|
Когда пишешь воспоминание о человеке, с которым когда-то близко общался, очень трудно отделить его от себя. Получается, что пишешь и о себе. Старалась, чтобы в воспоминаниях меня было как можно меньше, но совсем местоимение «Я» исключить из текста все же не удалось. Смерти пришлось потрудиться. Не так было просто взять такого, как Ерема. Матрос рыбацкого сейнера в Охотском море, каменщик сибирских новостроек, тушинский кочегар, поэт небывалой мощи, выборный «Король поэтов». Года три подбиралась. Что только не подстраивала. Но приходил в себя, выписывался или чаще сбегал из больницы.Смерть на подходах к нему утрачивала сноровку, становилась неуклюжей, а однажды вообще лоханулась. Эпизод с его воскрешением в хосписе не забуду никогда. После инсульта еще каких-то диагнозов, обнаружился у Еремы рак. Болезнь прогрессировала и пришла в последнюю стадию. Он лежал в коме, близкие прощались с ним навеки. Только еще работало могучее сибирское сердце Еремы. И вот (как я поняла, дело было раним утром) сидит медсестра в коридорчике на посту. Вдруг пред сонные очи ее появляется восставший Ерема, до пояса голый в подгузнике и спрашивает: где тут гальюн? Именно гальюн – потому что он же матрос. С этого момента пошло улучшение, и поэт был выписан из хосписа. К нему вернулась речь, он снова ходил. Он снова курил, как любил, одну за другой. Появлялись деньги – сам шел в соседний магазин за четком водки и совершал, как говорил один законный герой Лескова, апрокидончик. Слушал аудио, просил отремонтировать компьютер. Но месяца через четыре или чуть больше, узнаю, что Ереме снова стало плохо. «Он лежит. Ест только детское питание и овсяное печенье», – рассказывал мне в трубку женский голос. И я поехала навестить любимейшего друга юности. Короткое время юность, но почему-то кровно, так насовсем связывает она с теми, кого ты знал, любил, с кем дружил и куролесил. И, конечно, читать стихи. Впервые я столкнулась с Александром Еременко при поступлении в Литинститут, на собеседовании. Это был 1974 год. Он пришел вджинсах, какой-то розовой рубахе, в те времена это уже был вызов. Волосы – взъерошенные, крашеные в белый. За них его поначалу прозвали Сашей Белым, а как он свои вихры обесцвеченные срезал, прозвище вместе с волосами и отпало. Вышел этот парень с собеседования мрачным, ощетинившимся, вся его подтянутая фигура,выражала несгибаемый протест. Мы поняли, что у этого абитуриента беседа в ученом совете не задалась. Кажется, его спросили, почему он не в комсомоле, по тем временам вопрос вполне закономерный. На экзаменах он схватил трояк по немецкому, не добрал балла. взяли на заочное, думаю, что помог высокий бал за творчество. Я тоже попала на заочку, не хватило какой-то справки о рабочем стаже. В Литературный институт тогда не брали только выпустившихся из школы, исключение составляли дети писателей, институт-то писательский. Я перевелась на дневное только на следующий год. В октябре, когда у заочников началась установочная сессия, я встретила запомнившегося мне крашеного бунтаря на остановке троллейбуса, незабвенной Тройки, возившей многие поколения студентов Лита от общежития до улицы Чехова. Он стоял, погруженный в чтение книги: самопальный переплет, черная обложка без надписи. Было что-то очень притягательное, совсем новое для меня в этом человеке. В медсанчасти Волгоградского Тракторного завода, откуда я только что уволилась, таких точно не водилось. Я подошла, поздоровалась и спросила, что он читает. – «Черная магия», – был ответ. Он читал раздел «Хиромантия», мы посмотрели вместе рисунки – линии на ладони, на фалангах пальцев, все означало что-то очень важное, для судьбы. Он рассмотрел мою ладонь. – Для поэта вы будете жить неприлично долго. Рассмотрели его ладонь. И ему тоже была обещана неприлично долгая для поэта жизнь. В троллейбусе, путь-то неблизкий – разговорились. Как-то просто, без напряжения. Выяснилось, что мы оба родились и выросли на Алтае, причем, как и я в лесостепном. вот в чем дело. Родился в деревне Гоношиха, но потом семья переехала в рабочий поселок Заринск. Это уже не совсем деревня. Там был малюсенький заводик. И проходила железная дорога. « В непролазной грязи копошится рабочий посёлок и кирпичный заводик с малюсенькой дыркой в боку» - с так свойственной ему любовной иронией напишет он потом о месте, где прошло его замечательное мальчишеское детство. Я спросила во что они играли на улице мальчишками, Мы, например любили в ножички. Во все – засмеялся мой собеседник, во все: в карты, в монеты, в котлы в пристеночки. Говорил он живо, с иронией, рассказывал о странствиях своих по Северу, Дальнему Востоку, стилизуясь то под хиппи, то под бича.Слушал внимательно, живо отзывался, на душе стало комфортно и весело. Во время этой заочной установочной сессии мыподружились. Чтобы ходить на вечерний семинар по мастерству к Михайлову, решили остаться в Москве. Саша устроился работать кочегаром в Тушино, и ему дали жилье рядом с Тушинским райсоветом, в доме, где располагался магазин «Книги». Я устроилась на фирму «Заря» на Покровке, (тогда улица Чернышевского). Нас было двенадцать девушек, должность называлась ни много ни мало «Агент добрых услуг». Поселили нас в доме 31 с аркой, в бывших коммунальных квартирах. Заказчики брали нас на определенное количество часов в качестве помощниц по дому, одна их наших девушек, например, работала у певицы Елены Образцовой, я покупала и носила продукты пожилой женщине, которая в юности работала с Лениным и непрерывно писала воспоминания о нем. По другому заказу я с утра до обеда нянчилась с полуторогодовалым малышом Севой. Я очень полюбила этого малыша, рассказывала Саше о нем, и мы считали этого ребенка гением. Сами посудите. Я подносила дитя к пластинкам и спрашивала какую поставить. Еще не умея говорить, Сева указывал пальчиком на свой выбор. Любимой у него была сороковая симфония Моцарта. Иногда Саша звонил мне на эту квартиру, я брала трубку, и спрашивала Севку, что поставить. И потом мы втроем слушали музыку. Мы считали Севу гением, но опасались, что детский сад начнет его подравнивать под общий стандарт, вытравят всю его необычность. Как здорово, что мы росли в деревне без всякого надсмотра, на свободе, и никогда не ходили в детский сад! Через некоторое время Еременко показал мне сонет «Громадный том листали наугад». «Одна большая няня отсекала все то, что в детях перло наугад…» Громадный том листали наугад. На первом курсе он предложил мне взять в прокате печатную машинку на двоих, взяли на мой паспорт, потому что у него паспорт куда-то подевался. В качестве бонуса я буду получать вторые экземпляры тех редчайших книг, которых нигде нельзя достать. Первым я получила вторые экземпляры стихотворений Мандельштама. Замечательна была эта квартира в Тушино, просторная от того, что в ней кроме табурета, двух стульев, тумбочки и какой-то лежанки ничего не было. В комнате порядок и только книги, которыми завалена тумбочка, часть стола, царицей которого была пишущая машинка «Москва». Подоконник, та же лежанка добавляли хаоса, впрочем, радостного и уютного. Библиотека была передвижная, одни книги уходили, другие появлялись. Не только художественная литература, но и философские, и вдруг по физике, геометрии, и буддисткие книги. Однажды появилась «Остановка в пустыне» Бродского. Почитать дали ненадолго. Он нам ее перепечатал. Лежал на подоконнике Ницше в самодельном красном переплете. Потом этот том перешел ко мне в качестве подарка и до сих пор стоит на книжной полке. В этот первый год в столице мы, как с голодного книжного мыса приехавшие, жили чтением. Бросались со страстью на все до того нам не известное, малодоступное, запрещенное. Пользуясь тем, что жили теперь в Москве, мы выбирались в институт на дневные лекции, слушали пушкиниста Михаила Павловича Еремина, Константина Кедрова с его всегда ошеломительными идеями. Новые знания будоражили, усваивались и перерабатывались с бешеной скоростью, шел поиск собственного понимания, видения и выражения в слове. Как-то субботним морозным зимним днем уже 1975 года я приехала с Покровки на кочегарскую квартиру в Тушино. Я знала, Еременко за рабочую неделю перепечатал гумилевский сборник стихотворений «Жемчуга», и уже представляла, как получу свои законные экземпляры. Но он протянул мне четко отпечатанные на машинке первые экземпляры – свои новые стихи. Посоветовал сесть. Приземлилась на табурет и стала читать. Ошеломление полное. Вместо тех стихов, которые я знала по поступлению его в институт, явились поэтические тексты небывалой силы, самостоятельности. Совершенно необычные. – Ну как тебе? Я несколько растерянно ответила: – Это будто на неведомом языке было написано, и ты один знаешь этот язык и потому смог перевести. Еременко ответил: «Наоборот, я боюсь, что их невозможно будет перевести ни на какой другой язык». Это был 1975 год. А теперь на дворе март 2020, и я шла к нему на Патриаршие пруды и уже была у дверей. Он сам встретил меня в коридоре, помог раздеться, это всегда входило в его джентельменский кодекс. Прошли в комнату, погруженную в голубой туман сигаретного дыма. – Боюсь ты мою красоту не разглядишь за таким дымом, – сказала я. – Когда это мне дым мешал? – Все равно куришь? – Понемногу. Извиняясь, прилег. Меня посадили напротив, Галя принесла чай. Я была готова к любому зрелищу, знала, как выглядят подобные больные, ничто меня не отшатнуло, не передернуло, не сразило. Слаб, мучают боли, но держится. Глаза утратили яркость и силу взгляда, речь страдала, тембр голоса, интонация изменились, говорить трудно. Руки скульптурно сложены на груди, пальцы длинные, худые, аж светятся. Я все время воодушевленно что-то говорила, рассказывала – о путешествиях, встречах с общими знакомыми, новых книгах, именах. Он приподнялся, теперь полусидел. Закурил. – Хочешь выпить? Достал чекушку. Я подала рюмку-малютку, стоявшую на шкафу.Выпил. Рассказала об одном новом поэтическом светиле. Очень заинтересовался. Не знал, не слышал. Кого бы я ни называла, тут же просил записать ему на листок. Фамилии, названия книг. Жадное искренне внимание. Говорили о недавно умершей Лене Кацюбе, ее стихах, ее «Словаре палиндромов», «Журнале поэтов», который она целиком одна делала. Даже и верстала сама. Мы знали Лену смолоду, мне же она была близким человеком. Я рассказала, как отпевали ее в храме Малое Вознесенье. Спросил: – Что ты думаешь о загробной жизни? Согласился с моей эмоциональной речью по этому поводу. Сказал: от него смерть отступила, чтобы дать ему время подумать. Столь знакомый мне зачитанный двухтомник Хемингуэя лежал на тумбочке. – Не так-то ты и одинок. Твой любимец с тобой. – Всегда со мной.
Ерема стал цитировать любимые фразы, абзацы. Когда-то он помнил наизусть многие страницы этого двухтомника. Мелвилла часто цитировал. «Не говори мне о богохульстве, Старбек, я готов разить даже солнце, если оно оскорбит меня!» – Или: «Я буду преследовать его и за мысом Доброй Надежды, и за мысом Горн, и за норвежским Мальштремом, и за пламенем погибели, и ничто не заставит меня отказаться от погони».
Конечно, прошлое вспоминали, куда от него денешься. Забывая о боли, смеялся, когда вспомнили о съемках сцены «Юродивые». В 1987 году 31 декабря был страшный мороз. Мы с Эргали Гером ехали из Москвы в Переделкино к Ереме встречать Новый год. Он снимал там тогда дачу Долматовского. В сумерках дошли до переделкинского храма, это был наш ориентир, дача находилась неподалеку. На даче кроме Еремы был еще фотограф- слайдист Александр Монастыренко из города Сумы, по прозвищу Монах. Немудреный стол уже был накрыт. Пошли оживленные разговоры, разбавленные молодым смехом, и вот не знаю как, в чьей голове (думаю, что фотографа) вспыхнула идея: снять на паперти колоритного старинного храма сцену с юродивыми. Нашли в недрах долматовской дачи какие-то тряпки, рубище для Еремы и Гера, решили, что они слегка через плечо накинут их на голые тела и обязательно будут босыми. Меня назначили держать полушубки и бутылку водки, чтобы после съемок дать по глотку. Тряпки почти не закрывали худых согбенных тел, просящих копеечку. То ли Монастыренко был отличный режиссер, то ли Ерема и Гер прирожденные лицедеи, но юродивые из них вышли великолепные. Когда прибежали на дачу, я Ереме и Геру водкой растирала ноги, остаток распили. Фотограф жадно снимал. Как бы хотелось увидеть эти слайды! Но следы слайдиста Монастыренко в девяностые затерялись. Вспоминали и о том. как выбрали Ерему Королем поэтов. Со смехом, конечно. Но я знаю, что все же ему дорого было это избрание. Поэтому расскажу чуть подробнее. Выборы Короля состоялись ноябрьским вечером 1982 года. На Большой Никитской, в Клубе досуга молодежи собрался поэтический и сочувствующий ему народ. По воспоминанию самого Еремы, потому что я на этом сборище не была, там точно были Парщиков, Бонимович, Шатуновский, Еременко. Ольга Свиблова. Еще пришел Юкка Маллинен, тогдашний выпускник МГУ, в последствие специалист по русскому авангарду, президент финского ПЕН-клуба. Клуб располагался в прехорошеньком недавно поновленном особнячке, он почти соседствовал с магазином «Стекляшка», куда поэты регулярно бегали за выпивкой. Все происходило в достойной обстановке, даже в помпезной, в зале на втором этаже, куда вела прекрасная лестница и кругом сияли зеркала. Эта прекрасная процедура выборов многим запомнилась. Поэты, пожелавшие поучаствовать в турнире, должны были сдать стихотворение в напечатанном виде комиссии по голосованию. Те передадут их чтецам. Разумеется, без указания имени. Всем пришедшим на турнир будут выданы листки для голосования. Счетная комиссия подсчитает голоса и объявит победителя. На сцене поставили венский стул с табличкой на спинке «стул короля поэтов». Стихи читали студенты ефремовского курса школы-студии МХАТ, их, кажется. Марк Шатуновский привел. Бюллетени голосовавших собирали в какую-то шляпу, позаимствованную у Кота в сапогах. Потом шел подсчет голосов . Наконец, торжественно провозгласили итоги. Победил Александр Еременко. Сбегали на первый этаж, (там располагался бар), оповестили Ерему и усадили на королевский стул. Говорят, что эта табличка теперь выставлена в Литературном музее и обрела мемориально-музейный статус. Н о я этот экспонат пока не видела. Спросила: тебе нравилась кликуха твоя – Ерема? – Не особо. Действительно, мне тоже никогда не нравилась. Но вот поди же – быстро и накрепко приросла. Прозвище – штука мистическая. Не в твоей воле от него освободиться. Так беседовали. Рассказал, как он два раза сбегал из больниц. Снова курил, изредка совершал апрокидончик. Все как было когда-то в юности: никакого барьера, понимание с полуслова, полунамека. Я несколько раз спохватывалась, что надо идти. Просил еще посидеть. Видно, как тоскливо ему в этой узкой гробовой комнате. – Нин, вот от всего сердца спасибо! «От всего сердца». Это вообще не из прежнего лексикона Еремы. Было около девяти вечера, когда я снова стала собираться на выход. Теперь не удерживал. Видно, что устал, но встал. Вышла Галя, которая хоронилась в другой комнате. Не смотря на наши протесты, пошел провожать, подал пальто и дошел до лифта. Теперь можно не удерживать слез. А их и не стало. Иду и декламирую, практически напеваю: Устав висеть на турнике, Слышу прежде всего голос поэта, чтение этого стихотворения. Раньше, когда читала стихи эти с листа, и когда потом наизусть оповестили Ерему всегда входила в образ. В юности, будучи максималисткой, при расспросах: в кого я теперь влюблена, частенько восклицала: «Да кого тут любить-то, Господи?» Как хорошо у бездны на краю Как пьяница, я на троих трою, уже совсем без музыки пою. Все сидели тихо. Михайлов аж заострился весь. Позже у Еременко с Михайловым случился конфликт. Об этом есть воспоминание самого Еременко. Привожу его. «Я пришел на семинар и принес с собой стихи, надо было показать руководителю, что я делал эти три года. Я принес какую-то подборку, прихожу на следующий семинар. А он еще на первом семинаре сказал, что наши пути могут разойтись, потому что я там такого наворотил, авангардного — там были стихи в системе координат написанные, у меня было стихотворение с дробями, потом-то я перестал так писать, а он мне говорит: Саша, вы не могли бы принести другие стихи? Ну то есть понятно, что тебе от ворот поворот дают. Я говорю: а чем же эти плохи? Он говорит: а вот объясните, почему у вас тут строчки в стихотворении «Питер Брейгель» такие: «мимо бомбы водородной, мимо девочек в порту»? Идет семинар, студенты слушают. А я тогда не то что гениальнее всех был, но какой-то авторитет имел. Я думаю: тут надо на публику работать. Говорю ему: Александр Алексеевич, я у вас проучился два с лишним года, и самое главное, чему я у вас научился, — автор в принципе не может комментировать свое произведение. Ну он развел руками, ну что поделать, пижонит человек. И я в расстроенных чувствах — не знаю, что мне делать, с семинара меня поперли.». Александр АлексеевичМихайлов не злой был человек, но такой…без полета. На себе испытала. Тоже на пятом курсе огромные сложности у меня с ним начались. Не допускал мои стихи к диплому. По-моему, он рад был, когда Еременко перешел к Ларисе Васильевой. Потом, когда мы собирались где-нибудь вместе стихи читать, и Саша читал этот сонет, все восторгались и угорали над строчками: Но по утрам под жесткую струю А мне до сих пор больше нравится «отдам всю душу октябрю и маю, особенно, конечно, октябрю». Тогда мой взгляд, увязнувший на треть Нет, все же приведу все стихотворение: Цветы увядшие, я так люблю смотреть По вечерам я полюбил смотреть, Тогда мой взгляд, увязнувший на треть Ерема тогда был веселым. Заразительно веселым. В те годы я только один раз видела его убитым, лежащим на кухонном диване лицом к стене. Это когда пришло известие о гибели его брата Володи. Володя был младше на пять лет. Ушел служить на флот, по примеру Еремы, который три года служил на флоте в том числе на острове Русском. Потом Володя остался работать на Дальнем Востоке. Он трагически погиб. Через несколько дней Ерема полетел туда. Наша поначалу совсем маленькая компания прирастала новыми личностями. Появился Алексей Парщиков, а с ним Оля Свиблова, жена его, огромноглазое, воздушное, обаятельнейшее существо. Она училась на факультете психологии, но вся была устремлена к искусству и поэзии, конечно. Так между нами образовалась единственная москвичка, сами-то мы все были не местные. Парщиков поступил в Литинститут на заочное. Какое-то время работал дворником. До этого он закончил Ветеринарную Академию, или что-то подобное, и в стихах его в самом метафоричном виде фигурировали лягушки-шкатулки, расклешенные коровы и прочие прелестные персонажи. Парщиков тоже стал ходить на семинар Михайлова - Галины Седых. Еще мы подружились с интересными поэтами с дневного отделения – Владимиром Данчуком и Ольгой Страшниковой. Приехал из Киева в Москву Александр Чернов, опять же литинститутский заочник, в жажде общения и поиске единомышленников, поселился в Москве, пошел работать в кочегарку. В ту пору приехал с Алтая, где он доучивался после того, как был исключен из МГУ, Иван Жданов. Наш с Еременко земляк. Чуть позже вернулся из армии, куда загремел после изгнания с дневного отделения Литинститута, (это особая история), Эргали Гер. Продолжил учиться на заочке, пошел в дворники и получил дворницкую комнату прямо на Станкевича, совсем неподалеку от Лита. Бывало, выйдем после творческого семинара, он заканчивался в восемь часов вечера, а расходиться не хочется. Ищем, где бы еще вместе посидеть, почитать стихи. В Тушино в кочегарскую квартиру Еременко ехать далеко. Помню, что ходили на дворницкую квартиру к заочнику Николаю Дорошенко, прозаику из Курска. Мы все были потрясены его стихами. Бедный стол, голая хата никого не смущала. Мы читали стихи, с интересом слушали друг друга, это было классно. Мы любили стихи своих товарищей, восхищались ими, помнили наизусть. При очередной встрече снова просили прочесть уже знакомое, слышанное не раз, и, если читающий забывал какую-то строку, хором подсказывали. Мы были внутренне нежны друг к другу, в радость было вместе смеяться, выпивать, горланить песни, дурачиться. Никакой ревности, зависти к чужому таланту. Успехи друзей восхищали. Позже, где-то в семьдесят девятом, появился квартирник на Соколе. Это короткая, но весьма яркая эпоха. На самом деле, это была съемная хата четы Еременко, Ерема к тому времени стал семейным, и у них с Наташей рос сын Марк. Мы все толпились у Еремы, кто-то приехал в Москву на несколько дней и хотел повидаться, кому-то негде чаю попить, кого-то только что согнали со съемной квартиры – отказа не было никому. Наташа, человек красивый и талантливый, не понаслышке знала, что такое остаться без крыши над головой, всех терпеливо принимала. После окончания института, когда из общаги нас выселили, я осталась бездомной, кочевала, часто ночевала на Соколе. На кухне очень обширной стоял продавленный диван, на нем кто только не ночевал. Мои вещи, книги в коробках оставались на постое у Еремы. Помню, как Эргали Гер с женой Валентиной и малюсенькой Аришкой, тоже оказавшись без жилья, поселились на Соколе. А там стояла огромная табачная коробка с моими вещами. Так как одна детская кроватка в комнате уже была, в ней спал Марк, то вторую уже некуда было ставить. Аришку поселили в коробку с моими вещами, вместо матраца – мои платья, юбочки, кофточки, все нажитое непосильными поисками в московских универмагах. Вот однажды сидим, гутарим что-то про буддизм, человек восемь на кухне. А Марк бегает туда-сюда из комнаты в кухню и кто-то спрашивает: – Марк, а что такое «метта»? Марк улыбается, пробегает еще круг и выкрикивает: – Это солнышко Бога! Если образовывалось застолье, Ерема обязательно читал стихи и непременным номером – Багрицкого «По рыбам по звездам проносит шаланды», пел неподражаемо «Он предлагал мне деньги и жемчуга стакан». Спектакли разыгрывали, а все тот же Монастыренко, частенько приезжавший из города Сумы, снимал их. Очень оживлял, добавляя шума, смеха, особой энергии, приезжавший на Сокол друг детства Еремы Михаил Коновальчук. Он учился тогда во ВГИКе. Тоже если засиживался, оставался на Соколе ночевать. Утро. Ерема смешно собирается на работу, где не помню. Снует туда-сюда. – Нина, капуста есть? Мне на трамвай надо. Я поднимаю наивные и очень сонные очи. –А что, без капусты в трамвай никак? – Контроллер заловит. Народ просыпается. Общий хохот. И я узнаю что капуста – это мелочь на трамвай. Вообще, Ерема любил иногда приблатниться. Так и жили. Царил дух общей, никого не печалившей нищеты, аскетического быта, молодого веселья, остроумных перепалок, хулиганства даже, и безмерная любовь к поэзии, к творчеству. Но наша поэтическая малина на Соколе, и брак Еременко продлились недолго. Как и наша юность. В 1980 году, в июле, я шла по центру Москвы. Это было перед самой Олимпиадой. Улицы были абсолютно безлюдны, пусты. Такое странное чувство, город как от мора вымер, пара прохожих, вместо привычной толпы, и ни одного ребенка! Такое в Москве я видела только дважды: летом 1980 года и в апреле 2020, когда шла Пандемия. Перед Олимпиадой большинство народа выпроводили в отпуск, с условием, чтобы семьи выехали из Москвы. Вот и мне дали отпуск. Я полетела в Дагестан. Куда меня настойчиво приглашали мои друзья: аварский поэт Магомед Ахмедов и поэтесса, переводчица Марина Ахмедова. Спустя неделю вернулась в Москву на свою съемную квартиру. Вечером пришел в гости Ерема и первое, что от дверей прямо спросил: – Знаешь, что Высоцкий умер? Я не знала. – Как? Меня же всего неделю не было! В этот момент зазвонил телефон, я взяла трубку и услышала голос Высоцкого. Он пел. Мне стало душно, дурно, страшно. Слабой рукой передала трубку Ереме. – Это тебя. Он на лету перехватил трубку, послушал и спросил: – Володя, как там в раю? Гитару на таможне пропустили? Пение остановилось, прекратилось, закончилось. – Понял. Клади трубку, Володя. И Володя положил трубку. Но не Высоцкий, а Володя Козаченко, мой однокурсник, еще один любитель мистификаций, шуток и всяческих разводов. Мы говорили о Высоцком, Ерема очень ценил его. А вскоре у него появились стихи, посвященные В. Высоцкому. Меня тогда восхитили два последних четверостишия. …. Можно даже надставить струну, У Александра Еременко, знаменитого поэта и весьма притягательной личности, было по жизни много друзей, приятелей, знакомых, собутыльников, поклонников творчества. Я полновесно общалась с ним в молодые годы, потом все меньше. В жизни его продолжался банкет, начавшийся в юности, сценарий был все тот же, только окружение иное, мне это больше не было интересно.
…Я пришла к нему, истерзанному болезнью, во второй раз через пару недель. Он слушал аудио, причем это был Тургенев. Сразу заметно: изменения в состоянии катастрофические. От растерянности взялась рассказывать про поездку в Вологду, в Ферапонтов монастырь. Он в ответ про Иркутск, не замечая, перескочил на поездку в Монголию, события смешивались, от чего казалось, что он рассказывает о каком-то фантастическом крае, и это было интересно. Вдруг вспомнил преподавателей:Трауберга, рассказывал смешную историю, которую я не запомнила, как сей знаменитый режиссер повис на заборе Литинститута. Про Джимбинова что-то начал, но говорил все путаней. Устал. Некоторое время молчал, закрыв глаза. Отдохнув, устроился на кровати полусидя. Ему хотелось вспоминать. Вспоминал обо всех: о Парщикове, Жданове, Чернове, Наташе Лясковской, с улыбкой – о Илюше Кутике, как в семинаре Михайлова его называли Тарковский мальчик, потому что стихи Ильи одобрил сам Арсений Тарковский. Вспомнили поэта милостью Божией, Петю Кошеля. Как однажды приехал он все в ту же кочегарскую квартиру к Ереме. Ходит по комнате, рассуждает о чем-то умном. И вдруг во мгновение ока исчезает. Как будто шапкой-невидимкой накрылся. А что оказалось. Эта квартира имела погреб, и он был приоткрыт. Кошель и шагнул в погреб. Ребра поломал. Когда я через пару часов приехала в Тушино, знакомиться с хорошим поэтом, он уже был поломан. 2. У меня за спиной шелестел нарисованный рай, И пустая рука повернет, как антенну, алтарь, Кто сейчас расчленит этот сложный язык и простой, «…прогрессирует ад. Концетрический холод к тебе подступает ногами...». Это неповторимо. |
||||
| Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
||||
|
|
||||
Наш канал на Дзен |
||||
|
|
||||