Марина МАСЛОВА (Курск)
НА КОНЧИНУ ПИСАТЕЛЯ НИКОЛАЯ ГРЕБНЕВА Ещё три дня назад мы говорили с ним по телефону, он даже шутил, лёжа на больничной койке, что всё, дескать, приходится делать самому, от вас привета не дождёшься…
«ПРОЩАЙ! ВСТРЕТИМСЯ В РАЮ!» Особенность, одна из особенностей русской прозы в том, После прочтения трёхтомника Николая Гребнева показалось, что рассказ этот выдаётся и стоит особняком в общем корпусе прозы и публицистики курского писателя. Начало его ничем не обещает того глубокого трагического содержания, в которое погрузится читатель уже после пробуждения повествователя от болезненного сна, мутного и тяжёлого забытья. Вот когда повествование обращается к современности, когда сознание рассказчика выплывает из туманной дали неких незапамятных времён с их княжескими усобицами и всенародным выборным вече, тогда и начинает формироваться, ощутимо нарастать это напряжение смысла, уже не зыбкого, ускользающего, как в полусонном бреду больного, а самого очевидного, насущного. Разумеется, и начальные эпизоды несут свою смысловую нагрузку в тексте. Но там всё на грани гротеска, с усмешкой в стиле Салтыкова-Щедрина. Может, и отдалённым созвучием, а всё-таки вспоминается тут сказ про то, как один мужик двух генералов прокормил. И едко-ироничная интонация автора тут весьма гармонично воссоздаёт атмосферу «двоящейся» реальности, когда за образами прошлого угадываются тенденции времени настоящего. Взять, к примеру, такой авторский пассаж: Неправильно сказать, что Василий (князь. – М.М.) был исключением, из ряда вон. В ряду этом он олицетворял переходный вариант от программно-уставной скромности до демократической беззастенчивости, если ещё точнее, то под диктат сверху разрушался демократический централизм и культивировалась централизованная демократия. За этой словесной игрой скрывается, надо полагать, горькая ирония по поводу современного автору общественного устройства. Вспоминается тут заглавие одной из недавних публицистических статей Николая Дорошенко: «О неконтролируемости контроля над контролем контролируемости»… Или вот картинка по поводу характера одного из известных автору политиков:
Что уж всё про князей говорить… Взять дворецкого. Прежде он себя во всём ограничивал, теперь скоромничает. Стал на людях сало есть. Всякому, кто из приятелей просит отрезать кусочек, не отказывает, говорит так: Лай, перебрёх с нарастающей силой поднимается в княжестве ещё до перезвона колоколов, когда народ должен собираться на вече. Как перед охотой, каждая свора чует наживу. На этот образ собачьей своры уже доводилось обращать внимание читателя, когда речь шла о рассказе «Псы и голуби» (из того же трёхтомника). Там угадывалось наложение смыслов, и свора дворовых псов мыслилась нами в качестве позитивного художественного маркера: собаки были добрее, нежели свора дворовой шпаны, кидающейся на людей с дрекольем. (http://www.voskres.ru/literature/critics/maslova5.htm)И в рассказе «Христово Воскресение на Глинище» образ собачьей стаи, вначале неотделимый от образа своры княжеских подданных, затем обретает отчётливые черты обыкновенных бродячих дворняг, лающих на всякого прохожего без всякого повода, только от скуки. Именно этим дворнягам автор доверяет «переключение» повествования из режима сна в режим бодрствования, то есть из бессознательности болезненного забытья героя в состояние отчётливого осознания им окружающей действительности. Напомним, что в данном случае у нас главный герой и автор-повествователь в одном лице. Лай то яростный, то упреждающий, отдалялся и снова возникал где-то совсем рядом во дворе, под окнами… Вперемежку с этим собачьим перебрёхом переливчатыми ритмами звучали слова… И вот тут, наконец, мы входим в иную стихию художественного повествования из мутных волн накатывающего на слух собачьего лая в прозрачные «переливчатые» струи ритмического поэтического слова. И сколь радостен для читателя этот выход к живой реальности:
Ритмика слов сопровождалась возникшим чувством неосознанной тревоги. Сквозь прищур глаз, мерцающие ресницы виделось сплошь белое марево, но вот обрисовался заляпанный плафон, неровный штукатурный шов меж потолочных плит… Герой-повествователь приходит в сознание, и читатель «узнаёт» вместе с ним давно знакомые строки поэта Юрия Асмолова. Впервые напечатанные в пригородной газете, стихи эти потом встречались нам в сборнике «Озимая пшеница», а затем и на сайте «Российский писатель», где совсем недавно можно было их прочесть в авторском цикле «А на Земле была весна» (https://rospisatel.ru/asmolov-vesna1.htm)… Пришло время дать некоторые разъяснения по рассказу.
Алексей читал стихи, а я вглядывался в желтолистный краешек газеты, в колонтитул: «Сельская новь. 15 апреля 2003 г.». А сейчас, оставшись один в палате, он пока не замечает, что вовсе и не один… Он ещё всецело сосредоточен на мыслях о поэте.
Алексей ушёл. В палате тихо. Я снова взял газетный лист, пробежал глазами, искал и всё ещё не находил слова те самые, которые, казалось, уже слышал и знал, но всё натыкался на колючие строки. И вот наконец: И вот на фоне этих светоносных мотивов, когда читатель пытается представить, «что утро – сотворенье мира», потому что в самом начале этого светлого дня Бог Солнце воскрес и потому, что лира поэта уже настроилась… в это самое время выясняется, что тишина в палате обманчива… И даже не потому, что со звуками «стук-грюк-шарк» в палату на костылях проковылял другой больной, Николай Михайлович, бывший председатель колхоза… И не потому, что следом вошёл «богатырь, высокий, с прямой осанкой, будто воевода на коне из тех, кто на голову выше войска». Это третий больной, Бураминский, сын поляка и русской, выросший в степях Казахстана… А потому, что в палате оказался ещё один живой человек, доселе не подававший признаков жизни, лежавший молчаливой горкой под одеялом на низкой кровати… Вот именно ему, этому неприметному герою, и суждено было стать в итоге центральной значимой фигурой гребневского рассказа. Хотел того автор или нет, а мы неизбежно отдаём всю свою симпатию именно этому герою, с коим сопряжена идея воскресения души. Пока автор прислушивался к беседе на дальних койках, которая, впрочем, звучала громко, на всю палату, он не замечал присутствия рядом с собой ещё одного человека. Потом в палате вдруг стало тихо… В этой минутной передышке в их беседе с соседней, по левую руку от меня, койки изошёл звук натужный и хриплый. Я скосил глаза и увидел освободившуюся из-под ветхого больничного белья взлохмаченную голову старика. Впалые щёки, подбородок рыжели щетиной. Глаза широко открытые, немигающие, устремлены в потолок и, казалось, полны безумства. Звуки повторялись, но только то и было понятно, что старик силится что-то сказать. И вот то, что хотел сказать этот старик, и является ядром смысла происходящего для всех находящихся в этот день в палате. Он не был безумен. Только жить ему оставалось несколько минут. И он это, видимо, чувствовал. Дальнейшие события вряд ли можно уложить во временной отрезок больший, нежели один час. Притихшие насельники больничной палаты пытались расслышать, что говорит старик, но ничего не понимали. Бывший председатель, будто по привычке окликать подчинённых, рискнул позвать умирающего:
– Он в сознании и нас слышит. Виталий Андреевич! Васильев! Слышишь нас, а? Отзовись! Естественным образом разговор заходит о семье Виталия Андреевича, и выясняется, что он совершенно один. При этом история его предельно трагична… Он когда в первый день пришёл, о себе рассказывал. Родом из Дмитриева. Ты если слышал, есть в наших местах городок небольшой. В войну немцы всю семью под корень – расстреляли за связь с партизанами. Он чудом остался жив. С нашими пошёл на запад. После войны служил в армии. Женился, детей нарожал, внуков дождался. Полковником в отставку ушёл, и надо же было ему поселиться в Грозном. Случилось это ещё в первую чеченскую баталию. Собрались как-то все дома, а он зачем-то в магазин выскочил. Только отошёл, а тут обстрел, прямое попадание. Погибли все сразу… Приехал сюда на родину, да кому он нужен тут, даже с полковничьей пенсией… А ты говоришь инвалиды в моде… Абсолютная беспомощность старика подчёркнута в рассказе ситуацией, в которой естественная неизбежность сопряжена с чувством стыда героя, уже ничего не могущего изменить в текущем порядке вещей...Повариха вносит в палату обед, а ходячие больные, открыв окно для проветривания палаты, спешат удалиться…
– Суп гороховый, каша на выбор: рисовая и перловая… Стоит признаться, что, впервые читая рассказ, втайне опасаешься этого сужения пасхальной проблематики до обрядовых привычных предметов. Хотя бы потому опасаешься, что это благодатная почва для построения всяких умильно-орнаментальных словесных конструкций, коими нередко и щедро изобилует литература пасхальной тематики. Сцена «каша не вовремя», судя по всему, как раз и призвана подготовить читателя к трезвому, совсем не умильному восприятию тех глубинных христианских реалий, которые народной поговоркой «умер на Пасху – попал в рай» не исчерпываются, а требуют более серьёзного к себе отношения. В то же время – текст абсолютно свободен от какой бы то ни было религиозной проблематики, кроме того обстоятельства, что события происходят на Пасху. Писателю не нужно было ни о чём рассуждать, никаких религиозных категорий не нужно было затрагивать. Он только слушал, наблюдал и запоминал. Иногда вспоминал что-то своё, из детства. Но без лирических преувеличений, потому что родители были «образованные», неверующие по своим убеждениям, и только бабушка писателя была «идеологической ослушницей». Она-то и явилась неожиданно звеном связующим для деда Васильева, что-то неразборчиво хрипящего из-под груды больничного тряпья, и автора-рассказчика, вдруг заговорившего с читателем о молитве.
Васильев было затих на минуту, но потом снова и снова ритмично повторял одни и те же звуки: …Васильев услышал ответный голос со-молитвенника и даже сбился от радости, что в эту минуту пред Богом он не один…
Я вослед Васильеву слово в слово вслух повторил молитву, и вдруг старик как бы сбился с ритма и произносил уже другие звуки. Но это сакрального смысла эпизод и для автора, и для нас, его читателей. «Дай руку мне…» – так называется повесть другого современного прозаика Сергея Щербакова. Он пишет о женщине, участнице Иринарховского крестного хода, что ежегодно совершается в окрестностях Борисоглебска, которая перед кончиной произносила слова: «Дай руку мне, руку мне дай…», и при этом размышляет: «…конечно, в решающую минуту рядом с Татьяной кто-то находился. Сам Господь или Богородица, или Ангел-хранитель, но, скорее всего, преподобный Иринарх, затворник Борисоглебский, ведь не случайно она крестный ход вспомнила; Татьяна – крестоходка Иринарховская… Вспомнилось, как умирал один мой неверующий знакомый, скорее всего даже некрещёный. Перед концом он отмахивался от кого-то рукой и в ужасе кричал: «Уйдите, уйдите…». Да, рядом с ним в решающую минуту явно не ангелы пели, а кто-то страшный его окружал…». На эту тему у православных писателей написано достаточно много. Отец Серафим Роуз в книге «Душа после смерти» рассказывает о многочисленных случаях встречи умирающего с различными представителями духовного мира, причём не в качестве предположений и фантазий, а в виде научно обоснованных фактов. Архиепископ Иоанн Шаховской в книге «Апокалипсис мелкого греха» повествует о том же, но с более отчётливым морально-назидательным акцентом. Из всех этих духовных наблюдений и научных выводов следует, что для человека очень важно то, кто будет рядом с ним в минуту отхода его души. Вот Сергей Антонович Щербаков возжелал, чтобы и ему «с Маришей (его супруга. – М.М.) в своё время преподобный Иринарх подал десницу…». Это потому, что они – «крестоходцы Иринарховские», верят, что преподобный Иринарх их слышит. Точно так и старик Васильев, повторяя молитву Иисусову, верил, что Христос его слышит. Потому и сказал: «Встретимся в раю!». У христианского упования две грани: абсолютное смирение, даже уничижение и столь же безграничная вера, что Бог не посрамит. Особенно ярко это обнаруживается в другой молитве, которую духовные наставники нередко рекомендуют своим утвердившимся в вере чадам: «Господи, достойны смерти по грехам нашим, но милостив буди нам, грешным!». Так что возглас умирающего «Прощай! Встретимся в раю!» означает не гордую самоуверенность, а как раз вот эту симфонию смирения и упования, страха Божиего и веры. Ведь «Прощай!» это не «До свидания!». Это именно последняя просьба о прощении. Васильев говорит с ближним перед кончиной и так просит у него прощения – в последний раз на земле. Когда о том же просят Бога, произносят «Помилуй!». А вхождение в рай это не «помилование». Это уже спасение. И христианская вера это именно вера во спасение в Боге, а не просто вера в то, что Бог есть. «И бесы веруют и трепещут». Но в рай входит верующий человек. В рассказе Николая Гребнева, озаглавленном «Христово Воскресение на Глинище», именно эта мысль оказывается для нас главной. Кончина Васильева не вызвала удручённости у присутствующих. Уход в пасхальный день кажется им событием торжественным и даже светлым.
Дежурный консилиум смерть Васильева установил как факт, и всё те же Вера и Галя управились с покойником легко и проворно: уложили на каталку, укрыли поверх жёлтым саваном – больничной простынёю, приговаривая:
Слова эти Виталий Андреевич произносил, надо полагать, когда только попал в эту больничную палату, только знакомился со своими со-болезниками. А в утро светлого пасхального дня он уже не был неверующим. Его предсмертная настойчивость молитвы говорит о том, что он мысленно видел Того, к Кому обращался. Его «широко распахнутые глаза», замеченные писателем, как бы подтверждают это. Так что чаемое всеми воскресение умершего на Пасху обусловлено здесь его верой. Но главное даже не в этом… Умиротворение духа в момент кончины всегда было свидетельством благорасположения Божиего к человеку. «Стяжи дух мирен!» – главный завет преподобного Серафима. Если мирен дух при кончине, то и душа человеческая готова быть принятой Богом, «войти в рай». Потому Христос ещё на земле говорит ученикам Своим: «Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк. 17:21). Это потому, что Он – с ними. А когда не уверен христианин в своей близости ко Христу, просит Ангела-хранителя помочь ему, и молитва его как раз о том, о чём просил и умирающий Васильев уже близкого ему на смертном одре Христа: «В страшный же час смерти неотступен буди ми, благий хранителю мой, прогоняя мрачныя демоны, имущия устрашити притрепетную душу мою; защити мя от тех ловления, егда имам преходити воздушная мытарства, да храним тобою, безбедно достигну рая ми вожделеннаго…». Вот об этом «безбедном достижении вожделенного рая», который, казалось бы, уже «внутрь вас есть», как бы это ни противоречиво звучало для внешнего сознания человека, – и все молитвы христианские. Старик Васильев, полковник в отставке, русский воин, переживший две трагические войны, похоронивший всех своих близких, выбрал самую главную, самую вескую, самую жгучую… Молитву, пожигающую всё, что препятствует соединению со Христом! И его внутренний возглас, едва различимый для уха остающихся на земле: «Прощай! Встретимся в раю!» свидетельствует о вере, что Христос близко. Потому названием своим рассказ Николая Гребнева, конечно же, в первую очередь обязан именно этому герою, кончиной своей приблизившему мысль о воскресении Христовом, сделавшему её доминантой повествования. С Юрием Асмоловым читатель снова встречается уже в эпилоге рассказа, точнее, в главе, названной «Вместо эпилога». Повествователь сообщает, что выписали его из больницы «на Николу», то есть двадцать второго мая, в день церковной памяти святителя Николая, Мирликийского Чудотворца. Символика, конечно, тут есть, но она никак не развёрнута автором. Нам остаётся самый главный символический знак этой даты – покровительство неба, помощь небесного тезоименитого защитника в преодолении болезни, победа над собой, ибо Николай значит победитель.
…И тут опять на авансцену выступает собачья свора, но уже самая обыкновенная, не эпическая, и вчерашний больной, поначалу убоявшийся звериной агрессии, устыдился слабости своей и нашёл красивый подход к собакам – заставил их служить. «Свободные псы терпеть не могут породистых, прикормленных, но цепных собак…», и вот эти разномастные свободные псы, чуть заслышав лай «могучего цепного пса» за больничной оградой, послушно «вытянулись в мгновенной готовности к атаке». Едва рассказчик произнёс «Ату!», вся свора ринулась сквозь «прорехи сетчатой ограды БСМП» в овраг, на невидимого противника, а их главнокомандующий благополучно вернулся в больничный сад, где и встретился с поэтом.
Со скамейки навстречу поднялся Юрий Асмолов. …Юра читал посвящение и вёл меня к выходу, к подъезду, где на автостоянке, заметно волнуясь, растревоженный долгим отсутствием, ждал меня сын Евгений. «Воскресение» в житейском смысле свершилось – писатель выздоровел, возвращается к семье, к обычной жизни. К выходу из больничного сада ведёт его поэт. И поскольку происходит это уже за пределами того светлого воскресного дня, который именуется Пасхой Христовой, символика Воскресения, духовного возрождения, неизбежно распространяется теперь на все действия, совершаемые людьми после пережитых событий.Какими бы обыденными ни казались нам поступки героев, их слова и чувствования, все они освящены здесь пережитой болью и устремлены теперь, кажется, лишь в одну сторону – навстречу солнечному свету, навстречу Богу (пусть и не вполне осознаваемо пока), промыслительно соединившему человеческие пути «в БСМП на Глинище, в месте, … ставшем исходным для событий печальных, каждого по-своему трагичных, месте, где в пересчёте на квадратуру пространства происходят они как нигде часто». «Стихотерапия» поэта (а он сам придумал это слово в рассказе) тут оказывается в одном ряду с воздействующей на больных атмосферой праздника – и когда очнулся повествователь в палате в солнечное апрельское утро воскресного пасхального дня, и когда увозил его сын из больницы в майский Николин день. Два этих церковных праздника стали рубежными в судьбе героя-рассказчика (как и в судьбе автора, надо полагать). Из содержания рассказа видно, что вынесен им из больницы опыт глубокий и разнообразный (вспомним укрощение своры «свободных» псов), но прежде всего – опыт соприкосновения с чужой болью как своей… Этот опыт соприкосновения помогает и нам по-своему расценить художественные акценты рассказа. Старик Васильев здесь уже не бравый полковник, который, по слову бойкой санитарки, ещё недавно «хорохорился и женишился» (хоть и в шутку, конечно, было сказано, для поддержания духа), но беспомощный инвалид, вынужденный плакать от стыда за свою беспомощность («из распахнутых немигающих глаз слёзы катились по вискам»). Однако он вновь становится воином, теперь уже Христовым, когда, мужественно пересиливая слабость и, может быть, даже страх смерти, чувствуя её дыхание, настойчиво повторяет молитву Иисусову, как бы начиная жить уже в инобытии… Уже в ином качестве начинает воскресать его измученная земной болью душа. И потому он радостно и смиренно произносит, будто обращаясь и к героям рассказа Николая Гребнева, и к ушедшему ныне поэту Юрию Асмолову, и к каждому из нас, остающихся на земле: – Прощай! Встретимся в раю! |
||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
||||
|
||||