Наталья МОЛОВЦЕВА (Воронеж)

РАССКАЗЫ

 

ХОЧУ ЖИТЬ!

Васенка пришла на митинг с лозунгом. Люди – в шапочках и ярких одежках, она – обмотав голову простым вязаным платком. На ноги надела оставшиеся от покойного мужа ботинки. Это чтобы с шерстяным носком нога влезла. Чтобы дольше не замерзнуть на осеннем ветру.

Некоторые из участников митинга тоже пришли с лозунгами, на которых чаще всего были написаны слова «Мы – против». Васенкин лозунг был эгоистичный - на куске обоев красной гуашью было выведено: «Хочу жить!» Васенка – она такая, любит выражать себя прямиком. У нее, как у пьяного, что на уме, то и на языке. Возникли-образовались внутри два слова, и она продиктовала их правнучке, и та - спасибо ей - постаралась, вывела буковки красиво. Вот она рядом стоит – ей уже до плеча, тоненькая, светловолосая, с челочкой на лбу. Родная-родная. Так бы и расцеловала всю, да чего ж на людях нежности разводить?..

Они приехали поздравлять Васену с днем рождения – дочь Надежда, сын Олег и она, Олюшка, дочкина внучка и ее, стало быть, правнучка. Дочь-библиотекарь уже на пенсии, сын-строитель на работе отпросился, а у Олюшки каникулы. Остальной народ весь в делах, им некогда. Да она, по правде сказать, и не любит, не хочет никаких поздравлений. Но раз дети решили…

По делу, конечно, надо бы им сидеть сейчас за праздничным столом. А она их на городскую площадь потащила. Дочь, когда Васена сказала о митинге, подняла недоуменно брови, сын пробовал возражать, но она неудержимо увлекла всех на улицу: «Успеем, успеем, напоздравляемся…» Одна Олюшка обрадовалась: надоело в большом городе выхлопные газы глотать…

Речи с трибуны говорились хорошие, правильные. Иногда, правда, резковатые. Но куда деваться активистам - защитникам природы, если никто наверху их слушать не хочет? Милиция, то бишь полиция («Господи, в каком государстве живем? Будто под немцами»…) стояла молча. Никого не трогала. Видно, таков был наказ-приказ: соблюдать демократию…

Да, слова выступающих были жаркие, но через два часа все равно все замерзли. Даже Васенка со своими шерстяными носками. Ноябрь – месяц серьезный, едва ли не хуже зимы.

И первым делом, когда вернулись домой, она спроворила стол. Пока варилась картошка и разогревалось мясцо, достала из погреба огурцов да помидоров, нарезала хлеба, сала. Надежда тоненько строгала привезенную из города колбасу-сервилат, сын открывал банки с консервами. Васена была довольнехонька:

- Ох, и стол получился! Даром что на скорую руку. Ну, сынок, наливай…

Не замедлила она и с тостом:

- Ну, чтобы не болели. И за удачу!

Дочка, как и утром, удивленно подняла брови:

- Ты про какую удачу, мама? Может, сначала все-таки за твой день рождения?

- Э-э, - махнула рукой именинница, - года мои такие, что про них лучше не вспоминать.

- А сама на митинги ходишь, - подал голос и сын. – Значит, не такие уж они большие, твои года…

Олег, чувствовалось, был недоволен еще с утра, но свое настроение старался скрывать. Все ж таки день рождения… Но если к причине их приезда мать не собирается относиться всерьез…

- Ладно-ладно, - заторопилась, спасая ситуацию, дочь. – За тебя, мама. Здоровья тебе, радости побольше.

Чокнулись рюмочками «под хрусталь». Выпили.

- Здоровья – это правильно. Это понятно, - одобрил, мягчея пока только голосом, Олег. - А вот непонятно мне, мама, другое - про какую удачу ты говорила?

- Ну, какую, - не стала напускать туману Васена. – Ясно, какую: чтобы этот поганый никель так в земле и остался.

За столом повисло молчание. Только Олюшка удивленно переводила глаза с одного родного лица на другое…

- Удивляюсь я тебе, мам, - первым нарушил молчание Олег. - Всю жизнь ты крутилась в работе, как белка в колесе. Пока вы с отцом меня да Надю вырастили… А потом мы на тебя скинули внуков. А потом пошли правнуки. Теперь они повырастали, мы с сестрой обрадовались: ну, наконец-то мать отдохнет. А ты? Неужто не хочется - отдохнуть?

- Ох, как охота, сынок! Истинная правда – всю жизнь как ломовые лошади. Что я, что отец, царство ему небесное. Наливай-ка по второй. Давайте-ка помянем отца…

И опять за столом образовалось молчание. Вот почему все обрадовались простому Олюшкиному вопросу:

- Бабушка, а как вы с дедом познакомились? Где?

- Где-где. Да где и сейчас знакомятся – на танцах.

То ли от выпитого вина, то ли от воспоминаний лицо Василисы разгладилось, глаза повлажнели. Всегда в разговоре торопливая и громкая, она заговорила вдруг непривычно тихо:

- Только были наши танцы на берегу моря. Слепой баянист вальсы играл. И меня пригласил на танец симпатичный такой морячок…

- А почему на берегу моря? – не замедлила со вторым вопросом юная гостья. - Ты же всегда жила здесь.

- А вот и не всегда! – опять заторопилась Василиса. - После войны родители мои уехали в теплые края. Отец пришел домой после госпиталя в сорок четвертом году. А дома нет - сожгли фашисты. Не только мы – многие жили тогда в оставленных немцами блиндажах, а кто-то мазанки на скорую руку лепил. И загорелось моим родителям к морю поехать! Говорили – мужики там рыбаками устраиваются, зарабатывают неплохо. Народ ехал всякий, но большинство - вчерашние солдаты. Баянист, который нам музыку играл, почему был слепой? Глаза на войне оставил. Ну, вот… Танцуем мы с морячком, а он и спрашивает: «Вы местная?». «Да нет, говорю, - из воронежских краев я». Он даже с ритму сбился. «И я, - говорит, - воронежский». Ну, и все… И больше мы с ним уже не расставались. И когда морячок, а ваш покойный отец и дедушка, свой срок отслужил, то и вернулись мы сюда, на родину. И век здесь прожили.

За столом потеплело, но сыну, по всему было видно, хотелось довести начатый им разговор до конца.

- Нет, ты все-таки объясни: чего тебя вдруг на политику потянуло? В твои–то годы.

- Да при чем тут политика?

- А то ты не знаешь, кто за этим никелем стоит? Что если они решили, то ты хоть в лепешку расшибись?

- А я, сынок, расшибаться не хочу. Ни в лепешку, ни как. Я жить хочу! Вон, плакат-то…

Васена не поленилась, встала из-за стола, взяла брошенный на кровать и свернутый в трубочку кусок обоев. Во всю грудь развернула:

- Читай: «Хочу жить!» Они думают: мы темнота. Про передовые технологии нам толкуют. А то мы не знаем, чем эти технологии оборачиваются: рассуют денежки по карманам, то бишь по банкам, да на Канары. Или куда подальше. А мы тут подыхай медленной смертью. Хватит, один раз нас уже убивали.

И без того немаленькие Олюшкины глаза распахнулись еще шире:

- Кто убивал, бабушка? Когда?

- Когда-когда… Все в ту же войну. Я тебя даже помене была, когда война началась – шесть лет мне только и было. А маме моей – двадцать три. Отца мобилизовали летом сорок первого, а летом сорок второго – вот они, немцы, в нашем селе. Сначала только бомбежками пугали: налетят самолеты, и ну сбрасывать бомбы. Мы – в погреб. Потом бои стали греметь где-то совсем рядом. Но как затишок – я на улицу. Дон – вон он – под окнами течет. И вода в нем – красная. «Почему красная?» - спрашиваю маму. Та вместо ответа: «Сиди дома, доченька! Сиди дома!». А я опять утекаю на улицу… Я сызмала шустрая была. Может, потому мне и имя выбрали мальчишечье – Васенка. Отец об сыне мечтал. А родилась я. И все равно он меня любил. Мама говорила: ночью заплачешь – не я, он к тебе встает. И так уж всю обнимет-расцелует – местечка свободного не оставит…

Васена опять завлажнела глазами, но расслабиться себе не дала:

- Ну, да я про войну речь вела. Вот, сбежала я один раз на улицу, а там… Мост через Дон разбит. По ветру деньги летят, и никто их не собирает (мама потом объяснит – банк эвакуировали). Да что деньги… Вижу: лежит на земле мертвая женщина, а маленький ребеночек грудь у нее сосет. А рядом лежит убитое дитя - мать над ним сидит, волосы рвет от горя.

Сын потянулся за сигаретами:

- Ты про это никогда не рассказывала.

- А когда было рассказывать? До рассказов ли было?

- И ты все так хорошо помнишь? Тебе ведь было, сама говоришь…

- Так ведь не только в мозги – в сердце все врезалось! Намертво! Тут и захочешь – не забудешь. А сколько раз после войны мы с мамой все вспоминали. Чего я по малолетству не понимала, она мне потом растолковывала.

Вот, например, говорила: когда немцы вошли в Коротояк, много людей расстреляли. А что было дальше, я и сама знаю: всех, кого не добили, собрали в кучу и погнали, как скот. Куда – мы не знали. Зато нам хорошо объяснили другое: кто не сможет идти – того будут расстреливать. У нашей соседки было два годовалых близнеца. Она со слезами кинулась к маме: «Поля, возьми одного, я двоих не смогу нести, упаду». Мама взяла, меня за руку ведет. Ноженьки мои скоро устали, разбились до крови. «Мам, я больше не могу…». «Иди, доченька, иди сама, видишь – у меня на руках хлопчик»…

Под Острогожском (про город я тоже потом узнала от мамы) загнали нас всех за колючую проволоку. Еда – три раза в день по кусочку хлеба. Мама все порывалась отдавать свои кусочки мне, но я говорила: «Ешь сама. Умрешь – мне хуже будет». Вот скажите: откуда я это понимала? Не знаю. Война, наверно, и научила… Детки поменьше не разумели, хлеб тот горький у матерей брали, ну, те и помирали голодной смертью…

Спали мы на земле. Мама крепко-накрепко прижимала меня к себе. И тут уж я не сопротивлялась: прижмешься к ней – и кажется: ничего-то с нами не случится, все будет хорошо!

- И… сколько вы так?

- Целый месяц. Как и живы остались… Ну, а потом нас погнали дальше. В каком-то селе распределили по избам на жилье. В «нашей» избе, кроме нас и хозяев, жили еще пять человек…

На этот раз Васенину речь перебила дочь:

- Не по себе как-то от такого рассказа…

- А я вас сейчас развеселю! Вот, слушайте. Жили мы, конечно, голодновато, но, случалось, зарабатывала я у немцев суп.

- Это как?

- Мама хорошо пела, и я еще до войны вслед за ней выучила «Катюшу». Вот ее-то и распевала перед немцами. Только слова в песне, знаете, какие были?

Разрывались головы и туши,

Поплыли туманы над рекой,

Это наша русская «Катюша»

Немчуре поет за упокой!

Кто-то из мальчишек сочинил, а я, бедовая головушка, не боялась петь. Немцы понимали в песне одно только слово: «Катюша – о, гут, гут!», и кто-нибудь давал «артистке» доесть из своей тарелки суп. Или кашу. Ела… Голод – не тетка…

Рассказчица вдруг замолчала. На этот раз никто этого молчания нарушать не хотел – сидели, думали каждый свое. Но Васенка долго молчать не умела:

- А вы знаете, один немец мне ведь и жизнь спас!

- Фашист? Спас русскую девчонку? – не поверил никто из сидящих за столом.

- А вот… Было это в сорок третьем году. Наши уж наступать начали, бои шли где-то рядом. Самолеты, пушки… Одна бомбежка так сильно меня испугала, что я от страху заболела. Мама рассказывала: перестала говорить, есть, спать. Что делать? Завернула она меня в пальто, и – деваться некуда – понесла к немецкому доктору. Шла и мучилась: что там, в больнице, со мной сделают? Зверствами немецких военных мы были сыты по горло. А доктор?!

И вот представьте – доктор ихний взял меня в больницу, начал лечить. Причем не отходил от меня до тех пор, пока я не пришла в себя: сначала заговорила, потом попросила есть…

Ну, как вам эта история? А была еще и другая. Доит моя мама корову. А немецкий солдат стоит в дверях, ждет молочка. Мама зубами скрипит: «У, фашист проклятый… У меня ребенок только из больницы, а я все молоко тебе отдам. И чего вам не жилось у себя дома? И чего свалились на нашу голову?». А немец вдруг и говорит по-русски: «Вы осторожней. Хорошо, что это слышал только я…» Через какое-то время опять заявляется к нам. Мама обмерла: ну, наверно, все-таки расправляться пришел. А тот вынимает из сумки буханку хлеба, потом кулек конфет…

Васена замолкла, словно сама засомневалась в том, что все это было когда-то с ней самой. С недоумением и спросила:

- А, робяты? Среди фашистов – и то люди были. А среди этих, что пришли на нашу землю теперь – среди них есть? Если есть – что же они нас не слышат? Вроде на одном языке говорим – на русском.

- А говоришь – в политику не лезу, - уронил Олег.

- Эх, сынок… Когда нашими руками надо врага бить, землю пахать, строить – это политикой не считается. Это называется – долг. А как мы захотели родную землю от разора спасти – так сразу «политика». Что же нам – молча глядеть, как губят кормильцы-черноземы, как травят воду в Хопре да Савале?..

 

… Утром гости засобирались домой. На улице еще больше похолодало. Васена вышла провожать гостей в том же вязаном платке, тех же мужниных ботинках. Обнялись, расцеловались.

- Мам, ты все-таки того… не слишком-то активничай…

- Ладно-ладно… Себя берегите. Я что…

Когда все уселись, наконец, в машину, Олег поспешил включить отопление. По салону пошло благостное, уютное тепло, и уже не казались страшными угрюмые, набухшие близким снегопадом тучи. И совсем не хотелось вспоминать тяжелый вчерашний разговор. Но Ольга решила по-другому.

- Странные люди – взрослые. Вроде бы все всем понятно, а договориться между собой не можете. Разве ТЕ не понимают… ну, всей правды, всего, про что говорила бабушка?

- Понимаешь, малыш, - неожиданно быстро и серьезно отозвался Олег, - когда речь идет о больших деньгах, у тех, к кому они должны прийти, заклинивает мозги. И совесть. Заклинивает на этих самых деньгах. И тогда они ради них готовы на все.

- На что – на все?

- На обман, предательство и, может быть, даже на что-то похуже…

Надежда тронула брата за рукав:

- Олег, зачем ребенку-то…

- Да надоело бояться! Мать вон в каких годах, и то…

- Но если они готовы на все, - с неожиданной настойчивостью продолжила тему юная пассажирка, - значит, надо и против них - войной!

- Ух, какая ты революционерка! А ты знаешь, сколько русских людей в революциях да войнах погибло? Знаешь, небось, историю-то изучаете. Столько ее было пролито, кровушки, что новой уж никак неохота. Вот только почему они, скоты, этого не понимают?!

- Олег, Олег, - опять тронула брата за рукав Надежда. – Попридержи коней, гляди на дорогу...

Чтобы перевести разговор на другую тему, она принялась рассказывать о том, что перед поездкой заглянула в интернет – давно хотелось узнать, а накануне дня рождения тем более, что означает мамино имя. И узнала. Оказалось примерно так: покладистость к достоинствам Васены не относится: уж если она что решила, пытаться переубедить ее – только терять время. Зато носительница этого имени всегда готова прийти на помощь. При этом интуитивно чувствует, где и когда эта помощь нужна.

- Ну, разве это не портрет нашей мамы, Олег?

- Портрет, да еще абсолютно точный! Дело только в том…

Олег потянулся за сигаретой, но, оглянувшись на пассажирок, решил обойтись без курева.

- Дело только в том, - продолжил он свою мысль, - что ей-то действительно много лет. И ее пора уже сменить на посту.

В наступившей тишине звонко и решительно прозвучало:

- Вот я и сменю. Подождите только, кончу школу.

Брат и сестра рассмеялись. Но через некоторое время Надежда задумчиво произнесла:

- Мы тебе, Оля, неправильное выбрали имя. Ты тоже, кажется, Васена…

За окном машины бежали, роняя последние листья, тополя и березки. Пока не тронутые химической отравой. Пока живые…

 

ЧАЙ С БОГОРОДСКОЮ ТРАВОЙ

Сначала Татьяна кинулась к сестре.

- Марин, чего теперь делать-то?

Та смотрела на нее непонимающими глазами.

- В каком смысле? С чем делать-то?

- В каком-каком… том самом…

И без того большие (и красивые!) Маринкины глаза расплылись в поллица:

- Ты что – залетела?

Танька в ответ быстро-быстро закивала головой – язык онемел.

- Ну, ты даешь…

Они сидели у Маринки на кухне. Маринка налила чаю, нарезала колбасы, сыра. Только кто бы их ел и пил? Но долго переживать сестра не могла. Не умела. Протянув многозначительное «та-а-к», она закинула ногу на ногу, запалила сигарету. Но тут же и потушила:

- Извини… тебе же дымом сейчас нельзя… Давай признавайся: он кто?

Татьяна опробовала язык:

- Да… с работы с нашей. С завода.

- Понятно. Ну, а конкретней?

- Из соседнего цеха. Сборочного.

- И это все, что ты про него знаешь? А если не знаешь – как ты могла? Нет, ты, конечно, всегда была у нас немного чудная. Но уж тут-то… когда надо сто раз подумать…

Татьяна слушала правильные слова, а в голове уже стукнуло: зря пришла. В Маринкиной жизни все хорошо и ладно, а она тут… К матери надо. Кто ее и поймет, как не родная мать…

 

В субботу села на пригородный и – вот она я, в родном селе, родном доме. Отец копался в огороде, мать стирала.

- О, Танька, - обрадовалась она. – Отец картошку копает, а собирать некому. Маринка хитрая – приедет со своим антилигентом, когда все будет убрано. Поможешь отцу?

Татьяна быстренько переоделась в старенькое, попила чаю – и на огород. Отец накопал уже прилично.

- Раньше по осени картошку убирали, а теперь в августе поспевает. Климат, что ли, поменялся?

Откуда Таньке знать про климат? Ей известно одно: хорошо на огороде! Это тебе не завод. Тут ни железного лязга машин, ни завываний сварочного аппарата, ни… женихов, с которыми неизвестно, как обходиться. Да она бы сроду никаких женихов и не завела – это Маринке, красавице, можно, а ей на что? Так ведь – сам подошел. На дне рождения у Юльки, подружки. Сначала все глядел, глядел на нее, потом на танец пригласил. Они так хорошо танцевали медленный танец. Он как-то бережно обнял ее за талию, а под конец… погладил по голове. Вот тут-то у нее в груди и дрогнуло… Никто никогда ее так не гладил! Даже мать. Даже в детстве. А тут этот Вальдемар… Володька, конечно, но все почему-то его Вальдемаром зовут. И вот провел он рукой по ее голове, ну, голова-то и закружилась.

Потом он ее домой, то есть на квартиру, провожал, стихи какие-то читал, смеялся, и она, дура, смеялась. Ей, дуре, отчего-то так хорошо было. Отчего-то казалось, что у нее новая жизнь начинается. У всех ее ровесниц она давно началась, а у нее только сейчас. С опозданием…

Хозяйки дома не было, уехала на дачу. Володька-Вальдемар дурашливо спросил:

- Может, на чашку чая пригласишь?

Она, не узнавая себя, расхрабрилась:

- А и приглашу!

Чай они не пили. Потому что Володька этот Вальдемар тут же потащил ее на диван. И она, помня его ласковую руку, не нашла в себе сил сопротивляться. Только мелькнуло в голове: подружки-то ее уже давно…

- О, пологорода управили! Перекур, дочь. Пошли-ка щей похлебаем. Заработали мы по тарелке щей?

За обедом она сидела тихая. Мать заметила это, и когда отец ушел на веранду, встревоженно спросила:

- Ты какая-то не такая нынче. Ты чего?

- Мам, я хочу тебе сказать… хочу спросить…

Лицо у матери сразу построжело:

- Да говори скорей, говори толком!

Татьяна покаянно смотрела в пол. Что ей сказать? Про танец? Про руку на голове? Это все не «толком», а «толком» - хоть режь – у нее не получится.

Мать догадалась сама.

- Та-а-к… Он кто? С работы? Жениться не собирается? Я поеду к директору. Мы еще поглядим, кто кого!

- Ма-а-м… Зачем же воевать-то? Разве войной чего хорошего добьешься?

- Ух, какая она добрая! Ты у нас всегда с чудинкой была! Маринка, бывало, обидчикам сама сдачу давала, а ты прибежишь в слезах, успокоить не могу…

У Таньки и сейчас слезы капали на подол старого платья.

- Вот-вот, опять понять не можешь, как это могут люди друг дружку обижать… Ты, может, рожать собираешься, безотцовщину разводить? А ты не видишь, что мы с отцом уже старики? Чем мы тебе поможем? Маринка замужем, и то рожать не торопится. Жизнь-то вон какая пошла: у одних денег куры не клюют, а другим хлеба купить не на что.

И ушла от стола, загремела на кухне посудой.

Танька осталась одна. Совсем одна, на всем белом свете… Тихонько вытерла слезы, поднялась с табуретки. Вышла наружу и пошла вдоль улицы, сама не зная куда.

Воевать… С ним повоюешь! Он, когда она ему все сказала (в автобусе ехали вместе на работу), заявил прямо: «Деревня ты деревня… Денег я тебе дам. К какому врачу идти, у подружек спросишь. И… до свидания! Точнее – прощай!» Она смотрела на его руку, держащуюся за поручень, и думала: а рука-то была добрая… ласковая была рука…

Танька шла и шла, изо всех сил стараясь заглушить точившую душу боль-тоску. Вот и мать не захотела ее пожалеть. И… разве она не права? Зарплатешка у нее не бог весть какая. С квартиры хозяйка сгонит. И куда ей, как не к отцу-матери? Слушай, мать, пересуды, гляди людям в глаза…

У крайнего на порядке дома – дальше уж начиналось поле – стояла бабка. Танька с трудом вспомнила имя: баба Вера. Стояла, будто ее ждала. И Танька невольно остановилась.

- Редко кто до меня теперь доходит. Но раз дошла – заходи. Чайку попьем, побалакаем.

Татьяна, как во сне (все равно никому не нужна!), прошла в дом вслед за хозяйкой. Та сразу ушла за кухонную занавеску, принялась греметь посудой, а она плюхнулась на сундук, стоявший у самого порога. Вообще, все в доме было, как в старину: на окнах – герань, а не модный ныне долларовый цветок, кровать застлана белым пикейным одеялом, украшена выбитым подзором. И у них так было, когда Танька бегала в школу. Вот сундука не было, сундук – это уж совсем древность. Икон тоже не было, а у бабы Веры в переднем углу – Божья Матерь с младенцем на руках и какой-то благостный старичок-святой. И так уж хорошо этот старичок смотрит: вроде строго, но не осуждаючи, а как бы сочувствуя и понимая твою беду…

- Нечего у порога сидеть, давай к столу, - распорядилась вышедшая из-за занавески хозяйка. Поставила на стол чайник, чашки, тарелку с печеньем и конфетами.

Танька, опять как во сне, прошла к столу, села на табуретку. Молча взяла налитый хозяйкой чай, отхлебнула, и… слезы опять закапали ей на платье. И баба Вера опять повторила:

- Раз дошла до меня – рассказывай. Не бойся – никто не услышит, никому не расскажу.

И Танька, не вытирая слез, только изредка взглядывая зачем-то на старичка в переднем углу (смотреть на Богородицу она робела), вывернула себя наизнанку. И замерла, в ожидании суровых и справедливых слов осуждения. А баба Вера с ними не спешила.

- Слезы-то вытирай, да берись за чашку.

- Баб Вер, до чая ли мне. Я ведь…

Танька глянула на старичка, и, комкая душу, сжимая и выкручивая ее, как стираную тряпку, выдохнула:

- Я ведь, получается, согрешила. И нет мне оправдания.

В глазах старухи, против всех ожиданий, мелькнул веселый огонек:

- Это как нет?

Чудная бабка (вот, ведь и бабки могут быть чудными…) помолчала немного, еще раз повторила: это как нет? - и еще более весело закончила:

- Оно, дитя-то, и будет тебе оправданием.

Танька сидела, оглушенная. Что сказала эта почти забытая ей, а может, и всем селом, старуха? Старухи обычно осуждают, им только дай повод, сейчас начнут: вот в наше-то время… а теперича…

- Баб Вер, но ведь это… чтобы дитя… нельзя. Невозможно.

- Это почему ж?

- Ну, в городе никому до меня дела нет. А в селе все осудят. Каково будет матери, отцу…

- Это хорошо, что ты про них думаешь. Молодец. Только бывают в жизни события, на которые ни у кого разрешения спрашивать не надо. Только у себя. Сама-то ты как думаешь?

Старуха внимательно на нее поглядела:

- И не говори ничего, все и так понятно. Ясное дело: из города тебе придется вернуться к отцу-матери. Люди первое время почешут языки, потреплют твое имечко. Тут надо потерпеть. Ну, ради такого дела и потерпеть можно.

Бабка опять помолчала. И опять улыбнулась:

- Ради дитя-то можно и потерпеть. Ну, вот все и обсудили. Давай-ка, берись за чай.

Татьяна послушно взяла чашку. Горло и вправду пересохло, теперь чай пился легко. Баба Вера тоже попивала чаек и приговаривала:

- Ты думала, с бедой ко мне пришла. А ты пришла с радостью. Раньше бабы по десятку рожали, и ничего, всех на ноги поднимали. А теперь… Боятся – не прокормят, не оденут дитя, как положено. А разве об этом думать надо?

- А о чем, баб Вер?

- Я старуха темная, малограмотная. Но думаю вот что… Ты сейчас шла ко мне, видела: изба моя на отшибе стоит. А еще не так давно она была приторочена к улице ровным рядком домов. Ни одного пропуска не было! И в каждом доме – ребятишки. Не как раньше, не по десятку, но двое-трое – это уж обязательно. А теперь? Эдак дальше пойдет – что от нашей державы останется?

Вздохнула:

- Вот какую политинформацию я тебе устроила. Не хотела спрашивать, да, пожалуй, все же спрошу: отец-то… знает? Не твой, а - его.

Тяжелее всего было отвечать на этот вопрос. Татьяна едва выдохнула:

- Знает, да… знать ничего не хочет.

- Ты погоди, погоди… Если уж не совсем дурак, если не без сердца, родная кровь – она себя окажет.

Баба Вера задумалась, словно хотела, да не могла о чем-то рассказать. Все же решилась:

- Раз уж ты ко мне пришла… Слушай. Моя мама тоже без отца росла. Не потому, что он семью оставил, а потому, что угнали его, куда Макар телят не гонял. Про раскулачевание-то в школе проходили?

- Нам больше про героическое рассказывали.

- Про героическое тоже надо, и даже допрежь всего, но и горького забывать не след. Так вот, сослали маминого отца на Колыму. Он работяга страшенный был, скотины много держал, землю обрабатывал, да не как-нибудь, а плуги да бороны, сеялки-веялки завел. Вот у него все это и отобрали, а самого – на Колыму. Десять лет без права переписки. Потом еще за что-то надбавили. И вернулся он с чужбинушки только через пятнадцать лет. И не домой, а на родину женщины, на которой в далеких краях женился. Я думаю, на него за это и обижаться не надо: он уже знал, что дома у него нет - конфисковали, жена, бабушка моя, от всех переживаний захворала и умерла. И вот через пятнадцать-то лет маме моей, к тому времени уже замужней женщине, приходит письмо: так и так, дочка, пишет твой отец, если не держишь на меня обиды – приезжай, свидимся. И адрес… Мама недолго собиралась, поехала. Потом рассказывала нам, детям: «Пришла по нужному адресу, отца нет – на работе. Сидим мы с этой женщиной, новой женой отца, ждем. И вот за окном раздаются шаги. Она говорит: «он идет». А я спокойно так, но уверенно: «Нет, не он». Опять шаги. Я опять: «Нет, не он». И вдруг… Частые такие, быстрые шаги послышались за окном. Меня как кипятком обдало: он! Заходит в дом мужчина. Я встаю навстречу, а ноги подгибаются. И подхватывает меня родной батюшка, которого я ни разу в жизни не видела – родилась уже после того, как его забрали - на руки»… А, Танюш? Это как: ни разу отца не видала - и узнала по шагам?! Вот она какая, родная кровь. Вот как себя оказывает.

И опять Татьяна была потрясена. Господи… В селе родилась, выросла, школу окончила, а только сейчас… это сколько же пережили люди… а она не знает, как свою беду перемочь… да и беду ли, если верить бабе Вере…

А та уж улыбалась снова:

- Э-э, а про чай-то мы с тобой опять забыли! Ну-ка, давай с конфеткой. Я нонешних шоколадных не люблю, больше карамельки жалую. Как, вкусно?

- Вкусно. Только не пойму, чем вы его заварили?

- Невдогад? А чабрецом. Его еще богородской травкой зовут. Этот чаек и для тела пользителен, и мысли от накипи очищает. А за ними и душу…

 

Домой Татьяна шла уже потемну. Мигали звездочки на темном и теплом, еще летнем, небе, легкий ветерок гладил лицо и руки. И жило-расцветало в ней чувство: то, что зародилось внутри нее – чудо. Благодаря этому чуду она уже никогда не будет на этой земле одна. Как это много! Как хорошо это знать! И разве можно после этого его не сберечь?!

У дома стояла мать.

- Господи, ты куда пропала-то? Мы с отцом ждем, ждем… Мы чего надумали-то: может, тебе никуда и уезжать не надо?..

 

НАДЕЯ

Старуха готовилась помирать.

Узелок у нее был припасен давно. В узелке - платье, чулки, тапки. Платье – трикотажное, дочь привезла в подарок еще на восьмидесятилетие, и Пелагея тогда сказала ей: «Если уж и буду носить, то не здесь». «Где же?» - недогадливо спросила дочь. Она в ответ только усмехнулась. А про себя подумала: трикотажное – это хорошо. Зимой в нем не так холодно, а летом не упреешь. И опять усмехнулась, теперь уж на саму себя: да если ТАМ-то – разве не все равно?..

Чулки же были куплены давно, еще в те времена, когда их полно было в магазинах. Она и взяла – сразу двое: одни носить, другие для узелка. Теперь носят колготки, но ей-то они зачем нужны? В привычном способнее будет лежать.

А тапки… Одни уже износились; вот также приехала дочь: ой, мам, комнатную обувь забыла, а у вас чистота… Ну, она их и вынула: старушечьи, мол, конечно, но откуда ж у нее быть другим. Потом донашивала эти тапки сама, а на замену купила уж повеселее, в цветочек – мало ли что…

Старуха, конечно, догадывалась, что узелок в ее приготовлениях – не самое главное. А что главное - кто ей ответит на этот вопрос? С таким вопросом к батюшке надо идти, да где его взять, батюшку, если церковь в селе порушили, когда ее еще и на свете не было?

Словом, остается рассчитывать на собственный ум, а он уж подводить стал. Память – никуда. Зайдет на кухню, и встанет в недоумении – зачем шла? Сноха уже не раз говорила: пора тебе генеральский пост сдавать, в рядовые переходить. Злыдня… верховодить хочет… Ну, нет, пока она еще на своих ногах ходит, пока она и оладушки в силах испечь, и щи, если надо, сварганить. Так что не спеши в генералы, Надея…

 

Надея – это придумал сынок. «Надежда» ему неинтересно показалось. Еще выдумал, что лучше нее, Надеи, на свете никого и нет. Молодой был, чего еще соображал…

Молодой был, молодой и остался. Вон они на стене, два портрета: муж, Фаддей Никитич, и он, Алешенька – волосенки русые вьются, в губах улыбка заплуталась. Старый воевал в Отечественную, молодой – не понять в какую. Теперь-то ее называют афганской, а когда забирали – никто ничего не знал. Полный был секрет…

Старый со своей Великой войны вернулся, а молодого – с не понять какой - в цинковом гробу привезли. Она, мать, убивалась, а Надея… Нет, плакала, конечно, лила слезоньки, только как-то быстро по ее, Пелагеиным, понятиям, утешилась. «Нынче концерт, мама, пойду схожу»… А то и без концерта уметелит к какой-нибудь из подружек. Она ее вразумляла, конечно: не слишком ли скоро свободу почуяла? Не рано ли в полет пошла? «В какой полет, мама – к Веруне вязать пойду».

Слава Богу, работать ее научила. А то ведь когда в дом пришла – не умела ни корову доить, ни огурцов-помидоров посадить. Сынок заступался: «Она же в городе жила, мама…». Вот и пусть бы жила, неужто своих, деревенских, девок мало? – вскипало у нее внутри. Пускай бы так и стояла на своем базаре, торговала обувкой, жевала батон с пакетным молоком.

Да, за обувкой он тогда и поехал… а привез вон кого. Околдовала она его, что ли? Чтобы вот так, сразу… Сказал – любовь с первого взгляда. «Из какой она семьи-то?» - допытывалась Пелагея. Оказалось - у девки ни отца, ни матери, – в детдоме выросла. После детдома получила койку в общежитии. Всего приданого у невесты оказалось – сумка в клетку, не слишком сильно барахлишком набитая. «Все у нас будет, Надея, вот увидишь…»

А – и будет! Если она, Пелагея, даст маху, дом на нее запишет. Ну, да пока она в своем уме, понимает, что дом родной дочери должен достаться.

… Вон, с огорода пришла – руки у крана моет. Уже не молодка, фигурой уже оплыла, и волосы как известкой сбрызнуло. Городская дочь старше нее, а выглядит куда моложе…

- Мама, к телефону подойдете?

- Ай звонит кто?

- Звонит.

Дочь, легка на помине.

- Приехать собираетесь? Завтра? Вот и хорошо. Ставь пироги, Надея. Тем боле что завтра праздник.

- Какой, мама?

- Троица. Надо бы знать. Чем только твоя головушка забита.

Тут и пришла ей в голову мысль: приедут-то на машине. Вот она и попросит свозить ее в райцентр. Там церковь есть, и батюшка, сказывают, такой хороший…

 

В церкви была благодать: пол травкой устелен, березонька как в лесу стоит. А уж как сладко поют певчие…

К исповеди она пошла первой: ну-ка, есть ли тут кто старее ее? А батюшка оказался совсем молодой, с редкой бороденкой, волосы в косичку заплетены. Можно ли такому верить? Ну да коли приехала…

- Батюшка, мне уж недолго осталось… и узелок приготовила… А душа непокойна: что я еще-то должна сделать?

- Это хорошо, что душа беспокоится.

Поглядел на нее жалеючи. И сказал так:

- Вы долго пожили. Всякое, наверно, за такую жизнь было. И вас обижали, и вам, наверно, обижать приходилось. Приходилось ведь?

- Да нет вроде.

- А вас обижали?

- Да еще сколько! Если начну рассказывать – до вечера не управлюсь.

Батюшка помолчал. Потом сказал твердо:

- Вот это и надо: всех своих обидчиков простить. И самой – тут уж вы сами знаете у кого – прощения попросить.

 

И вернулась она домой в полном смятении…

Надея уже накрыла на стол. Что-что, а встретить гостей она умела: вон и салаты всякие на столе, и картошка дымится, и курочка своя, не покупная синяя…

Зять разлил по рюмкам привезенное вино. Она пригубила со всеми, стала расспрашивать про внуков. Даша на море укатила – от учебы отдыхать, Виталик, молодой папаша, в командировке – с правнучкой сегодня жена занимается. Хотели и они поехать, да что-то девчонка засопливела…

Пелагея слушала, а из головы не выходило: «всех своих обидчиков простить»… Да как же можно простить человека, коли он виноват? Это какая-то несправедливость получается. Ту же Надею взять… Одно время стала замечать Пелагея, что сноха ведет себя как-то по странному. То на концерт открыто собиралась, докладывалась – вернусь тогда-то, а тут… глаза прячет, щеки маковым цветом горят… Пошла она к Настасье Перепелихе, та всегда все про всех знает. Настасья ей как на духу: с Генкой Макеевым у нее шуры-муры. Генка ее к себе жить зовет.

Она не помнит, как и до дому добралась. Легла на постель прямо в одеже – не было сил раздеться. Какое там раздеться – вздохнуть не было сил, так ее придавило обидой. Взяли в дом, считай, голой, ничем ни разу не попрекнули (по крайней мере – вслух), ест-пьет с их стола… а она как тот волк: сколько его ни корми – все в лес смотрит… И это она должна простить?!

Не сдержалась она в тот вечер, дождалась Надею с поля (тогда свеклу еще руками убирали), да и выдала ей по первое число. И та - хоть бы слово возразила (а чего тут возражать, коль виновата?), хоть бы слезинку пролила (знала, что не разжалобит ее!), молчала, как пень, как камень. Но, видно, все-таки проняла она ее, усовестила, коль та же Настасья спустя время сказала: «Как бабка пошептала». «Не пошептала… выражалась громко. И прямо в глаза».

Ишь, сидит, как не виноватая. Как равная им всем сидит…

- Мам, надо ехать. Аленка внучку рано приводит, чтобы на работу не опоздать.

- Ну, надо так надо…

Это уж ночью, когда сон про нее забыл, когда все глазыньки в потолок проглядела, пришла ей в голову мысль: внуки – хорошо, правнучка – замечательно… А она, мать? Она-то пока живая. А она, родная-то дочка, скинула ее на руки снохе. Лишний раз не позвонит, не приедет. А если она сляжет? Охота ей из чужих рук стакан воды принимать?

Тут же припомнились Настасьины слова:

- Да чего ты ее гнобишь, сношеньку? Алешу уж не вернешь, а она молодая. Да и ребятишек жалко. Будто не знаешь, что у Генки двое малых после смерти жены осталось.

- А я с кем останусь?

- Да у тебя вроде дочь есть.

Да. Вроде есть. А вроде и нету…

Вот, батюшка, до чего ты довел: вместо того, чтобы успокоить, утешить старуху, разбередил всю душу. Сама себя наизнанку выворачиваю. Придется уж, видно, припомнить и тот разговор, который она старательно забывала, а он забываться не хотел. Так же вот приехали прошлый год дочь с зятем, и тоже лето стояло; отобедав Надеиными разносолами, зять ушел подремать под яблоню, а дочка с Надеей уселись в холодке на крылечке. Она хотела выйти, посидеть с ними, да остановилась за занавеской (занавеска, как и во всех сельских домах, висела в проеме открытой двери, чтобы свежий воздух в дом шел, а мухи не залетали). Остановил ее разговор.

- Надь, меня совесть мучит. Я – дочь, а живешь тут, заботишься о маме ты.

- Ну, что же делать, если у вас жилье в городе, и вся жизнь в городе?

- Надо маму к себе взять.

- Это на ваши-то городские метры? Да и не поедет она от родных стен.

Помолчали. Потом дочка:

- Хочешь, я с ней поговорю? Про Гену.

Не сразу Надея ответила:

- Теперь уж чего… Теперь уж поздно. У него уж и детишки большие. А я…

Надея опять замолчала. Пелагея дышать забыла – ждала, чего еще та скажет. Только одно слово еще и добавилось:

- А я… старая.

Всего одно словечко, а резануло - будто серпом…

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную