, раздваиваясь) этим удивительным ощущением родства душ, крови, сердечных токов. Я пленён (и не хочу сопротивляться) этой поразительной лёгкостью и простотой нашего взаимного прикосновения друг к другу – словами, движениями, молчаниями, настроениями, ритмами. Я пытаюсь вспомнить и не могу, чтобы у меня было когда-нибудь так же с кем-то, когда не нужно ничего придумывать, когда всё настолько естественно, бесхитростно и свободно, что кажется, будто со мной моя любимая младшая сестра, которая (ах, если бы она дожила до этих дней!) давно уже стала частью меня, моим продолжением там и моим оправданием здесь.

Эта любовь без хитрости, без рвущей на части ревности и тайной борьбы за обладание властью над душой и телом – эта любовь только на первый взгляд проста и спокойна. В ней есть детская, наивная услада и покой, но нет спокойствия – усыпляющего и равнодушного. Мне так хорошо с тобой, что даже стыдно за своё счастье, которое я словно краду у кого-то, кто лучше и достойней меня.

Я ведь и вправду ничего такого не ожидал, ни о чём подобном не мог и помыслить, всю жизнь мечтая о тебе, о такой, как ты. А сейчас я боюсь – боюсь того, что меня ожидает с Галей. Я вру и продолжаю врать ей, потому что вижу, что я ей нужен, что я для неё сейчас едва ли не единственная опора и надежда. И всё равно ничего не могу с собой поделать – я плохой актёр, и Галя что-то чувствует и замечает. Я долгое время себя уговаривал, что наши расхождения с ней во взглядах на жизнь, в привычках не столь существенны. А вчера, после разговора с ней и её подругой, мне вдруг стало тоскливо и страшно, потому что иллюзии исчезли, потому что есть вещи и положения, которые в себе трудно, невозможно переделать. И она, понимая это, мучаясь, разрываясь на части между двумя правдами, стремясь понять меня, поверить мне, приладиться ко мне, чувствуя, что я ускользаю, - затаилась, сжалась внутри и живёт в ожидании удара, который лишь укрепит её в её неверии в людей.

Что мне делать – я не знаю. Мои мысли, моё сердце постоянно с тобой. Я радуюсь тебе, твоему существованию, завидую твоему душевному дару, той музыке, что постоянно в тебе звучит.

Твои «серные спички» из поздравительной открытки меня умилили и по-настоящему согрели. Ты удивительно пишешь – просто, с едва уловимым ароматом иных миров, с той Божеской искрой, которая бережёт и поит поэзию, соединяет несоединимое, обыденное и неземное.

Твой голос, твоя улыбка постоянно звучат во мне (и улыбка тоже!). Я забываю твои нежные интонации и вновь вспоминаю, и какой чудесной мелодией звучат они вдруг в телефонной трубке, когда ты, чуть растягивая звуки, говоришь мне: «При-и-ве-ет»!

Твой пёс сидит в моей сумке и охраняет мой покой, он хранит тепло твоих рук, твои прикосновения, а я вспоминаю вдруг твоё грустное телефонное признание, что ты долго жила не с теми людьми, с которыми надо бы было жить, и думаю о себе – о том, что и я говорил те же слова самому себе – о себе и своей недавней и давней жизни, что и я жил не с теми и не там, и терял, и утрачивал себя, словно меня было много и мне ничего не было жаль. А меня было мало, ужасно мало, потому что рядом со мной не было людей, которые бы дышали со мной одним воздухом, одинаково плакали и смеялись.

Тебя поразила близость нашей крови, а я этому даже не удивился, а удивился тому, что ты, читая мою рецензию, вдруг сказала: «Ты не от мира сего», повторив те слова, которые мне совсем недавно говорили. Но никогда, никому мне не хотелось сказать эти слова, кроме тебя. Потому что в нашем прагматичном мире быть не от мира сего – это тоже как редкая группа крови, как совпадающий резус-фактор, дарующий жизнь. И это либо есть, либо этого нет и не может быть вовсе, ведь природу не переделаешь и не обманешь.

Оленька, родная моя! Я хочу, чтобы мы хоть в чём-то продлились в этом подлунном мире. Я всё время мечтаю о нашем с тобой сыне или дочери. И он (или она) будет лучше нас.

Как много глупостей и ошибок сделал я в своей жизни, но никогда я не был так близок к тому, чтобы начать всё сначала, чтобы вернуться к себе и забыть свой опыт, который, как оказалось, ничего не стоит в сравнении с незнанием и ожиданием праздника и любви. Я часто завидую себе - тому, в детстве, и понимаю, что все простые истины я узнал тогда, и пока они светили мне, я шёл, и жил, и любил, и дышал…  А потом… Потом – было потом. И было мало радости и простоты. А теперь… Теперь – это теперь… Видит Бог, я сопротивлялся нашему сближению, но всё было напрасно, потому что нельзя противиться дыханию, воде, свету, звукам, тому, что составляет твою суть, твою стихию, твой Космос. Я понимаю, что говорю высокопарно, я всегда боялся красивых слов, но знаешь, перед тобой я не стесняюсь этих слов, потому что никак не могу найти нужные; они – все только на пути к истинным и верным…

У меня была любовь, но не было душевного лада и покоя; была борьба, но не было того молчаливого согласия и понимания, которые пришли вместе с тобой и подарили мне тепло, о котором я уже не помышлял.

Я говорю с тобой непрерывно и не могу перестать. И это уже сумасшествие, которого я не боюсь и от которого мне хорошо и радостно.

Любимая, родная Оленька, прости мне мои слова. Я ведь действительно только начинаю жить и дышать. И это такое восхитительное чувство, что ничего другого, кажется, уже и не нужно.

Ты пожелала мне в новом году высокой и смелой мечты – только она достойна сбыться. Я же добавлю для себя одного – сделать так, чтобы мне не приходилось больше врать. Я знаю, что это трудно, ужасно трудно. Но это нужно, потому что я хочу быть рядом с тобой, а рядом с тобой можно быть, только освободившись от всего лживого и унижающего.

Обнимаю и целую тебя, милая. Я люблю тебя.

Начало января 1989, от Ольги:

Серёженька, родной мой,

если бы ты знал, что ты со мной делаешь своими письмами! Я тебя люблю бесконечно, но всё ещё пытаюсь держать себя на поводке, не давать воли. Хвалёной сдержанности – как ни бывало, даже отец всё понял, чему я в принципе довольна. Хватит, ни врать, ни прятаться я больше не буду. Может быть, я полюбила единственный раз в жизни (любила и раньше – дочку до боли, родителей, мужа, но как-то забавно всё было и нелепо: отец был как брат, муж – как отец; только вот бабушка – моя «светлая королева»). А так, как я люблю тебя – никого не любила. И тут ложь и опускание глаз для меня невозможны. Раньше – только Анечка и то, что ей без меня не выжить, - держало на плаву. Теперь есть ты, и всё оказалось серьёзнее, чем я думала. И, пожалуй, пора говорить обо всём прямо и всерьёз.

Помнишь, я тебе говорила о своей приятельнице, которая всё знает, через всё прошла и, по-моему, немножко ведьма. Она выдала мне в ночь на Новый год постулат, что не нужно никого жалеть.  Я обдумала это и решила, что тут есть резон. И не потому, что жалость унижает. Просто жалость, наверное, «тот родник, который не спасает». Ею не спасёшь. Жалость ли нужна от тебя Гале? И от меня мужу. Опять-таки, если ты встретил меня и полюбил, значит, ты уже не любил её? Если твоя душа занята любовью и заботой о человеке, возможно ли то же с кем-то другим? А нас с тобой с самого начала тянуло не на тривиальный командировочный флирт, и, кстати, оба мы пытались этому сопротивляться, вспоминаю с улыбкой, как пыталась изобразить этакий мидовский холодок… Чёрта с два. Знаешь эту никитинскую песенку (Ю.Мориц): «За невлюблёнными людьми любовь идёт, как наважденье. Сражаться с призраком любви, брать от любви освобожденье – какое заблужденье. Все поезда, все корабли идут в одном смертельном круге. Они сообщники любви, её покорнейшие слуги…». Кстати, я стеснялась в этом признаться (не шедевр!), но эта песенка сразу возникла в сознании, когда, ещё в Таллине, я поняла, что… встретила Тебя (да, тогда, наверное, это называла так), и вторая ассоциация – очень чёткая – «Маленький принц» Экзюпери. Я часто вспоминаю слова Лиса, да и Розы.

Но вернёмся к теме. Итак, мне кажется, тебя и Галю, ваши отношения вряд ли что уже спасёт. Вы устали друг от друга, нет, не то: просто вашим отношениям больше некуда развиваться, они исчерпали себя. Думаю, это – независимо от того, что будет у нас с тобой. Если бы не я, ты встретил бы другую – тебе это было нужно. Возможно, при другом варианте всё ограничилось бы флиртом, вы бы облегчённо расстались, и ты вернулся бы к Гале с чувством, что она – лучше остальных и пусть всё остаётся… А может, и не флирт, может, встретил бы чужую и пристально вглядывался бы в темноту, ища там свет, родство, и тебе казалось бы, что это бесконечность, а это просто пустота. Вы с Галей, мне кажется, обречены, потому что любая «застывшая связь», ну, скажем так, неперспективна. Может, я и ошибаюсь. Так вот, я отнюдь не призываю тебя немедленно рвать отношения с ней, выкладывать всё, как есть. Ни в коем случае. Может быть, вам обоим нужно ещё «дозреть» до настоящего конца? Хотя безболезненно это расставание не пройдёт в любом случае. Больно будет обоим. Очень. И вообще, люди разные – я из тех, кто предпочитает, чтобы хвост отрубали сразу, а не частями, и всегда этому следую (может, и зря). А другому может быть легче, если долго готовиться, ждать беды, и когда она придёт, в конце концов, то уже испытываешь облегчение.

Любимый мой, прости, что я всё это препарирую. Мне хочется, чтобы ты разобрался во всём этом. Хотя мне было бы легче щебетать и ворковать, но, наверное, нужно иногда и говорить всерьёз. Я верю, что нас свёл Бог, Судьба или Они (так Тарковский называет: «Весь день я тебя дожидался вчера, Они догадались, что ты не придёшь…»). И, может быть, это их эксперимент: а возможно ли такое, хватит ли у людей сил? Впрочем, не надо об этом. Лучше – то же самое, но в форме лепета /…/

Ты не обижайся на мой несколько жёсткий и ироничный тон в этом письме («лепет, щебет» и др.), это я над собой смеюсь. Просто, когда я счастлива, я так необъяснимо глупею, что самой странно. Если бы ты знал, какая я бываю жутко умная (истинно так), когда мне плохо. Впрочем, ты этого знать не можешь, потому как с тех пор, как мы встретились, мне не бывало так плохо, как до тебя, родной мой.

Итак, вернёмся к теме. Я думаю, что нам следует опасаться наших внутренних проблем и препятствий. Которые в нас самих. О чём я? Ну, например, как только я поняла, что ты это ты (почти сразу), я про себя сказала тебе: не надо бы нам расставаться (имеется в виду не география, а – вообще). Но очень многое не продумала. Серёженька, родной, ты уже почти всё решил, ничего обо мне не зная. А я сегодня так испугалась, когда поняла, что решено очень многое… Серёженька, я же всю жизнь хожу по грани (и дважды уже пыталась её перейти: первый раз, когда элементарно удалили гланды, а наркоз меня не берёт, и когда была эта боль, я с закрытыми глазами увидела дверь в конце коридора – там свет и покой, и решила, что лучше уйти туда. Это была остановка сердца. И врач, поняв, что уколы и электричество не помогут, прогнал всех и стал просить: «Вернись! Вернись – или я себе никогда не прощу». И я вернулась – просто стало жаль его. Второй раз – я тебе говорила.). Окончательно я сломалась на Анечке. Две её реанимации (та же история, когда врачи были бессильны, я просто не отпустила её, умолила её остаться) были и моими уходами и возвращениями, нет, это не расскажешь. Серёженька, когда-то я была абсолютно бесстрашной, свободной, но слишком много пришлось узнать в этом мире. Ты знаешь, впервые я поняла, что такое безнадёжность, когда пошла, студенткой, работать санитаркой в Дом престарелых – из идейных соображений. Там у меня появились две подруги, да, именно подруги. Мы были на «ты» и по имени. Это были умные, светлые и прекрасные женщины, сохранившие до старости талант души.

Одну я похоронила, а другая умерла, когда я была в Сибири, и я не знаю её могилы (у неё была кличка «Дельфин»). Я когда-нибудь расскажу тебе о Доме престарелых. Нет, не стоит. Это страшнее, чем можно подумать. Потом – ещё похоронила двух близких и дорогих людей – это уже в Москве – З. и тётю Т. (это родственницы, которых я очень любила). Ухаживала за обеими до их смерти. Потом – ссылка с мужем и все унижения, которые неизбежны для жены ссыльного (впрочем, вначале я даже женой не была, что ещё унизительнее, у него не было паспорта и какая-то там шла неразбериха, ему долго не выписывали паспорт…). Я написала (вернее, не дописала) позже:

   Пауки сплетают сплетни,
   осы жалостью ужалят,
   старый друг подходит с плетью,
   вьются недруги ужами.

   Видно, я не та, что прежде,
   что беду встречала с песней,
   та, что – бейте или режьте –
   не сдержать дворянской спеси…

   А теперь вяжите руки,
   подходите, будьте смелы.
   а теперь – тащите луки
   и скорей точите стрелы…
                                   и т.д.

Потом – роды на грани смерти. Под конец был такой токсикоз, что почти полностью пропало зрение (сейчас и до того – 100%). Мужу сказали, что ни я, ни ребёнок не выживем. Тогда у него поседели волосы. Потом – Анечкины реанимации, когда я решила, что если это – маленькое, тёпленькое, родное – уйдёт из жизни – мне жить невозможно и безнравственно. И два с половиной года клиник, где все сказали, что она безнадёжна. Вот такая жизнь, если вкратце, накручена.

Милый мой, прочти это отстранённо и не вздумай меня жалеть… Я это писала не для жалости, а чтобы объяснить тебе, что со мной трудно, что бывают вечера, когда я не могу ни с кем говорить и должна остаться одна и, не отрываясь, смотреть на свечу. Это чёрный «штопор». Это бывает редко и проходит очень быстро, иногда бывает просто хандра, но это ерунда.

Так, остановлюсь-ка я и посмотрю, достаточно ли наговорила ужасов, чтобы ты разлюбил меня? Родной мой, я писала тебе, что больше всего на свете боюсь стать твоей бедой, не принести тебе счастья. Ничего нет страшнее этого. Лучше врозь. Господи, какое мучительное письмо. Не могу так.

Серёженька, ещё одно. Даже если ты всё продумаешь и всё равно решишь, что тебе лучше со мной (боюсь этого очень и в то же время – если бы ты знал, как я умею быть счастливой – и делать счастливым, и как мне с этим не везло…), так вот, всё равно будет одно «но». Анечка. Это очень больной ребёнок. Я не знаю, сумеешь ли ты хотя бы жалеть её – любить её очень трудно. Даже у её родного папы бывает лёгкий шок поначалу, когда он её видит (что случается раза  2 в год). Только два человечка искренне любили её: девочка из детского дома, которая жила у меня, и Лёша К-ов, которого мы встретили с тобой в художественном музее. Может, потому, что он сам несчастный человек (ты заметил, у него же через один глаз – шов, травма в армии, и вообще зрение падает), он очень любит Аньку; когда я брала её на субботники, он от неё не отходил, на руках таскал… Но это же исключение, судьба такая…

Ну вот, теперь, кажется, все ужасы и «но» перечислены. Думай. Господь свёл нас, но условия этого эксперимента очень уж жёсткие, родной мой.

Теперь, когда я объяснила, какой я безнадёжный и мрачный человек (изредка, но и этого более чем хватает), можно поговорить спокойно.

Твоё письмо потрясло меня и – так много счастья, что – ранит. Особенно, когда о ребёнке. Если бы ты знал, как я этого хочу. Для меня это значит – жить, обрести смысл жизни. Серёженька, ну что у меня за сдвиг такой сегодня? Что я так испугалась за тебя? Почему-то решила, что принесу тебе несчастье. Господи, а вдруг…

Ты знаешь, а когда я читала твой рассказ, мне так захотелось быть рядом, быть с тобой. Ты там такой незащищённый, мне так страшно за тебя стало… А может, мне, дуре, давно бы забыть все свои горести и думать только о том, чтобы тебе было уютнее и лучше в этом мире. Ведь так и должно быть. Знал бы ты, как я тебя чувствую и понимаю. Даже в  письме – где ты, на какой буковке остановился, помедлил, где чуть изменилось настроение, мне всё в тебе родное и близкое, всё так понятно и дорого…

Ну вот, третий час ночи. Какое-то кошмарное письмо получилось.

Серёженька, как хочется встретиться. Мне так надо поговорить с тобой! Ведь я ничего не знаю о самом главном – о твоём детстве (всё оттуда). /…/

Серёженька, я очень, очень люблю тебя. Я постараюсь больше не усложнять. Милый мой, родной, кажется, скоро сорвусь к тебе, что-то я совсем без тебя не могу. Если приеду, то буквально на несколько часов.

Целую тебя. О.

Родной мой, всё будет хорошо. Я немножко боюсь того, что ты умнее меня (непривычно, знаешь), но это так здорово… ты – лучшее в моей жизни.

Ах, милая, родная Оля, если бы всё было так просто! Как оказалось потом, не всё заключалось в жалости. Было, было, очевидно, и смутное ощущение того, что всё, что связало нас с Галей, все эти почти мистические совпадения, было совсем неспроста – несмотря на все наши житейские несхожести, порой запредельные амплитуды отношений, накапливающиеся и прорывающиеся непонимания и обиды. И как бы тяжело и неровно ни пригонялись, ни притирались наши судьбы и характеры друг к другу, мы так и не смогли покинуть наших совсем не случайно пересекшихся  орбит…

Всё чаще меня стали одолевать сомнения и мысли о том, что всё у нас с тобой  складывается на редкость хорошо, всё как будто нарочно удивительно пригнано друг к другу, всё так исключительно подобрано, чтобы усыпить нас этой свалившейся на нас похожестью, простотой и свободой. Да, мне казалось тогда, что никогда меня до сих пор так не любили, (и уж, конечно, не писали мне стихов) и никогда не произносили таких нежных и удивительных слов, которые с таким отчаянным и ликующим постоянством говорила мне ты и которые согревали и приподнимали меня над грешной моей душой, - но слов, которых я не заслужил, потому что не мог в одночасье забыть и откреститься от всего, что успел натворить дурного и малодушного за неполных четыре десятка лет. 

Инстинктивно я чувствовал, что что-то здесь не так, какая-то здесь если не ловушка, то загадка, которую больно будет потом разгадывать. Ну, не может, не может быть в этой жизни всё так просто, радужно и гармонично! Не скрою, ко всему этому примешивались и совсем уж прагматичные, житейские сомнения (мы ведь старались не думать о прозе жизни): о том, где мы будем жить, где я буду работать, если перееду в Тулу, и что тогда будет с моими детьми (а со старшим уже назревали серьёзные проблемы: он остро переживал наш развод с женой и мой уход из дома, когда я вынужден был перебраться в квартиру приятеля, уехавшего преподавать в Воронеж), как я буду с ними общаться и жить без них – редкими наездами  или по телефону?

  Всё это словно проходило мимо нас. К тому же не всё так просто складывалась у тебя с разводом. Ты долго не могла решиться на него, волей или неволей продолжая ваши непростые отношения с мужем, уже не живя с ним; как и я, ты не могла переступить через что-то, что не было только жалостью к нему. Позже, в начале марта, ты напишешь мне:  «Серёженька, приезжать сейчас не надо…». 

Я по-прежнему с нетерпением приходил на свою прежнюю квартиру (ты пока писала на мой старый адрес), открывал почтовый ящик, доставал твоё новое письмо и, разорвав конверт по краю, радостно впивался в строчки родного почерка, погружаясь в твою обволакивающую нежность. Которой – я уже тогда это явственно ощущал – был вряд ли достоин.

Всё словно катилось по инерции. Только иногда в начале и всё чаще и чаще потом надвигалось что-то тёмное, непонятное, страшившее меня, о чём не хотелось думать и куда не хотелось заглядывать. Но всё равно нужно было хотя бы на миг остановиться и посмотреть - честно, смело и открыто, окончательно решившись на хирургически неизбежный выбор. Мы, сколько могли, отталкивали, отодвигали от себя неизбежность такого решения…

4 января 1989, от Ольги:

Здравствуй, любимый!

Скучаю по тебе. Если бы ты знал, как я люблю тебя, так хочется тебя видеть.

У меня теперь всё просто и ясно. Мы так тепло и хорошо поговорили с мужем! Он сказал, что хочет, чтоб я была счастлива, что так и должно было случиться и всё готов понять и принять. Если вернусь – он будет рад и постарается устроить если не счастье, то покой, но он знает, что я не умею возвращаться… В общем, всё честно, просто и хорошо. И мы друзья.

Мой родной, целыми днями думаю о тебе, всё помню, всё вспоминаю. Как хорошо, что можно позвонить, написать, увидеться. (Боже, какое это счастье!) Не грусти из-за меня, ладно? Как хорошо фантазировать о том, как мы были бы счастливы вместе… Помнишь, у Межирова:

«Какая радость, благодать,
Ложиться, укрываться,
С тобою вместе засыпать
И вместе просыпаться…».

И не только это – всё. Мне кажется, мы могли бы жить «образцово и просто», в гармонии с миром и собой. Вместе… Друзья, книги, кошка или собака, гитара, пластинки, вечера, когда никуда не хочется из дома… Господи, разве можно во всё это верить? Лучше – просто увидеться – и – несколько часов или день – счастья и нежности. Или – летом, на Оку, в Тарусу к Паустовскому, и чтоб были кузнечики, и лошадь у дороги, и лес, и дети у реки, и с холма – такая даль, будто пол России видно…

А ещё хорошо, когда в доме много свечей (только не таких, которые никогда не зажигают), книг – само собой и аквариум с рыбками. Я очень люблю заниматься с рыбками… А ещё… жаль, я плохо фотографирую. Раньше я думала, что жизнь сложится совсем иначе, что нужно один раз полюбить навсегда, прожить всю жизнь вместе, ездить вместе везде – и фотографировать друг друга и всякие «хорошие минутки» - лошадей, детей, собак… А потом – дожить до старости и вместе смотреть фотографии и вспоминать. Ты не верь во всё это. Потому что жизнь наша сложилась иначе и горше. У меня – Анечка, мой милый грустный ангел. Вот что получилось:

   У меня пред тобою вина.
   А в любви мы ясны и невинны.
   Жизнь, прожитая до половины,
   до последней минуты видна.
   Было жизни не много - не мало,
   Жаль, что стольких друзей растеряла,
   Жаль, что ветром гнездо разнесло
   и птенец мой не стал на крыло.
   Дуют ангелы в медные трубы.
   Сводит ангелам бледные губы.
   Ночь придёт – наши души остудит.
   Третий ангел молчит – не осудит,
   Не спасёт, не погубит…  Одна
   У меня пред тобою вина.

Я, наверное, не смогу сделать тебя счастливым. А самое страшное на этом свете – стать твоей болью и бедой. У Омара Хайяма: «Пусть Он не дал нам счастья, довольно с нас и покоя, ибо многим Он слёзы и муку вечную дал…». Я тебя очень, очень люблю и буду всегда с тобой, когда буду нужна тебе. И не печалься обо мне, если – не нужна. Целую, родной мой.

7 января 1989, от Ольги:

Здравствуй, Серёженька!

Сегодня Рождество, и я проснулась со словами: с Праздником, любимый мой! - У меня возле кровати твой экслибрис, и я каждое утро и вечер говорю тебе: доброе утро или спокойной ночи, или ещё что-нибудь – о том, как я тебя люблю…

Соловьёва отрываю от сердца. И это очень хорошо, потому что это книга, которую могу подарить только очень родному и любимому человеку. Значит, я тебя люблю так, что даже мой эгоизм и сумасшедшая влюблённость в книги – побеждены. Виват!

Пропал Б-в. Неделю – ни слуху, ни духу. Начинаю волноваться – вдруг что случилось, вдруг заболел? По моим подсчётам завтра – последний срок его явки. Он же не работает, а денег я ему выдала ограниченно. Должен прийти за денежкой – ему надо ехать в Москву устраиваться на работу. Или получил гонорар за книгу – но, по-моему, ещё рановато. Или с кем-нибудь закрутился, что было бы замечательно. А то я себя с ним чувствую, как мать непутёвого сына. Накуролесит, потом приходит и плачется, и мне жалко…

Ты собирался позвонить сегодня, и я живу в ожидании. Серёженька, милый, как хорошо, когда есть, чего ждать.

У меня возникла, было, афера: получить, наконец, свой паспорт, прыгнуть в поезд, приехать в Курск, позвонить тебе – не застану, так просто побродить пару часов по твоему городу и уехать. А паспорт мне не отдали, а без него я себя чувствую неполноценной – боюсь ездить. Дело в том, что я со своей «колёсной» работой уже пару раз попадала в аварии (как на кошке – всё заживает, даже врачи удивляются), и теперь всё кажется, что вдруг попаду в аварию – без паспорта, и тогда никто не узнает, где я и что случилось, а это самое страшное, когда человек пропал и не знаешь, что с ним.

Ничего, аферы – моё естественное состояние, и я ещё что-нибудь устрою. Только не пугайся.

Ну всё, целую. Пойду ждать твоего звонка.

Серёженька, а ведь это ужасно – я ничего не знаю, как ты, что с тобой происходит, что на душе. Чувствую, конечно, многое, но – этого мало. Ц.Л.Т.О. – ты понял?

9 января 1989, от Ольги:

Любимый мой!

Ну что за нелепая я у тебя женщина: вчера столько стихов, которые – тебе, крутилось в голове, а не записала ничего. Сегодня, конечно, не помню.

Серёженька, мой родной, мой единственный, чудо, счастье и Божья милость, я тебя так люблю, что у тебя всё должно быть хорошо. Мне в моей скрученной жизни как-то не довелось ТАК любить. Это так же страшно и прекрасно, как летать. Кстати, от любви, кажется, глупеют: я так глупо и бездарно болтаю с тобой по телефону… Ты уж прости.

Скоро я начну ездить в командировки, и мы будем реже говорить с тобой – вот ужас-то.

Серёженька, только если ты по каким-то причинам решишь, что всё ЭТО не нужно или нельзя – не отдаляйся от меня постепенно, лучше скажи сразу, и я пойму и приму с миром. Я не заслужила счастья, понимаешь, не заработала. И, ради Бога, не считай себя как-то обязанным, это неправда, что «ты в ответе за тех, кого приручил», вернее, не тот случай, я сама приручилась. И предпочитаю, чтобы хвост отрубали сразу, а не частями…. Я люблю тебя, счастье моё невозможное. Сейчас приду домой и буду всю дорогу говорить с тобой. Я этим постоянно занимаюсь.

Ну пока, родной. И не вздумай грустить.

Совершенно твоя О.

Ты приехала ко мне 13-го января после обеда, в канун старого Нового года. Мы гуляли с тобой по затаившимся купеческим улочкам, вызвавшим в тебе милую восторженность своей тишиной, патриархальным уютом, неспешностью провинциальной жизни, зимней застылостью двориков, калиток, заборов, крылец, флигелей, деревянных и каменных фасадов чудом сохранившихся дореволюционных домиков. Ты была очарована этими домиками и патриархальными улочками, располагавшимися всего лишь в двух шагах от шумного и многолюдного центра. А потом мы пошли ко мне – в квартиру приятеля, где я обитал и где довелось мне тогда прожить несколько месяцев. Старый Новый год мы встречали здесь – в печальной тишине чужих стен, в полупроизносимых разговорах, в стыдливом и доверчивом единении душ и тел…

Твоя безыскусная искренность позволяла тебе говорить о многих сокровенных  вещах прямо, как о само собой разумеющемся между давно близкими людьми. Ты открывала мне свои женские тайны, но твоя откровенность была  удивительно целомудренной…

… На следующий день я провожал тебя на вокзал. Ты уезжала, оставляя мне твою неистраченную нежность, твои недопроизнесённые слова. Мы ничего не загадывали наперёд, но, кажется, догадывались, что нам останутся отныне только слова в наших горячих нетерпеливых письмах и наши голоса в телефонных трубках…

14 января 1989, от Ольги:

Ночь – приближений, касаний – как эта
   ночь нежна…
   Милый – рабыней твоей – с рассветом
   встанет княжна.

   Тихой прохладой ласковы руки –
   Ночь горяча.
   Нас на любовь или на разлуки
   венчает свеча?

   С детской доверчивостью прижаться
   щекой к плечу.
   - Так не бывает. Так продолжаться…
   Гасишь свечу…

Родной мой, это написалось как-то сразу, в поезде. Уезжать легче, чем провожать. Я ещё не больна разлукой. (Проехали Орёл.) У меня всего 1 листок бумаги, он – из твоего письма (они все со мной всегда). Тут такие сосны, в них есть что-то ахматовское, ей-Богу – высокие и прямые. Прости мне многочисленные несовершенства этих стихов – они о нас, и я решила, что - пусть живут. Прости мне и мои многочисленные несовершенства (ты же изучал меня) и грусть этой встречи – она не только от нас, но и от синей печали этой комнаты, от её призраков. Да и я была полуживая, а это совсем плохо – ведь в  нашем случае радость – больше от меня исходит (от тебя – покой)… И – Боже! – какая  нежность – между нами. (Поезд вздрагивает, поэтому буквы нечёткие.) /…/

Любимый, родной мой, если уж мне так хорошо с тобой в грусти, каково же было бы в радости! Сейчас мы переживаем наш первый кризис. Это было неизбежно, уж очень сильным током бросило нас друг к другу – нельзя долго прожить под таким напряжением…

Если бы ты знал, как мне хочется стать лучше, чем есть. Я очень люблю тебя.

Целую-целую. Твоя О.

Ещё 14 января 1989, от Ольги:

Свете мой светлый!

Вот и закончился день, утро которого я была с тобой. Первый день нашего Нового года. Что так боялись мы слов и самих себя? Что за тревога и печаль мучили тебя? Странные мы люди и не быть нам иными – у которых «по-людски»! И всё же и этот вечер, ночь, утро останутся – своими радостями и дарами. Ты подарил мне месяц, с которым я не была прежде так близко знакома, я тебе – своё созвездие (я часто смотрю на него по вечерам, оно далёкое и грустное, очень моё, когда-нибудь и моя душа будет там). Как много мы не сказали! Что случилось, почему в последний день ты уже не хотел, чтобы я приезжала? Просто устал? Кризис? Или что-то, чего я не поняла?

Знаешь, что мне действительно жалко – что я не рассказала тебе Сказку о Счастливом принце. Неважно, если ты читал её у Уайльда, я её рассказываю по-своему чуть-чуть и как-то хорошо.

Да, Серёженька, кто знает, какие Бог ещё пошлёт нам испытания – разлукой ли, бедой или тоской, кого поставит (или что) между нами… Но я поняла уже многое. Помнишь, «Мы с тобой одной крови – ты и я» («Маугли»). Мы с тобой правда одной крови – в разных смыслах. Встреча с тобой поразила и ранила меня, и было – одно смятение. И вот теперь, наконец, я вернулась в свой обычный, едва ли не гармонический, геральдически точный, простой и ясный мир. И вернулась – иной. Благодаря тебе я снова научилась мечтать (а чуть было и не утратила эту похвальную привычку). И – благодаря тебе – мне есть о чём мечтать. О нашем доме, каким он мог бы быть – простым, ясным и несовременным (может, чуть по-толстовски уют простоты, уют без роскоши?). И о том, каким был бы наш ребёнок. Мне кажется, у нас был бы чудесный ребёнок. И что мы могли бы стать нашему ребёнку ещё и друзьями. И он (она) постепенно входил бы в наш мир, а однажды я прочитала бы ему своего любимейшего Экзюпери: «На своём веку я много встречал разных серьёзных людей. Я долго жил среди взрослых. Я видел их совсем близко. И от этого, признаться, не стал думать о них лучше». И «если ты меня приручишь, моя жизнь точно солнцем озарится. Твои шаги я стану различать среди тысяч других. Заслышав людские шаги, я всегда убегаю и прячусь. Но твоя походка позовёт меня, точно музыка…». «Самого главного глазами не увидишь. Зорко одно лишь сердце». И много-много ещё. Я всю жизнь бесконечно люблю Экзюпери и «Маленького принца» - больше всего, конечно. Если у тебя есть – перечитай. Это очень наше…

Мне кажется, наш ребёнок был бы тихим, задумчивым. Думающим. Я сама была такая, хотя бывала иногда и отчаянно озорной, была заводилой в своих командах. А дышала только воздухом книг и старинных альбомов.

А ещё – если бы у нас был дом, наш с тобой (я ещё помечтаю, ладно?), я бы, наконец, начала рисовать и, наверное, расписала бы стены, хотя бы в кухне. В детстве я больше всего любила рисовать, писать акварели, бабушка очень хвалила, а родители запрещали. Учитель рисования в школе из принципа поставил мне тройку, потому что рисовала я по-своему. Если он приносил чучело голубя и велел нам его точно нарисовать, то я его быстренько воскрешала, этот голубь плакал и вытирал крылом слезу. А однажды (мне было лет 16) я показала свои рисунки профессиональному художнику, и он сказал, что нужно непременно учиться – будет толк. Но родители…  Как всегда.

Зато сейчас в кухне у меня два куска стен расписаны. Говорят, на эти рисунки больно смотреть – краски слишком яркие, на грани. Хотя краски уже немножко выцвели. Это я писала тоже зимой (год или два назад) и тосковала по лету – вот и краски…

А ещё я тебе расскажу про сон – он в новогоднюю ночь и поэтому очень много значит. Там было солнечное, яркое лето – июнь или июль, мы куда-то ехали или уже возвращались, была прекрасная река или озеро… И, главное, была какая-то тревога, мы очень спешили, но это даже объединяло нас. Знаешь, как волки идут нос к носу в одной стае (у Дж.Лондона – волк и волчица). Было какое-то братство, дружба – и всё, что есть между нами. А машину (она часто в  моих снах, может судьба – разбиться?) вёл ты – и ты руководил мной, и даже вести эту машину (страшную!) у тебя получалось не так страшно.

Ты знаешь историю про Голубиную книгу? Будто бы в глубокую старину где-то в Греции или Византии была такая книга, и в ней было написано, как всем стать счастливыми, а потом она пропала. А Платон считал, что все люди соединены друг с другом неизвестными связями (но не знают об этом) – я и его читала, но многое забыла. Так вот, о Голубиной книге:

   Я пишу тебе письма тайно
   на трепещущих птичьих крыльях,
   я тебе посылаю стаю
   лёгких слов Голубиной книги.
   Ты их будешь ловить губами,
   Точно снег, точно дождь случайный,
   Не внимая, не понимая
   этой с неба упавшей тайны.
   Голубиную книгу счастья,
   сизокрылые строки эти,
   в уголок забившись, в ненастье
   прочитали взахлёб, как дети.

Тут не всё удачно и неточные рифмы, но ведь даже классики позволяли себе такую роскошь (хотя им-то простительно). В общем, пусть будет…

Да, родной, трудно нам с тобой. Но это должно было быть, я этого ждала. Главное – выбраться. Хотя всё может быть…

Прости мне некоторый сумбур моих писем. Просто я говорю с тобой, как – с собой и забываю, что надо договаривать, объяснять. «Я живу с твоей карточкой»… А ещё – очень люблю твой экслибрис, ты там уходишь куда-то, где тепло и радостно. Всё же это ужасно, что мы, как деревья – каждую ночь мечтаем о дороге, всё глубже врастая корнями в землю. Что мы, как рабы к галере, цепями прикованы к этим судьбам, людям, бедам… Что ж, пусть будет. Но если бы – на волю!

Я целую тебя в глаза и губы, целую твои руки – помнишь: рабыней твоей с рассветом встанет княжна. /…/

Прости, если я тебя полюбила – слишком. Я знаю, и верность, и любовь могут быть обузой. Исправлюсь. Я опять становлюсь сдержанной и ясной. Я люблю тебя. И помни, если я нужна, я всегда с тобой, всегда готова быть рядом. «И во дни печали…».

Твоя О.

15-16 января 1989, от Ольги:

 

Привет, Серёженька, родной.

Поздравь меня с возрождением. Победа. Ну, теперь всё по порядку. Когда я была у тебя, сама себе ужасалась – и вздёрнутому душевному состоянию, и хуже я вряд ли когда-нибудь выглядела. Да и не мудрено. Дня за три до того, как ехать, я начала безумно волноваться, металась, почти не спала – а тут ещё и гостиница, командировка – забиралась в постель утром и спала часа по два. И – постоянно в дороге, а это как-то оглушает. И у тебя была сама не своя, да и ты на нервах… (А какая всё же прелесть эти старые улицы! И хорошо, что было темно. Так – ещё патриархальней.) Вчера, приехав от тебя, я всё чему-то радовалась. То вдруг грустила, написала тебе письмо…

А сегодня – немножко выспалась, полдня провозилась с Анечкой, сходила за продуктами, просто прошлась не спеша по улицам, искупала Анечку и опять возилась с ней, с утра – мир и радость с  родителями, закатила стирку и вообще как-то хорошо и спокойно, по-домашнему прожила день. И к вечеру я сама себе понравилась – и душевным строем (сейчас душа звучит в аккорд, а то было что-то невообразимое), и, вдруг, помолодела лет на 10, опять (это обычно, всегда так было) пришло что-то девчоношное, радостное. Господи, как хорошо! Правда, когда на меня находит такое радостное успокоение, обновление, я в честь этого обычно что-нибудь с собой делаю – или стригусь, или как-то меняю стиль, чёрт его знает. Извини за легкомысленное письмо, но я сейчас хочу побыть немножко легкомысленной.

  Только это не означает, что уже можно ревновать, может у тебя сейчас всё уже иначе, но в наших разговорах мне чуть-чуть померещились какие-то твои настороженные нотки. Какие-то отдалённые «попытки ревности».

Мудрый С. А. за 7 лет ревновал меня всерьёз только к одному человеку – Дмитрию Сергеевичу Лихачёву (да, тому, академику!). И ревновал настолько сильно, что даже от друзей не мог это скрывать и фыркал глупо на Лихачёва (он с ним знаком, а я – нет). С. был абсолютно прав, он очень хорошо знал меня. Дмитрий Сергеевич действительно один из немногих (очень немногих) людей, ныне живущих, кому и за кого я бы могла безоглядно отдать душу. Мудрый Б-в прекрасно знал, что меня можно ревновать только по-маяковски, с размахом, «к Копернику»… Это очень точно…

… Мне никто не был нужен. Хорошо, что ты нарушил это равновесие, а то я уж стала слишком рациональной. Может, потому, что всё было так хорошо и неожиданно, меня так занесло на какой-то эмоциональный край (чем сильнее удар, тем больше амплитуда колебаний). А теперь – я, кажется, снова становлюсь собой (хотя уже и другой, конечно), и любовь для меня уже не ножевая рана (вначале это было ужасно, да и не в начале тоже), а радость близости, родства… Извини, что так много пишу о себе, просто пытаюсь разобраться, понять всё.

Дописываю уже на другой день, на работе. Сегодня с утра я решила вспомнить старые времена…  купила в киоске пистолетик, который стреляет такими палочками с присосками, пришла к ребятам, откопали чьи-то ролики, покаталась по коридору, а потом въехала к ним на роликах и обстреляла этих гавриков. Но я не учла, что у них тоже есть такой пистолетик. Они меня стали обстреливать, я – удирать, на роликах съехала в лифт (снимать-то было уже некогда), рванула к себе на этаж, а они бегом обогнали лифт, догнали меня, в схватке я потеряла не только ролик, но и тапочек (они решили, что это их боевой трофей), и, главное, отняли-таки пистолет и стали обстреливать уже из двух. Я, отняв у них несколько пулек, скрылась у себя в кабинете и заперлась. Они с воплями «Леопольд, подлый трус, выходи!» стали поджигать  мою дверь. От дыма и от воплей повыбежали мои степенные коллеги. Тогда они сказали, что они уморят меня голодом, и учредили осаду. Потом П-вой стало меня жалко, и мне спустили с двенадцатого этажа на верёвочке сухарь. Потом мы заключили мир, и все пошли в столовку. И стало немножко грустно: раньше-то у нас каждый день было такое. После обеда зам. редактора сказал, что за моё непристойное поведение он меня наказывает: 28-го мне придётся сопровождать иностранных журналистов. Я это терпеть не могу, а он любит меня посылать, потому что легко с ними общаюсь, знаю город и умею пить – это тоже немаловажно. Так я день и отработала. А всё-таки хорошо жить легкомысленно! Сейчас сажусь писать письма политклубам страны, чтобы они писали в ЦК в защиту Кости Кириллова.

Как ни пытаюсь отвлечься, всё время думаю о тебе и говорю с тобой. Читаю Пастернака – что за прелесть, ей-Богу! Да. И «свеча горела на столе…». А ты знаешь, как это здорово поётся! Дня через три получу денежку и, может быть, пойду искать гитару.

Серёженька, у меня расцвёл кактус, который не цвёл никогда, и это такая порода, которая обычно не цветёт. Он такой красивый… И вообще это хорошая примета, эти цветы – к счастью. Я совершенно солидарна с этим цветком, если уж цвести, так по-настоящему, пусть и один или считанные разы.

Я люблю тебя. Твоя О.

22 января 1989, от Ольги:

Здравствуй, свете мой светлый,

родной, любимый мой. Трудно писать и подбирать слова, потому что меня захлестнула такая волна нежности к тебе – не выразить. А тут ещё твоё письмо – такое доброе, родное, и наш разговор по телефону (когда у меня появилась надежда в обозримом будущем увидеть тебя). Как всё-таки грустно, что мы так далеко, что я так мало знаю о твоих делах, твоих работах, по-долински: «Как Ваша светлость поживает? Как Ваша светлость почивает?» и «достаточно ли Вам светло?». Мне ведь важно и дорого всё, что касается тебя.

Какой ты умница, что прислал мне интервью! Так рада и горжусь тобой! И ты ещё смеешь писать о том, что я «завышенно оцениваю» тебя… А во врезе к интервью – тоже завышенные оценки? Не кажется ли тебе, что это ты неадекватно к себе относишься? Ты человек удивительного, редкого обаяния, ума, интеллигентности. По-моему, тебя все должны любить. Неужели у тебя могут быть враги или люди «взаимного отталкивания»? Это было бы очень странно.

Попробовала я тут чуть-чуть  (именно чуть-чуть) отвлечься от тебя, отстраниться, а то, право, это уже ненормально, когда я брожу, как пришибленная, и круглые сутки занимаюсь только тем, что люблю тебя. Вот даже стихи писать начала – вовсе странно. И что же? Как ни отвлекалась…  Уехала на ту квартиру (Б-в в Калуге), до трёх ночи мы с Л. слушали у неё музыку, пили кофе и болтали. Этого оказалось мало – все песни, все стихи – о тебе. Ладно, вчера, едва я глазоньки продрала, являются юные дарования. Тут ещё интереснее, и стихи, и песни, и в снежки играли, и с горок съезжали, и в сугробы друг друга сажали. Надо заметить, компашка довольно забавная: Л., которой 43, но при этом очень приятный и заводной человек,  мальчишки-поэты 19-20 лет, Л-на дочь – 19 лет, но почти с нами не резвилась – очень серьёзное существо, и я, когда в меня чёрт вселился. Мы блистательно валяли дурака, но, когда пришли домой, и они попросили спеть ещё что-нибудь, я запела… цветаевское «Вы столь забывчивы, сколь незабвенны, о Вы похожи на улыбку Вашу…». У меня это давно – о тебе. И ничто мне не поможет, никуда не отстранюсь. Но какое это счастье – любить… Понимаешь, я сейчас как подсолнух – расправляю лепестки и вся – к тебе. Ты мне сегодня очень реально приснился – та самая комната, где я на самом деле, утро, но только будто бы мы спим вдвоём, а я знаю, что надо проснуться, мы куда-то опаздываем (в какое-то хорошее место, где надо быть вдвоём – то ли билеты куда-то, то ли друзья нас ждут), а ты, не открывая глаз, вдруг говоришь: никуда мы не пойдём, давай побудем вдвоём… И мне – даже во сне – невероятно приятно слушаться, приятно, что ты мной руководишь. Давай, я у тебя буду – народ, а ты у меня – партия, и ты будешь мной руководить (извини за несколько неуклюжую шутку).

Приехал из Калуги С. А., и отдала я ему ключ, и кончился праздник. Неожиданно закатил он мне истерику – что я от него ухожу в самый трудный момент (как будто когда-нибудь у него бывали лёгкие – то жизнь без работы и без паспорта, то ссылка…). /…/ Но я твёрдо знаю: никогда нельзя жертвовать любовью ради жалости, будущим – ради прошлого… Мы ведь не простили бы таких жертв ни себе, ни им (и они, «предметы» нашей жалости, тоже не простили бы нам…). Да, только внутренние проблемы отношений опасны. Люди расстаются не из-за кого-то, из-за себя.

Ну ладно, отвлечёмся. Знаешь, я возилась сегодня весь вечер с Анечкой и всё думала: да неужели можно её не полюбить? Такой тёпленький, маленький, беззащитный глазёныш…

И ещё – о внутренних проблемах. Знаешь, я немножко боюсь твоей правильности, педантичности (хотя у тебя всё это в очаровательно ненавязчивых дозах, мне эти качества у тебя очень нравятся), но я-то страшно безалаберный человек, постоянно что-то теряю, забываю, всегда опаздываю, а порядок у меня в квартире бывает раз в неделю – 2 часа после окончания уборки. Я, конечно, готова приложить все усилия, чтобы исправиться, но, боюсь, пока буду исправляться, весь этот беспорядок тебя будет раздражать. И ещё – тебя не раздражает, когда в доме всё время (очень часто) кто-нибудь толчётся? Это мой крест – и в кабинете, и дома всегда кто-то «общается». А вообще-то, от 90% этого общения надо избавиться.

Серёженька, прости, что я так бестолково пишу, совсем не продумываю фразы. Просто время поджимает. Уже ночь. А как хорошо было бы уснуть с тобой рядом, спать и знать, что ты здесь. И совсем не стесняться друг друга, не замыкаться… И вообще, ко мне главное привыкнуть – тогда я – лучшая женщина на свете (это, конечно, тоже шутка). Я люблю тебя. Совсем люблю. Целую тебя нежно. Твоя О.

27 января 1989, от Ольги:

Серёженька, любимый мой, наконец-то осталась  одна и прочитала твоё письмо. И хотя больше всего на свете хотела бы всегда быть с тобой, подумала: если бы разлук не было, их надо было бы выдумать. Потому что ничем (даже разговором – плечом к плечу) не заменишь твоих писем, того примирения с самой собой или взлёта души, которые ты мне даришь. Ты пишешь гениальные письма, родной мой. А мне и вовсе писать легче, чем говорить.

Тебя слова слушаются. Я бы даже сказала, что тебе Бог диктует, если бы это не было настолько твоё.  Только не вглядывайся, не анализируй, всё равно «самого главного глазами не увидишь».

Знаешь, я часто вспоминаю Рильке: «счастье – лишь во внутреннем преображении». Ты дал мне это счастье, а оно – единственно настоящее. Смысл жизни можно искать до бесконечности, но сейчас он для меня в твоём: «Ты нужна мне…». И какие ещё могут быть «если»: «Если я тебе нужен…». О чём ты, милый, тебе ли кокетничать с Судьбой?! Между нами такая душевная близость и притяжение, что я говорю с тобой на пределе открытости. Захлестнуло нас этой волной, и невозможно сопротивляться течению Судьбы… Но – ты прав в чём-то, Серёженька, твоя тревога близка мне – ни одно течение не бывает без подводных камней.

Но, любимый мой, я мечтаю о том дне, когда проснусь рядом с тобой и подумаю, вспомню, что ты – навсегда рядом, что уже не нужно жить звонками  письмами, можно говорить и молчать с тобой, и единственная забота – не о том, как бы увидеться, а чтобы тебе было хорошо и светло со мной. Ты представляешь такое утро? Любимый мой…

Ой, вспомнила: мама случайно нашла у меня билет в Курск и, конечно, всё смикитила. И что ты думаешь, она меня даже поощряет. Чирикает, улыбается – цирк. По-моему, если общение с тобой подвигнет меня на развод, она на тебя вообще молиться станет. На радостях стала заботиться о моей одежде и внешности, накупила потрясающей косметики (Лондон, Париж), какую-то супер-одежонку. Я всё думаю – это она так хочет, чтобы я тебе понравилась или наоборот решила, что мне пора «развеяться» (это её выражение, она мне иногда такое мочит!). Нет, думаю, эти все порывы – ради тебя.

Серёженька, ну как мне, родной, преодолеть себя? Не могу подать на развод. Какой-то психологический барьер. Какая-то «разводофобия». Подобный ужас я испытывала только в детстве (впрочем, и сейчас) перед походом к зубному врачу. Точно так же не могу дойти до суда, сбегаю по дороге, вру себе что ни попадя. И ведь ничто уже нас с ним не связывает (вернее, меня с ним). Разве что сострадание… Господи, что делать? Или последовать твоему примеру и «не торопить события». Мне это так чуждо, я вообще-то человек импульса, поступка, порыва… И так страшно, что если не следуешь сразу этому импульсу, потом – не то. Впрочем, для «отмазки» от самой себя годится и этот принцип.

Ой, ещё вспомнила. Я вчера была у одной знакомой в НИИ. (Мой отдел ещё и науки, кроме культуры, и я вхожа во всякие институты.)  Болтали мы там, и вдруг ребята предложили нам, женщинам, пройти тестирование на ЭВМке, и потом этот ящик определит наши характеры. Тесты длинные, занудные. Но девчонкам эта железка всё разложила по полочкам, дала длинные аннотации на их души. А я не могла серьёзно отвечать (хотя всё писала искренно), но сил нет серьёзно отвечать на вопросы типа: часто ли вы ходите с мужем в театр? Естественно, я написала «смотря с чьим» и далее в том же духе. И знаешь, как лаконично этот ящик определил мой характер?  «Чёрт, а не баба». Вот так. Я, как православный человек, даже обижена. Хотя, конечно, есть тут что-то приятное. А ты не верь. Никакой я не чёрт.

Я тебя люблю, и… «мы с Вами где-то встречались». Не помнишь, где это было – в древней Японии, Греции или здесь? У нас - вятичи мои воевали со всеми, но какая-нибудь воинственная княжна тоже оказалась в плену и беззащитна? На небе мы жили вместе, любимый. А на земле… И сами себе судьи. И – «не повинны…»

Наверное, мы скоро увидимся.

Не грусти, пожалуйста. Я тебя так люблю… А это уже повод к радости.

Целую. Ещё и ещё целую.

Твоя О.

4 февраля 1989, от Ольги:

Серёженька, родной,

пишу на почтамте и потому – наспех.

Сегодня впервые вылезла из дома. Не хотелось никого видеть. Лежала, читала. Взяла больничный по ОРЗ, а тут ещё и давление повышенное (впервые в жизни), мне это нисколько не мешало, но как отмазка от работы – устраивает. Пора в отпуск. Видеть никого не могу, а говорить с людьми просто физически тяжело. Мне всё кажется, что люди ужасно много говорят – неизвестно зачем. Главное и без слов понятно, а когда нужно много говорить и объяснять, значит что-то не так. Вот и у нас с тобой – что-то не так.

Я тут пока бездельничала – думала много, стихи писала. Серёжа, жить нужно просто и чисто. Не накручивать. Чем меньше врёшь – тем легче. Иначе начинаешь вязнуть в собственной лжи. Что-то так я устала, наверное, зря взялась писать тебе, да ведь ты же, наверное, волнуешься. Серёжа, я устала до обречённости. Давай перестанем впадать в эти иллюзии о том, какой могла бы быть наша жизнь вместе. То есть думать об этом про себя – неизбежно, но – не говорить. Всё это не значит, что нужно совсем расставаться. Не чужие ведь. Просто надо честно знать и признаваться себе, что нашего вместе не будет. И, ради бога, не обижайся, просто не умею я так. У меня всегда – или всё – или ничего. Не надо полуправды.

Давай, я тебе дам совет на будущее. Если  ты встретишь женщину, которая тебе покажется – навсегда – никогда не рассказывай ей о своих предыдущих женщинах. Это гениально у Булгакова сделано. Кажется, Маргарита его (Мастера) спросила про первую жену (не помню точно), а Мастер ответил что-то вроде: «Да, была… Как там её – Дашенька? Или Варечка? Платьице ещё у неё в горошек». Так и надо отвечать.

А увидеться с тобой я была бы рада. Только – увидеться – и всё. Надо знать, что это всё, что у нас есть. Если я тебе нужна, будем встречаться, общаться, всё что хочешь. Хотя кто меня знает, завтра покажется, что это безнравственно. А так хочется жить чисто.

Серёженька, это очень скверное письмо, писать трудно – я сейчас на транквилизаторах и не получается точно формулировать. Я люблю тебя. И всё же – так лучше.

Пока, милый. И не грусти, ладно?

8 февраля 1989, от Ольги:

Серёженька, любимый мой,

как давно я ничего о тебе не знаю… Ни писем, ни звонков. Не заболел  ли ты? Как тебе живётся, родной мой? Знаю, ты звонил – не было меня. И я звонила  на квартиру – не было тебя. Не судьба, значит. Серёженька, я дура. И письмо последнее – вопль идиота. То есть многое там, наверное, правда, но не так надо было писать… Милый, родной мой, сохрани себя в этой страшной жизни. Ты ведь уже почти принял её правила игры. А они жестоки и бездарны одновременно. Ты, необычный, незаурядный, удивительный человек, которого  Бог наделил умом и обаянием, способностью мыслить на необыденном уровне, вырвись из круга пустячных забот, сохрани бессмертную душу. Тревожны твои письма, любимый.

Я смотрю на окружающее человечество (ужасное слово – окружающее, будто они окружают, кровожадно, и не знаешь, как выходить из окружения. То же – «окружающая среда» - как будто душит), так вот, с тех пор, как я узнала тебя, другие люди мне неинтересны. В основном. Ты резко контрастируешь с большинством человечества, даже талантливыми, ярко раскрашенными его представителями – у тебя по-русски, по-чеховски больная душа и ты не ищешь лёгкого успокоения. Это так хорошо! (Хотя и плохо для тебя)…

Ты извини, я нескладно пишу сегодня. Всё не выкарабкаюсь – температура, утром 38, а вечером не меряю – не расстраиваться. Но сказывается (пишу-то я тебе, как всегда, ночью). Перебралась к родителям – устала там одна, без Анечки, да и еда, и чтиво кончилось. С. А. выбрался ко мне на один день – накормил (мне же лень для себя готовить), вкатил кучу таблеток и опять умчался в Калугу. И сейчас там. А я болею-болею, но уже слетала в С-к, проверила хазу… Читаю много – все журналы + Евангелие от Матфея и перечитываю «Мастера и Маргариту», чем и счастлива. Прошли в газете в последних номерах два материальчика, не высылаю, т.к. нет газет, сама не читала. Привет тебе от Ю. К-ко, он от тебя в восторге (что за свойство у тебя влюблять в себя людей?), поёт жене дифирамбы тебе. У них очаровательная Ксюшка, 4 месяца, я сподобилась день её понянчить – и в восторге. Ой, хватит самоотчёта. Как глупо всё это. Я к чему это письмо-то затеяла – написала тут одну штучку, это по мотивам твоего экслибриса. Жаль было бы не показать тебе, родной мой. У меня сейчас вообще пошли стихи. Но все их послать – писать энергии не хватает. Пока хоть это.

«Целую Вас через сотни разъединяющих вёрст»… Постарайся быть счастливым.

  Целую. Твоя О.

   - А куда ведёт дорога,
   по которой ты идёшь?

   - А туда ведёт дорога,
   где листвой играет дождь,
   где ромашка в небесах
   и букашка в волосах,
   там плетут венки,
   люди там легки –
   рука об руку
   ходят к облаку,
   дождик там грибной…
   Ты иди за мной.

   - А когда наступит ночь,
   то куда ведёт дорога,
   по которой ты идёшь?

   - К церкви той, что без креста.
   К речке той, что без моста.
   К той берёзе, что засохла.
   К той старухе, что оглохла,
   никогда не отзовётся.
   Место… - омутом зовётся.
   Тени за спиной.
   Не ходи за мной…

   - Знаю, на беду –
   всё равно иду.
   По сыру ли, по суху –
   стану посохом.
   Встану крестом.
   Стану мостом.
   Стану утренней дорогой,
   по которой ты пойдёшь.

Тут ещё кое-что надо посмотреть, переделать, но пока – пусть будет.

Ц.Т.О.

Это стихотворение я обнаружил потом в твоей книге, но почему-то датировано оно было 1987-м годом. Слово «омутом» там было заменено на «памятью» и отсутствовала последняя, очень важная строфа. Важная своим сюжетным завершением – своеобразной действенной характеристикой самоотверженно-любящей сути лирической героини. А точнее - твоей поэтической и жизненной сути. Не знаю, почему ты отказалась от этой строфы в окончательном варианте, но именно таким, урезанным, стихотворение было опубликовано через полтора года в тульской газете «Коммунар»…

14 февраля 1989, от Ольги:

Привет, родной.

Умница, что позвонил сегодня. Письма от тебя давно нет (дней 5), и кажется, что связь становится какая-то пунктирная.  А мне без тебя на этом свете не очень-то уютно. Только уж это пусть  тебя не заботит, слава Богу, отношусь к себе со здоровым юмором и ещё хватает ума сказать себе по-пушкински: кой чёрт надоумил меня, будто я создана для счастья? Да и кто, собственно, для него создан? «Нищие духом» - и то вряд ли. Слишком уж, родной мой, мы зрячие, чтобы быть счастливыми. К чему это я? Наверное, вот к чему: сегодня я видела женщину, которая буквально погибает от любви. Это так: большое село, разбитое оврагами и ручьями на слободки, старинный барский парк, места хорошие, обжитые, городищевские – как бывают хорошие иконы намоленными, так хорошие, лёгкие места – исстари обжитыми. Она – сельский врач, женщина средней симпатичности,  мечтательная блондинка, думаю, повлияло ещё и имя – Фаина, для села просто невозможное. Женщина с редким именем вообще более склонна ждать для себя чуда, т.е. счастья, т.е. любви. Он – цыган, когда-то где-то выступал с цыганскими романсами, видела я афишу Белгородской филармонии. Потом каким-то ветром занесло его в это село, и получилась у них любовь. Мне вообще симпатичны браки, которые не вписываются в человеческие законы логики, «незаконные явления». Т.е. когда люди почему-либо не подходят друг другу и не должны бы быть вместе (очень большая разница в возрасте… национальность, рост, наконец…). И если люди решаются всё равно, несмотря на осуждение толпы, непонимание близких – быть вместе – это поступок. И, как правило,- любовь… Они жили долго, любили и – жили празднично. Ни вещей, ни денег не нажили, зато счастье повидали. И вот – он умер. Она, врач, пыталась его лечить – не спасла. Похоронила (детей у них нет) и стала тихо сходить с ума. Она видит его, разговаривает  с ним, говорят (извини за жутковатые подробности), что она даже откапывать его ходила, но опомнилась или не дали.

Я ездила к ней на разведку – мы хотели купить у неё полдома. Если бы ты знал, как там стены излучают счастье и какое там сейчас запустение. Я влюбилась в этот дом.

Серёженька, какие судьбы, истории, ситуации кругом. Жить бы в селе, писать без конца, говорить с людьми… Увы, увы. Ничего с этой покупкой не выходит. Придётся ковыряться в своём коллективном саду, а я их терпеть не могу, как всё коллективное.

Вот так я и болею. Съездила сегодня в это село, вернулась в Тулу, пересела на другой автобус – и в другой конец области, на мебельную фабрику, проверила, как там дела. Приехала – надо походить с Анькой (я её держу, а она якобы ходит). Естественно, пришла к врачу несколько выкрученная – и «придётся ещё поболеть»…  Аську разбаловала, пока на больничном, чуть услышит мой голос или увидит меня –  орево – возьми её на ручки. Вот и сейчас, 2 часа ночи, а она, стервец, не спит,  пытается взывать к моей жалости, чтобы я её взяла. Ну это уж совсем разврат.

Серёженька, мне не хватает с тобой общего – общих воспоминаний, симпатий и антипатий, случайностей, ситуаций… Впрочем, это не важно. Просто пространство и время действительно причудливо связаны. Вот и в нашем случае, чем больше времени врозь – тем  больше будто бы пространство разъединяющее. Кстати, какое жутковатое, операционное слово: разъединить, разделить единое. Единое.

Серёженька, а может, ты меня любишь потому, что я умная и тебя люблю? Ты чуть-чуть хотя бы люби меня по-таллински – потому что без тебя я теряюсь в этом мире. И ещё: нужно всегда по-настоящему знать, любишь ли (т.е. не рассудком ли, душой ли, почувствовать, как судьба взмахнула крылом), и если действительно любишь – нельзя отдавать, отпускать – даже из лучших побуждений. Так мне сейчас думается.

Несколько диковатый пример. Лет 5 назад в районном дальнем магазинчике я увидела игрушечного крокодила и влюбилась в него без памяти – он большой, с полметра, но открывается – улыбчивый, лапы, хвост – двигаются. В общем, влюбилась. С жутким трудом раздобыла трояк, который он стоил (я в районах всегда прогораю на книгах). И с год я ему радовалась. Но тогда я считала, что людям надо отдавать самое лучшее, что имеешь (я не знала, что – самым любимым людям), и подарила крокодила дочке Б-ва от первого брака. Зачем? Крокодилу хуже – она ведь не поймёт, что в этой игрушке есть душа (как и в филимоновских игрушках, дивных, языческих, по которым я тоже обмираю), мне хуже, девочке – всё равно. Любимое нужно беречь. Это – узы, которые держат нас на этой земле.

Вот видишь, какое событийно-размышлительное письмо. И ничего совершенно не сказала про то, что ты – самый лучший на свете, самый родной, самый любимый.

Я обнимаю и целую тебя. Сейчас закрою глаза и представлю, будто ты рядом, и буду говорить с тобой о чём-нибудь простом и хорошем. А завтра пойду в церковь и помолюсь за тебя.

Всё будет хорошо, любимый.

Твоя О.

15 февраля 1989, от Ольги:

Здравствуй, любимый.

Получила два твоих письма – милых и близких мне; Господи, какой же ты хороший и родной… И прости мне мои предыдущие выходки. Ты всё делаешь правильно. Не тревожься ни о чём и пусть будет, что суждено. Ради Бога, не принимай на свой счёт те мои слова, что люди вообще много говорят лишнего и – из Булгакова «платьице в горошек». Там ведь иная ситуация была – его, Мастера, жена действительно прошла, не оставив следа в его судьбе и душе. А недоговаривать со мной бесполезно – без ложной скромности, я действительно очень чувствую людей и интуиция очень сильная, а когда она вся к тому же направлена на тебя одного… Я очень часто чувствую состояние твоей души и соответственно с небольшим допуском могу «вычислить» событийный ряд. Так что говори со мной обо всём-всём – о чём хочешь и о чём можешь, даже то, о чём ты не говоришь ни с кем – я всё пойму.

Ты прав, что жалеешь Галю. Сейчас тебе действительно нельзя иначе. Все мои теоретизирования о том, что жалость не спасает – хороши, когда не относятся к реальной ситуации. Жалость может и спасать, и убивать, и её воздействие, что ли, переходит из спасительного в убийственное и наоборот, но где граница? Гамлет был благороден, но «сорок тысяч братьев – меньше всё же, чем один любовник…» (это Цветаева – очень мне эта мысль симпатична, хотя и непросто тут всё), и потому Офелия погибла.

В нашей с тобой ситуации худо то, что я вообще отвыкла думать о будущем, строить планы (а ты – строишь и пытаешься меня привлечь к этому странному для меня занятию).  Я привыкла жить одним днём – и печалиться оттого, что счастья не было сегодня, не утешаясь, что оно возможно завтра. Поэтому так и радуюсь «хорошей минутке», а о будущем думаю в основном в могильном контексте.

Мне тоже страшно менять свою жизнь, я привыкла к сравнительной своей свободе, некоторой богемности и беспорядочности, к ощущению безнадёжности («А умираем мы от безнадёжности…» - кажется, у Сельвинского), к своей сигарете, наконец. Ты для меня – выход из замкнутого уже круга одиночества, которым я очерчена, из дома – где ни окон, ни дверей: «… Мы в высоких живём теремах, хода нет никому в эти зданья. Одиночество и ожиданье…» - Высоцкий. Но, привыкнув к такому терему, выходить из него куда как страшно. Трудно решиться на этот шаг.

Образ жизни веду светский и рассеянный. Сходила, наконец, на «Легенду о Нарайяме», конечно, это очень интересно, как окно в иную культуру, этику… Но эротические сцены, из-за которых столько шума… - по-моему, это всё снято так мило, радостно и детски-наивно, что никаких неадекватных реакций быть не может. Чего так боялись наши отцы-блюстители? За кого они вообще нас принимают? Я бы пускала на такие фильмы без всяких возрастных ограничений... Пусть понимают, что это радость, а не преступление, безнравственность. Бедные отцы города, как они боятся, что трудящиеся догадаются о разнице полов и начнут, не дай Бог, спать друг с другом. У нас к этому так относятся, будто мы размножаемся делением. Сколько всё же непуганых идиотов вокруг!

Ещё я слетала с Л. (с которой встречала Новый год) в Москву, сходили в ЦДЛ, пообщались с «цветом» отечественной литературы (вернее, с «цветочками»). Л. довольна, а я злюсь: если людям что-то дано, какого дьявола они самовыражаются в кабаке, а не за листом бумаги?  Встретила Х-на (это посредственный поэт, да ещё и с такой фамилией) – он 5 лет назад настойчиво тащил меня в ЗАГС, но он был мне не интересен. Х-н заявил: хорошо, что ты не пошла за меня замуж, всё же ты слишком сложна для меня. Я тоже порадовалась своей мудрости.

А ещё я за эти дни вылечила зуб – я шизофренически боюсь стоматологического кабинета. Я так скулила перед походом, что Б-в (я ему ключи перед этим отдавала) взялся меня конвоировать. По дороге раза 3 порывалась смыться, а он тащил меня за руку и объяснял, что здоровые зубы – это показатель уровня культуры. Конечно, уровень – это хорошо, но я предпочитаю, чтобы он повышался не в такой подозрительной близости от моей шкуры, поскольку моя шкурка, как доходит до дела, оказывается мне даже дороже культуры. В общем, повыла я, поскулила, а зуб вылечила. Ощущение – будто с того света вернулась.

Всё, мчусь в командировку.

Целую-целую. Твоя О.

22 февраля 1989, от Ольги:

Здравствуй, родной мой.

Сейчас позвонила тебе – и так хорошо, легко на душе стало. Как всё же эта жизнь выкручивает нам руки… «Любится, ревнуется, верится, печалится, строчки не рифмуются, жизнь не получается…» Пора нам с тобой увидеться, а? Посмотреть на тебя, подержать за руку (это очень важно, если тебе плохо – я подержу за руку – и станет лучше).

У меня сейчас период неровных отношений с людьми. Некоторых люблю сумасшедше (Анютку, конечно, больше всего, мне сейчас хотелось бы  не расставаться с ней ни на минуту и вообще, стать бы нам одним существом, но она, стервец, так умеет пользоваться этой моей любовью, крутит мной, как хочет). С мамой тоже период любви. Если бы она только ещё не приставала ко мне по поводу тебя… Эта безумная женщина верит во все приметы, гадания, предсказания (я в общем-то тоже, но не так бурно). Она обежала трёх гадалок, и ей все сказали, что мы с тобой были бы очень счастливы, что у нас был бы мальчик – очень хороший и т.д. Но, как они говорят, почему-то всё зависит от меня. Мама это восприняла напрямую и решила, что мне нужно больше  общаться с тобой и вообще как-то действовать. Ну, со мной эти штучки не проходят, терпеть не могу, когда она лезет в мои внутренние дела, сразу хочется всё сделать наоборот, ей назло, а тут, сам понимаешь, не тот случай. Как она меня к тебе отправляла, ужас, как ей хотелось, чтобы я к тебе съездила. Я бы, конечно, не против, но как-то не получается сейчас. В общем, у нас семейная любовь к тебе. Да, я начала про отношения с людьми. Понимаешь, от многих, бывших мне когда-то близкими, появилось теперь ощущение опасности, и, кстати, от С.А. не знаю, отчего это. /…/

Посылаю тебе прелестное стихотворение Тряпкина, он мне вообще очень нравится. И ещё, обращай внимание, очень талантливый человек появился в поэзии – Олеся Николаева.

И ещё  посылаю стихотворение своё – из последних. Это реальный случай из детства. А вспомнился он потому, что тот мальчик был чем-то похож на тебя и звали его тоже Серёжа. Это было на севере Подмосковья, там, где «заплачешь без причин, но найдёшь причину, увидав, как птичий клин сверху машет Клину» (Долина) – в местах Блока и Чайковского.

А если бы не ты – я бы ничего не писала, не вспоминала и вообще неизвестно бы как жила. А правда, как же я жила, не зная тебя? Или – знала? Твой друг прав: мне чертовски повезло, что мы рядом на этом и том свете. Жаль, что не рядом. Я тебя люблю, свете мой светлый…

Твоя О.

   Я вспоминаю без запинки
   тропинки зреющего лета.
   Трепещут в озере кувшинки,
   как юбочки кордебалета.

   Я девочка. Сачок и мячик.
   Легко бросаюсь днём свободным.
   Но – тоненький высокий мальчик,
   как лебедь – в озере холодном.

   Мне всё страшнее и страшнее.
   Я, как кувшинка, стыну в страхе.
   Спасать его? Ведь я сильнее,
   я побеждала его в драке.

   Он выплыл. Белые пушинки
   летят на сохнущее тело.
   И задыхаются кувшинки
   в руке, зажатой онемело.

   Мы продолжаем поединок,
   где каждый верит, что сильнее.
   - Вот, я тебе нарвал кувшинок, -
   мне мальчик говорит, бледнея.

   О, как дики мои повадки…
   Цветы? В траву роняю мячик
   и убегаю без оглядки.
   Я плачу, мальчик мой,
                                           я плачу.

   Года прошли. Или столетья.
   И он другой. И я другая.
   А может, нас уж нет на свете…
   Но – убегаю.
                            Убегаю.

6 марта 1989, от Ольги:

Милый, родной мой Серёженька,

трудные были у меня последние дни – поэтому и не писала долго. Мне хочется, чтобы душа моя стала чёрной кошкой, отторженной от людей – и перебегала дорогу всем, кто истерзал при жизни. Я хотела бы приносить им несчастья. Чёрных кошек чаще бьют, но это оттого, что боятся.

Слушала церковную музыку и подумала, что такое не мог написать человек, это продиктовано Богом. И благодарю Бога за то, что Он есть. Я хочу жить чисто и достойно и не бояться войти в церковь – оттого, что грешна.

Серёженька, не оставляй Галю. Живи с ней. Я не хочу брать грех на душу, строить своё счастье на несчастье. И так много зла кругом – пусть исходит оно не от нас. Слава Богу – Он победил во мне чёрную кошку, может, в этом и есть главное предназначение православия?

Б-в истязает меня своей любовью – дикой, больной и, боюсь, правда - последней. /…/ Знакомые говорят теперь, что мне нужно к нему вернуться (шёпотом: «ну хоть из милосердия!»). Хорошенькое милосердие. /…/

А у меня – отчуждение, одиночество и печаль.

И у нас… Впрочем, часто такое бывает: любят, любят, и уж совсем любят, а дальше – по Островскому: прибегаешь, ан нет ничего. (Это не про сегодняшний наш день. Сегодня – люблю, и совсем люблю…) Но ты не был бы счастлив со мной – слишком импульсивна, велика «амплитуда колебаний»! Обжигаю – не грею.

Сегодня возила Анечку к нейрохирургам. Конечно, бесполезно.

Серёженька, приезжать сейчас не надо. Пока Б-в в таком состоянии, мы не гарантированы от его слежек и истерик. Бога ради, какая тоска…

18 марта 1989, от Ольги:

Любимый,

всё думаю, думаю о тебе. Ты мой единственный свет сейчас.

Пишу (стихов) мало. Больше слушаю, как-то дышу стихами. Знаешь, сейчас мне ближе поэты-евреи: Мандельштам, Бродский, дальше можно поставить вектор – Кушнер и (больше!) Меламед (его  очень мало печатают). Понимаешь, это потрясает – нотка вечной еврейской печали. Это – от судьбы нации, из крови. Это прекрасно. И, кроме того, им помогает, видимо, двуязычие. Они чётче воспринимают русский, он у них не бытовой, не затасканный.

Дома – одиноко. Я так неинтересна своим близким. Маме даже неинтересно было прочитать стихи, которые я о ней написала. А в них было столько любви и печали о детстве. Порвала.

На работе нормально.

Сегодня суббота, но пора бежать – я дежурю. Не обижайся на меня. «Я не от гордости, от горести…» Мне тоже хочется приехать к тебе. Но к тебе ведь тоже нельзя? Посылаю недоделанные стихи, 3-я строфа будет, видимо, сокращена, а может, и последняя тоже.

Целую тебя.

Ты мой самый родной.

Твоя О.

   НЕОКОНЧЕННАЯ КАРТИНА
   Тракт, подорожник,
   дальше – провал.
   Знал ли художник,
   что рисовал?

   Двое летящих –
   я и ты,
   в землю глядящих
   с высоты.

   В небе счастливом
   руки сплелись.
   Ах, над обрывом
   ввысь, ввысь!

   Нам и в метели
   чуждо жильё.
   Что ж не поделим
   небо своё?

   Что ж ты с земною
   с неба слетал?
   Уж не со мною
   руки сплетал.

   Я ли повинна,
   ты или та,
   что половина
   холста – пуста?

   Век тебе с ней бы
   прожить в тепле.
   Встретимся – в небе.
   Или в земле.

   Я не повинна,
   не ты, не та,
   что половина
   холста – пуста.

   Тракт, подорожник,
   дальше – провал.
   Знал он, художник,
   что рисовал.

Твоё горькое, остро пронзившие меня безнадёжной  правдой неразрешимого любовного треугольника стихотворение, названное тобой  «Неоконченная картина», я обнаружил потом в твоей книге, только датировано оно почему-то было 1978-м годом (а ведь тогда тебе было только 17 лет!). Не знаю, смог бы кто-нибудь иной, более именитый, набивший руку и больше поживший на белом свете, так проникновенно мудро и так трагически ясно передать то, что тогда происходило между нами в той вечной и всегда неразрешимой  драме, в которой правила устанавливает бесстрашная и безрассудная любовь, где не может быть ни правых, ни  виноватых («Я не повинна, не ты, не та…») и где двум, безмятежно летящим, словно на твоей любимой, часто вспоминаемой картине Шагала, не суждено вечно оставаться со сплетёнными руками - «в небе счастливом»...

В книжной публикации  есть ещё одна строфа, которой не было в твоём письме ко мне:

Что ж ты в метели бросил жильё?
Всё не поделишь сердце своё?
Ты над обрывом больше не стой –
будешь счастливым внизу, с той.

Добавленная позже, она с сокрушённой горечью дополнила  твоё  самоотречённое  напутствие:  «Век тебе с ней бы прожить в тепле…», которое - в письме и книге – следует уже потом…

Что же касается даты… Составители книги поместили её  в круглые скобки, сомневаясь в её правильности, поскольку даты  (как они пояснили)  проставлялись тобой «по памяти при вычитке набранного текста книги в 1999 и 2000 году» и порой опровергались «другими датами, указанными автором или близкими ему людьми в машинописных и рукописных материалах архива».

Не знаю, сохранились ли в твоих архивах эти горько-трепетные «недоделанные стихи»  из мартовского письма 1989 года? Да и вообще -  сохранилось ли там хоть что-нибудь из нашей переписки, из наших безоглядных обещаний,  надежд и душевных терзаний?..

Впрочем, важно ли это теперь?! 

2 апреля 1989, от Ольги:

Любимый,

прости моё очередное исчезновение. У меня горе – слегла бабушка. Кажется, она умирает. Никого, кроме меня, не узнаёт, разговаривает с умершими – с мужем, сёстрами, но когда я прихожу – радуется, говорит со мной. Мне приходится поднимать её, протирать тёпленькой водичкой, камфорным спиртом (появились пролежни), менять постель. Она тяжёлая довольно-таки, и я за 2 дня похудела на 5 килограммов. Б-в говорит, что выгляжу очень скверно.

Милый, любимый мой, я вымираю без твоих писем, без тебя. Всё время вижу тебя во сне – прекрасные, счастливые, как никогда, сны, где мы с тобой; много счастья, солнца и зелени. Там столько нежности, любви, ласки и внимания…

Я сумасшедше тебя люблю. Ужасно хочу жить с тобой, чтобы ты постоянно был рядом, встречать тебя с работы. Мне даже хочется готовить и заниматься всеми домашними делами (что всегда делаю без энтузиазма). Серёженька, единственный мой, я хочу жить для тебя, спать с тобой и рожать от тебя детей.

И мне всё труднее обманывать себя, что «одиночество прекрасней». Прости мне сегодняшнюю несдержанность. Я очень люблю тебя.

Серёженька, а есть у нас шанс летом, в отпуске вместе куда-нибудь поехать? Или у тебя отпуск вместе с Галей? Если нет – подумай, реально? Если этот нереально – то на несколько дней – Ясная Поляна, Ока, Таруса…  Давай?

Я так хотела, чтобы ты приехал. А тут бабушка. И Б-в вернулся из Калуги на несколько дней раньше, думаю, специально, чтобы меня проконтролировать. Встречаю его (отдаю ключи), будто чужого человека, так странно, ничего в душе не осталось.  К. Ш-ов говорит, что все будут осуждать меня, что ушла от него. С.А. на меня всем жалуется, то выясняется, что он меня любит, через час уже ненавидит. Бог мой, как всё это надоело!

 Милый, родной, как мы были бы  счастливы вместе! Как я люблю тебя! И стихи у меня сейчас грустные-грустные. Как хочется поцеловать тебя, держаться за руки, говорить с тобой. Знал бы ты, как я соскучилась.

Не исчезай, ладно? Не знаю, когда можно будет увидеться – сейчас всё зависит от бабушкиного состояния. Но пиши хотя бы.

Не думала, что когда-нибудь буду так вымирать от любви. Спасибо тебе за это. Твоя-твоя О.

Ясная Поляна, Ока, Таруса… Все эти завораживающие названия, эти удивительные места, куда ты меня звала, где я никогда не был и о которых так часто мечтал, вспоминая свои пылкие юношеские увлечения Паустовским, а потом и Толстым, - всё это сохранилось теперь только в белесой дымке памяти… Мы так и не побывали там…

   Ты вымирала от любви, а я не знал, как развязать этот узел, на что решиться, чем утешить и согреть тебя, какими словами передать то, что мучительно ворочается в моей душе и не даёт покоя и согласия с самим собой … Не знал (или не хотел знать?!) – «что случится на моём веку»?..

  В то лето отпуск у меня совпал с Галиным, что тоже потом случалось в нашей с ней жизни не слишком часто…

15 и 29 сентября 1989, от Ольги:

Здравствуй, Серёженька.

Прости, что не писала – не могла писать. Какой-то мрачный и кризисный  был период. Пыталась изменить в своей жизни всё – от причёски до круга общения. Всё переставила и переделала в квартире (и вернулась жить к родителям), рассталась с двумя подругами – все мы изменились с годами и прежнее тепло ушло, а дружба с натяжками – зачем? Чуть было не вышла замуж в Польшу, но потом поняла, что имею дело с человеком другой культуры, всё не по-русски, рационально, да и потом, он очень не хотел, чтобы я работала в газете, а я это люблю – сумасшедшую жизнь без выходных, командировки, постоянные перемены мест и лиц… Да просто сдохла бы от ностальгии в другой стране. А. тоже не может решиться переехать в Союз, он – зав. отделом крупной международной фирмы, которая занимается строительством всяких энергетических объектов в разных странах. Приезжает теперь в Тулу примерно 2 раза в месяц проводить со мной воспитательную работу, звонит каждый день, очень мило общается  с моими родителями (что мне очень не нравится), очень внимателен с моей дочкой. А мне, дуре, всё какую-то лирику, глубокую жизнь души подавай… А выходить второй раз замуж только потому, что меня любят, что жалко человека – невозможно.

Сейчас у меня чудесная новая компания – корреспондент АПН, доктор философских наук из Москвы, ещё одна тульская журналистка. Умные, милые, чудесные люди. С доктором и А. – корреспондентом  АПН – во вторник идём в лес, а в четверг – в ЦДЛ, они решили меня хоть на два дня вытащить в Москву. Жаль, что мы в разных городах, хотя всё равно видимся очень часто – они ребята решительные и не дают мне увиливать от общения.

Самое лучшее, что было за последние месяцы – Яснополянский поход – от Ясной Поляны до Оптиной Пустыни. Мы там были всей компанией плюс мой друг и автор – тульский архитектор и ещё один наш приятель из Южно-Сахалинска. Я до сих  пор живу светом и теплом этого похода. А. и доктор тоже говорят, что это были самые счастливые дни их жизни.

На работе всё прекрасно. Работаю, делаю страшно много, наверное, полгазеты моих материалов. Естественно, начальство меня любит, но очень уж заездили. Очень много делаю по Ясной Поляне. Много проблем с репрессированными («Мемориал»), проводим акцию милосердия, да и по культуре очень много приходится писать, ездить.

И знаешь, кажется, я сейчас счастлива (или почти счастлива), всё, что мне жизненно необходимо – есть: дружба, внимание и забота, работа и даже кошка и собака.

Очень часто вспоминаю тебя – тепло и грустно. А всё-таки жаль… Но что поделаешь, «мы сами себе сочиняем и песни и судьбы…». Правда, давай не обрывать эту ниточку, что соединяет нас.

Целую, дай тебе Бог счастья и покоя.

О. Ольга.

P.S. Не отправила письмо сразу, съездила за это время в Москву. Вернулась взъерошенная и счастливая. Москва  кипит. На площади Пушкина горами складывают и жгут «Правду» со статьёй о Ельцине. Целые предприятия отказываются от подписки, москвичи сдают подписные талончики… Были в ЦДЛ на встрече писателей с неформалами. Очень интересная и симпатичная программа у партии  кадетов. Всего было порядка 12 партий, союзов и др. Они конкурируют и враждуют, но решили объединиться на почве выборов, чтобы протолкнуть демократических кандидатов.

Потом были на освящении Иосифо-Волоколамского монастыря – литургия, прекрасные хоры, крестный ход. Питирим великолепен. ФРГ дала 2,5 млн. марок на реставрацию. Ездили с Питиримом по сельским приходам, потом приём а ля фуршет.

В АПН прочитала кучу интереснейших документов (долго описывать). В качестве эмоциональной разгрузки – сходили на официальный приём в посольство Мозамбика. Забавно, но даже там интересные разговоры между журналистами, политиками разных стран.

Работать некогда – на несколько дней приехали французские журналисты, мотаюсь с ними. И они мне страшно симпатичны. Может быть, даже больше, чем наши.

Серёженька, какое сильное ощущение жизни! Столько интересного, детски-радостного. Да, А. зовёт меня съездить в Курск, к его другу – вашему архиерею. Может, и увидимся. А с 18 октября я в Пицунде (Варна слишком дорога).

Извини за сумбур.

Целую. О.

У тебя действительно началась тогда новая жизнь. Позже я прочёл в короткой биографической врезке к твоим посмертным публикациям о том, что ты работала спецкором «РИА-Новости», ведущей на телевидении, в пресс-службе губернатора, была главным редактором православного журнала «Тульские епархиальные ведомости» (который, по сути, и создала), много писала для центральных СМИ.

«Помимо журналистики, она активно занималась общественной деятельностью – стояла у истоков тульского отделения общества жертв политических репрессий «Мемориал», тульского Комитета солдатских матерей, помогала создавать новые музеи – «Тульские древности», «Тульский некрополь», организовывала Рождественские вечера Тульской епархии, участвовала в подготовке к визиту Патриарха Алексия II в Тулу, канонизации новых святых угодников и мучеников Русской Православной Церкви» - вот что с горькой радостью я запоздало узнавал о тебе из посмертных биографических строчек, пронизанных любовью и печалью твоих близких и друзей. Ты действительно была необыкновенно талантливым, неуёмным человеком, ты действительно была помечена Богом! Но об этом лучше всего знают те, кто окружал и сопровождал тебя все эти годы – годы нашей неизбежной  разлуки…

28 ноября 1989, открытка Николаю, Лазаревское:

Коля, дорогой!  Куда-то ты исчез? Мы с Галей ждали, что ты ещё объявишься, но… А между тем у нас хорошо и  - в основном – покой и радость. По-моему, в наше бурное время всем нам как раз покоя и не хватает. «Левые» перестройщики призывают нас к борьбе, к озлобленности, к мщению. Но человеческой отчуждённости и без того хватает. А надо бы наоборот – звать к свету, к миру и даже к прощению. Мы все разучились уступать, а потому – и любить. Обнимаю тебя, Нину, ребят ваших милых. Галя вам всем кланяется. Сергей.

Эта открытка, совсем недавно найденная моим другом в завалах своего архива, словно вернула меня в моё душевное состояние четвертьвековой давности, помогла  хотя бы отчасти уловить нюансы моей тогдашней повседневной жизни – в том неустоявшемся, раздвоенном, невнятном для меня периоде, когда я трудно, неровно и всё равно с затаённой надеждой выстраивал гармонию новых, семейных отношений с Галей.  Она ведь всё это время была рядом, мы вместе жили, работали и отдыхали, ездили к друзьям на юг, и наши каждодневные радости и хлопоты почти заслонили для меня всё прежнее, сумасшедшее, неустойчивое. Но при этом в моей жизни почему-то всё равно оставалась, никуда не исчезала, пусть даже за горизонтом, Оля, а я эгоистично не отпускал её, мучил её своими письмами, в которых, как я сейчас слишком хорошо понимаю, оставлял для неё своими  уже ничего не стоящими словами хоть какой-то  уголок надежды на наше возможное счастье. Вопреки разуму я почему-то ждал от неё этих писем (как и она моих!) и желал этой скрытной, не объяснимой никакой логикой  всё ещё обжигающей эпистолярной связи, называя Олю в тайных посланиях к ней почти теми же самыми словами любви, которыми называл и Галю.  Что тогда со мной происходило на самом деле? Почему я продолжал вести двойную жизнь? Был ли я неверен, малодушен  и непорядочен, или плыл по течению, боясь что-либо нарушить и изменить, полагаясь  только на высшую волю, которая всё образует и разрешит?!.

Полузабытая открытка многое напомнила, но на  самом деле так ничего и не объяснила…

Декабрь 1989, от Ольги:

Свете мой светлый,

прими поздравления с праздниками волшебства, надежд и чудес – с Новым годом и Рождеством. Да будет мир в твоей душе и судьбе, да сбудутся твои сокровенные желания. Нечаянных радостей тебе в Новом году, встреч, приносящих счастье!

«И во дни печали не забуди обо мне».

Постарайся быть счастливым.

О.

Я старался быть счастливым…

Но наступали подлые 90-е годы. Годы призрачных свобод, глумливой вседозволенности, самопровозглашённых  кумиров и сомнительных властителей дум, перевёрнутых и оболганных смыслов и ценностей. Годы, безжалостно разводившие по разные стороны баррикад родных и любимых, мужей и жён, старинных друзей, милых и интеллигентных людей, в одночасье становящихся непримиримыми врагами – и не только по политическим предпочтениям.

Что принесли бы эти годы нам? Дали бы они нам шанс оставаться вместе, быть единомышленниками? Соединили бы они нас ещё крепче или, наоборот, разъединили бы, сделав навек чужими? И как ни тяжёло это произносить, но, наверное, хорошо, что мы когда-то остановились и остались там, в 80-х…

  Это уже потом, после твоей гибели, я узнал, что ты с радостью отдалась дыханию свободы, пришедшей в августе 91-го, окунувшись в новую для тебя жизнь, в новые возможности. Для меня же уже тогда не были близки победители. Со всё нарастающей тревогой, беспомощной яростью наблюдал я, как распродают Россию, безжалостно глумятся над ней, и во всём этом угодливо и цинично участвует словно из-под земли выскочившая новая элита, соединившая  в одном осином гнезде известных и удачливых писателей и поэтов, политиков и банкиров, телевизионщиков и журналистов, порочных комедиантов и постановщиков бездарных шоу, эстрадных хохмачей и примитивных попсовых исполнителей, бывших завлабов, партийных перевёртышей и всероссийских воров.

Та Россия, которую мы любили, ещё теплилась, но и её спешно выскребали, выскабливали, избавляясь от всего, что было нам дорого, и прежде всего -  от глубинного лада русской жизни, заодно вместе и с уникальным книжным трудом - «Ладом» Василия Белова, который я тебе однажды подарил.

И утвердись окончательно и бесповоротно на наших разорённых просторах эти новые хозяева и идеологи жизни,  на которых тебе пришлось работать в последние месяцы жизни, участвуя в их грязноватых выборных кампаниях, вряд ли бы им потом стала нужна твоя самоотверженная православная душа, твоё смелое  журналистское перо, твоя искренняя поэзия, да и твоя отважная жизнь – тоже.

 

7 февраля 1990, последнее письмо от Ольги, начатое ещё в январе:

Серёженька, дорогой мой,

  Хорошо, что ты написал мне. Думаю, теперь ты уже помирился с Ней, и у вас должен быть прекрасный период внимания, заботы, нежности. Если так (думаю, что так) – рада за вас, если ещё нет – это временно; она неизбежно простит тебя, она просто обречена  простить тебя (в крайнем случае, в тот момент, когда ты сам перестанешь ощущать свою вину). Насчёт твоей вины: у каждого явления есть свои истоки и причины, твой поступок имеет свои корни, которые – не вина твоя, а беда. Значит, есть какой-то душевный неуют,  или усталость, или что-то ещё. Как у вас вообще хватает душевных сил на постоянное общение?! Работать  и жить вместе – это же ужасно! Даже самые близкие люди не могут  постоянно быть вместе, устают друг от друга, накапливается раздражение. Не отсюда ли твой срыв?

Серёженька, хорошо бы нам начать учиться трезвой оценке событий. Твоё самобичевание очень трогательно, но не конструктивно. «Человек страдает не столько от того, что происходит, сколько от того, как он оценивает происходящее» - Монтень. Так вот: произошёл срыв; нужно найти его истоки и попытаться их ликвидировать, чтобы это не повторилось, и нужно сделать выводы, извлечь максимум информации (это не кощунство, поверь) для самосовершенствования и понимания жизни. Не помню, как это формулировал Карнеги, но необходимо устанавливать себе предел переживаний, которых достойно каждое событие. И не надо многократно переживать одну неприятность, друг мой. Впрочем, пишу тебе всё это напрасно – всё должно пройти свой путь и обрести естественное завершение, в том числе и наши эмоции. Люди не расстаются из-за срывов, дурных поступков (кроме исключительных случаев; как правило, это ошибка и насилие над собой); расстаются тогда, когда отношения дошли до своего логического конца, иссякли. Так что твой срыв вряд ли принципиально что-то изменит. Только мужская измена может крупно остудить душу женщины – и то не всякой.

Всё будет хорошо, поверь. /…/

Впрочем, не исключено, что быть счастливым на всю катушку может лишь тот, кто бывает и несчастлив на всю катушку. Но «Большинство людей счастливы настолько, насколько они исполнены решимости быть счастливыми» - Линкольн. Так что слова «Постарайся быть счастливым» имеют смысл.

Да, не посвящай Её, пожалуйста, в тайну нашей переписки. Женщины слабы, пощади Её.

А теперь, с твоего позволения, небольшой самоотчёт. Вот уже год, дорогой мой, как мы не виделись. Я очень изменилась. Внешне – нашла свой образ и стала, кажется, действительно красивой, хотя и далека от возможного совершенства. Внутренне – прибавилось здравого смысла, уверенности в себе. Знак гороскопа – Лев – действительно стал характеристикой. Индивидуализм, великодушие и т.д. Определилась степень власти над людьми – не стремлюсь к ней, но так уж складывается. Есть успехи служебные и творческие. Окружена прекрасными, интересными людьми, некоторые из которых, кажется, действительно любят меня. Доктор философских наук, обозреватель АПН, писатель, кинорежиссёр, 2 журналиста… Общими (вернее, индивидуальными) усилиями они создали мне невероятно интересную жизнь. Очень много времени провожу в Москве – вечера, выставки, концерты, политклубы, «Московская трибуна». Там меня познакомили с Сахаровым незадолго до его смерти, общалась с Окуджавой, Овидием Горчаковым – синхронным переводчиком Сталина, профессиональным разведчиком… Много интересных встреч. Всего в письме не расскажешь. /…/

Пишу стихи. Выхожу, кажется, на какой-то новый для меня уровень журналистики. Увы, никого всерьёз не люблю, но ко всем отношусь с добротой и вниманием. Хотя иногда раздражают неумеренностью общения. Но много приятных мелочей. К примеру, сейчас в моей комнате стоят 25 гвоздик, и это очень украшает жизнь. Просыпаюсь утром, а кругом цветы. Забота моих друзей распространяется и на мою дочь, и на родителей – трогательно. Прямо-таки купаюсь в различных проявлениях внимания. И – непостижима человеческая душа – чем безразличнее мне они, тем интенсивнее проявления их отношения. Впрочем, это закономерно.

Бывший муж сейчас в «Лит. России», ездит по всему Союзу, заезжает ко мне, мы с ним друзья и глубокие родственники.

Самый близкий мне сейчас человек – доктор Богословских наук, протоиерей о. Ростислав, невероятно образованный, умный человек. Ему под 80, он совершенно одинок, мы занимаем огромное место в жизни друг друга. Его интересует и заботит всё, что касается жизни моей души, а я стараюсь хоть как-то облегчить его жизнь, обогреть его.

В общем, как я обычно говорю: жизнь наша многотрудна, но, к счастью, быстротечна.

Ничего, я ещё надеюсь лет через 10 стать игуменьей монастыря и успеть сделать много доброго, истинно обратившись к вере. Есть и прекрасный монастырь, который надо восстановить, и масса планов – приют, воскресная школа и т.д. Но пока я ещё, наверное, не готова. Бог даст – всё решится и устроится. Плыву по течению – согласись, это логичнее, когда не знаешь своего берега.

Вспоминаю тебя с глубоким теплом и нежностью. Да, ты мне далеко не безразличен. Не хотела бы навсегда потерять  тебя из вида. Мне поразителен феномен отношения к тебе: «Откуда такая нежность?..». Когда-нибудь, в старости, ты станешь для меня одним из самых светлых воспоминаний – не знаю почему. Неисповедимы пути наших душ.

И ты можешь быть со мной вполне откровенным, я хочу тебе добра и счастья. И прошу тебя, не думай, что мне больно читать о твоих отношениях с другой женщиной – уверяю, нет. Во мне слишком много здравого смысла. И потом – мне хорошо в своём лунном одиночестве, и хорошо, что кто-то пытается согреть, пробиться и быть рядом. Мне достаточно хорошо, и я хочу добра всем, особенно тебе.

Как у тебя на душе? Любовь, работа, друзья, самовыражение… - как у тебя с этим? Пиши всегда, когда есть настроение – мне  всё интересно.

Стихи и песни, которые пишу сейчас, в основном – для внутреннего употребления. Но тебе напишу – это было у нас традицией.

Целую. О.

P.S. Серёженька, извини, так вышло (обстоятельства внешние и внутренние), что я очень долго не отправляла это письмо. Конечно, оно уже не актуально, но решила – пусть будет. Может, что-то пригодится, или просто – приятно продолжить наши «вечерние беседы». У меня по-прежнему всё в порядке. Предлагают стать редактором молодёжки, или создать молодёжную редакцию при своей газете… Перспективы, работа… И всё же странно мы живём – в текучке и вечном поиске. Будто настоящая жизнь всё ещё впереди. Наивные.

Удачи тебе. Целую. О.

   ПЕСЕНКА
   И дышит медленно вода,
   и замерла в полёте птица.
   Скажи, зачем нам и куда
   Сегодня надо торопиться?

   Там кто-то розовым сейчас
   окрасил облако по краю.
   Скажи, зачем я каждый раз
   своих любимых покидаю?

   Вода проснётся голубой,
   кресты и башни отражая.
   Мне так светло, светло с тобой,
   но уезжаю. Уезжаю.

              Х Х Х

   Теперь не скоро выйдет солнце.
   В дожде, в тумане город старый.
   Куда от осени спасёмся? –
   мы даже от себя устали.

   И утром трудно подниматься,
   и под беретом прятать проседь.
   И мне уже не восемнадцать,
   тебе уже не двадцать восемь.

   Я всюду, милый, начинаю
   Искать осенние приметы:
   уснула бабочка ночная,
   и отсырели сигареты,

   туман пробрался в строчки, в спички.
   Пособница разлуки – осень.
   В Москву уходят электрички.
   А мне уже не двадцать восемь.

                  ХХХ

   Не рекомендуется
   рвать провода высокого напряжения.
   Стою среди улицы,
   уличному мешаю движению.
   Стою – не двигаюсь, как током сражённая,
   опальная, опалённая,
   от тебя отдалённая
   бывшая твоя приближённая.

Это Олино письмо, долго не отправляемое и пришедшее ко мне уже тогда, когда у нас с Галей всё окончательно решилось и навсегда соединилось, оказалось последним…

В январе 92-го года, приехав в Сочи на кинорынок и сидя за крошечным неудобным столиком в холодном, продуваемом с моря номере гостиницы «Жемчужина», я решился написать Оле, пытаясь не столько рассказать о том, как живу, сколько что-то объяснить, снять тяжесть с души. Письмо получалось холодным, замороженным, словно душа моя застыла и забыла всё, что было совсем-совсем недавно: и чувства, и слова... Лучше бы я его не отсылал! Ответа я не дождался. И не мудрено! К тому времени в её жизни появился близкий человек, её будущий муж, с которым она тогда же, в январе 92-го года, венчалась…

И всё-таки время от времени я пытался понять, объяснить себе - что это было? Наваждение? Озарение? Преодоление выматывающих душу  подспудных сомнений? Потребность в удивительных  соприкосновениях родственных слов и душевных движений? Или нечаянное, но целиком опалившее дыхание роковой и безнадёжной любви? А, быть может, это было то, что уже изначально не предназначалось для семейных уз, а - для уз иных, надбытийных, которым трудно подобрать определение и которые, наверное, и не нуждаются ни в каких словах. Вот почему в наших письмах - вопреки нашей воле и нашим обжигающим и неизменным словам любви и неземной нежности - иногда прорывались эти едва уловимые предупреждения о неизбежности житейских разочарований и возможной разлуки.

На каких небесных скрижалях это записано и где теперь это можно прочитать?..

   Однажды, в мае 95-го, приехав в Тулу к своим коллегам, я безуспешно расспрашивал о ней. Но они ничего не знали об Ольге, живя в другом жизненном измерении…. А я не знал и не мог знать, какие жестокие, непереносимые утраты уже обрушились на неё: 25 марта 94-го умерла  дочь Анечка, а чуть позже её духовный наставник отец Ростислав, бывший настоятель тульского храма Двенадцати Святых Апостолов, о котором она не раз мне с душевной радостью писала и в издании богословских и краеведческих трудов которого принимала самое деятельное участие. Но и эта безжалостная череда смертей не оставила её: в марте 1996 года умерла Олина мама. И в том же году она рассталась со своим вторым мужем… Впрочем,  не мне судить да гадать, почему это произошло…. 

 Слава Богу, что ей удалось тогда превозмочь глухую тяжесть невосполнимых потерь. В поисках утешения,  словно возвращаясь к своей мечте оставить мирскую суету я ещё надеюсь лет через 10 стать игуменьей монастыря и успеть сделать много доброго, истинно обратившись к вере»), Оля  возглавила газету «Тульские епархиальные ведомости», которая через два года благодаря ей станет журналом…

Прошло ещё несколько лет, я почти не вспоминал об Ольге, а в августе 2001-го вдруг словно очнулся. Вспомнил о дне рождения и позвонил… чтобы услышать эту нереально-жестокую новость…

3 августа 2001, дневник. Наткнувшись сегодня на это число в календаре, я вдруг безотчётно замер и в какой-то смутной тревоге вспомнил, кому оно принадлежит. Почему - в тревоге? Не знаю. И захотелось вдруг немедленно позвонить, хоть и не делал этого много-много лет, услышать её голос, поздравить с днём рождения…  Ни на что не надеясь, набрал сохранившийся в блокноте номер домашнего телефона. Трубку долго никто не брал. Потом я услышал старческий мужской голос. Это был отец. Я спросил об Ольге. Чуть помолчав, он спросил, кто я? А потом почти обыденно сообщил мне…

  …Оля погибла ещё в октябре прошлого года. Сгорела на даче при невыясненных обстоятельствах вместе с двумя другими журналистами. Ей было бы сегодня 40 лет.

Пусто становится кругом. Остались только эти благословенные письма и стихи. И неизбывная вина перед ней – удивительной, искренней, любившей…

В 2002 году на презентации посмертной Олиной книги её первый муж С. Б-в (ненадолго переживший её) вспоминал об Ольге, об их знакомстве, о её стремительном творческом взлёте. В магнитофонной записи звучали тогда песни на его стихи в её безыскусном исполнении, под неприхотливые гитарные мелодии.

 И вот совсем недавно, спустя всего «каких-то» двенадцать лет, я прочитал об этой презентации и обнаружил эти записи в интернете и…  вздрогнул: её голос возник вдруг из ниоткуда - из того ясного, открытого, будоражащего времени нашей юности. Чужой и одновременно родной,  глубокий и по-прежнему тревожащий. Голос, так часто звучавший в моей телефонной трубке тысячу лет назад. Голос, вернувшийся ко мне спустя почти четверть века…

Я слушал давно забытый голос. Он был чист и юн…

Февраль 2014, Ольге, письмо в никуда:

Я долго не мог найти твою посмертную книжку – она вышла небольшим тиражом и давно разошлась по друзьям и читателям. И всё-таки я достал её, я держу её в руках и - словно опять с тобой разговариваю, обнаруживая и не обнаруживая там строчки и стихи, которые ты когда-то посылала мне в своих письмах,- переписанные от руки или напечатанные на машинке на обороте редакционных бланков. И  неожиданно обжигаюсь, наткнувшись на стихотворение, написанное в 1998-м, незадолго до гибели:

Дорогой, незабвенный, бывший...
Бывший друг, меня позабывший,
как живется тебе с другими,
друг, моё позабывший имя?

Мы  по лужам с тобой  шагали
и смеялись вдвоем,  как дети.
Мы — любовниками Шагала
пролетали над миром этим.

Ночь, весна, закрывают ставни,
все хозяйки промыли стекла.
Я всё слушаю голос давний,
не заметив, что песня смолкла.

Как усталая электричка,
стук колес во сне вспоминаю.
И любовь для меня — привычка
к расписанию
                     расставаний.

Не знаю, имею ли я  право помыслить о том, что стихотворение это хоть какой-то частью, строчкой своей и ко мне обращено?! Но не могу отделаться от бередящего душу чувства, что оно и меня имеет в виду, и ко мне взыскует, даже если сочинялось для неназванного другого. Ведь написала же ты мне в последнем своём письме: «Когда-нибудь, в старости, ты станешь для меня одним из самых светлых воспоминаний – не знаю почему. Неисповедимы пути наших душ». Да, неисповедимы, - это-то я знаю. Только до старости ты не дожила. Это я незаметно к ней приблизился.

 Годы прошли, но я ничего не забыл. Бывший…  но не позабывший… Лишь только боль от той давней неизбежной разлуки стала с годами острее. И от того тоже, что наши «вечерние беседы» не были, не могли быть  продолжены. Трудно представить, чтобы наш разделённый пространствами  хрупкий эпистолярный разговор, эти гриновские «хорошие минутки», о которых ты писала мне в первом письме, могли беззаботно продолжаться тогда, когда Галя окончательно вошла (вернулась?!) в мою жизнь, став на долгие и не всегда простые годы самым родным и близким для меня человеком – моей помощницей, заботницей, любимой; когда у тебя начался новый, наполненный яркими событиями и ветром перемен этап жизни; когда появился любящий тебя человек, молодой журналист и поэт, ставший - пусть и ненадолго - тебе мужем. И хотя вы вскоре расстались, я вижу, что он  до сих пор сохраняет о тебе светлую память, готовя посмертные публикации и выступления, печатая стихи, посвящённые тебе…

И всё же, всё же, всё же… Постоянно - вопреки прагматичным доводам разума -  ощущаю (и ничего не могу с этим поделать!) ту острую, незаживающую рану из-за разорванной нити, из-за запоздалого осознания того, что наши, когда-то соприкоснувшиеся  в едином сердечном порыве судьбы, наши душевные созвездия неизбежно разошлись и навсегда покинули нашу общую, нежную, радостно-печальную вселенную.

Но, прожив уже значительную часть своей жизни, я твёрдо знаю, что ничто не бывает случайным. И потому ничего не могу забыть… Ведь это было. Было с нами. Было со мной и с тобой.

 И не мне судить, как это всё называлось и за что с меня будет спрошено там, где ты давно поселилась и уже знаешь ответ…

...НЕ ОСТУДИТЬ СЕРДЦА

Счастье очеловечивает.
Из письма Ольги П.
Сергею Малютину

Внутренний мир человека потаён, как дальний ящичек стола, замаскированный доской того же цвета, что и общий» стол. Как ни интересно бывает заглянуть в него, преодолевая естественную деликатность, он открывается редко. А когда в этом ящичке обнаруживаются письма и дневники, посвящённые одной и вечной «теме» — Он и Она, — ожидаешь откровений. И, как кажется, в книжке Сергея Малютина откровения открываются... Одна женщина ничего не знает о другой. Мужчина получает письма от одной и от другой, — и отвечает им. В поток переписки вклиниваются дневниковые записи и поздние комментарии. Вот «костяк» книги, которую читатель взял в руки.

Если французский артиллерийский капитан де Лакло использовал частную переписку как литературный приём и повсеместно прославил героя опасных связей своего романа в письмах Вальмона, то у Сергея Малютина задача скромнее. Его «роман» в письмах основан на реальной переписке и представляет собой в чистом виде документ. Тем важнее будет признать его особую остроту, покориться его живой, не замутнённой домыслами достоверности.

«Всё, что происходило в моей жизни значительного, происходило от любви или от ожидания её. Но и все страдания будут только от неё», — пишет Сергей Малютин. Собственно, книга в целом, как она сложилась в его чаяниях и его воображении, представляет собой откровение о самой глубинной человеческой глубине, о часто тайных побуждениях и страхах, о жажде любви и, по большому счёту, — о достоинстве человека.

Сергей Малютин — человек в Курске известный. Журналист, публицист, театральный, кино- и литературный критик, снискавший уважение искушённых читателей. Нужно было ему решиться выставить свою переписку и сокровенные дневники на позор и возможное поношение. Остаются ещё втуне, неоглашённо, опасения автора — а правильно ли примут, верно ли почувствуют и точно ли его поймут? Его «хроника» — это уже и весть из недавнего прошлого, которое ожидает нашего осознания. Она и приличный повод заглянуть в чужой мир, открывающийся за бегучими строчками писем — а что там было-то, чем интересны люди уже остывшего, отошедшего от нас на безопасное расстояние, времени? Письма и дневники чаще всего исключительно лирический, предельно искренний «жанр», именно в нём человек раскрывается во всей душевной наготе.

Чем больше мы вчитываемся в эти строки, тем яснее становится мысль о том, что сущность человека неизменяема в главном: любовь — это и дар, это и наказание и испытание. Радость от прикосновений к любимой, радость от слышанья её голоса, от любование ею, — и ответные жар и любопытство, и слова признательности за сильные чувства, и ответная любовь... С осторожной ли, со спасительной ли мудростью, свойственной женщинам: «Слишком уж, родной мой, мы зрячие, чтобы быть счастливыми».

«…Я полюбил, Бог наградил (или наказал) меня любовью. Всё это пришло и навалилось на меня совсем не с той стороны, с которой я ждал. Так, наверное, всегда и бывает. Я и предположить, и представить себе не мог самой малой доли тех мучений, надежд, радостей, опасений и благословенных обретений, которые обрушились на меня в эти последние месяцы. «Наша любовь — с горечью», — сказала она. Так и есть. Долго ли будет длиться наше счастье, я не знаю, но молю Бога, чтобы оно длилось вечно». Это упование «лирического героя» книги, конечно, неосуществимо. Нет ничего настолько долгого, чтобы до конца дней. Но очень характерна эта страсть продлить прекрасное мгновенье — хотя бы гадательно...

«Я старался быть счастливым»... Счастье многими толкуется как образчик редкого состояния удовлетворения и благополучия. Его не может быть много, иначе оно обращается в патологию. Если привлечь внимание к корневой стороне понятия, то представляется, что счастье лишь часть чего-то более серьёзного, более основательного — доли. Доля, это рутинный удел человека, доставшийся ему по «факту» рождения. Со времён ветхозаветных доля человека определена и извечна. Только счастье разрывает эту извечность, обращает из наказания в награду. «Любимый, родной мой, если уж мне так хорошо с тобой в грусти, каково же было бы в радости!», — пишет одна из «героинь» Сергея Малютина. Это и есть ответ на «задание» вопроса о счастье: счастье радует, в радости — очеловечивает.

Женщины в этой книге обнажают лучшие черты: терпение, доброту, душевную чуткость... Можно сказать — Галя и Ольга и есть обобщённый образ русской женщины, два её лица и две стороны характера. И когда одна из них пишет: «Жить нужно просто и чисто», — при том, что внутренняя жизнь трёх персонажей книги, обстоятельства их отношений настолько усложнены и запутанны, что только смерть может их упростить и распутать, — то фраза эта принимается как императив, неодолимое нравственное повеление.

Хотелось бы обратить внимание читателя на язык этой книги. Когда для описания чувств во всех их «диапазонах» и разнообразии оттенков ищутся слова самые лучшие, самые выразительные, когда любовные переживания побуждают человека находить наиболее полное их словесное отражение, письменная речь приобретает самостоятельное значение. Особо тонкая, даже изысканная «оркестровка» ощущений и чувств заставляет читателя пристально вглядываться во внутренний мир «частного» человека, сопереживать ему и находить в самом себе созвучие тому душевному богатству, которое явлено было «персонажами» книги.

«Наверное, в этом родстве душ, в понимании (осознании) и самого малого душевного движения, в беспокойстве и тревоге за другого, в желании продлить столь редкое счастье сильной любви — и есть смысл жизни человека?», — эта мысль, прозвучавшая в переписке, как кажется, являет собой и квинтэссенцию книги Сергея Малютина.

Борис АГЕЕВ (Курск)

 
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную