Нина ОРЛОВА-МАРКГРАФ

СТЮРИНЫ ХОЛМИКИ

(Рассказ)

1

В нашей большой деревне, в шестидесятые годы двадцатого века, помню я несколько живописнейших персонажей: силача Андрея, однажды я был свидетелем того, как он вырвал вместе со столбами и воздел перед собой кованые двери колхозного амбара; дурочку Груню Проходцову, она обвешивала себя с головы до пят блестящими булавками, улыбаясь, ходила целый день по деревне, беспрестанно всем кланялась и пела один в один голосом артиста Николая Рыбникова «Не кочегары мы, не плотники…»; или деда Мамона, жившего в землянке и заговаривающего боль. Мать водила меня к нему заговаривать больной зуб, и заговор так подействовал, что зуб, перестав болеть в бессилии и агонии через сутки выпал.

Но жила среди нас женщина, которая словно опалила меня тем пламенем, каким сама она горела, пока не стала прахом земным, а душа, прощаясь с родными местами, поднялась, наконец, туда, куда стремилась.

 

Все звали ее Стюрой.

Она жила в бревенчатом доме, единственном на другом берегу реки Кулунды. Трехскатная тесовая крыша с чердаком, в котором любил я маленькое оконце – утром лучилось оно, а вечером делалось глубоким, темным, загадочным, во дворе был виден низкий сарай-мазанка с земляной крышей, на которой вымахивали за лето большие коричные шары перекати-поле. Далеко влево стояла на лугу мельница с двумя амбарами, от чего и луг назывался Мельничным. Прямо шла дорога к летним денникам для колхозных коров, туда загоняли их с пастбища на ночь, чтобы утром снова отвести на выгон. В тряской бричке везла туда доярок утром и вечером колхозная лошадь Звездочка, погромыхивали бидоны для молока, а доярки, коллективом восседая на бричке, пели частушки, озорно поглядывая на Колю Булгакова, единственного мужчину-дояра, а он сидел, спустив с брички ноги, будто вот-вот собирался спрыгнуть.

По правую сторону от стюриного двора дымно голубел ленточный сосновый бор.

Маленьким, выбежав летом за калитку, я глядел за реку, где на лугу пасся привязанный за колышек черный теленок, а около бродили, копаясь в траве, куры. Встав на пригорок и вглядываясь в коричневый лохматый дым, летящий из трубы одинокого дома, я переживал то чувство страха, смешанное с любопытством, которое вызывает у детей все таинственное и непонятное.

 

Почти каждый день, в любое время года, Стюра проходила мимо нашего дома – в магазин ли, в контору. В войну она работала бригадиром табачной бригады, а теперь табак в колхозе не выращивали, и Стюра ходила убирать контору. Высокая, в прямой темной юбке, покрывающей верх кирзовых, а в самую распутицу резиновых сапог, в черном шерстяном пиджаке, в темном платке, повязанном кончиками вперед. Из-под платка виднелись русые волосы, разделённые на прямой ряд. С черной хозяйственной сумкой в руке она шла по нашей улице до поворота, ведущего к деревенской площади. Лишь в самую холодную пору надевала она валенки и аккуратно скроенный, еще довоенный дубленый полушубок.

Встречая Стюру, деревенские уважительно кивали, здоровались с ней, и она, чуть склонив голову, отвечала. Светлые почти прозрачные глаза ее были  устремлены  куда -то поверх собеседника, а лицо чуть  улыбалось ни к кому не обращённой улыбкой, лицо умягченное горем и одновременно затвердевшее в нем. На нем никогда не было выражения суетливости, озабоченности или неуемного любопытства, какое видел я на лицах всех деревенских женщин .            

Маленьким, увидев Стюру, я просовывал голову в калитку и с осторожным любопытством смотрел на нее. Она, заметив меня, нашаривала в кармане и протягивала на ладони конфетки. И хоть я очень любил конфетки, но прятал голову в калитку и не выходил. Тогда Стюра клала их на лавочку, стоящую на улице за палисадником, и я, дождавшись, пока она скроется, выбегал за конфетами.

 

Лет в восемь я уже знал, что у Стюры на войне погибли сыновья. Все пятеро. А муж умер раньше, в «раскулачку». И Стюра сделала около ракитовой рощи за домом могилки. Выкопала могильные ямы, вынесла из дома пять рубашек своих сынков, в каждую положила по рубашке, закопала и набросала сверху холмики земли, как положено, и с тех пор их обихаживает. Каждую весну перед Пасхой Стюра ездит за бумажными цветами, чтобы украсить ранней весной свои холмики, утыкать их баскими цветами. Я это знал, но как? Знал по-детски, не умея заглянуть в разверстую пропасть этого горя, никак не переживая это знание. Видимо так уж устроена детская душа. Она отдаляет от себя непомерный ужас жизни, воспринимает его как что-то невзаправдашнее, далекое.

Летом перебраться Стюре на другой берег Кулундинки было легко – над водой были поставлены узкие, набитые из досок мостки – лавы; зимой за десять минут можно было пересечь реку по льду, а в весеннее половодье Стюра переправлялась на собственной лодке. Когда я подрос, то не однажды видел, бегая у речки с другими ребятишками, как высокая сильная фигура этой женщины уверено отправляла лодку от берега и садилась на весла. Как же хотелось нам с ребятами уворовать эту гладкую, с черными гудроновыми потеками на боках плоскодонку, чтобы раздольно поплавать по реке!

Это случилось в тот год, когда мне только что исполнилось одиннадцать лет. После долгой зимы, воздух, обновленный духом талых вешних вод, и веселой бодрой энергией солнца, обновлял и нас, ребятишек, он словно ударял в голову, мы делались взбудораженными, неугомонными, бесшабашными, сбивались в компании и шумно шли туда, где уже появились первые просохшие островки земли.Делились на две команды, играли в любимые весенние игры: лапту, бить, бежа, которую малышня называла «медвежа», «кондалы-закованы». На этом островке ребячьего гомона, ора, хохота, как правило, побеждали самые ловкие и сметливые, иногда брала верх сила, часто – выручка друга, но случались обманы и коварства, и тогда происходили лютые драки, вспыхивали обиды, проливались слезы, мы расходились домой, чтобы на следующий день, предав искреннему забвению все обиды, снова одной дружной толпой спешить на островки. 

В средине апреля вдруг выдался такой теплый день, каких и в мае мало у нас на Алтае случается. Мы втроем – я, друг мой Витька Гальянов и сосед Петька Пескарев, которому еще не исполнилось и десяти, отправились к реке. Энергичным строевым шагом топали мы на Кулундинку, полноводную и сверкающую на солнце. Дойдя, мы пошли по пологому, покрытому молодой муравой берегу, наконец, разулись, и задрав повыше брюки, побрели по краю воды. Хоть солнце изрядно припекало, вода была холодной даже у берега. Так уж вышло, что у обоих были рыбные фамилии, ну и прозвища тоже. Один Пескарь, другой Гальян. Они редко ладили между собой. Меня они звали Серый. 

– Эх, искупаться бы сейчас! – сказал Пескарь, стягивая через курчавую белобрысую голову рубашку, – прямо жара!

– Ага! Искупайся, Пескарь, – одобрительно кивнул Витек. – Ноги судорогой сведет и будешь с друганами своими, пескариками, песок носом рыть!

Петька пропустил Витька вперед и подставил ему подножку. Долговязая тощая фигура Витька сложилась вдвое и повисла над водой, он едва успел упасть на руки. Ботинки, которые Гальян держал в руке, погрузились в воду. Пескарь победно захохотал.  

– Закурдаю! – заорал Витюха. Он выловил из воды ботинки, будто ботики игрушечной флотилии, медленно погружавшиеся под воду, и кинулся догонять Петьку. Пескарь вылетел на берег и что есть мочи помчал вперед, сверкая своими пухленькими розовыми икрами. Гальян сплюнул в воду и не стал его догонять. Он натянул мокрые ботинки и пошел по берегу. Я тоже вышел из воды.

Мы направились туда, где стояли лавы, и куда бежал Петька. Летом мы носились по этому узкому дощатому мосту с одного конца на другой, прыгали, раскачивая доски, до тех пор, пока не выбегала из дома Стюра. Она подходила к своей лодке, и, вытащив весло, молча размахивала им. А мы передразнивали ее, смеясь и строя рожи, ибо чувствовали себя за рекой в недосягаемости. Тысячу раз нам объясняли, что по стюриным лавам нельзя бегать, что это не игрушка, что слабо сбитые доски на тонких подпорах могли совсем расшататься и упасть в воду, но не было ничего веселее, чем нарушить запрет и всласть набегаться по мосткам. Сейчас лавы были полностью скрыты водой, река даже в этом мелководном месте была глубокой. А на берегу лежала перевернутая лодка Стюры.

– А давайте, – мне даже дыхание перехватило от такой мысли, – давайте сплаваем на стюриной лодке!

Витюха живо нагнулся, чуть приподнял нос лодки и заглянул под нее.

– Весла здесь.

– Серый, Стюра узнает, этими веслами и прибьет нас, – испугался Петька.

– Не узнает она ничего, Пескарь! – беззаботно сказал я, – Стюра за бумажными цветами в город поехала. Моя мать наказывала и нам привезти, я сам слышал!

Как я уже говорил, каждую весну перед Пасхой Стюра, словно в великое паломничество, отправлялась по бездорожью в город Камень за бумажными цветами. Если Пасха выпадала ранней, Стюра выезжала из деревни на попутном тракторе, никакая машина не смогла бы проехать и не застрять в великих ярунинских грязях, а дальше – на попутных машинах, грузовиках, бензовозах, лесовозах. Женщины знали, что она заходит в Камне в церковь – помолиться и поставить свечи на помин души. И когда шла Стюра на попутку, со слезами подходили к ней, тихонько прося, чтобы поставила она свечки за их покойных. Стюра брала просительницу за руку и, глядя куда-то поверх и в даль, протяжно отвечала: «И свечи поставлю, и записки подам!»

Мы перевернули лодку, столкнули ее на воду, я и Витька встали на весла, Петька, натянув рубашку, сел на срединную лавочку, и мы поплыли.

Мы с Гальяном хорошо правили, плыли ровно, да и река была сегодня спокойной и послушной, так что вскоре причалили к берегу. Бросив весла, спрыгнули в воду, подтащили лодку, но совсем вытаскивать не стали: первая ее половина стояла теперь на песке, а вторая – в воде, чуть укрывавшей низ бортов. Петька выпрыгнул из лодки, и мы направились по утоптанной тропе в сторону Стюриного дома. Но потом испугались, что кто-то с берега может заметить нас и решили сделать вид, что идем на боярышник, дорога к которому была немного правее. Пройдя с полпути, мы повернули влево и направились к стюриным огородам. Земля на огородах была еще влажная, кое-где стояла вода, и мы шли по высокой бровке. Метров через сто бровка сошла на нет, мы вышли к ровному месту, окаймленному рядом больших, покрытых новыми листочками, ракит. 

– Серый, смотри! – окликнул меня Витек, который шел чуть впереди нас и уже был за ракитами.

Мы с Пескарем торопливо прошли меж стволов, накрытых чуть не до земли спадающими ветвями, и резко притормозили. Под ракитами мы увидели что-то на подобие широкого кургана, состоящего из отдельных длинных и узких холмиков, больше всего напоминавших могилы. Тем более что на каждом из бугров лежали выцветшие бумажные цветы, как на нашем деревенском кладбище, а в изголовье стояли небольшие деревянные кресты, с прибитыми к ним квадратными табличками. На ближней от нас, самой первой, я смог прочитать выведенное черной краской имя: Михаил. На правом конце верхней перекладины каждого креста алело по звездочке. Я сразу узнал эти звездочки.

Как-то утром, дело было в марте, Стюра зашла к нам домой. Отец, как всегда, чисто выбритый опасной бритвой, с тщательно причесанным черным чубом, бодрый и сосредоточенный собирался на работу.

Поздоровавшись и отказываясь присесть, Стюра с порога попросила:

– Кустик, сделай мне ради Христа пять звездочек! Матерьял есть.

И она протянула ему лист фанеры.

Стюра называла моего отца Кустиком, потому что помнила его еще ребенком. Вообще-то он Костя, но в детстве, когда его спрашивали: «Как тебя зовут?», отвечал: «Кустик». Так его и стали все звать. Теперь моего отца, лучшего тракториста, слесаря-ремонтника и столяра, называли Константин, а то и Константин Сергеевич, а Стюра все продолжала звать Кустиком.

– Советские звезды просишь ради Христа? А Настюра?

Стюра протянула отцу вырезанный из картонки образец звездочки.

– Прошу, Костя. Ты ж видел, как Матвей мой в отпуск приходил? Со звездой на груди, со звездами на погонах. Помнишь его?

– Кто ж не помнит! Аленький цветок бросается в глазок.

– Сделай. А я вам яичек наберу, знаю, у вас куры плохо несутся.

– Мы с голода не пухнем. Корова пока доится. Ничего не приноси, Настя! –   строго приказал отец. 

На той же неделе он, распилив фанеру на верстаке, (зимой отец переносил его с улицы в прихожую), лобзиком выпилил пять звездочек, достал из голбца краску и стал красить их. Мать, глядя на это, покачала повязанной платком головой, и, вытирая глаза, вздохнула:

– Совсем Стюра того… А ведь какая самостоятельная была!

– Кому она мешает? – сурово отвечал отец. – Чем бы не тешилась, лишь бы не вешалась…

– Оно так, – согласилась мать.

И когда пришла Стюра за своими звездами, отец сказал:

–Я, Настюра, багрянкой звездочки твои покрасил. Надо бы светло-красной, да нет у меня, а эта оставалась еще, как сундук окрашивал, что тетка Морея заказывала.

– Багряницей самое то, – благодарно улыбнулась Стюра.

Сложив в матерчатую сумочку свой заказ, она направилась к двери и с порога сказала:

– Спасибо тебе. Доброе дело на два века: на тот и на этот.

Я заметил, что звездочки теперь были уже не багряными, а мутно-алыми, пора бы подкрасить, а то трещинами пойдут.  

– Это кладбище что ли, Серый? – пихнул меня в бок Петька.

– Ну не совсем…

– Это, Пескарь, клад! Я читал, что клады часто прячут под такими вот мнимыми кладбищами, – сказал Витька, подмигивая мне.

– Эх, лопаты не взяли! – огорчился Пескарь.

– Может сбегаешь? – предложил Гальян.

– Петька! Это стюрин погост, – не выдержал я. – Она рубашки сыновей здесь похоронила. Ты что, не знаешь?

– А почему рубашки? Потому что она «того»? – бараном уставился на меня Петька.

– Сам ты того, – сказал Гальян, – Потому что сыновей на войне убили. Они там остались. Вот она и похоронила рубашки.

– Пошли отсель… Чего тут делать… – заныл Петька.

Тут новая идея пришла мне в голову.

– А давайте к Стюре в окошки заглянем! Зря что ли приплыли? Подавая пример, я первый пошел в сторону двора, Гальян последовал за мной. Пескарь тяжело вдыхая шел последним. Дойдя до изгороди, я подождал друзей, и мы пролезли друг за другом меж сучковатых часто набитых жердей.

От любопытства во мне исчез всякий страх, и я стал жадно оглядывать двор. Первое, что увидел, были качели, стоявшие у торца дома, со стороны огорода. Ослабевшая и чуть покосившаяся с одной стороны опора придавала ей вид кривой и шаткий, крепкие когда-то, пеньковые веревки потемнели и, должно быть, обветшали, но широкая доска сиденья мало пострадала от времени. На ней были вырезана (скорее всего перочинным ножичком) какая-то надпись. Время сгладило, зарастило углубления букв. Я наклонился, и с трудом разбирая их, прочел вслух два имени, почти слитых между собой: «Иван Степа»

– Покачаемся? – Пескарь дурашливо плюхнулся на качели.

– Слезь! – сердито стащил его с доски Гальян, – Не видишь, столбы подгнили?

– Ну хоть на лавке-то можно посидеть? Пескарь поспешил к низенькой лавочке, стоявшей у торца дома, впритык к стене. Она была сделана из сосны, с удобной спинкой из трех поперечин.

– И тут чего-то нацарапано! – крикнул Пескарь, указывая на спинку. Мы с Гальяном поспешили к нему. Пристально разглядывая, старались угадать падающие в разные стороны сильно затертые буквы. В конце концов, разглядев одни и угадав другие, мы сложили их еще в два имени: «Матвей Сергунька» 

– Хы! Сергунька! – хмыкнул Петька, – как ты, Серый.

Пескарь разлегся на лавочку, подложив руки под голову.

– Ну ты тут отдохни … – сказал Витек, с ударением на о, точно, как говорила его бабуля, – а мы дальше пошмонаем.

Пескарь соскочил с лавки. Мы направились в глубь двора. В левом углу, задом к огороду, передом к нам, стояла старая бревенчатая банька с одним маленьким окошком, обращенным к сараю. Дверь была закрыта на щеколду и приперта тяжелой нетесаной доской. Пескарь странно веселый, красный от возбуждения, ринулся к баньке, сбросил щеколду и переступил через маленький порожек. Свет, словно стремительная вода в половодье хлынул в нее. Я потянулся за ним, вошел в дверь, но замер остановленный взглядом внимательных, грозных и словно бы предупреждающих глаз. Поначалу я даже струхнул, и растерянно затопал на месте, но тут же сообразил, что взгляд-то –с портрета, вернее с большой иконы. Это нарисованный Бог смотрел на меня так грозно и предупредительно. Я переступил вслед за Петькой через порожек баньки, в ней не было ни предбанника, ни мыльни с парилкой. Там, где должен быть полок, стояла фанерная перегородка, сплошь увешенная маленькими и большими деревянными, картонными и бумажными иконами.  Многие были нарисованы в рост, одетые в длинные странные одежды и, что меня удивило, над головами каждой фигуры были начертаны густой золотистой линией дуги или залитые золотой краской полукружья.

– Это ж церква! – как-то странно прошамкал Пескарь. Он дико оглянулся, мокрая нижняя губа его отчалила от верхней как шлюпка от берега, – Стюра-то божественная!

– Сам ты церква, – сказал Гальян и хотел сплюнуть, но раздумал, вдул в себя слюну, проглотил. – У церкви кумпол обязательный и крест на кумполе, я в Камне видел, когда меня с заворотом кишок в больницу возили.

Я с любопытством обшаривал глазами пространство баньки, которая на самом деле была не банькой. На подоконнике маленького мутного окошка стояла керосинка без стеклянного колпака. Напротив стены с иконами – высокий узкий стол со скошенной столешницей. Пахло воском, и к нему примешивался смешанный запах смолы и богородской травки.

Посредине, или чуть ближе к входу, лежал большой плоский камень – я вспомнил, что такой видел у мельницы. Слева от входа, в углу – небольшая белой глиной беленая печурка, на старом железном листе около нее лежали сухие ветки и березовые чурочки. В левой же половине избушки, ближе к иконной перегородке, широко располагалась купель, местами покрытая густой празеленью. 

– А чан-то здесь че делает? – Ково это Стюра варит? – полюбопытствовал Петька.

Я рассмеялся над нелепым вопросом Пескаря.

– Не кого, а что. Грамотей! Это купель, Петро. Ребятишек крестить. Мать рассказывала, что меня тоже Стюра крестила.

– Серый, ты ж пионер, а крестишься! – укорил меня Петька.

Мне тогда полгода было, дурилка картонная, – разозлился я и уже хотел пнуть Пескаря, но грозные и скорбные глаза Бога словно бы останавливали, и я мрачно зашипел на Петьку:

– И вообще, че ты сюда полез? Щеколда закрыта, нет прёт!

– А вы че полезли? – резонно спросил Петька, стоя, как зачарованный, у купели.

– Выходим, ребя, – сказал я.

Мы с Витькой попятились к двери, а потом, одновременно повернувшись, вышли.

Сколько металлического лома пропадает! – с жадным сожалением вздохнул Петька, не двигась с места. – Полтрактора в этом чане!

– Вторицей тебе говорят, выходи, –  крикнул Пескарю Витек.

 – А ты знаешь, Серый, что в нашей школе церковь была? – спросил меня Гальян, направляясь к старой, в черной коросте и с обломанной верхушкой березе, стоявшей с другой стороны двора.  

– А ты откуда знаешь?

От верблюда. Бабуля рассказывала. Говорит: «В намоленных стенах ты учишься, Витька». И школьный сад с ранетками – тоже церковный.

– Ну и чан! – чмокнул губами Петька, догнавший нас.

– Давай, Петро, мы тебя в нем покрестим. Это не больно, не бойся! –подмигивая мне, предложил Витька.

– Не… мне нельзя. Мать все просит отца: давай Петьку покрестим! А отец говорит: чего крестить, если Бога нету? Да еще с должности полечу.

– А должность-то у твоего отца могучая! Кто коровам хвосты крутить будет? Страшная потеря. Коровы этого точно не перенесут!

– А причем тут хвосты? Он у меня человек партейный. Где тебе понять с бабкой твоей? – важно ответил Пескарь.

Мы стояли у березы, прямо к стволу которой в метрах пятнадцати от земли был прибит скворечник, серый от старости, с проваленной в середке крышей. Из круглого входа торчала случайно залетевшая ветка с засохшими черными листьями. Гальян показал вверх, на ствол березы.

– Серый, залезешь? Наверняка и там нас ждут письмена.

Я кивнул. Из всех ребят с наших улиц я умел ловчее всех лазить хоть по шесту, хоть по столбу, хоть по деревьям. Обхватив гладкий ствол ногами и подтягиваясь на руках, я долез до того места, где висел скворечник, и первым делом вытащив из горловины ветку, скинул ее вниз. Гальян был прав. Под круглым входом виднелись на стенке птичьего дома острые тонкие буквы, и я легко угадал их. 

– «Ми-ха-ил!» – крикнул я со своей верхотуры. Несколько воробьев словно сухие листья посыпались с вершины березы, испугавшись. Я обнял ствол и с победным кличем весело съехал вниз.

– Ребя, а ведь это имена сыновей Стюры, – сказал Гальян. – Это они все мастерили.

Оглушительно тихо стало во дворе. В каком-то молчаливом единении с минуту мы стояли под березой. Но потом мое неугасимое любопытство потянуло меня к сараю, и ребята направились за мной. Под узким навесом мы нашли прилаженную к боковой стене широкую доску – что-то вроде самодельного верстака. Над верстаком висели, пригвожденные к стене, чуть заржавленные столярные инструменты: стамеска, пила, плоскогубцы, узкий напильник. В углу стояла жестяная банка, полная гнутых, словно рыжим мхом покрытых лохматым слоем распадающейся ржавчины гвоздей.

Мы уже собрались идти к дому, как послышался громкий и длинный всхлип входной двери. Шеметом метнулись мы за сарай. Заскрипела расшатанная ступенька крыльца. Отсюда не было видно входа в дом, и от этого было еще страшнее. Не помню, когда я испытывал такой страх, разве что, когда мы с отцом ехали на мотоцикле по старому мосту в соседней деревне. У моста не было ни перил, никаких заграждений. Вдруг переднее колесо резко повернуло к краю, и мне показалось, что мы летим в омут.

Как же мне хотелось выглянуть из-сарая! Но на этот раз страх победил любопытство.

– Тикаем! – шепнул я.

Пролезая через изгородь, я больно царапнул спину сучком, и упав на колени, прополз по грязи. Поднявшись, метеором понесся к боярышнику. Во все время бега слышал я за спиной чавкающие по сырому лугу полуботинки Пескаря. Остановившись у боярышника, я припал спиной к стволу высокого куста, старясь отдышаться и только тогда увидел, что с нами нет Витюхи. Бросив тревожный взгляд в сторону стюриного двора, увидел, что он неторопливо бежит к нам. 

– Она что? Дома? – ангинным голосом спросил Петька Гальяна, когда тот подбежал к нам.

– Ага! Вплавь домой добралась. Вразмашку плыла, в жакетке своей и в сапогах! 

Витек замахал длинными жердевидными руками, и зафыркал, изображая, как плывет Стюра. Черный чуб его растрепался, длинный нос торчал как клюв, он был больше похож на пробующую взлететь ворону, чем на плывущую Стюру. Я захохотал.

– А кто ж тогда дверью скрипел и ступенями? – допытывался Петька.

– Кто-кто, дед Пихто! Это котяра удушил мышь и на крыльцо притащил. Вроде как добычу хозяйке принес. А потом котяра приоткрыл дверь и в сенки зашел!  Стюра даже щеколду на дверь не накинула, только палку к двери приставила.

– Что ж ты нам не просигналил? – спросил Петька.

 Рассказ про кота очень успокоил его.

– Так вы сразу, не глядя, вчистили, ну я поглядел, кто там вышел и тоже побежал.

– Давайте вернемся! – азартно предложил я.

– Нет, домой пора, – сказал Пескарь, решительно направляясь к берегу, и причмокнул, – мамка в воскресенье петуха зарубить обещала. Суп с лапшой сделает.

– Подождет петух твой, – безразличным голосом сказал Гальян, которому дома кроме вареной картошки в чугунке, солонки с солью, да кружки молока никогда ничего бабка не подавала, – посмотри, вон Агафониха белье на мостках полощет. Тут же твоему папаше доложит, как ты чужую лодку угнал.

Мы подождали, пока Агафониха выполоскала голубые от синьки простыни и всякие мелкие ремки. Сложив все в тазик, она скрылась в своем дворе. Мы пошли к берегу, спустили лодку и поплыли. Я сидел на веслах лицом к заречному дому и все мне казалось, что из окна свозь чуть отодвинутую тюлевую занавеску кто-то глядит.

Дома я никак не мог успокоиться. Стюрин погост, ее немой, печальный двор, качели, верстак, вырезанные поблекшие буквы мальчишеских имен так и стояли у меня перед глазами. Подумать только! Стюра, которая с детства казалась мне странной, нелепой, непонятной, допотопным, ходячим анахронизмом, вырастила пятерых мальчишек! Она нянчила их, они носились по двору, играли, озорничали, наверное, дрались, как все пацаны, они плотничали на самодельном верстаке. Они учились в нашей школе! Выросли, стали работать, а потом пошли на войну. И погибли.

Неприкаянно слонялся я по двору, потом зашел в избу. Отца дома не было: хоть и воскресенье, а он весь день работал в ремонтных мастерских, трактор к посевной готовил, какое уж тут воскресенье, когда посевная на носу. Мать в новом недавно сшитом ситцевом платье, которое она надела ради воскресенья, сидела за кухонным столом и просматривала семена. Каждую весну она вытаскивала из небольшой пестерьки самодельные конвертики с надписями: «укроп», «огурцы», «помидоры желтые», «Бычье сердце» и нужное откладывала в сторону. Я подошел и, сам не ожидая, вдруг спросил:

–   Мам, а Стюра правда «того»?

Мать изумленно посмотрела на меня. Она отбросила на стол конвертик, который собиралась проверить.

– Знаешь, что мы сегодня видели у нее во дворе? – спросил я, тут же спохватившись, что выдал и себя, и своих товарищей, – но меня просто несло.

– Как вы туда попали? – Мать грозно поднялась с места, и быстрым, всепроникающим от головы до пяток взглядом прострелив меня, приказала:

– Быстро отвечай. На ее лодке?

– Да, – честно признался я. Но мы ее вернули на место.

Мать тяжело вздохнула.

– Стюра… Я вот помню… – и она, вернувшись на свой табурет, стала рассказывать.

Много позднее, живя далеко от своей малой родины, я увидел заново и этот день, и нас, троих пацанов, переплывших реку на стюриной лодке, и Стюру, как стоит она в толпе односельчан, как идет она в сумерках по Мельничному Лугу, я слышал ее голос, голос моей матери и отца, и другие голоса односельчан. Эпизоды, рассказанные матерью, и события, связанные со Стюрой, которые происходили при мне, и короткое известие в только что полученном от матери письме «А Стюра наша померла на Троицу. Царствие ей Небесное», как яркие молнии высветили образ этой женщины.   

2

Наша деревня Ярунино, стоявшая среди ленточных боров алтайской лесостепи, в средине сороковых годов мало была связана с миром. Еще только собирались сюда провести радио, редко приходили газеты, лишь главные новости страны долетали сразу. В день Победы единственное предприятие района – маслозавод сигналил непрерывным гудком, трубил, и вся деревня, кроме столетней старухи Прасковьи Андреевны Бутякиной, одной никуда не тронувшейся со своей завалинки, бежали в центр, на площадь. С крыльца высокой конторы председатель объявил о том, что Советский Союз одержал над фашистскими захватчиками долгожданную героическую победу. 

Стюра стояла в толпе односельчан перед этим с детства знакомым ей одноэтажным домом, с богатыми наличниками на окнах и высоким окаймленным перилами крыльцом. Этот дом принадлежал когда-то зажиточному хозяину Мирону Трапезникову, а после раскулачивания стал колхозной конторой. Стюра опустив голову медленно перешла через дорогу, где стоял сельский клуб, и опустилась на крыльцо. Уже прошел митинг, отплясали плясуны, отпели свои озорные, перченые частушки девчата, а Стюра все сидела на ступеньке клуба.

Моя мать, тогда семнадцатилетняя девушка, подошла к ней:

– Пойдем, Настюра, вместе домой! Не услышав ответа, она пристально взглянула в чуть замутненное наступающими сумерками лицо Стюры.

Стюра смотрела куда-то поверх и в даль, и лицо ее было тронуто улыбкой. Губы чуток шевелились, произносили что-то неслышное.

– Пойдем, Стюра. Темнеет уже.

– Маруся, я сыночков моих видела, – тихо сказала Стюра, все так же глядя куда-то мимо, в даль.

–  Что ты!  Настюра!

Мать взошла на крыльцо и села рядом с ней.

Стюра стала рассказывать матери, как она видела сыновей своих, радостных и здоровых, а младший Сергунька подошел к ней близко и вроде с обидой даже сказал:

–   Мама, у нас теперь так все хорошо, а ты плачешь!

Тогда Стюра прошептала ему: «Сергуня, вы же погибли!»

А он наклонился над ней и рукой легко так, невесомо прикоснулся, погладил ее по плечу. И она сидела не шелохнувшись, и вот не видно стало сыновей, но на душе был праздник, который она не хотела делить ни с кем.

– Пойдем, Стюра. Хочешь, у нас переночуешь?

– Маруся, ты иди. Я одна хочу посидеть.

В тот вечер домой Стюра пошла кружным путем, через дальний мост и по Мельничному лугу. То ли не хотелось ей видеть улицу и дорогу, по которой один за одним ушли на фронт ее дети, то ли не хотела плыть к себе в заречье в темноте на лодке.

Вот тогда Стюра и сделала эти холмики. Словно забыв, что тела ее детей остались в иных землях, она стала обихаживать их как могилки. Все лето цвели на них яркие красные, оранжевые, желтые, лиловые живые цветы, диковинные для наших краев, зимой же укладывала она на холмики сосновые ветки.

Одни говорили, что Стюра стала «того» – умом тронулась, другие со вздохом называли ее убогой, не помня первоначального исконного смысла этого определения, в котором «у» есть только предлог нахождения, пребывания, а бабка Матковых, Ирина Кондратьевна, киржачка, говорила, что Стюру Господь посетил.

Потихоньку все в деревне узнали о стюрином погосте. «Ну что сделаешь, немножко «того» сделалась Стюра, беду такую пережить! Если ей легче так, дак пусть она эти холмики обихаживает» – решили деревенские и больше к этому не возвращались.

В войну и долго после войны председателем колхоза в Яруниино был не молодой уже, свой деревенский мужик Андрей Каспарыч. В средине пятидесятых прислали нового председателя, приезжего. Андрей Каспарыч легко расстался с должностью: «Какой я председатель, –   махнул он рукой, –   уж в войну, когда бабы да ребятишки остались, куда было деваться, а теперь… Он человек грамотный, а я? Два класса, третий коридор».

Новый председатель, Валерий Семенович Удаков, не сразу разобрался в нашей жизни, дел на его голову выпало много, а когда разобрался, пришел в ужас от темноты и запущенности ярунинского населения. Страна борется с религиозным дурманом, а у них! Детей крестят, уборщица конторская за попа у них, а потом, значит, как эти дети подрастут, в октябрят да в пионеры принимают! Коммуниста Ощепкина отпевала по церковному обряду! Есть здесь Советская власть или нет? Учительница новорожденную дочку на прошлой неделе окрестила! Педагог! На Святки колядовать к нему, председателю, пришли!  К председателю, партийному человеку! А в Пасху что делается? Яйцы красят, все христосуются, а на кладбище молитвы поют. Эта Стюра, Анастасия Петровна Речкунова – просто церковь ходячая!

Помню, как мать с недоумением говорила отцу:

– Как же дитя беззащитное не крестить? Председатель что ли оберегом будет?

– Ты себе молчи, помалкивай, – хмурился отец. – Ты при Советской власти живешь. Забыла?

– Дак разве я против власти?

Чужой был председатель. И говор у него был какой-то непривычный, будто кашу сейчас изо рта вывалит. И сам весь туча-тучей, ходит или сидит сычом в конторе, левой рукой правую, подсушенную, трогает. Поговаривали, что рука у него покалеченная – результат самострела, на войне нарочно себя покалечил.

И вот узнал Валерий Семенович про стюрины холмики. Дело было в апреле, перед Пасхой.  

– Это что еще за шутки – мнимое кладбище возле дома устраивать? Настасья Павловна? – недоуменно спросил он, когда Стюра пришла мыть его кабинет.

Он сидел за столом, проглядывая какие-то бумаги. Стюра, поставив ведро с водой у порога, подошла к нему.

– Ликвидируй немедленно!

Валерий Семенович уныло и недовольно взглянул на нее. 

Стюра стояла, долго ничего не отвечая.

Валерий Семенович повысил голос.

– Ликвидируй или мы сами их запашем…

– Тебе разве не сказали? Там сыны мои похоронены.

– Ты мнимые могилы насыпала, Анастасия…

И тут Стюра усмехнулась и, подойдя к председателю с боку стола, сильно ткнула его кулаком в правое плечо.

– Самострел в руку встрел? – в голосе ее слышалось любопытство, но не было никакого осуждения. Валерий Семенович вскочил. Грохнулся на спину массивный стул, который достался когда-то колхозу от владельца вместе с домом. 

– Ты… кулачка недобитая! Коммуниста оскорбить хочешь? Да я тебя…

Голос Валерия Семеновича был свистящим и прерывистым, словно горло ему то сжимала, то разжимала невидимая крепкая рука.

 – Бог видит, кто кого обидит, – сказала Стюра. 

Повернулась и пошла из конторы прочь и больше уже туда не ходила.

Несколько дней взбешенный председатель отдавал один и тот же приказ всем трактористам по очереди: ехать на ликвидацию стюриных холмиков, но трактористы просили Христом Богом не посылать их, а так как это к колхозной работе отношения не имело, силой послать их Валерий Семенович не мог. Тогда председатель вызвал из соседней деревни Голоёвки Гришку Красавчика.

– Все заровняй. Я ей покажу, как самочинствовать. Некрополя этого чтоб в помине не было! Выполнишь, премию получишь! Это где видано: рубахи хоронить?

Красивое глупое лицо Гриши просияло беззаботной улыбкой.

– Валерий Семеныч! Запашу… чего мне…. 

Весть эта не долго оставалась в стенах конторы.

– Председатель Стюрины холмики разорить хочет! – понеслось по деревне.

– Как это?

– Трактор послал. Все трактористы отказались, так он Гришу Красавчика нанял!

– Шкура заезжая! Мало ей горя.

– И не говори! Пошла Настя по напастям.

– Стюра только этими холмиками и живет.

– Не дадим!  

Все деревенские бабы – от молодых до старух – большим ополчением отправились через луг в Заречье. Во главе шла своячница Стюры Ольга Неустроева, женщина полная, но на подъем легкая. Гришка как раз в это время съехал на своем тракторе с моста и тоже завернул на луг. Отсюда до стюриного двора вдоль реки было километра три. Красавчик проехал их посредине луга, где было посуше и свернул к ракитнику. Тарахтение едущего сзади трактора остановило ополчение, и все оно повернулось к нему.

– Скажешь говно вот и оно! – усмехнулась Лада Кизякова, которая знала несметное количество вот таких вот и покрепче поговорок. Смахнув с подола прилипшую шелуху семечек, она злорадно смотрела на приближающегося Гришку.

Ольга Неустроева с лицом грозным и решительным направилась навстречу трактору. Ополчение шагнуло за ней. Ольга, подняв руку, остановила Гришку.

– Ты чего это, непутевый, сюда пожаловал?

Гришка лихо затормозил. Колеса трактора, брызгая водой и роняя комки грязи на луг, встали как вкопанные. Бесповоротный отвал трактора сверкнул как щит. Решительно тряхнув белокурым чубом, Гришка принцем с трона глянул из кабины вниз:

– Все отошли! Непрополе запахивать буду!           

– Како непрополе? У Стюры не прополото не быват, бес на тракторе! – гневно крикнула киржачка Ирина Кондратьевна.

– Стюра ни на каком поле травы не оставляет: ни на колхозном, ни на своем,  – поддержала ее Ольга.

– Да вон, холмики эти, – презрительно хмыкнул Красавчик.  – Чего она кладбище у дома устроила?

– А ты попробуй только наехать на них, пустоголовый! – крикнула моя мать, которая как раз примкнула к ополчению, с некоторым опозданием.

– А вот сейчас и попробую!  

– А себе серпом по яйцам, не пробовал? – крикнула Лада Кизякова, а Ольга пнула сапогом тракторный щит. Ополчение рассмеялось разнокалиберным смехом, от басовитого, до тонкого девчоночьего.

Гришка презрительно смотрел на хохочущих женщин.

Несмотря на свою дородность, Ольга легко вскочила на ступеньку трактора и глядела теперь прямо в бесстыжее лицо Гришки.

– Мы в войну без мужиков с такими как ты да твой председатель справлялись и сейчас справимся!

– А ну слезь с трактора! – завопил Гришка, – покинь колхозную машину!

– Шибко мне нужна твоя машина! – Ольга спрыгнула со ступеньки. – Я свой огород и лопатой вскопаю! Она в сердцах плюнула на колесо трактора.

– Иуда!

Лютым градом посыпались на Красавчика ругательства и проклятья.

– Вот гад! Вырос с осину, а ума с волосину.

– Холуй! Чтоб тебе твой председатель к одному месту фонарь привязал, да всю ночь пахать заставил!  

– Далась вам эта ведьмачка заречная! – крикнул обозленный Гришка. – Я с вами по-хорошему. Это председателя приказ. С ним шутки плохи!

– Как же ты божьего человека ведьмачкой называешь? – изумилась Маша хроменькая. Дотянувшись до трактора, она хлобыстнула его по железному боку батогом, будто по боку Гришки.

– А ну разойдись, – заорал Красавчик.

Он газанул, и трактор рывком двинулся вперед. Женщины встали широким полукругом, тесно друг к другу притиснувшись, загораживая дорогу.

– Растуды вашу копалку! Подавлю ведь всех, колесами раскромсаю! – орал Красавчик.

Но видя, что никто и не думает отступать, сдал назад и, повернув вправо, поехал в обход живой баррикады.

– Ах ты…

Ополчение ринулось за ним.

А Гришка довольный, что отделался от бабья, направился в сторону стюриного погоста.

Уже видел он со своего высокого сиденья под ракитами свободно отстоящие друг от друга, очищенные от листвы и сухой травы холмики.

– Сюда значит… Он сбавил обороты и поехал медленнее.

Темная длинная тень, похожая на человеческую фигуру, распластанная перед холмиками, насторожила Гришку. Подъехав ближе, он понял, что это Стюра. Она лежала ничком, широко разбросав руки, словно обнимая все могилки сразу. Гришка длинно посигналил несколько раз. Стюра не двигалась. Подъехав близко, на сколько можно было, он заглушил мотор и рассерженно высунулся из окна. 

– А ну, Настасья Павловна, сойди с Непрополя. Запашу!

Стюра не шевелясь лежала у своих холмиков, и в тишине глухо, словно из-под земли, доходили до Гришки, похожие на рыдания, произносимые ей слова. 

 «Смертью смерть поправ», – услышал он.

– Вроде по-русски, а вроде и нет...

 «… во гробе живот даровав…» – донеслось до него.

– Во гробе!

Непутевый тревожно глядел на распростертую у холмиков Стюру.

– Живот… Как это живот, взять, да и отдать? Колдует ведьма заречная…

Жутко вдруг ему стало, затрепетала, как осиновый листок на ветру, легкая душа Гришки. Он всегда был слаб именно на живот. Он почувствовал, как стало давить ему и резать где-то у пупка. Ему показалось, что земля, из-под которой доносилось надрывное бормотанье, шевелится и колышется вместе с сухими дудками прошлогодней травы.

– Наговаривает! А ну как нечисть какую нашлет? Уведут в реку вместе с трактором. Утопят!

Вытаращенные незабудковые глаза Красавчика на минуту жадно вспыхнули.

– А премия?

– Шут с ней с премией! – громко ответил он сам себе, – На что она мне, мертвяку, будет?

Какая-то сила заставила его спешно попятиться, он сдал назад, развернул трактор и погнал по хлябающим остаточной весенней водой лугу, к мосту.

Проехав с полкилометра, Гришка встретил ополчение, которое теперь рассыпалось и всяк шел и бежал вперед, как мог. Женщины уже поняли, что у Красавчика ничего не вышло. Проехав мимо них чуть вперед, Гришка приостановился, высунулся из окна и крикнул:

– Дура ваша Стюра! Все вы тут как были, так остались дураками!  Не зря мы ваше Ярунино Дуруниным прозвали!

– Мы вашу Голоёвку еще не так прозвали, –  повернувшись к нему, крикнула Ольга, – а всего то одну букву поменяли!

И женщины, вспомнив это прозвание, огласили дол неудержимым победным смехом.

Гришка поехал дальше, а ополчение двинулось к стюриному погосту. Когда подошли они, Стюра все еще лежала на земле.

– Настюра, вставай, – сказала моя мать, подходя к Стюре.

– Уехал супостат. Настюра! – победно крикнула Ольга.

Стюра, оторвав от земли раскинутые руки, медленно встала и повернулась к женщинам. На одежде ее, кончиках платка, бортах пиджака и по всей длине юбки налипла мелкая труха прошлогодних листьев, пыль и влажные комочки земли. Лицо, чуть тронутое улыбкой, было обращено в даль. Она безмолвно и благодарно поклонилась ополчению и пошла к своему двору. Переглянувшись меж собой, женщины в непривычном молчании повернули в обратный путь.

3.

На следующее утро Стюра вошла в свою лодку, когда еще солнце не до конца рассеяло туман над Кулундой. Агафониха видела, стоя у прясел своего двора, как плыла Стюра на наш берег. В поблескивающей под лучами дырчатой сети тумана возвышалась над лодкой ее высокая прямая фигура, как обычно, мерно и сильно гребла она веслами. Переплыв реку, Стюра подтянула лодку к берегу, вынула из нее свою хозяйственную сумку и пошла по дороге. Она шла твердым крепким шагом, одетая как всегда в пиджак и юбку, на ногах – резиновые сапоги, голова повязана темным платком, кончиками вперед. На плечах у нее был продетый через толстые матерчатые лямки на манер рюкзака самошвейный мешок.

Это был тот час, когда в каждом доме на наших приречных улицах топились печи: хоть и весна, а по утрам, если не протапливать, в избах холодно и углы отсыревают. Хозяйки то дело отходя от пылавшей дровами печи, выглядывали в окошки.

Пройдя вдоль берега и свернув на нашу улицу, Стюра поднималась по ней вверх. Моя мать, увидев ее из окна, выбежала, вспомнив, что еще не отправила на травку Рыжку, нашего теленка. Она побежала, быстро выгнала Рыжку из пригона, и тот, задрав голову и, неуклюже перебирая широко растопыренными ногами, направился за ворота. А мать, догоняя Стюру, которая как раз миновала наш дом, всплеснула руками и крикнула:

– То ли ты за цветами поехала, а Настюра?

– Так ведь пора. Неделя до Пасхи осталась, – ответила Стюра, ласково поворачиваясь к ней. – Поеду, Маруся.

И она пошла дальше, а мать тараторила ей в след.

– Стюра, мне малиновых цветков и фиолетовых. Как в прошлом годе. И свечки поставь. Сама знаешь за кого!

Мать стояла на дороге, глядя вслед Стюре, забыв про телка, который не заметно зашел назад в ворота и уже принялся жевать одиноко висевшее на веревке полотеничко.

Стюра шла и шла прямо по нашей тропке, которая уходила за деревню и сливалась там с дорогой на районное село. Вдали виднелась черта, где земля встречается с небом и словно бы соединяется с ним. Стюра дошла до большака, остановилась, ожидая попутку. Мать видела, как подняла она руку, и темно-зеленый грузовик с высокими бортами кузова, притормозив, подождал, пока она заберется в него. Высокая фигура Стюры перешагнула со ступеньки кабины за деревянный борт кузова, как перешагивала она за борт своей лодки, и скрылась в нем. Грузовик ехал по грязной весенней дороге, надсадно рыча, воняя бензином, швыряясь во все стороны комками грязи, а в небе вровень с ним двигались, – и это видно было из кузова, – стройные, веселые молодые облака в белоснежных рубашках.

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную