Евгений МИРМОВИЧ (Санкт-Петербург)
«Проблема» В первые же годы моей жизни я узнал, что существует русский язык. То есть тот, на котором папа и мама говорят со мной. А ещё есть другие языки. На которых говорят в далёких странах. И эти языки мне непонятны. Иногда я пытался изображать иностранную речь. Коверкая слова. Но мама и папа почему-то сразу злились, слыша это моё подражание иноземной речи. Когда родители обращались ко мне, я прекрасно понимал их. Ведь они говорили по-русски. Но когда они разговаривали между собой, речь их была мне совершенно непонятна и казалась иностранной. Лишь по отдельным фразам я догадывался, что говорят-то они на родном языке, но делают это так быстро и с таким количеством непонятных мне слов, что складывается впечатление полной тарабарщины. Однажды вечером, когда в нашем Питерском дворе-колодце зацвела черёмуха, и асфальт после первой грозы блестел, как покрытый свежим лаком паркет, мы втроём вышли на прогулку из нашего двора на Разъезжей улице. Мне было около четырёх лет, и моё приподнятое настроение в тот вечер определялось двумя замечательными, новыми в моей жизни событиями. Во-первых, мне купили мороженое, которое до этого времени относилось к категории "ребёнку это вредно" и я впервые понял, как вкусно в жаркий день лизать языком холодное эскимо. Тонкий чёрный шоколад мгновенно таял во рту, и даже обёрточная бумажка с изображением пингвина казалась волшебной. А деревянная палочка и подавно стала моим сокровищем на ближайшие несколько дней. Во-вторых, впервые мне разрешили погладить кошку. Раньше в отношении кошек применялось понятие "не трогай, это может быть заразно". Я не знал, что такое "заразно", но в этот день полосатая кошка вылезла из окна соседки бабы Шуры, и мне разрешили её погладить. Гладить кошку было не менее интересно и ново, чем лизать эскимо. Удивительное ощущение мягкости и тепла живого существа разительно отличалось от контакта с плюшевым мишкой или бабушкиным меховым воротником. Мне даже показалось, что кошке нравится, что я её глажу, и она сама подставляет мне шелковистую спину. Это был невероятный успех, потому что, пожалуй, впервые в жизни я делал что-то самостоятельно, и это нравилось окружающим. Мы пошли на прогулку по Разъезжей, свернули на Загородный и потом направо, на Гороховую. К этому времени я уже изрядно устал и то и дело норовил поджать ноги и повиснуть на руках у папы и мамы, державших меня за руки с двух сторон. Родители оживлённо о чём-то разговаривали на своём непонятном взрослом языке. Я лишь догадывался, что речь идёт о работе отца и он хочет, чтобы мама тоже стала работать вместе с ним. В пылу обсуждения папа и мама не сразу заметили, что я поджал ноги и, как обезьяна, повис на их руках. Но, обнаружив это, строго выговаривали мне за баловство. Я терпел ещё минут пять и потом повторял свой трюк. Так повторялось многократно. В перерывах между своими гимнастическими упражнениями я пытался разобрать скучные и непонятные слова, которые они говорили друг другу. Но мало что понимал. – Это не надо афишировать, – сказал папа в ответ на непонятную мамину фразу. Я задумался. Что бы это значило? Я знал, что не надо баловаться, кривляться, а что значит, не надо афишировать? Минут пять я мучился в догадках. Потом, не выдержав, громко спросил,: – Что значит не "афишировать"? Родители остановились. Посмотрев сначала друг на друга, а потом на меня, они впали в замешательство. Первым нашёлся отец. – Это значит не показывать окружающим то, что знаешь ты один. Понятно? – Понятно. Значит, я никому не должен говорить, что я знаю о том, что ночью можно перевернуть подушку холодной стороной к лицу, чтобы приятнее было спать, — подумал я. Это не надо афишировать. Может показаться странным, но я до сих пор не афиширую этот факт. Наверное, не я один. Когда мы уже свернули на Гороховую и подходили к улице Гоголя, в родительской речи промелькнуло незнакомое слово "проблема". Меня распирало любопытство. Что же это такое "проблема"? До этого мне приходилось слышать слово "эмблема" и даже видеть нашивку в виде раскрытой книги на рукавах у школьников. Мне объясняли, что раскрытая книга – это эмблема, символ знаний. А вот проблема представлялась мне чем-то не менее занятным. Я пристал к родителям с этим вопросом именно в тот момент, когда мы проходили перекрёсток Гороховой и Гоголя. На мой дурацкий вопрос о проблеме последовал короткий ответ. – Не перебивай. Я и не собирался больше перебивать и в очередной раз повис на руках у папы и мамы, запрокинув голову в небо. Перед моими глазами распластался маленький кусочек синего неба, испещрённый хаотично пересекающимися на перекрёстке улиц троллейбусными, электрическими и телефонными проводами. Этих проводов было так много и перепутаны они были в воздухе настолько хаотично, что казались огромной паутиной повисшей над перекрёстком. Одни из них были натянуты туго, как струна. Другие лениво провисали в воздухе. Третьи вообще заканчивались ничем и были примотаны к соседнему проводу. Все они вместе образовывали, по моему мнению, огромную ловушку, в которую может упасть с неба даже слон, который благополучно будет пойман и не разобьётся об асфальт. Эта сеть хитросплетённых проводов над перекрёстком Гороховой и Гоголя ещё долгие годы оставалась в моей детской памяти под загадочным понятием "проблема", услышанным впервые именно в этом месте. И лишь спустя годы я понял, что проблемы висят не только над этим, знакомым мне с детства перекрёстком, а простираются гораздо шире.
«Фашист» Гололёд нынче сильный. Мороз ударил нежданно, после оттепели, и дороги превратились в сплошной каток. Стараясь двигаться аккуратно, я прошёл Лиговку от площади Восстания до Некрасова и свернул направо к Суворовскому. "Не хватало ещё растянуться посреди улицы и вывихнуть себе что-нибудь, в канун Нового года", — думал я, перебирая в голове нескончаемый список запланированных дел, завершить которые уже явно не успевал. Навстречу мне, вдоль ограды сквера, с трудом переставляя ноги и опираясь на деревянную палку, ползла укутанная в невероятное количество шерстяных платков старушка, c клетчатой полотняной авоськой в руке. "Вот кому точно не стоило сегодня выходить из дома", — подумал я и понял, что пройти мимо и не помочь невозможно. – Бабуля, давайте руку! – Ох, миленький, мне бы на ту сторону, к Мальцевскому рынку. – Пойдёмте, конечно. Держите руку, я не спешу. Что же вы в такую погоду на рынок? Магазин и на этой стороне улицы есть. – Да я, сынок, всегда только на рынок хожу. Меня там все знают. Вот, говорят, баба Оля к нам пришла. Никогда не обвесят и всё самое свежее дают. Каждый продавец знает, и русские, и нерусские. А то, что цены там высокие, так мне всегда скидку делают. Да и беру я немножко. Иногда и даром отдают помидорку или яблочко. А я молюсь за них. За всех молюсь. И за нерусских тоже. – Давайте-ка, мы с вами, баба Оля, здесь дорогу переходить не будем. А на пешеходный переход пойдём. Вот туда. Сможете? – Смогу сынок. Я всю жизнь с раннего детства много ходила и сейчас ещё хожу немало, только ты держи меня покрепче. Сколько я за свою жизнь прошла? И не сосчитать. Как пошла перед войной за мамкой в поле, держась за подол, так и хожу с тех пор, – морщинки на её лице собрались в согревающую улыбку, а глубокие тёмно-зелёные глаза дарили почти материнскую нежность. – У меня мама тоже в войну ребёнком была. В блокаду выжила здесь. Я понимаю. – Нет, сынок, я не блокадница. Мы в деревне жили, в Псковской области, и под немцами были, и голодали тоже. А брат мой старший к партизанам ушёл в лес. Сами мы недоедали, а партизанам носили лепёшки из лебеды и конского щавеля. И я носила. Помню, иду полем, маленькая, ниже полыни горькой. В руках узелок с лепёшками. Смотрю, на дороге мотоцикл немецкий стоит, и два фашиста на нём. Один ест что-то за обе щеки, другой на губной гармошке играет. Завидел меня тот, что с гармошкой, поднял автомат и выстрелил два раза. Я от испуга упала и узелок с лепёшками под себя прячу. Лежу в траве, не шелохнусь. И фриц молчит тоже. Встала я и снова пошла. А он улыбается крысиными зубками, сам серенький такой, холёный. Улыбнулся, и опять два выстрела. Я — в траву. Слышу, немцы между собой смеются над чем-то. Поняла я, что пугает он меня. Поверх головы бьёт, развлекается гад. А я глупая была, нет бы сразу бежать... Встала во весь рост и сначала кулаком ему в воздухе погрозила. Вот так. Баба Оля подняла правую руку с клетчатой авоськой и потрясла ею над головой. В авоське неприятно брякнули какие-то железные предметы. Она трясла сумкой, и зелёные глаза её сделались злыми и холодными. – Что у вас там? – удивлённо спросил я. Баба Оля как будто задумалась, медленно возвращаясь из прошлого на ступени Мальцевского рынка, к которым мы уже подошли. – Конфорки от газовой плиты, – тихо ответила она. – Зачем? Она молча смотрела на серый лёд под ногами и не отвечала. Сбоку подул холодный ветер, и я развернулся к нему спиной, прикрывая старушку, которая замерла, будто потратив последние силы на взмах сумкой. – Внук у меня алкоголик. Всё из дома вынес. Всё пропил. Когда ухожу, конфорки с собой забираю, чтобы не сдал на цветмет. Нам обоим отчего-то стало неловко, и мы с полминуты молчали. – А как же другие родные? Дети ваши? Неужели нет на него управы? Участковый? Соседи? – Никого нет. Дочь моя покойная одна его растила. И ведь всё у него было. И английскому учили, и на хоккей ходил заниматься, и мотоцикл купили ему. Всё, что захочет. Молюсь вот и за него тоже. А он пенсию у меня ворует потихоньку. Уж не знаю, куда прятать. Да бьёт еще, когда с похмелья. – А полиция, соцзащита, местные власти, общественность? – я перебирал варианты, не сильно веря в их эффективность. – Да он уж и в психиатричке сидел, и в тюрьме год за хулиганство, и лечился. Всё жилплощадь продать хочет, да я мешаю. Ох, боюсь, убьёт он меня скоро, прости, Господи. Вот, может, после Нового года опять в клинику его положат, так поживу хоть спокойно маленечко. Я помог бабе Оле подняться по ступенькам, чтобы войти на рынок. Мне не хотелось прощаться с ней на такой ноте. Мы обменялись телефонами, и я обещал помогать. Она с радостью приняла моё предложение, и мне показалось, что нам обоим стало легче. – А что же фашист? – спросил я, вспомнив незаконченную историю с немецкими мотоциклистами. – Да что с ним делать? Куплю ему картошки немного, супчик сварю да помолюсь. А то лежит там бледный весь с похмелья, серенький, как мышь, только зубки торчат.
«Невезучий» Валентин третий год работал таксистом. Он был уверен, что ему в жизни хронически не везёт. Ещё бы! Окончить педагогический институт и стать учителем географии. Надо же было сделать такой выбор? В первый же год работы в школе его просто "съели". А внешность? Ну что это за худые плечи и рост метр шестьдесят? Характер мягкий. Настоять на своём Валентин не мог никогда. Разве можно с таким характером сделать карьеру или открыть своё дело? – Наверное, во всём виновата моя мать, строгая и властная женщина со стальными нервами, – думал Валентин. – Или виновато общество, жестокое и несправедливое. И правительство, не способное обеспечить исполнение законов. И женщины, которым высоких брюнетов подавай, уверенных в себе... Все виноваты. Поэтому в дураках, так или иначе, всё время оставался Валентин. Лифт ломался именно в то время, когда в нём ехал он. Очередь в кассу в супермаркете всегда шла медленнее других, если в неё вставал Валентин. Фальшивая купюра всегда именно ему доставалась. Даже собаки бездомные на улице из всех прохожих именно его выбирали, чтобы облаять. Порвать этот порочный круг у Валентина не было сил. Вот и теперь, в такой жаркий и солнечный день, как назло, в машине сломался кондиционер. Полностью опустив стёкла, Валентин подъехал к указанному в заказе адресу. У подъезда стояла молодая стройная девушка в чёрных солнечных очках. Она уверенно села на заднее сидение и захлопнула дверь. – На Пионерскую? – спросил Валентин, чтобы уточнить правильность маршрута. – Да. Бизнес центр "Содружество". Представляете, проспала на работу? Так стыдно. – Наверное, начальство ругать будет? – поинтересовался Валентин, чтобы поддержать разговор. – Нет. Меня никогда не ругают. Да и работа у меня такая, что в крайнем случае домой можно забрать. – Кем же вы работаете? – Я юрист. Составляю и проверяю договоры. Правда, пока самые несложные. Я только в прошлом году институт закончила. Но меня на работе все очень любят и никогда не ругают. Наоборот, всегда стараются помочь мне. – Наверное, много работы? На молодых всегда всё сваливают. Успеваете? – Конечно! Я еще успеваю по выходным детскому психоневрологическому интернату помогать в качестве волонтёра и в вокальной группе пою. – Как же это у вас выходит? – Не знаю. Просто я очень люблю всё, что я делаю. У меня скоро сольный альбом выйдет. В сети уже есть. Хотите скину ссылку? – Хочу, – ответил Валентин, а сам подумал: – Ну почему ей так в жизни везёт? И работа перспективная, и альбом записала, и детям помогает. Всё ей нравится. Ну, сплошное везение во всём. Почему некоторые люди рождаются такими везучими? Почему кому-то от природы даётся всё, а кому-то ничего? Почему именно ей так повезло? Они подъехали к бизнес центру "Содружество". Девушка открыла сумочку, чтобы расплатиться за поездку. Валентин услышал, как за спиной что-то лязгнуло неприятным металлическим звуком в руках девушки. Он испуганно обернулся. В её руках была белая складная металлическая трость. – Не пугайтесь! – спокойно произнесла она, раскладывая металлическую тросточку. Я инвалид по зрению. Слепая от рождения. Она подняла солнечные очки, и мороз пробежал по спине Валентина. Белки глаз были пусты. Один зрачок был направлен вверх и почти скрывался под верхним веком. Второй был безжизненно опущен вниз и в бок. – Как же вы дальше? С трудом выдавил из себя Валентин. – Прекрасно! Я хорошо ориентируюсь с тростью, даже в малознакомых местах. Она расплатилась и вышла. Вдруг Валентину стало нестерпимо стыдно. Он не сразу понял, отчего это. А когда понял, стыд усилился многократно. Его никто не видел в эту минуту, но краска залила его лицо. Валентин заметил это в зеркале. Он словно оказался голым на первомайской демонстрации. Хотелось убежать, спрятаться. Но от себя разве убежишь?
Должок Ему уже давно за шестьдесят, а его всё Сашкой зовут. Потому что мужик весёлый, общительный, простой. Нос картошкой, глаза добрые и походка смешная, подпрыгивающая. Всегда приветливо здоровается, ещё издалека начинает рукой махать в знак приветствия. Всё шутки-прибаутки всякие рассказывает. Особенно если навеселе. Выпивает, конечно. Живёт один. Жена давно ушла, а дети выросли. Пенсия маленькая. Подрабатывает дворником на овощной базе, пока здоровья хватает. Встречаю как-то я Сашку вечером у магазина. Отозвал он меня в сторонку и говорит тихонько. – Слушай, сосед, выручи, одолжи тысячу до завтра, позарез надо! Я немного засомневался. Во-первых, что-то многовато, чтобы похмелиться старику. Во-вторых, у самого в кармане пару тысяч только, а мне завтра с утра в город ехать, машину надо чем-то заправить. Но не могу я соседа не выручить в такой момент. Протягиваю деньги. – Саша, только до завтра, ладно? Не подведи. – Что ты! Клянусь! Спасибо тебе, дружище! Я к тебе завтра зайду. Конечно же, завтра он не зашёл. Не пришёл и на следующий день. И вообще перестал попадаться мне на глаза. Встречаю я через неделю соседку Веру Максимовну, пенсионерку. – Здравствуйте, Вера Максимовна! Что-то я Сашку давно не видел. Не знаете, где он? – Не знаю. А что, он у тебя денег занял, что ли? – Да. Было такое, – отвечаю я. – Ну и дурак. Ему нельзя давать. Он у всех берёт и не отдаёт никогда. Выпьет и забудет. А потом говорит, что не брал ничего. Он у Людмилы три месяца назад взял, а теперь говорит, что не брал. Ему давно никто не даёт. – Не может быть, чтобы Сашка так всё забывал, — ответил я. — По общению Сашка производит впечатление вполне здравомыслящего человека, да и пьёт он немного. Неужели специально придуривается, чтобы не отдавать? – Конечно, придуривается. Строит из себя добренького. Терпеть не могу таких лицемеров. Я немного расстроился. Не то чтобы мне было жалко тысячу рублей. Скорее, меня расстраивало, что я обманулся в Сашке, которого считал открытым, прямым и приятным человеком. Кроме того, мне было неловко, что Вера Максимовна, которую я недолюбливал по причине её склочности и мерзкого характера, оказалась мудрее и прозорливее меня. Я видел, каким злорадством блестели её глаза. Вся её натура торжествовала от собственного превосходства надо мной простачком. Через неделю я решил зайти к Сашке сам. Конечно же, я не застал его дома. Прошло ещё несколько недель, и я увидел Сашку. Он шёл по другой стороне улицы и приветливо махал мне рукой, как ни в чём ни бывало. Я понял, что теперь он будет старательно делать вид, что не брал у меня денег. Мне не захотелось с ним здороваться, и я отвернулся. В душе я костерил Сашку самыми непристойными словами. Каждый раз, встречаясь на улице, Сашка, как прежде, приветливо махал мне рукой, но я каждый раз уходил в сторону, не отвечая на его приветствия. Краем глаза я ловил его удивлённый взгляд. Вот артист, думал я. Надо же так ошибаться в людях? Как-то раз, подходя к дому, я увидел машину «неотложки». Спросил у соседей, к кому? Говорят, у Сашки сердце прихватило. Его госпитализировали. А через неделю он умер в больнице. Всего за два дня до Нового года. Почему-то мне всё равно было очень жаль его. В предновогодней суете я полез на верхнюю полку кухонного шкафа за какой-то посудой и обнаружил там маленькую бутылку коньяка. К ней резинкой была прикреплена шоколадка и тысячерублёвая бумажка. Я спросил у дочери, откуда это? – Так это давно тут стоит. Это же Сашка, сосед покойный, у тебя занимал. Он тогда на третий день пришёл с извинениями и отдал. Тебя дома не было. Вот коньяк тебе принёс и маме шоколадку. Я как раз в командировку улетала, спешила очень, вот и убрала в верхний шкаф. Но я думала, ты видел, а что? – Да уже, пожалуй, ничего, — ответил я. Меня охватило странное ощущение. Как будто бы я забыл очень дорогую мне вещь в убежавшей навсегда электричке…
«Одинаковые пули» Полусгнившая жёлтая маршрутка, пахнущая грязной ветошью и соляркой, тряхнула кузовом и завелась, подрагивая под мерный рокот не убиваемого японского дизеля. – До города доеду? – спросил я, открыв переднюю дверь кабины. – Конечно, доедешь, мой дорогой, садись, – ответил бородатый брюнет с лёгкой проседью в густых волосах и добродушной улыбкой. Пока я рылся в бумажнике, оплачивая проезд, маршрутка пополнилась ещё несколькими пассажирами, и мы поехали. За окнами понеслись вереницы тёмно-зелёных кипарисов, маленькие покосившиеся домики, утопающие в зарослях винограда, а вдалеке, за холмами, виднелись заснеженные вершины гор, сияющие на фоне прозрачного синего неба. Бородатый водитель бесцеремонно курил в кабине и оживлённо разговаривал по телефону. Всё существо его изнемогало от потребности жестикулировать. Руки были заняты, и, чтобы выпустить эмоции, он раскачивал головой, добавляя к своей речи восклицания, которым каждый раз придавал разный оттенок. Его протяжное "ай" то имело характер возмущения, то радости, то сожаления. – Гоча, возьми за проезд, – послышалось из салона. Водитель протянул назад руку с телефоном, и свободным пальцем подхватил протянутую ему купюру. – Тебе у больницы остановить? – спросил Гоча, не оборачиваясь. – Да, к дяде Артуру еду, – ответил голос. – Скажи ему, пусть перестанет валять дурака и натирает колени настойкой из адамова яблока, а то его не выпишут и к свадьбе Марьяны. Дай, Бог, ей вырасти первой красавицей! – Обязательно передам. Брату твоему привет! – пассажир выскочил, хлопнув дверью. Гоча объехал двух вальяжно лежащих прямо на дороге тёмно-бурых коров, и мы снова помчались меж кипарисов. Бородач по-прежнему беспечно болтал по телефону, успевая постоянно сигналить в знак приветствия проезжающим навстречу машинам. Заметив на обочине сгорбленную спину старика, с котомкой в руках, Гоча резко принял вправо и остановился. Дед, кряхтя и чертыхаясь, забрался в маршрутку. – Ох, спасибо сын. Возьми вот, пожалуйста, – дед протянул водителю измятую бумажку. – Да что ты, отец? Тебе не надо платить. Скажешь, где выходить, я поближе подвезу. – У дома Серго мне надо выйти. Знаешь? У водокачки. – Конечно, знаю. Присядь, отец, сейчас быстро поедем. За окном вновь замелькали деревья и горы. Наговорившись вдоволь по телефону, Гоча запел. Сначала тихо, как будто бы только для себя, сбиваясь и хрипя, потом всё громче, чисто и с душой. Покачивая головой, он выводил протяжный и грустный напев. Я не понимал слов, но если бы мне нужно было подобрать слова к этой мелодии, то это были бы слова об утраченном счастье, потерянной любви или далёкой родине. Внезапно за моей спиной песню подхватил женский голос. Он бережно встроился в мотив, будто обвивая мужской вокал, как лоза винограда обвивает прочный ствол дерева. Через мгновение ещё несколько голосов слились в песне, сделав её широкой полноводной рекой. Мне, столичному жителю, привыкшему к людской разобщённости и равнодушию, казалась добрым, сладким сном эта страна белоснежных гор, остроконечных кипарисов и простых, открытых людей, не ведающих высокомерия и взаимной вражды. – Гоча, останови у старого вокзала, – послышался женский голос. – А у вас здесь что, ещё и новый есть? – Усмехнулся Гоча, недовольный тем, что пришлось прервать песню. – Нового вокзала не увидят даже мои внуки, – послышалось в ответ, – но этот-то весь развалился, значит, он старый. – Пусть будет по-твоему. Сейчас подъеду к самому вокзалу. У вокзала вышло большинство пассажиров, и мы с Гочей остались в маршрутке вдвоём. Вдоль дороги замелькали полуразрушенные постройки, корпус завода с выбитыми окнами и серый ангар с надписью "Автомойка", где буква "й" была написана с перекладиной в обратную сторону. Возле надписи, уткнувшись в мобильные телефоны, сидели на корточках два молодых парня. Я невольно усмехнулся, заметив забавную неграмотную надпись. Гоча недовольно хмыкнул в ответ на мою улыбку. – А что ты хотел? Они после войны родились. Школы все разрушены. Где им было толком учиться? – Понимаю, – ответил я сочувственно. – А тебе куда ехать-то? – Спросил Гоча через некоторое время. – Мне к дому доктора Давида. Знаешь? Гоча от удивления перестал следить за дорогой. – Ты с ним знаком? Он же никого к себе не пускает. – И я не знаю, пустит ли. Читал его книгу. Написал ему письмо. Он ответил, что будет рад, если я заеду. Вот и всё. – У нас не каждый может похвастаться тем, что видел доктора Давида. Он что-то вроде отшельника, почти святой. – Возможно, я не всё знаю, но у него очень интересная книга о войне. Я читал её, и хотел встретиться с автором лично. – Люди говорят, что Давид лечит гипнозом. Правда, я в это не верю. Но, если ты пойдёшь к нему, и он тебя пустит, разреши мне пойти с тобой. У меня зуб по ночам ноет уже вторую неделю. Может, Давид снимет мне боль. – Да пожалуйста. Ещё какое-то время мы ехали молча. Потом внезапно Гоча сбавил скорость и начал протяжно сигналить. Я осмотрелся по сторонам, но никакой аварийной ситуации на дороге не заметил. Машины, следующие по трассе за нами, проделывали ровно то же самое. Сбрасывали скорость и сигналили. – Что это значит? – Спросил я из любопытства у Гочи. – Вертолёт, – спокойно ответил он. – Где вертолёт? – Здесь. Ах да, ты не местный, не знаешь. Во время войны враги сбили в этом месте наш вертолёт. В нём перевозили женщин и детей подальше от линии фронта. Там было тридцать восемь женщин и детей. Убийцы знали об этом и всё равно сбили. Вот здесь они все и погибли, – Гоча указал рукой на пригорок. Оставшуюся часть пути мы не разговаривали. Вершины гор были, как прежде, величественны и прекрасны. Я смотрел на них и испытывал искреннюю симпатию к этому простому, открытому и дружелюбному народу, заплатившему немалую цену за свою независимость. Через некоторое время мы подъехали к маленькому дому из красного кирпича, обвитому виноградом. Его окно, выходящее на улицу, было открыто. В нём развивалась на ветру белая занавеска. Кирпичная стена вокруг оконного проёма была вся сплошь изрешечена следами пуль. Видимо, по этому окну долго, хотя и не слишком прицельно, работал пулемёт. Мы вышли из машины, и подошли к маленькому, увитому плющом крыльцу. На пороге нас уже встречал невысокий человек лет семидесяти с белой от седины головой и большими живыми и невероятно глубокими чёрными глазами. Его взгляд не был враждебным, но был строг, печален и как будто заведомо знал о нас всё. Поверх его плеч было накинуто длинное чёрное пальто, полностью скрывающее под собой фигуру. – Меня зовут Евгений, я писал вам о встрече, – начал я, протягивая руку для приветствия. Давид ответил мне лишь неуловимым одобрительным движением глаз, но руки не подал. Гоча, увидев мою протянутую ладонь, поспешил меня одёрнуть за рукав. Не зная местных обычаев, я отнёсся к этому спокойно. Давид пригласил нас в дом, и мы прошли в маленькую, чисто убранную комнатку, с железной кроватью и накрытым белой скатертью столом. В углу тлела лампада возле иконы Богородицы, а на стене висели несколько пожелтевших фотоснимков советских времён. Мы сели за стол. Я заметил на лице Гочи сильное волнение. Он смущённо убрал свои руки под свисающую со стола белую скатерть и нервно подёргивал губами. – На меня произвела большое впечатление ваша книга, – начал я, обращаясь к Давиду. – Выбрось её, я написал дрянь, – сухо ответил Давид, но взгляд его оставался приветлив. – Если бы я не читал твоих рассказов, то вообще не стал бы с тобой на эту тему разговаривать. – Я хотел спросить у вас, Давид, об эпизодах, которые, как мне показалась, не вошли в книгу. – Послушай, ты же из Питера? – глаза Давида оживились при этих словах и даже немного помолодели. – Да. – Я окончил Ленинградский медицинский институт в семьдесят шестом году. Мы очень любили гулять белыми ночами после экзаменов. Какое это было время, если бы ты знал! Одна гитара и пятнадцать голосов со всех республик союза. Пели по ночам песни Визбора на стрелке Васильевского острова, – взгляд Давида устремился поверх моей головы и потерялся за окном. На пороге комнаты появилась молодая женщина. В её руках был поднос, на котором стояли три стакана красного вина. – Давид, мне кажется, что-то помешало вам написать в своей книге всё, о чём хотелось? Или у меня сложилось неправильное впечатление? – спросил я, желая вывести хозяина на интересующую меня тему. – А ты сможешь ли написать? – воскликнул Давид. – Ты тоже не напишешь то, что нужно писать об этом. Давид сделал глазами знак женщине с подносом, и та подошла ближе. Она поставила один стакан перед Гочей, другой передо мной, а третий продолжала держать в своих руках. – За мирное небо над вашей Россией. Мудрости вашим детям и здоровья вашим старикам, – произнёс Давид. Женщина поднесла стакан с вином к его губам. Он запрокинул голову и выпил до дна. После этого его плечи дёрнулись, и чёрное пальто упало на пол. Я обомлел. Вместо рук висели худые обрубки, которые заканчивались чуть ниже локтя. – Ты спрашиваешь, о чём я не написал? А о чём вообще говорить? Я — врач. Я не воевал. Больницу, которую я создавал много лет, сравняли с землёй. Раненых с фронта везли прямо ко мне домой. Я оперировал здесь, в этой комнате. А там, – он указал глазами на соседнее помещение, – был морг. Я работал по двадцать часов в сутки. В моём саду хоронили наших ребят, которых я не сумел спасти. Эти доски на полу пропитаны их кровью насквозь. Кровью наших мальчишек. Давид резко встал и подошёл к иконе, висевшей в углу. Он стоял ко мне боком, но я видел, как двигаются его губы. Гоча был бледен и не смел пошевелиться. Через некоторое время Давид вернулся за стол и продолжил. – Ты хочешь знать, о чём я не написал? Ты чувствуешь, что я не сказал всё? Так я тебе расскажу. Писать у нас об этом нельзя, но говорить мне никто не запретит. Когда наши ополченцы отступали, я не смог уйти с ними. В доме оставалась моя парализованная мать, которую я не мог бросить. Всё произошло быстро, за один вечер. Передо мной появились эти люди. В такой же, как у нас, форме, с таким же оружием. Они волокли за собой раненых бойцов. Я не успел вымыть здесь пол, как в моей операционной уже лежали их покалеченные парни. Это были обычные мальчишки, понимаешь? Давид встал и нервно заходил по комнате. – Они точно так же, как и наши, были изуродованы осколками. У них точно так же торчали переломанные кости из-под обгорелого, прилипшего к телу окровавленного камуфляжа. Они так же звали на помощь своих матерей и плакали, не желая умирать в девятнадцать лет. Понимаешь ты меня? Давид снова подошёл к иконе, и плечи его задрожали. Спустя минуту, он резко обернулся ко мне и продолжил: – Я окончил Ленинградский медицинский институт. Я давал клятву лечить. А они умирали на моих глазах. У каждого на шее был крестик и оберег, повешенный матерью в надежде на спасение. И я спасал. Я работал, как прежде, по двадцать часов в сутки. И их тоже хоронили в моём саду. Вот там, – он указал глазами за окно, – я не знаю, сколько в этом саду наших, а сколько чужих, мне некогда было считать. Лицо Давида стало багровым, и большие чёрные глаза наливались какой-то неистовой злостью. Казалось, он был готов воткнуть нож в сердце войны, если бы у неё было тело. Если бы оно было, Давид точно нашёл бы в нём сердце, для меткого удара штыком. – Мой отец был хирургом на Сталинградском фронте, – продолжил Давид. – Он говорил, что безошибочно отличал дезертира от героя при операции. Немецкие пули и осколки отличались от наших. Ему не составляло труда определить, выстрелом из какого оружия был ранен боец. А я вынимал одинаковые пули из людей, одетых в одинаковую форму, говорящих на одном языке. Из людей одной веры, которую все они предали, потому что люто ненавидели друг друга. Кто-то запустил эту цепочку злодеяний, и ненависть стала настоящей. А я перестал видеть между людьми разницу. Я лечил их, выполняя свой человеческий долг, и был жестоко наказан за это... Я заметил, что женщина, приносившая вино, вернулась в комнату и присела у порога. Только теперь я увидел, что вся левая сторона её лица искажена последствием глубокого ожога. – А потом вернулись наши, – продолжил Давид, и я почувствовал сарказм в его голосе, – вернее, наших там было уже меньше половины. Остальные наёмники из других стран. Они сочли всех, кто оставался в оккупации предателями. Жгли дома, стреляли всех без разбора. Их ненависть не имела границ. Среди них я узнал одного лейтенанта, которого оперировал полгода назад после тяжёлого ранения. Теперь он был полковником и командовал расстрелами на футбольном стадионе, где казнили всех, кто казался им подозрительным или просто возражал против грабежа и насилия. Я же, лечивший врагов, был предателем номер один. Моя участь была решена, – глаз Давида задёргался, и он отвернулся в сторону. Гоча нервно мял кисти рук, не находя им места. Он поглаживал ладонями колени, потом бороду и снова сплетал дрожащие пальцы в тугой узел. – В моём доме оставались двое тяжело раненных бойцов, – произнёс Давид сдавленным голосом, – враги попросту бросили их при отступлении. Мне приказали отвезти их на тележке в парк культуры, где зарывали трупы, и сбросить в яму. Затем дали в руки лопату и приказали закапывать. Тот самый, спасённый мною молодой полковник, приставил дуло автомата к моему затылку и посоветовал лечь в яму к своим пациентам, если я не захочу взять в руки лопату. А из ямы на меня смотрели с ужасом глаза человека, самочувствием которого я интересовался несколько часов назад. Человека, которого ещё утром я укорял за не вовремя принятое лекарство и радовался, что его состояние стабилизировалось. Теперь я смотрел на него сверху, и в моих руках была лопата. А в его глазах была жизнь, за которую он цеплялся из последних сил, умоляя взглядом не убивать его. И я цеплялся за свою жизнь, потому что я не герой. Как все люди, я боюсь смерти, тем более глупой и напрасной. У меня не хватило духа лечь в яму рядом с ним, и я, зажмурив глаза, начал закапывать. Песок был сырым и тяжёлым. В нём попадались камни, и я слышал только лязг моей лопаты, ударявшейся о них. Этот звук до сих пор стоит в моих ушах. Иногда я слышу его по ночам, и тогда я бужу Динару и заставляю её громко петь мне. Присевшая на пороге женщина с обожжённым лицом молча кивнула в подтверждение его слов. – А после меня отволокли на проспект Героев. Он и тогда так назывался. В честь павших героев Великой Отечественной, когда и мы, и наши теперешние враги были по одну сторону фронта. Там меня, как и многих других, привязали к фонарному столбу. Мои руки были связаны с обратной стороны столба проволокой. Командовал всё тот же полковник, вчерашний лейтенант. А я вспоминал, как собирал по частям его ногу, вынимал осколки из живота и зашивал кишечник. Я до сих пор отчётливо помню его кишечник. Помню каждый сантиметр его бедренной кости, собранной мною, на последнем, оставшемся в моём доме штифте. А теперь он командовал расстрелом и не обещал нам лёгкой смерти. Все, кто висели на столбах левее меня, поэтапно были облиты бензином и подожжены заживо. Когда загорелась привязанная рядом со мной женщина, я понял, что жизни не спасти, и лучше было принять смерть, оказав сопротивление в самом начале. Но разве я мог знать всё заранее? Женщина с обожжённым лицом, сидевшая на пороге, прикрыла глаза руками и поднялась с места. – Не слушай меня, Динара. Незачем. Динара с тревогой посмотрела на Давида и молча вышла. – В тот момент, когда я это понял, начался ураганный обстрел. Выбитые из города враги работали по нам "Градом". Я тогда уже отличал эту смертельную машину от других по звуку. Где-то сзади прогремел разрыв. Я увидел красные отблески в окнах дома напротив. Тут же эти окна стали пустыми, а меня как будто что-то ужалило сзади. Словно огромная собака укусила мои связанные за столбом руки. В ту же секунду я упал на землю лицом и потерял сознание. Потом, в госпитале, мне говорили, что фонарный столб сохранил мне жизнь, прикрыв мою спину от осколков. Но руки так и не сберегли. Хотя я говорил этим коновалам, что нужно было делать. Давид снова вскочил и нервно зашагал по комнате. – Они прислушались к моим словам, лишь когда спасали женщину, обгоревшую на соседнем столбе. Она осталась жива. Пойди сюда, Динара. Я не стану больше ничего говорить. Помоги мне надеть пальто. Давид поднялся из-за стола и направился к выходу. Мы, как заговорённые, последовали за ним. Во дворе дома, возле умывальника, были прибиты к стволу дерева опасная бритва и расчёска. – Я многое делаю сам, – заявил Давид в ответ на удивлённые взгляды при виде приколоченной расчёски. Динара обняла Давида за плечи и прижалась щекой к его затылку. – Напиши там, как сможешь: у вас, наверное, разрешат, – сказал мне на прощание Давид. – Попробую, – ответил я. – А за больной зуб не беспокойся, – обратился Давид к Гоче, – он тебе ещё послужит, главное – не спеши удалять. Сейчас не болит? Гоча удивлённо вытаращил глаза и отрицательно замотал головой. Вот и не будет больше, – заключил Давид. Пропахшая соляркой жёлтая маршрутка задрожала ветхим кузовом и завелась. Мы ехали молча, и белоснежные вершины гор были по-прежнему прекрасны. Но сопки были где-то высоко, а обшарпанный салон маршрутки постепенно заполнялся пассажирами. Они не замечали нашего с Гочей молчания. В них кипела сегодняшняя свежая жизнь. Двое мужчин обсуждали, откроется ли после ремонта баня к ближайшим выходным. Женщины сетовали, что тётя Тамара перестала торговать на рынке сметаной. Одни говорили, что у неё заболела корова. Другие судачили, что к Тамаре привезли из города пятерых внуков на каникулы и теперь сметана ей нужна самой. Я смотрел на пролетающие мимо кипарисы и вспоминал о военных складах, где мне прежде приходилось бывать. Там хранятся тысячи комплектов для систем залпового огня "Град". Они лежат там не напрасно. Когда-то снаряды будут выпущены. Пролетят ли они мимо внуков тёти Тамары? Кто из этих ребят за полгода станет из лейтенанта полковником? Им неизбежно придётся соприкоснуться с какой-либо войной. Будут ли на этой войне все пули одинаковыми или судьба подарит благоразумие будущим поколениям? – Мне эта баня нужна, как воздух, – услышал я мужской голос позади себя, – без парилки у меня спину ломит. Это с войны ещё. Два осколка вынули, а третий — во мне. Теперь, после ремонта, баня наверняка дороже станет. А где деньги брать? Хорошо тебе: ты полковник, герой войны — у тебя мытьё бесплатно, – говорил незнакомец своему соседу. – Знал бы ты, как я этого героя получил. За полгода из старлея полковником просто так не становятся. Я бы с удовольствием променял своё ветеранское удостоверение на твою нищету, – ответил хриплый басок позади. Мне очень хотелось обернуться, чтобы увидеть этого человека. Но я не стал на него смотреть. Мирмович Евгений Владимирович родился в Ленинграде в 1973 году. По образованию юрист. В прошлом офицер, подполковник, с 2012 года предприниматель. В настоящее время куратор волонтёрских проектов в области работы с детьми-инвалидами. Выпускник литературных курсов при Литинституте им. Горького. |
|||||
Наш канал
|
|||||
|
|||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
|||||
|
|||||