Сергей МУРАШЕВ

Рассказы

 
 
 

Камера обскура
Крысы
Павел Антонович

Камера обскура

Андрей ехал в поезде, ехал в свою деревню, домой.

Во сне, в мечтах, ездил он туда уже много раз. А наяву давно не бывал — жена не пускала: «Что ты, маленький? Жить без своей деревни не можешь!» Иногда он скандалил из-за этого с женой. По телефону брал отгулы у начальника, который был ему другом, хлопал дверью квартиры, спускался в метро и катил на вокзал. Ему казалось, что от него пылает. И, может, поэтому люди немного сторонятся, смотрят настороженно.

У билетной кассы он вдруг остывал, устраивался где-нибудь в зале ожидания на кресло между спящим мужиком в спортивном костюме и женщиной с книжкой. Долго сидел как бы в беспамятстве. Наконец, его отпускало. Он шёл в туалет, приводил себя в порядок и возвращался домой уставший и умиротворенный, как после удачно проведенного эксперимента в главном боксе лаборатории.
Дома жена словно знала, что он приедет именно сейчас, и на столе ждал ужин. Она вообще как-то очень хорошо умела налаживать быт, и чтобы всё было вовремя и удобно. Дети заняты своими делами, им не до отца. А он сидел перед полной тарелкой и ничего не ел. После каждого такого срыва Андрей говорил жене, что он неправ, а она права, хотя знал, что прав именно он, но всё рано говорил. Жена молчала в ответ и делала вид, что ничего не произошло.

А в этот раз она купила билет сама: «Поезжай, поезжай. Это тебе подарок на сорокалетие». Он долго не верил, что всё получится. Но потом подумал про жену: «Надо ценить». Эту фразу он усвоил ещё в институте, и всегда, когда кто-нибудь что-нибудь делал ему, говорил себе: «Надо ценить». Правда, сразу забывал об оказанной услуге или помощи. Зато, если помогал сам, то всегда помнил, что ему должны.

В поезд он надел белую рубаху и светлый костюм. В этом костюме Андрей женился. Теперь он был ему немного маловат, зато выглядел как новенький, в отличие от двух тёмных, в которых он ездил на конференции. Андрей почему-то хотел появиться в деревне именно в костюме. Сам не знал, почему. Может, потому что раньше в костюме всегда ходил учитель химии Иннокентий Павлович, и это было солидно. Что уложила в большую дорожную сумку жена, Андрей не знал и пока узнавать не собирался.

Вагон ему попался удачный. Сначала он ехал один на своей боковой полке, поэтому мог спокойно проститься с Москвой, сказать ей: «До свиданья», хотя уезжал совсем ненадолго. Была у Андрея такая особенность: каждый раз прощаться с городом, из которого уезжал, словно уезжал навсегда. Думал, думал в такие минуты, нагонял на себя тоску, и становилось невыносимо тяжко. Тогда он открывал чекушку, спрятанную в сумочку от видеокамеры, и потихоньку выпивал её. После этого отпускало.

На первой же станции в вагон подсела весёлая компания, и стало ещё лучше. Три женщины и старик. По их разговорам Андрей понял, что познакомились они на вокзале и хотели выпить, но пить в поезде нельзя (с этим сейчас строго). Поэтому они поочередно рассказывали друг другу истории. Вернее, так: хотели выпить женщины, а старик был просто с ними за компанию. Мужики, если бы захотели выпить, то всё равно выпили бы, а женщины стесняются. И вот рассказывали истории. Одна из женщин часто вместо историй пела частушки. Если частушка была неприличная, то она пела её тихо-тихо тоненьким голосом. Старик, когда смеялся, весь морщился, а редкие волосы на его голове дрожали.

Андрей тоже смеялся вовсю, круглое его лицо краснело от смеха. Он сидел расстегнув пиджак, развалившись, уперевшись в спинку только лопатками и чуть выставив ноги в проход. Одна женщина была очень похожа на жену Андрея, две другие тоже, но они были старше.

Андрей слушал истории про медведей, грибы, ягоды, кошку, какую-то старую бабку, про мужика, перепутавшего в общей бане мужское отделение с женским. Сам он ничего не рассказывал. Да и зачем кому-то знать про холеру, про передачу грызунами опасных болезней или про очаги чумы в наше время. Можно было бы, но зачем пугать людей, пусть спокойно живут в стерильном мире и не знают, сколько вокруг всякой заразы, от которой можно умереть.

Наконец, рассказчики устали и не знали, что ещё рассказать. Старик повторялся, частушечница просто поджимала губы и отрицательно качала головой: «Совсем неприличная», — говорила она и не пела. Но старик, словно заведенный, смеялся даже над этим. Иногда казалось, что он не в себе, а, может, просто недослышит. Андрей понял, что женщины всё-таки успели выпить на вокзале, но чуть-чуть не хватило. Речь в компании пошла об алкоголиках, о том, кто, где и чем отравился, кто от этого помер. Стало скучно. Старик, расстелив постель, уже спал, иногда во сне вздрагивал, и казалось, что он смеется. Рассказывала, в основном, та женщина, что была похожа на жену. Андрей, прислонившись левым виском к холодному стеклу, уснул на том, что после белой горячки человек может больше вовсе не пить, если его вытащить с какого-то порога, с которого он увидит что-то очень страшное.

 

Лето в небольших городках и в деревне намного ярче и чувствуется отчётливее, чем в Москве. В Москве есть какое-то свое особое, московское время года, пятое. Оно борется и с весной, и с летом, и с зимой, и с осенью. Отчего всё как-то сглаживается, становится однотипным. В маленьких городках таких сил и амбиций, как в Москве, нет, поэтому они живут по-обычному. Правда, если лето холодное или дождливое, то это уже и не лето вовсе.

В этом году июль стоял жаркий, немного пыльный, на солнце воздух чуть дрожал от жары и какого-то нетерпения, а в тени железнодорожного вокзала, где стоял Андрей, холодно до ощущения мёрзкого подвала. Около чугунной урны валялось несколько окурков. Посерёдке вокзальной площади — полосатая, под старину, столбовая верста с цифрой «0» наверху. Наискосок по площади прошла высокая красивая девушка в шортиках. Как-то очень сильно обрадовала Андрея эта девушка. Он глубоко вздохнул и глянул влево, где должен был находиться небольшой деревянный автовокзальчик. Он там был, только не деревянный, а каменный, выложенный из кирпича. И Андрею понравилось, как прямо на его глазах, вернее, где-то в голове, один вокзал перестроился в другой. Около вокзала, прямо на солнцепёке, стояла женщина в серой юбке по колено и сером пиджаке. «Учительница», — решил Андрей и зашагал в её сторону. Чуть за вокзалом видны были машины такси. Одна совсем в тени, а другая уже чуть высунула свой нос на солнце. Из нее вылез высокий мужик и крикнул:

— Куда ехать надо?!

Андрей ничего не ответил, ему показался очень неприятен мужик, и всё потому, что из-за него не удалось вблизи посмотреть на женщину. На такси он, конечно, не поедет. Деньги есть, но неизвестно, как там чего пойдёт. Банкоматов в деревне нет, и карточкой ни с кем не расплатишься. Он вошёл в прохладу автовокзала, не сразу определил, где касса. Пахло чем-то пыльным. Оказалось, что автобуса до деревни сегодня нет.

— Как это нет? — спросил Андрей. — Как это нет? — повторил ещё раз, прислушиваясь к словам, настолько они показались ему неправдоподобными.

— Два раза в неделю ходит: в понедельник и в пятницу. И то невыгодно. Может, вообще отменят, — сказали из-за мутного стекла.

Голос показался каким-то немного дефективным, и захотелось узнать, кто говорит: старушка или молодая девушка. Андрей даже заглянул в маленькое окошко, но так по-хорошему ничего и не рассмотрел.

— Что мне тут, две ночи ночевать?

— Не знаю, — засмеялись в кассе.

Андрей посмотрел в окно. На вокзальную площадь въехала белая машина с фургоном, попала передним колесом в яму, с лязгом подпрыгнула и остановилась, загородив собой нулевую версту. Из машины выскочил водитель в светлой рубашке и чёрных штанах, присел на корточки около колеса. Женщина в костюме стояла к автовокзалу спиной, и на нее можно было смотреть сколько хочешь. Чтобы поправить туфлю, женщина ловко приподняла правую ногу назад. «А мы с ней очень даже подходим друг другу. Она в костюме, и я в костюме», — подумал Андрей и улыбнулся. Кассирша словно прочитала его мысли:

— Можете на такси поехать. Если четыре человека с разных поездов наберется, то совсем недорого будет.

Андрей поправил ремень сумки на плече, одёрнул пиджак и пошёл к выходу. Уже около двери кассирша его окликнула:

— Стойте, стойте! Я знаю, знаю, на чём вам уехать. Погодите меня. Я сейчас к вам приду, сейчас закрою.

Андрей решил подождать, ему даже было интересно посмотреть на кассиршу. Минуты через две она пришла. В тёмной длинной юбке, в серой кофточке, в тёмной косынке — словно у неё траур. И опять: понять её возраст было сложно. В руках держала какой-то завязанный верёвочкой пакет. Черноволосая, совсем небольшого роста, глядела на Андрея снизу вверх и хлопала ресницами. Чего-то ждала, словно надеялась, что ей сейчас скажут: «Как вы хорошо выглядите», или даже: «Выходи за меня! Я давно тебя искал». Но Андрей ничего этого не сказал, толкнул дверь: «Прошу!»

Кассирша легко выпрыгнула за порог и глубоко громко вздохнула.

«А, может, это знакомая какая-то, с молодости, а я её не узнал», — подумал Андрей, но развить свою мысль не успел — женщины в костюме не было.

— Тьфу ты! — сказал он.

— Что такое?

— Ничего уже.

— А знаете, на чём вы сможете уехать? Вон на той продуктовой машине, — засмеялась кассирша. — Она через вашу деревню поедет. Пойдёмте, пойдёмте!

Шофёр стоял около открытой дверки, опустив вниз большие тяжёлые руки и чуть откинувшись всем телом и головой назад. У него, наверняка, просто болела спина, но можно было подумать, что все ему надоели.

— Привет, Витя! Вот, маме передашь, — она сунула в руки водителя пакет. Тот машинально взял, но всё смотрел на Андрея, чуть приоткрыв рот.

— А я тебе пассажира нашла до Реки. Увезешь?

— В фургон, — ответил водитель.

— А, может, место в кабине есть?

— В фургон. Товаровед поедет.

— Ну, я тогда побегу, — сказала кассирша, она, видимо, боялась водителя.

Тот положил пакет на сиденье и снова отрывисто сказал:

— Пошли. У церкви высажу.

Когда он открыл большие двери фургона, Андрей даже улыбнулся: среди продуктов, как какая-то королева, сидела женщина в сером костюме. Он забрался внутрь. У самого края коробка с водкой, бутылки стоят кверху горлышками.

— На ящик пустой садись, — сказал водитель и захлопнул дверь.

Стало совсем темно. В фургоне пахло хлебом, колбасой, ещё чем-то вкусным. Машина завелась и поехала. Но непонятно было, куда везут: когда окон нет и темно, совсем теряешься в пространстве. Запах продуктов стал таким насыщенным, что, кажется, невозможно стало им дышать. Заныло где-то в животе, заболела голова. Андрей не ел с вечера. «Как газовая камера»,  — подумал он. Раньше были такие машины: гибкий шланг от выхлопной трубы проводили в фургон, и люди постепенно задыхались от газов. А здесь легко захлебнуться от слюны. Глаза огляделись. Можно стало рассмотреть предметы, наверно, потому, что наверху между дверьми была маленькая дырочка, пропускающая свет.

Рядом с Андреем светлели вытянутые ноги женщины. Он долго смотрел на них, зная, что в темноте не видно, куда он смотрит. Вдруг ему показалось, что женщина чего-то ждёт от него. Он повернулся всем телом, она, едва заметная, качалась на трясках из стороны в сторону. Андрей подвинулся ещё ближе и осторожно протянул руку. Когда оставалось только опустить ладонь на коленку, он замер. Решил, что вполне всё видно, если ничего не скажет — значит можно.

Коленка оказалась гладкой, холодной и неприятной на ощупь.

— Куда?! — сказала женщина. — Вроде, в пиджаке, а колбасу ворует.

— Тьфу ты! — Андрей уже отдёрнул руку и даже потряс ей, так ему было неприятно ощущение, которое осталось на ладони.

— Ты смотри, я Вите скажу, — она постучала по железной стенке фургона, но не очень громко.

Он не стал ничего отвечать, повернулся на ящике и стал смотреть в противоположную от дверей сторону. И вдруг был вознаграждён. Он любил это слово «вознаграждён». И всегда говорил его, когда с ним происходило какое-нибудь чудо. На стенке в светлом пятне появились картинки: деревья, дома, машины. Это камера обскура. Большая, огромная. Свет проникает в фургон через маленькое отверстие, преломляется — и вот видны картинки. Только всё кверху ногами. Настоящий чистый эксперимент. В школе он делал такие камеры обскура из коробки, из пивной банки. А здесь можно было сидеть внутри и смотреть. Несколько раз Андрей порывался сказать женщине, но боялся её и ничего не говорил. Наконец, когда дома очередной деревни стали настолько видны, что в подробностях можно было рассмотреть резные наличники, он не утерпел.

— Смотрите, видите картинки? Камера обскура.

— Чего? — спросила женщина.

— Свет преломляется, и мы видим всё, что происходит на улице, только в перевёрнутом виде.

Женщина ничего не ответила. Андрей встал и, сохраняя равновесие, не отрывая ног от пола, подобрался к двери. Он даже намеревался поставить пустой ящик и с него посмотреть в отверстие наружу, а потом закрыть его. Машина резко затормозила, и Андрей повалился навзничь, левая рука его оказалась больно загнута за спину. Попытался перевернуться набок, одно порадовало его: что он не упал ни на женщину, ни в продукты.

Водитель открыл двери, а Андрей всё лежал, прижавшись щекой к грязному металлическому полу.

— Витя, проверь всё, а то этот хотел колбасу забрать.

Витя почти не посмотрел на ящики:

—Вылезай!

Яркий свет слепил. Видна грунтовая серая дорога, нагревшаяся на солнце. От проехавшей машины всё ещё стоит пыль, она мелкая-мелкая и буквально висит в воздухе. Высокая крапива вдоль обочины тоже вся в пыли или, можно сказать, в песке. Андрей не сразу смог подняться. Наконец, он выпрыгнул, радуясь, что в темноте схватил колбасу, а не ногу, а то бы прославился.

Водитель молча закрыл двери.

— У тебя там камера обскура! — весело сказал Андрей, всё ещё радуясь своему везению.

— Чего?! — спросил водитель.

— Спасибо, говорю!

— Спасибо не булькает.

Андрей расплатился и подождал, пока машина уедет. Потом размял левую руку, пошагал немного на месте и оглядел себя. Костюм мятый, в пыли и муке.

— Как бомж последний, — чихнул от пыли, глядя на высокую крапиву. Охлопал брюки, снял пиджак, встряхнул и повесил на руку. Только после этого поднял глаза. Деревня ничего, жила, много было ярко крашенных домов. 

Высокая крапива росла вокруг наполовину развалившей церкви из красного кирпича. Рядом стояли покосившиеся сарайки и туалет — какое-то время в церкви располагался магазин. Среди крапивы на высоких столбиках красовался щиток с плакатом: «Восстановим храм Николая Угодника сообща!» Внизу фотография церкви, какой она была раньше, и телефон человека, собирающего пожертвования. Окна и двери церкви были заколочены светлой струганной доской. На крыше несколько заплат нового шифера. «Консервация», — вспомнил Андрей. Он знал, что сейчас многие храмы консервируют до лучших времен, чтоб совсем не развалились.

Идти было недалеко, и он пошёл. Дома всё добротные, весёлые, трава около них, в отличие от той, что рядом с церковью, была выкошена до низкого газона. Огороды ухоженные, почти на каждом из них современная магазинная теплица. Около ягодных кустов пугала, похожие на людей. То тут, то там во дворах стояли хорошие дорогие машины. «Ещё говорят, что в деревне плохо живут», — подумал Андрей. А он-то напялил пиджак, в котором когда-то женился. Какая глупость. Это, наверно, была навязчивая идея из того далёкого времени, когда он хотел поехать домой в первый раз, а жена не отпускала.

— Дура! — сказал он, зная, что неправ.

Андрей чувствовал себя чужим, инородным. Он не подходил по костюму ни к деревне, ни к лету. Шёл, чуть склонив голову, но никто бы, наверно, его не узнал: идёт и идёт какой-то, ну и ладно. Над головой кружились толи слепни то ли стрекозы. Правда, в ушах и без них от усталости и жары гудело. Около одного из домов попалась зелёная пальма с коричневым стволом — это из пластиковых бутылок. Около другого дома стояли большие цветные грибы, около третьего — расписные птицы. Наконец, Андрей встретил первого человека. Вернее, трёх. Впереди шла девушка с коляской, а за ней — пожилая женщина. У обеих большие чёрные очки. Девушка была в велосипедках и коротком топике с рисунком двух сочных яблок на груди. И Андрей сразу почувствовал, как сильно хочет есть и пить. На футболке у женщины по-английски большими буквами написано: «Я люблю быть дикой!»

«Кошмар какой-то», — подумал Андрей. Но, повстречавшись с женщинами, спросил:

— А почему никого людей нет?

— Так жарко, — ответила молодая. — Все по домам отсиживаются.

— А это деревня Река? — спросил он ещё.

— Да, Река.

— Что-то обмелела наша Река? — сказал он весело.

— А вы к кому? — спросила та, что любит быть дикой, и сняла очки.

— А я проездом! — крикнул Андрей зачем-то. От его крика ребёнок заплакал, и он обрадовался, что ребёнок заплакал. Стало как-то легче. Пожилая сразу наклонилась над коляской, а молодая долго и, наверно, пристально смотрела на Андрея. Но тот не мог понять, что выражает её взгляд — она так и не сняла очки и походила на огромную стрекозу.

 

Трава около дома скошена и сено убрано. На месте огорода высокая картошка и красивые цветы. Было даже своё пугало: мужик в лыжном костюме, куривший трубку. Правда, пугало это было бесполезно. Тощее, пряталось в тени дерева почти у самого ствола. Одним отличался его дом от жилых —окна и двери его были заколочены широкими досками. Мать переехала к старшему брату Андрея ещё лет семь назад, с те пор, наверно, и заколочены. Хотя, когда трава скошена, гряды есть, приезжать, наверно, намного проще. А если картошку разрешат подкапывать, то вообще забот никаких — живи в своё удовольствие. «Это, наверно, дядя Лёня», — подумал Андрей. Положил сумку на лавочку около дома, отряхнул пиджак, надел его и пошёл к соседу.

Когда-то у дяди Лёни было большое хозяйство, а теперь всё похирело, подряхлело, краски словно смазал кто. Правда, огород хороший, большой, теплица, хотя и не покупная, но новая.

Андрей со скрипом открыл калитку на пружине и вошёл во двор, не сразу заметив чёрную собаку, прячущуюся в тени. Правда, собака тоже почти не обратила на него внимания: приподняла голову и опустила назад. Жарко ей, наверно. По огороду бродило несколько рыжих самодовольных кур, которые тоже не испугались. Андрей даже хотел хлопнуть в ладоши, чтоб побежали и закудахтали, но передумал. Поднялся на крыльцо и постучал в дверь. Ему никто не ответил. Он подождал немного и вошёл внутрь.

Откуда-то из дальних комнат, темноты и прохлады появился дядя Лёня. Медленно-медленно, словно собираясь с мыслями, в накинутой на голое тело белой рубахе. Постарел, но не сильно, чуть как-то оплыл, на ходу крикнул:

— Здорово!

А когда подошёл, поздоровался ещё раз.

— Ну, первым делом, с приездом! — он протянул руку для пожатия, раскрытой пятернёй вверх.

Андрей пожал приятную теплоту. Руки у соседа всегда были горячими.

— Пойдём-ка, Москвич ты наш, покурим. Солнышко, наверно, уже с лавочки ушёл.

Как только вышли на крыльцо, собака залаяла и долго не могла угомониться, рвала цепь. Дядя Лёня не пытался утихомирить её, спокойно сидел и курил, видимо, обдумывая, о чём поговорить.

Наконец, Андрей спросил:

— А как тётя Саня?

— А уехала в город. А мне что: баба с возу — коню веселее. Да и хозяйства у меня, Андрюха, больше нет. А куда? Вон всё хозяйство: эти яйценосы да цепная кобелица.

— Как зовут-то её? — спросил зачем-то Андрей.

—Угадайка, — ответил дядя Лёня и потушил окурок в стоящую на земле большую жестяную банку с землёй и сухим остатком какого-то комнатного растения.

У Андрея отлегло. Наконец-то приехал домой, и можно отдохнуть. А то привыкал, привыкал, тренировался даже, чтобы не отличали от москвичей, а всё равно как-то отличают, определяют. Он прикинул в голове несколько кличек собаки и, зная, что не угадает с первого раза, сказал наугад:

— Стрелка!

— Стрелками теперь не называют. Улетели в космос. Угадайка.

Андрей посмотрел на собаку, которая стояла, вытянув морду в его сторону, прищурился, опираясь руками о скамейку, немного поёрзал туда-сюда задом и весело крикнул:

— Чернушка!

— Какая Чернушка? Ты чего? — грубо остановил его дядя Лёня. — Я же сказал: Угадайка. Так её и зовут — Угадайка.

Собака замахала хвостом и даже немного заскулила. Андрей тяжело вздохнул и спросил:

— А как деревня живёт? Я смотрю, богато?

— Чего богато? Это всё отпускники да пенсионеры, на лето приезжают. А зимой поди поищи кого! Старший сын приезжал — тоже как твои — богатый. Стали скважину бурить. Крутили-крутили. Уже далеко проделали, метров семь. И вдруг дерево. Откуда там дерево, а? — он внимательно посмотрел на Андрея. Тот ничего не ответил, ему почему-то подумалось, что дерево — это не бревно какое-нибудь, а с листьями, например, береза. Собака с шумом протащила цепь по земле, забралась в свою будку — похоже, она всё это знала. Кур тут же окружили её миску и стали клевать, гоняя друг друга. В теньке, где сидели мужики, лениво кружило несколько комаров, настолько лениво, что их даже не хотелось прихлопнуть.

— Ничего, — сказал дядя Лёня, — на другой год сын обещал какую-то специальную пилу привезти, будет этак пилить, — он показал руками что-то непонятное. — Проделаем дыру. Всё одно проделаем.

— А можно посмотреть? — спросил Андрей.

— Чего посмотреть? Скважину? А зачем? Дыра и дыра. Вон, в малиннике. Я её ступицей от колеса закрыл, палку воткнул да флаг повесил, чтоб место не забыть.

В высоких кустах малины и в самом деле висело что-то цветное, но непонятно было, что.

— А я думал ворон пугать.

— Ворон пугать! — сосед даже как будто обиделся. — Сын хотел сначала пиратский повесить. Но зачем это? Тогда он по интернету посмотрел: нашёл флаг с крестом. «Этот, — говорит, — можно». Но я сказал: «Не дам!» Богохульство — с крестом-то. У нас, кстати, церковь хотели восстанавливать. Приехал какой-то, заагитировал людей. А денег мало собрали — только заколотили, чтоб не ползали, чтоб хоть чуток чего осталось. А агитатор этот после пропал вовсе. Но у людей зачесалось уже, и зачесалось-то где-то на спине, а хворостинки-то, чтоб почесать, нету. Так и чешется, — дядя Лёня, словно демонстрируя, сам схватился за спину. И стало заметно, что он всё-таки здорово постарел.

Андрей кивнул в знак своей догадки, что сосед постарел. А тот продолжал рассказывать:

— Тогда мы решили наш российский повесить. Только в магазине не оказалось. И купили французский — да и всё. Цвета похожие, только не так расположены. У нашего сверху вниз, — он стал глядеть мечтательно в сторону собачей будки и медленно, но не до конца, загибать толстые пальцы.

— Бей-си-к — белый, синий, красный. А если снизу вверх, то КГБ — красный, голубой, белый.

Они помолчали немного.

— Не, чего там глядеть, — сказал дядя Лёня, видимо, ему тоже хотелось залезть в малинник и отвернуть ступицу. — Дыра и дыра. Ещё осыпится, потом нам работа лишняя. А про деревню я тебе сейчас расскажу. Чего у нас и осталось всех жителей — ничего. В этом году семь мужиков, почти одного возраста, как скосило. Эпидемия какая-то. Вот я знаю — ты работаешь в этом деле?

Андрей помолчал немного в ответ, чтобы объяснить попроще:

— В Противочумном центре.

— Ну вот, в прошлое лето меня сын на юг возил к своим знакомым. Там у них и коровы есть, и гуси. По десятку коров у хозяина. Пасутся там себе по лесам, по горам. Там у них горы. Ну вот, у соседа поросёнок сдох, ещё не сдох, посинел весь, и успели прирезать. Он стал мясо отдавать. Лето, куда с ним? Мы сначала не хотели брать, а потом взяли. Шашлыки, под пиво, под водку — отлично пошло.

Дядя Лёня сделал паузу и глянул на Андрея. Тот сидел, оперевшись руками о колени, смотрел на свои запылённые ботинки и слушал.

— Ну вот, приехали мы домой, а недели через две оттуда звонят: «У нас в районе дохнут свиньи, синеют и дохнут. Эпидемия. Утилизируем». У меня аж челюсть отвисла. Я и им и сыну такого матюга загнул. «Но если у вас до сих пор всё нормально — значит, ничего страшного. Мясо прошло термическую обработку — и всё нормально». Вот такая у нас история. Чего ты на это скажешь?

Но Андрей ничего не ответил, всё смотрел на свои ботинки, думать ему не хотелось. После поездки сильно устал и даже слегка подрёмывал теперь. Дядя Лёня решил, что наука на это ничего сказать не может, залихватски выдернул сигарету из пачки и закурил.

— А про деревню я тебе сейчас расскажу. Народу осталось немного. Деревня, она умерла. Нету её больше. А эти дачи, фермеры, это уже всё не то — пародия, одно издевательство. А если умерла, то что это такое вокруг? — он обвёл свой двор рукой. — Это кладбище. А знаешь, Андрюшка, как больно и неприятно живому ходить здесь, жить среди гробов и могил, вдыхать этот запах. Ты знаешь, наверно, трупная палочка. Поэтому все, кто может, сматываются отсюда в город к чёртовой матери. А кто остался — пьёт вино — поминает. А про наших я тебе сейчас всё расскажу, всё до копейки. Поговорить, Андрюшка, с живым человеком хочется. Младший летом со мной, приедет, поест и в телевизор уставится. А мне хочется рассказать о том, что думаю, да никто не слушает.

И начал рассказывать про каждого деревенского в самых мелких подробностях: кто куда ходил, что построил, сломал, сколько заготовил дров, кто, что сказал про кого. Если кто-то умер недавно, то дядя Лёня рассказывал, как он умер, угорел ли в бане, запился ли, погиб при пожаре. Рассказывал, как его хоронили, как копали могилу, и как кто-то чуть не упал на гроб. Потом вспоминал, что предвещало смерть, находил какие-то почти незаметные мелочи. И получалось так складно, будто на самом деле можно легко узнать, кто умрёт. Не успокоившись, дядя Лёня начинал искать у живых людей признаки смерти и находил их.

Андрей давно уже его не слушал, всё так и сидел, опёршись рукам и о колени и склонив голову. Дремал, иногда даже храпел довольно громко. Дядя Лёня не обращал на это внимания и говорил с вдохновением, с размахиванием руками, словно руки — это крылья, которые выросли недавно, и ими ещё надо научиться управлять. Сначала он рассказал от середины деревни в одну сторону, потом — в другую.

Время шло, куры убрели куда-то, собака дремала, прилетели комары, они кусали Андрея, но он этого не чувствовал. Солнце клонилось к западу. Стало прохладнее. Тени от дома убежали далеко в сторону, забрались теперь в малину. Солнце слушало дядю Лёню, но не могло видеть его напрямую, а ему хотелось посмотреть на этого человека. Поэтому оно во всю мощь своего глаза ярко глядело в запотевшее плёночное зеркало теплицы.

Наконец Андрей очнулся. Дядя Лёня толкнул его в плечо:

— Ирку то Алёши-развалёхи помнишь?

Андрей очнулся и с трудом разогнул затёкшую спину, стукнулся затылком о стену дома.

— Помню, конечно. Мы с ней вместе учились.

Посмотрев на стукнувшегося головой Андрей, дядя Лёня загоготал неестественно. Угадайка выскочила из конуры и залаяла. По крыше сверху что-то покатилось и остановилось у самого края.

Дядя Лёня, послушав, как что-то катится по крыше, стал серьёзным:

— Ворона, наверно, на князьке сидела и кость долбила, а тут испугалась и выронила. Гуляет Ирка-то. Пока муж дома, то ничего, всё хорошо. А он вахтами работает. Как уехал — сразу к ней мужики откуда-то приезжают. А так всё Санечка, Санечка, шу-шу, шу-шу, милый мой. Сама в другой раз в город съездит, билет купит. В городе не знаю чего, но сюда мужики как мухи прут, откуда и берутся.

Андрей резко встал. Наверно, от этого стало нехорошо, а лицо словно загорелось.

— Гуляет? — спросил он.

— Гуляет, пока мужа нету.

— А я тут с женщиной в хлебовозке ехал. В костюме ходит. Ты не знаешь кто?

— А кто её знает. Приезжая, наверно. Много их тут женщин.

Андрей посмотрел на соседа, который сидел теперь в старой шляпе с полями и походил на гриб. Собака лаяла, через неё идти не хотелось, и Андрей пошёл напрямую к своему дому через малинник. В конце малинника стояло пугало в пиджаке. Андрей остановился.

— Поздоровайся, поздоровайся! — крикнул дядя Лёня. — А я-то думаю, почему, когда ты пришёл, моя сигнализация на тебя не залаяла. — И опять загоготал.

— А как же скважина? — вспомнил Андрей вдруг.

— А что скважина?

— Так дерево. Археологов вызывали?

— А чего дерево? Старики мне сказали, что тут раньше колодец был, овец поили. Так от него сруб, наверно, попался.

Андрей перелез через забор и прямо по грядам картошки, назло притаптывая ботву, добрался до дому. Взял сумку и медленно пошёл к калитке, всё ожидая оклика в спину.

Наконец сосед крикнул:

— Так ты всё, что ли, поехал?

— Да, — ответил Андрей и не знал, что ещё сказать. Повернулся как-то виновато в сторону соседа. Тот стоял около угла своего дома и правой рукой придерживался за стенку, словно у него приступ.

— А то бы сын увёз, у меня сын извозом занимается, пока здесь живёт. Моста-то напрямую нет, вброд придётся. Машины кругом ездят.

— Ничего, надумал уже.

Сосед хотел что-то ещё сказать, но не сумел. Андрей вышел в калитку, осторожно закрыл её, не глядя назад. Солнце толкало в спину. Вокруг от всего длинные-длинные тени. Впереди Андрея его тень в виде вытянутого уродливого человека. Ему вдруг стало очень радостно, что он уходит по прохладе, а не в жару. Со стороны казалось, что Андрей старается наступить на свою тень, поймать её, а она убегает, дразнит его, но убежать не может.

 

Крысы

На окраине Москвы строился деревянный храм. Бригада рабочих жила в двух небольших вагончиках, а в третьем была кухня. Из техники остались только колёсный трактор да кран. Мусора на территории стройки, обнесённой забором, почти не было — по вечерам приезжала машина и забирала всё лишнее. Сам храм уже готов. Из толстого северного дерева, с крышей, покрытой дранкой, с тремя главками, выложенными осиновым лемехом, с резным крыльцом. Стоит среди многоэтажек крепышом-красавцем как какое-то чудо, мираж. Теперь идёт внутренняя отделка и благоустройство территории. Два раза уже приходила на стройку демонстрация. С плакатами. Кричала, что попа надо повесить за ноги. Поэтому поверх забора натянута колючая проволока, по ночам часто проезжает мимо патруль, а в избушке под полатями спрятано незаконное ружьё.

Сегодня краном переставляли на друге место вагончики, и никто не работал. Цепляли, помогали, кричали, смотрели. Когда подняли столовую, оказалось, что под ней крысиное гнездо. Первым его заметил Володька, парень лет семнадцати, но его уже берут на серьёзные работы. Он с четырнадцати лет на колымах, так и не окончил девятый класс.

— Я вас уверяю, что крысы, — сделал Володька удивлённое лицо. — Я в детстве поймал один раз крысёнка, думал, что это мыша, а он как схватит меня.

— Эти небось не схватят, — сказал Спокуха. Полный, в засаленной на животе куртке, с каким-то словно закопчёным лицом. В оранжевой каске. Он жевал семечки прямо с кожурой и считал, что так полезнее. — Голые ещё, но тоже живность.

Все подошли посмотреть. И только крановщик потихоньку поворачивал на стреле последний вагончик. Со стороны казалось, что он хочет засунуть его на балкон одного из жилых домов.

Крысята были совсем маленькие, розовые, лежали в небольшом гнезде возле кирпича и не походили на крысят.

— Вот, есть, — сказал Спокуха уважительно. — А то говорят, в Москве живность не водится. Излучение.

— То другое дело, — ответил высокий худой Нильсон. Всегда казалось, что он не знает, куда девать свои длинные, будто на шарнирах, руки. — Это мерзость одна, а не живность.

Каждый из мужиков хотел бы что-нибудь сказать, но не знал что. Может быть, вспомнилась им благодаря «живности» их родная деревня, где всё своё, настоящее, живое. Когда уже достроят? А то живут как зеки за колючей проволокой. Иногда хочется посмотреть на московскую жизнь, да некогда. Из-за забора ничего не видно. Машины шумят, гудят, иногда проедет высокий автобус, и видно его крышу. Да ещё развлечение: на седьмом этаже панельки, что совсем рядом с храмом, вдруг откроется окно и баба с короткой стрижкой и мужским голосом начнёт что-то громко говорить, кричать, ругаться. Сначала думали, что это на них, но потом догадались, что у тётки не всё в порядке с головой. Нильсон ходил курить к местным мужикам, оказалось, что так и есть. Раз в полгода её кладут в психушку, а так она не опасная.

Крановщик, между тем, повернул стрелу так, как надо, но опускать один побоялся. Он высунулся из дверей кабины и загнул такого матюга, что трое бегом побежали помогать. Нильсон дёрнулся на месте, но потом презрительно улыбнулся в сторону тех, кто убежал.

— Щас раздавлю, — сказал он и ловко запрыгнул в свой трактор, — отойдите.

— Сжегчи надо, — Спокуха не двинулся с места. С ним рядом стоял Гоша. Он ростом ещё меньше Володьки, хотя старше. Никогда не носит шапки, а если холодно, надевает капюшон. Он и сейчас в серой толстовке с капюшоном. Руки в карманах. Гоша единственный местный из бригады. Как-то не хватало человека, Гошу взяли на время, а потом оставили.

— Не дам, — сказал он вдруг, — присел на корточки и стал собирать крысят прямо за пазуху.

Нильсон высунулся всем телом из открытой дверки заведённого уже трактора и внимательно посмотрел в спину Гоше.

— Ты что, дурак?

Около вагончиков машет руками Володька, показывает, куда поставить. Кажется, что он делает сурдоперевод или подаёт кому-то тайные знаки. Может, той женщине с седьмого этажа.

— Ты что, дурак? — повторил Нильсон. Он с самого начала невзлюбил Гошу, потому что тот во многом понимает лучше его.

Нильсон сплюнул сквозь зубы, спрыгнул на землю и пошёл к Гоше. Спокуха встал между ними. Гоша, не замечая ничего этого, сутулясь побежал к сараю, где хранился бензин. Вагончик стукнулся о землю, опускавшие мужики засмеялись чему-то. Нильсон постоял немного, смотря на замасленный живот Спокухи, и, словно боясь запачкаться, отошёл и забрался в трактор.

— Я теперь ему руки не подам, — сказал он и включил магнитолу. На улице громко просигналила машина. Спокуха сунул руки в карманы, не нашёл там семечек и поплёлся вслед за Гошей. Заглянул в сарайчик. Гоша укладывал крысят в маленькую коробку из-под анкеров, которые, новые и красивые, лежали рядом на чурке.

— У нас обычно сжигают, — сказал опять Спокуха. — Прямо с гнездом.

Найдут мышиное где-нибудь на сеновале или в копне и сожгут. И всё чисто и хорошо.

Гоша вышел из низенькой сарайки и они пошли посидеть на крыльцо храма. Было смешно смотреть на них. Спокуха толстый, грузный, в каске, а Гоша маленький, с капюшоном на голове, руки в карманах. Словно только что танцевал брейк-данс и зашёл на стройку к отцу.

— Крысы, они умные, — рассказывал Спокуха. — У меня дядька в войну на заводе работал, ещё пацаном. Масло растительное делали. Стал кто-то масло отливать. Не хватает всё время. Друг на друга стали думать. А война, тут, может быть, и без суда. Чуть до плохого не дошло. Потом кто-то увидел. Пока людей нету, конвейер стоит, бутылки не закрыты. Крысы. Одна заскочит на бутылки, хвост в горлышко опускает, а другая его облизывает. И так по очереди одна за другой меняются. Тоже конвейер. А их много, и все по кругу, никоторая очередь не перепутает. Или, знаешь, как они яйца воруют? — Спокуха оживился, лицо его засветилось радостью и стало не такое копчёное на вид. — Придёшь в хлев, а яичек-то и нету. Придёшь в другой раз — опять пусто. Тут и задумаешься. А скорлупы-то нет. Кто их ест? Ну, если крысы, то как? Катают? Взял у соседа яйцо, попробовал пальцем. Нет, не получается. Оно не круглое, всё в сторону норовит. Этак по хлеву не укатишь, там же сено да всё такое. Как там покатишь? А они знаешь как? — Он помолчал и посмотрел куда-то любовно. — Одна схватит яйцо всеми четырьмя лапами, а другая её за хвост и тащит. Вот как!

Спокуха засмеялся так громко, что Нильсон выключил магнитолу, впрыгнул из трактора и лениво пошёл куда-то. На хохот из столовой выглянули мужики и позвали пить чай, но они не пошли.

— А ещё был у меня один профессор, крыса-профессор. У капканчика дугу закидывала лапой и проходила. Я и так, и так, и никак.

— Так и не поймал?

— Попалась. Я сделал самодельный капкан с хитростью. В этот только и попала.

— А я пожалел этих крысят. Очень пожалел.

— А чего? Живность какая-никакая.

— У меня девушка была. Мы три года встречались. Дело к свадьбе шло. Олеся. Но ты знаешь, у нас с ней ничего не было. То есть всё по-настоящему. Я даже не думал, что так бывает. Она заканчивала музыкальный колледж, я строительный. Мы шутили, что я построю дом, а она будет мне играть на фортепьяно или на гитаре или просто петь песни, чтоб мне было веселее. А дом у нас будет двухэтажный. Внизу большая зала, где Олеся будет давать концерты. А когда захотим, будем собирать там друзей. Представляешь, если придут все её одногруппники, какой концерт можно забахать. А жить мы будем на втором этаже. Однажды я сказал Олесе: «А где же будут жить наши дети?» Она,  почти не думая и не стесняясь, ответила: «Значит, надо построить третий этаж». И вдруг мы поняли, насколько близки друг другу. Обнялись. Это было как раз перед тем случаем.

Олеся сдавала экзамены: мастерство актёра (в колледже это называлось оперой), ансамбль и вокал. За свои я даже не волновался, диплом уже сдал, а остальное всё было несложное. В последний день перед экзаменом Олеся никогда него готовилась. Её мама говорила, что в этот день надо отдыхать. Они, в своё время, всей группой спускались к реке и пели песни. Мне нравится её мама, я много раз бывал у них в гостях.

В день перед концертом мы пошли гулять. Мы хотели пойти вдвоём, но с Олесей напросилась её подруга, которая очень боялась экзамена и не могла сидеть на месте. Я позвал своего друга. С нами увязался ещё этот Лёша-Газик, который тоже никогда не может сидеть на месте. Сначала он шёл просто за компанию, потом разговорил всех, рассмешил девчонок, и уже было не отвязаться от него. В парке мы с ребятами выпили по бутылке пива. Обычно я не пью при Олесе. Мне как-то стыдно, и даже кажется, что она решит сама выпить, а мне этого не хочется. Тем более что в их колледже многие пьют, а она нет. Потом мы погуляли по парку, посмотрели, как на спортивной площадке какие-то мужики играют в волейбол. Уже вечером, на обратном пути, на широкой асфальтированной дорожке вдруг увидели крысу. Первым её заметил Газик: «Ребята, смотрите, кто тут!»

Мы окружили её. Она прижалась к земле и не знала, куда бежать. Газик пнул её, и она подкатилась к моим ногам.

— Давай в футбольчик! — сказал он. И я тоже пнул. Мы  с пацанами стали тихонько перепасовывать крысу друг другу, но так, чтобы она нас не кусила.

— Вы что! Она же беременная! — закричала Олеся. И тогда я понял всю подлость того, что мы делали.

— Наоборот, надо пинать, — сказал запыхавшийся Газик. — Сразу всех укокошим.

Он всегда быстро запыхивается: и от ходьбы, и от волнения. Даже от физкультуры освобождён.

Я больше не пинал, но и ребят не унимал. Стоял и смотрел на Олесю. Я знал, что перед тем как крикнуть, она замирала на несколько секунд. Она всегда замирает, когда её что-то поражает, словно у неё сердце останавливается. Вдруг она подбежала и выхватила крысу прямо из-под ног. Прижала к себе. Олеся была в одной блузке с открытыми рукавами. Крыса вырывалась, кусала её. Олеся донесла крысу до кустов и положила в траву. Подружка бежала за ней и верещала. Я не знал, что делать. Вдруг заметил, что все её белые, красивые руки по локоть в кровавых струйках, и кинулся к ней. Но она резко повернулась ко мне и крикнула:

— За мной не ходить!

Даже подружка немного отстала от неё, но потом догнала. И всё повторяла, как заведённая:

— Олеся, Олеся, Олеся…

Я не пошёл вслед за ней, и даже не из-за крика. Неприятное чувство того, что я сделал, не пустило. Я обернулся, ища глазами Газика, но его уже не было. Ему позже досталось от меня, но это никак не помогло.

На следующий день я пришёл на концерт. А там родственники и знакомые могут приходить. Меня не пустили. То ли сторож, то ли какой-то музыкант. Высокий толстый дядька с лысиной.

— Не ходи, не ходи, — сказал он тихо, как маленькому, — не пущу.

Как он меня вычислил, не знаю. Неужели Олеся дала ему мою фотографию? Ушла она с концерта другим выходом. А чем дольше длятся такие ссоры, тем пропасть между людьми всё больше — не перепрыгнешь сразу и как хочешь теперь. Девчонки потом рассказывали, что когда в общагу, в комнату, Олеся вошла, держа окровавленные руки кверху, они закричали от испуга. Все почему-то подумали, что она беременна, а я не хочу ребёнка, поэтому она порезала вены. Но они вообще молодцы. Сразу обработали раны, забинтовали. Там они все творческие. Одна разрезала свою чёрную, блестящую кофточку и сшила перчатки по локоть. Правда, одноразовые: прихватила их нитками прямо к бинту. Олеся так и спала в перчатках. На концерте её похвалили за особый костюм и вживание в образ.

После того я несколько раз встречался с её мамой. Втайне, конечно. Мы подолгу гуляли и разговаривали. Объяснял, что не могу жить без Олеси. Она сказала, что понимает. Что Олеся тоже не может забыть меня, но не может забыть и ту крысу, и как я пинал её. Мама у неё хорошая, она похожа на Олесю, только старше.

— Попробуй ещё раз, может быть, уже отмякла, — сказал Спокуха.

Это было неожиданно для Гоши. Он настолько погрузился в воспоминания, что не сразу понял, где находится. Оглядываясь, заметил высокого Нильсона, который входил в сарайку с бензином. Секунду Гоша посидел, а потом сорвался с места и побежал к сарайке. Вслед за ним поковылял отсидевший ногу Спокуха.

От столовой опять крикнули:

— Чай идите пить! Пуншиком!

Но Спокуха махнул рукой. Нильсон встретил их около входа.

— Что, заморыш, где твои крысы! — крикнул он с вызовом.

Гоша не обратил на это внимания, обогнул Нильсона и вошёл в сарайку. Он единственный, кто не нагибался в дверях. Крысят в коробке не было. В сарайке прохладнее, чем на улице. Пахнет бензином, соляркой. Стоят большие и маленькие канистры, двухсотлитровая бочка и четыре пилы. Новые анкера всё так же лежали на чурке. Вошёл Спокуха и тоже глянул в коробку. Гоша посмотрел на него и хотел спросить: «Где они?», но не спросил. Спокуха понял его без слов:

— Матка унесла. Нашла схоронку какую и унесла через дыру. Я говорю, крысы они умные.

Нильсон стоял у двери, облокотившись о косяк и курил. Чему-то ухмылялся. Вдруг выругался в адрес крысы, но  по-доброму.

— Достало меня уже всё. Там у меня баба одна. Ещё выходной этот.

Сквозь двери и сигаретный дым было видно, как Володька опять машет руками. Привезли тротуарную плитку. Большая тяжёлая машина сдавала назад, а он показывал, куда надо разгрузить.

— Во дирижирует, артист! Будто без него не справятся, — сказал Спокуха и засмеялся. Вслед за ним засмеялся и Гоша. Нильсон только щурился и улыбался, но было понятно, что и ему стало хорошо.

 

Павел Антонович

Я страстный любитель литературы. Буквально дрожу при словах книга, рукопись, публикация. Сейчас мне шестьдесят два года и почти всю жизнь свою я пишу. По строчке, по две, иногда страницами. Но могу ли я назвать себя писателем? Что вы! Литератор и то говорю с запинкой. А вокруг пишут многие, пишут и пишут, печатаются, издаются. Я же не то что не публиковался, а даже никогда никому не показывал ничего своего.

Первое, что я написал (с большой буквы) — это сочинение в шестом классе. В сентябре учительница по русскому языку предложила нам сочинение на свободную тему. Ох уж эта свобода!

Я тогда был захвачен недавним путешествием с отцом за грибами, во время которого мы попали в жестокую грозу. Мы ехали на велосипеде, и непогода нас застала посередке поля. Вдруг стало темно, налетел ветер, пошёл проливной дождь, и страшный гром обрушился на нас сверху. Помню, как близко я почувствовал отца. Никогда больше не было у меня такого. Казалось мне, что во всём мире теперь только он и я, и никого. Отец испугался, что велосипед железный, и в него ударит молния. Я испугался вслед за ним. Но мы всё равно поехали. Помню дождь вокруг и тёплую спину отца. При въезде в деревню строился новый дом, и мы вместе с раскатами грома забрались в дверной проём. Окон в доме не было, пола и потолка тоже (только подпольные и потолочные балки). Зато была крыша. Мы были мокрые с ног до головы, но весёлые, что добрались до жилья. В доме пахло опилками, и хозяин его в засаленной одежде угостил нас кофе из термоса и бутербродами с колбасой. До этого я никогда не пил кофе. До сих пор помню ощущение от тёмного горячего в тёплой кружке и вкус, как и вкус бутербродов. Ничего вкуснее не ел я в своей жизни.

И всё это я описал в сочинении. Учительница похвалила его и сказала, что отправит в район на конкурс. И я даже подозреваю, что моё сочинение что-то там заняло, так как меня хотели везти в город. В тот день я пришёл в школу раньше обычного. Но наш автобус сломался, так что даже ребята из других деревень, которых он по утрам привозил, не смогли попасть в школу. Я ходил по этой школе в красивой рубашке, а не в форме (ходил по полупустой школе). Больше учительница про сочинение ничего не говорила, а я боялся спросить.

С тех пор стал писать. Стихи, зарисовки. Родители со страхом смотрели на моё увлечение. Бывало, мне и самому было непонятно, что выходило у меня. Но я старался. Иногда, если мне не удавалось что-нибудь, у меня болела голова. Так прошло три года. Однажды я узнал, почему родители не любят моих стихов, почему лица их становятся стариковскими и некрасивыми, как только начинаю читать. Я подслушал разговор. Под вечер мама заставила меня выпить много морса, так как я простыл. Ночью захотелось в туалет, и я проснулся. На кухне шептались:

— Надо показать его врачу.

— Ты думаешь?

— Ты помнишь свою бабку? Может быть, это передаётся по наследству.

— Ты думаешь, он ненормальный? — с запинкой спросил отец.

— Дурак! — громко ответила мама. И тут же спохватилась: — Тише.

Я заткнул уши и больше не стал слушать. Всю ночь лежал и ждал рассвета.

После такого откровения я затаился. Нет, я не перестал писать. Больше я ничего не показывал родителям. Тетради прятал. Благо, после девятого класса я поступил в техникум на бухгалтера. Мечты о гуманитарном образовании пришлось оставить. Отец одобрил мой выбор, мать стала спокойнее, морщины на её лице разгладились.

В райцентре меня мало кто знал, и таиться мне было несложно. Точные дисциплины давались легко, поэтому оставалось больше времени на изучение литературы. И я читал целыми днями. Помню это счастливое время. Я стал подражать великим писателям. И, надо сказать, у меня неплохо получалось. Это, конечно, было моей ошибкой. Со временем я понял, что нужно что-то своё, чтоб я был наравне, а не как они. И я стал ломать себя. Однажды сжёг целую пачку своих работ. Специально выехал за город, туда, куда ездят на отдых, и поджёг бумаги. Невдалеке были рыбаки. Они, наверно, думали, что я просто жгу костёр. Они ничего не знали. Я помню, что ни один мускул не дрогнул на моём лице, уже тогда я догадывался, что никогда не женюсь, чтобы посвятить себя творчеству. Но стоит ли рассказывать обо всех перипетиях моей жизни? Чего только не было. Я так и не женился. Теперь мне немного страшно. Я боюсь, что будет впереди, когда я умру. Ведь я не оставил после себя никого. Но всё это глупости, я ни о чём не жалею. Расскажу о самом важном отрезке моей жизни, о работе в газете.

Помню, как пришёл в редакцию нашей районки устраиваться корреспондентом. Я принёс собой самые лучшие свои работы, рука, державшая ручку кожаного портфеля, вспотела. Я открыл входные двери, прошёл небольшой тамбур и оказался в длинном коридоре. До этого я никогда не бывал в редакции, не смел себе этого позволить даже для того, чтобы подать объявление. А в этот раз я шёл по коридору. С обеих его сторон были двери с табличками, но от волнения я не мог прочитать, что на них написано: буквы расплывались в моих глазах. Наконец, я толкнулся в первую попавшуюся, она была закрыта. Это заметила весёлая девушка. Я её почти не помню, наверно, она вскоре уволилась, и я не успел с ней толком поработать. Девушка сказала:

— Вы куда? Посторонним нельзя.

— Нельзя, — повторил я. На мне был костюм с галстуком, серый плащ и шляпа с полями. В этой одежде я чувствовал себя всего уверенней, иногда надевал её, чтобы писать и ходил по дому.

— Я на работу устраиваться.

Девушка подвела меня к одной из дверей и даже толкнула её, так как сам я долго не решался.

За столом сидела Анжелика Валерьевна, маленькая пожилая женщина с седыми волосами. Она тогда совмещала должности директора и редактора. Я поздоровался. Она кивнула на моё приветствие, встала, подошла к одному из стульев, подержалась за его спинку и сказала:

— Садитесь.

Я послушно сели и тут вспомнил, что всё ещё в шляпе. Я занёс руку, чтобы снять её, но вместо этого просто сбил назад. Она упала на пол. Я оглянулся и посмотрел не неё, но поднимать не стал. Анжелика Валерьевна быстро встала, подняла шляпу и подала её мне, а сама вернулась на место. На одной из стен висело штук двадцать дипломов. Перед Анжеликой Валерьевной стоял компьютер, когда она наклонилась к нему, лицо её осветилось, а самой почти не стало видно. Я ещё раз посмотрел на дипломы, на толстую подшивку газеты и поправился на стуле.

— Слушаю, — сказала Анжелика Валерьевна.

— Я к вам пришёл устраиваться на работу на должность корреспондента, — выложил я заученную фразу, и, как мне показалось, уверенно.

— А вы в цифрах что-нибудь понимаете? — спросила она. — Нам бы бухгалтера. Корреспонденты приходят и уходят, а есть хочется всегда. Ещё немного, и наша газета умрёт, — она так и сказала: «умрёт».

— Я бухгалтер.

Мне показалось, что я сказал это про себя. Но нет, Анжелика Валерьевна заметно оживилась.

— Бухгалтер? Самый настоящий?

«Самый настоящий» рассмешило меня. И я рассмеялся тоненьким писклявым смехом. Я почему-то смеюсь всегда тоненько, даже самому иногда противно. Но тут ничего не поделаешь. После этого у меня словно отлегло, и стало проще разговаривать.

— Конечно, самый настоящий, — сказал я. — Тридцать пять лет стаж. Вы в бухгалтерию администрации когда-нибудь заходили?

— Нам вас сам Бог послал! — сказала Анжелика Валерьевна. Она как будто даже выросла, так широко раскрыла свои объятия. — Пойдёмте устраиваться.

Так рассказы мои, побывав в редакции, непрочитанными вернулись домой. Надо сказать, что для хранения моих работ я использовал не письменный стол, а комод. На каждом выдвижном ящике были таблички с годами, за которые написаны произведения. Внутри ящиков всё разложено по пачечкам. Это очень удобно: всегда можно найти всё что хочешь, перелистать или исправить. Внизу комода был ящик с исправленным и дополненным.

Дела газеты нашёл я в самом плачевном состоянии. К тому же на носу была проверка. Первым делом пришлось урезать зарплаты, свою я даже и не думал получать. У меня был накоплен небольшой капиталец, он тоже был пущен в дело, и, кстати, очень пригодился. Через полгода удалось наладить работу рекламных полос — появились живые деньги. Через три года в здании редакции сделали ремонт. Через пять лет купили новую машину. Я, как своим, радовался успехам газеты. Каждая новая статья, новая рубрика казались мне седьмым чудом света. Иногда я забывал писать своё, даже по вечерам занимаясь делами нашей районки. Но со временем я стал замечать, что корреспонденты пренебрежительно смотрят на меня, как на человека второго сорта. Но что было с них взять, ведь это были новые корреспонденты, которые не знали, в каком состоянии газета была до меня. Теперь те же самые статьи, что до этого радовали меня, стали огорчать. Я читал их уже не как читатель, а как критик. И находил множество недочётов. Я написал бы намного лучше! Мне очень нравится стихотворение Роберта Рождественского:

На земле безжалостно маленькой
Жил да был человек маленький.
У него была служба маленькая.
И маленький очень портфель.
Получал он зарплату маленькую…
И однажды — прекрасным утром —
постучалась к нему в окошко
небольшая, казалось, война.

Я знаю его наизусть. Иногда мне даже кажется, что это я его написал. Параллельно с Робертом. Или даже совершенно автономно от него, в другое время. Я совсем маленький человек. И портфель у меня маленький, и работа. Но поле смерти моей все увидят, каким я был исполином, падение которого сотрясёт землю.

Я стал неохотно начислять зарплату нашим журналистам, отказывать в поощрениях, урезать премии, командировочные всегда задерживал до последнего. Иногда я даже стал подумывать о том, чтоб вернуть свои деньги, что вложил в газету, но теперь это было бы подсудное дело. Начальство стало выказывать мне недовольство. Анжелика Валерьевна уже не работала, совмещаемые ею должности разошлись. Редактором был молодой парень лет тридцати. Надо сказать, что он был профессионалом. Газета с его приходом преобразилась, стала красочнее, интереснее. Её против воли хотелось и было приятно подержать в руках. Он всегда был в работе и практически не замечал меня, иногда даже не здоровался. Я немного обижался за это на него, понимал, что обижаться не за что, но всё равно обижался. Иногда он писал сам статьи, и они были плохие.

Другое дело директор Анна Андреевна, высокая, стройная и строгая женщина. Она почти всегда носит всё тёмное, часто приходит в юбках, открывающих колени. Чёрные волосы забирает в хвостик. Она годилась мне в дочери. Приходит ко мне в кабинет и подолгу разговаривает. Об общефинансовых вопросах, о возможностях газеты, о том, кому какую премию можно дать. Мне кажется, что она просто бесполезно тратит моё время.

Однажды Анна Андреевна пришла по другому вопросу.

— Павел, — сказала Анна Андреевна. Если она с человеком беседует наедине, то называет его по имени, а если в коллективе, то по имени-отчеству.

Я встал со своего места и не придал значения помахиванию её руки, обозначающему, что можно садиться. Мне всегда кажется, что в такие моменты я мальчик на побегушках. Я стал смотреть на родинку под её левым глазом. Всегда смотрел на эту родинку, чтобы не смотреть вниз, на пол или ещё куда. И вся Анна Сергеевна превратилась для меня в одну сплошную родинку.

— Павел, вы знаете, что никого из нашей пишущей братии нет на месте: один на больничном, другая в отпуске, третий в командировке, — (мне было приятно, что она никого не назвала по имени, словно немного пренебрегала ими).  — А нам бы надо съездить в деревню на происшествие. Нужна небольшая заметка. Не возьмётесь за это? А то в кабинете, наверно, уже засиделись, немного проветритесь.

Я чуть не подпрыгнул на месте. Это был шанс заявить о себе. Мне кажется, что я даже помолодел, столько сил у меня прибавилось.

— Вижу, что вы согласны, — сказала Анна Андреевна, улыбаясь.

И мне стало неприятно, что я так явно показал свои чувства.

— Перед отъездом зайдите ко мне. Я вам напишу точный адрес и что надо сделать. Не забудьте взять у меня фотоаппарат и диктофон.

В дверях она остановилась и легко повернулась ко мне. Хвостик её волос как-то особенно встрепенулся от её резкого движения.

— Павел, только, к сожалению, придётся ехать на старой машине, новая в отъезде.

Надо сказать, что один из корреспондентов никогда не брал с собой водителя и всегда сам управлял автомобилем. Но мне было неважно, на чём ехать. Мне даже хотелось проехать на нашем стареньком уазике, так долго служившем нам средством передвижения. Это был мой шанс заявить о себе. Не надо говорить, что я собрался в пять минут. Наш водитель Сан Саныч, рано поседевший мужик, которого почти все звали просто Саныч, и урчащая машина уже стояли около дверей редакции. Видимо, Анна Андреевна, оправдывая свою должность директора, уже предупредила его.

Мы поехали. Я подпрыгивал от трясков на сиденье. А мне казалось, что от радости. Лицо моё, наверно, было похоже на лицо идиота. Город был залит солнечным светом. Весна. На деревьях распустились листочки. Из земли ползла трава. Даже не весна уже — лето. А я ничего этого не замечал, копался в своих бумажках. Как только мы выехали за город, машина сломалась. Саныч открыл капот и долго смотрел чего-то там. А я всё сидел на переднем сиденье в своей шляпе с полями, в костюме, с портфельчиком и фотоаппаратом в руках и, наверно, с идиотичной счастливой рожей. Только не подпрыгивал на месте.

Наконец Саныч сказал:

— Всё, Павел Антонович, дуй в город, — и добавил что-то матерное.

Я не поверил и остался сидеть в машине. Тогда ему пришлось ещё раз повторить тоже самое, только другими словами. Я их не помню, меня словно заклинило. Думать я был не в состоянии. Саныч посоветовал мне идти обратно по тропинке через поля. И я сдуру пошёл. Иногда тропинка шла через сырые места. Вскоре туфли мои все стали в глине, костюм, руки и даже лицо в траве и земле. Шляпу я потерял и не стал возвращаться за ней. Голову напекло солнце, сам я взмок как мышь. Единственное, что я сохранил и чему не дал упасть на землю — это был фотоаппарат. Давно уже я не проходил зараз расстояние больше полкилометра (до работы). А тут пришлось преодолеть путь во много раз больше. Через три часа я был в редакции.

Анна Андреевна, видимо, заметила меня в окно и встретила в коридоре.

— Что с вами, Павел Антонович? — спросила она удивлённо, то ли сдерживая смех, то ли намереваясь перевести всё в шутку, но не зная, как это сделать.

Я до глубины души обиделся. Чувствовал спиной, что из рекламного отдела высунулись в двери и смотрят.

— Павел Антонович, давайте сюда фотоаппарат, — сказала Анна Андреевна уж слишком заботливо, как маленькому. — Можете идти домой и на работу сегодня не возвращаться.

Я отдал фотоаппарат, достал из портфеля диктофон и тоже протянул ей:

— Заметки не будет. Машина сломалась за городом, — голос мой показался мне чужим.

— Эта заметка была не очень значительная. Не переживайте так, Павел Антонович, что вы, — она подступила ко мне и показалась особенно высокой. — А про машину мы знаем, её уже в ремонт увезли.

Это «мы» буквально убило меня: «мы знаем». Значит, уже все в редакции знают. А, может, она говорит «мы», потому что есть второй человек, который выглядывает из рекламного отдела.

— Павел Антонович. Кто-нибудь, вызовите скорую! — этот её крик я часто потом вспоминал, иногда со злорадством. Может быть, я даже упал специально. Хотя, нет. У меня не было сил, и я на самом деле потерял сознание.

Я пролежал в больнице четыре недели. Неожиданно открылось у меня множество болячек. Сосед по палате, толстый, постоянно пыхтящий и скрипящий у себя на кровати, часто говорил мне, что это всё оттого, что я не был женат и не имел детей. Он, вообще, очень много говорил, ворчал. Не слушать его я не мог, так как нам назначили лежать в одной палате, а выходить в коридор не хотелось. Когда он подолгу курил на улице или его забирали на процедуры, я мог спокойно подумать. Радовало меня, что я не завёл домашних животных или цветов, поэтому никого не надо было просить кормить и поливать их. Несколько раз ко мне приходили из редакции. Наверно, им было удобнее прогуляться на часок до больницы, чем отработать его. После их посещений у меня появились мысли уволиться из газеты. Благо, был хороший повод — состояние здоровья.

Мой лечащий врач спросил меня, не знаю ли я Анжелику Валерьевну. Я ответил: «Конечно, знаю». И он рассказал мне, что она лежит в соседнем отделении, и состояние её совсем плохое. Я решил навестить своего бывшего редактора. На другой день меня выписывали. Через несколько минут после того, как вышел из дверей больницы, я вернулся назад с пакетом фруктов. Гардеробщица, выдающая бахилы и халат, удивилась, но не сказала ни слова, когда увидела специальный пропуск от моего врача. Сначала я по привычке пошёл в своё отделение, но потом опомнился и спустился этажом ниже. Анжелика Валерьевне лежала в трёхместной палате одна — летом люди не любят болеть. Волосы её были совсем белые, лицо тоже бледное, дряблое и худое. Голова утопала в большой, явно не больничной подушке. Одеяло, покрывающее её, было ровно и аккуратно застелено — видимо, сама она уже не вставала и даже не поворачивалась на постели. Я подошёл, положил фрукты на тумбочку и сел на стул рядом с кроватью. Она узнала меня, лицо её оказалось неожиданно живым: губы задергались, заподжимались, вслед за ними задёргалась правая щека, глаза стали часто моргать. Она едва заметно пошевелило пальцами руки. Я понял её и положил свою ладонь под её маленькую и худую. Она всегда любила подержать человека за руку, маленьких погладить по голове, женщин приобнять. Рука её была холодной и с длинными острыми ногтями.

— А ведь вы пришли устраиваться в редакцию газеты корреспондентом, — сказала она вдруг довольно внятно, хотя я думал, что она не может говорить. — Антон Павлович, ведь вы пишете и всегда писали. Ай-яй-яй.

Я едва удержался на стуле от неожиданности. Она снова задёргала губами и так сильно, что моё лицо тоже стало слегка подрагивать.

— Что ж вы никогда не показывали свои рассказы, Антон Павлович? А, Антон Павлович? Принесите, обязательно принесите в редакцию. Я похлопочу, чтоб опубликовали.

Губы Анжелики Валерьевны ещё дрожали какое-то время, но она так ничего больше и не сказала. Вскоре и вовсе закрыла глаза, словно уснула. Видимо, разговор её, всё-таки, сильно утомил.

Я испугался, выбежал в коридор, нашёл врача и объяснил ситуацию. Он сказал, что это нормально и что ей сейчас ничего не повредит и ничего не поможет. Я всё же не уходил и просил его пойти посмотреть её. Мы вместе дошли до палаты. Он пробыл там не больше минуты: «Да, действительно она устала и спит, и это нормально».

Я ушёл из больницы хотя и удручённый всем увиденным, но внутри во мне всё ликовало. Чувство радости переполняло меня от тех слов, что сказала Анжелика Валерьевна. Я готов был расцеловать её даже такую больную и немощную. Она назвала меня Антоном Павловичем. Я, как Антон Павлович, как Чехов.

Придя домой, первым делом я нашёл в старых подшивках нашей газеты статью про юбилей Анжелики Валерьевны и вырезал оттуда фотографию. Наклеил на жёсткий картон, подождал пока высохнет и положил в нагрудный карман рубашки. Фотография была маленькая, но мне это было неважно, главное, что её. Дома от волнения я не мог сидеть и пошёл в парк, где можно было глядеть на людей и детей. Поужинал в кафе. Но сердце моё всё рвалось куда-то. Я никак не мог уместить в себе то знание, что вскоре из Павла Антоновича стану Антоном Павловичем.

Ночью я перебирал свои рассказы и стихи. Довольно спокойно и методично, но никак не мог найти чего-нибудь толкового. Через какое-то время я догадался, что это из-за бумаги, что в электронном виде они будут выглядеть по-другому. Я включил компьютер и стал просматривать те рассказы, которые у меня были набраны. Но и тут было то же, и я вернулся к бумажному архиву.

Утром я пришёл в редакцию без единой своей работы. Глаза мои были воспалены и припухли, но я не придавал этому значения. Дверь в мой кабинет оказалась открытой. Я нашёл там молоденькую девушку. Она не знала меня и поэтому спросила:

— Вы к кому? — но тут же догадалась, кто перед ней, и смутилась.

Я сообразил, что эта девушка — заменяющий меня бухгалтер и, наверняка, знакомая или даже родственница Анны Андреевны. Поглядев бумаги, я убедился, что все они в порядке и девушка довольно легко справляется со всем объёмом работы. Можно было уходить с чистой совестью.

В обед в редакцию принесли печальную весть и некролог: Анжелика Валерьевна умерла. В течение следующего дня я удивился, сколько людей её хорошо знали и помнили. Соболезнования несли и несли, так что пришлось отдать под них целую полосу.

Хоронили Анжелику Валерьевну через три дня. Народу собралось много: всем она чем-то помогла, что-то сделала для них. Приехали и две её дочери. Они обе рано вышли замуж за военных: сначала одна, а потом вторая, и уехали далеко отсюда. Как сказал один человек из толпы: они ей не мешали, и она им не мешала. Анжелику понесли в церковь отпевать. Оказалось, что её крестильное имя Татьяна. Священник, который совершал службу, тоже знал её, он даже прослезился немного. Я как-то не умею постоять за себя: меня постепенно оттесняли, оттесняли из центра собравшихся и, наконец, я оказался совсем с краю. Когда прощался с покойной, я поцеловал её в лоб и упал перед гробом на колени, может быть, для того, чтобы выделить себя среди всех этих людей. Плакать я не мог и не хотел, но встать сам был не в состоянии. Это было сильное потрясение. Когда меня подняли, я заметил удивлённое лицо Анны Андреевны. В платочке она выглядела нелепо. Двое мужчин несли меня, а ноги мои волочились по земле. Я чувствовал себя Германном, который пришёл к старухе. Только я был другой Германн, не проигравший. Старуха открыла мне три карты, но играть я не стал.

Теперь подолгу смотрю на её фотографию и вспоминаю, как она сказала:

— Антон Павлович, Антон Павлович.

Знаю, что это не так, не так. Но не могу сдержаться и вслед за ней повторяю:

— Антон Павлович. Антон Павлович.

Иногда я даже так представляюсь где-нибудь в парке. Наедине же, когда дома, сам себе говорю: «Эх, Антон Павлович, стареем мы с тобой!» — и от этого немного легче.

Уважаемая редакция любимого моего журнала «Стойло Пегаса», опубликуйте хотя бы одну из моих работ, я отправляю их вам прикрепленными файлами. Пожалуйста, не откажите в моей просьбе.

А.П.

 

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную